Зал ожидания

Наталья Суханова
Был ранний южный вечер. Мне предстояло еще часа три ждать своего поезда. Из проду-ваемого почти горячим ветром зала я смотрела, как напирают друг на друга люди у кассы — небольшая, в общем-то, очередь, но и у нее была плотная центральная часть и разреженные края, и каждый стремился втиснуться в плотную часть, где могут только теснее прижать к кассе, но не выдавить в боковое пограничное пространство. Молодой человек в тоскливом стремлении даже положил подбородок на плечо стоящего впереди. Женщина в помятом платье грозила ребенку, но выйти из очереди и внушить ему как следует не решалась. Не было ни в этой очереди, ни во всем зале таких, которые бы предпочли этот вокзал поезду и тому, что их ожидает.
В огромности зала, где гуще, где реже, располагались кучки людей — на чемоданах, вещ-мешках и ящиках. Над ними плыл разноголосый, резонирующий гул, прорезаемый детскими взвизгами. А над всем этим в высокие, какие-то почти церковные окна под потолком глядело как бы даже ненастоящее, с театральных декораций или с картины испанца, небо электрически-синего цвета с таящейся в нем оранжевостью. Или уже ушедшее за горизонт солнце еще доставало тоскующим длинным лучом меркнущее небо, или медная луна уже подсвечивала небо из-за края гор.
В разноголосом гуле, в оранжево-синем, сгущающемся к ночи небе плыл кусок какой-то квартиры с затененными забвением углами, со смутными недовспомнившимися лицами, с мелькающим выражением этих лиц — выражением гостеприимства и простоты... Какая-то семья в областном городе... семья, в которую привели меня на полдня, на день... я даже пред-ставляла, кто мог меня привести. И вот тепло семьи, в быт которой принята я, — на целый день, может быть. Я помнила, где находился стол, а где двери. И кровать помнила, потому что на ней, вблизи праздничного стола, лежал младенец, которым занималась время от времени хозяйка. Был смех, было застолье, небольшое, всего человек пять. Какой-то праздник был — длинный, как все праздники в тех местах. Со стола и не убирали, только мыли и снова ставили тарелки, только уносили, чтобы подогреть и добавить, кастрюли и сковородки, только бегал кто-то, что-бы подкупить вина. Кроме младенца, еще какой-то ребенок припоминается. А женщина, хоть и молодая, но уже располневшая была... Детей же, да, пожалуй, было двое: постарше, который-которая сам-сама подходил к столу, когда ему что-нибудь нужно было, и тот — на кровати — младенец... Почему это никогда не всплывало в памяти, словно и в жизни не было, и вдруг вос-становилось куском с размытыми краями?
Голос с потолка, как бы с нервной зевотой — «А длер» — объявил очередной поезд, и снова в оранжево-синем небе проплыл стол с остатками закусок в тарелках, со смутным ощущением выражения лиц, с обрывками смеха и голосов. Без начала и без окончания. Проступило и ушло, как уйдет, растворится, наверное, и этот вокзал, это ожидание, это промежуточное время меж тем и этим, время, в котором единственный смысл — ожидание.
Я вышла на перрон. Подошедшие поезда выплескивали людей: приехавших — с чемодана-ми, и выскочивших отдохнуть, купить чего-нибудь — в спортивных штанах, в халатиках. Снова размеренный голос с нервно-зевотным: «Просьба а тъезжающим...» — и поезд отправлялся, сначала раскатываясь осторожно, потом все быстрей и исчезая почти незаметно, может, потому, что уже новые поезда объявлялись, и опять выплескивали они людей и обрастали торопившимися уехать. Так точно это повторялось, что перроны казались отлаженною механической иг-рушкой. А над всем этим простиралось южное вечернее небо продолжающимся роскошеством летнего дня. Не продолжающимся даже — возросшим, усилившимся, изобильным роскошеством жизни было это все еще не темное, но сгустившееся до невероятной вечерней голубизны небо.
Уже зажигались фонари. Нежным хлебом, горьковатым паровозным дымком, вечерними цветами веял легкий ветер. И небо, и ветер, и фонари томили. Когда-то это томление восприни-малось как обещание и призыв неведомых дорог. Казалось, только с вокзалов и начинается под-линная жизнь. Когда-то... да, когда-то на таком же или почти таком же вокзале ожидала я поез-да, который должен был отвезти меня к любимому. Была любовь — это я точно помню. А вот к кому? Нет, все-таки я могу, пожалуй, вычислить человека, к которому я тогда торопилась. Но что это была за встреча, что мы сказали друг другу, встретившись в тот раз, — не помню, улетучилось. Помню хорошо ожидание на вокзале. Помню подростка с рюкзаком, который был один и самостоятелен, помню, как сплюнул он вбок и под неожиданный окрик уборщицы: «Где стоит, там и плюет, вот молодежь!» — вздрогнул и заспешил прочь, а лицо у него было худенькое и темноглазое, и детски припухлы были губы, и свеж блеск темных глаз. Помню женщину с ямочками на щеках: весело рассказывала она собеседнице, как муж под праздники отправился, «прикостюмивши», на какую-то РТЗ, и вот «и одиннадцать, и двенадцать, и час ночи, а его все нетушки, а уж в два, да какое — в два, чуть что не на рассвете приполз так наэртээзевши, что и «мама» сказать не мог!» Женщина смеялась, ямочки играли на ее крепеньком лице, муж стоял тут же, за ее спиной и был тих, смущен и предан... Но ведь и запомнила я этих людей потому, что было радостное, тревожное ожидание встречи. И вот прошла встреча и канула в ничто, как и те часы нетерпеливого ожидания. Ушло, как и не было. И так же ушли, исчезли другие куски жизни — с людьми, с небом и ветром, даже с любовью. Было же, скажем, детство, когда движение, простое движение твоего тела — шаг, бег, перевертывание, кружение — значили так много, может быть, даже больше, чем самые важные мысли сейчас. Когда шершавость и глад-кость, сопротивление пригибаемой тобою ветки, земля или снег под ногами, дождь или дунове-ние на лице, пушистость и изгиб древесной серьги или насекомого означали столь много, что ты так и не научилась передавать это словами, а не научившись, забыла, как мелкое и ненужное, – слово стало богом, изъяв из мира, как лишнее и бессмысленное, мелкие его подробности и отклонения. И даже большие подробности и отклонения. Небо — осталось, да, но — вечное. На худой случай, и одночасное, сиюминутное, но если оно к чему-нибудь — декорация для любви, например. Свидетельство твоего ожидания. Было детство, когда маму больше знала по нежно-сти и успокоению, исходящему от ее руки, по шутливому тормошению, по сладости ее голоса и блаженству заключающего тебя в себя объятия. Тот дальний-дальний мир был другим — и он ушел как ненужный, чтобы изредка только проступить в минуту неопределенности, в сумерках или в каком-нибудь тряском автобусе, как бы спрашивая: и сейчас, я и сейчас не нужен? Ах, нужен бы, как нужен, да все не найдешь ему места в своей жизни, как не найдешь спроса вот этому небу, такому огромному и все-таки вошедшему в каждый твой вздох, каждый твой атом.
В зале, куда вернулась я с перрона, все так же вжимались люди в очередь к кассе, стремясь опередить в поездах эту ночь. В огромные окна под крышей заглядывало густое вечернее небо. Оно было и в этом зале, хотя его не замечали. Его было не откачать из этого вечера, как не убрать из времени пространство и простор. Во всем этом вечере был словно избыток ненужной, невостребованной жизни.
И какая-то тревога, грех промежуточности или бессилия, — не знаю, как это назвать, — страх отвернуться от этого дня, от этого вечера, обречь на забвение, сделать его только средством, употребить для столь малого дела, как голый счет ожидания, — все гуще томили меня...
Через три часа лежала я на своей второй полке купейного вагона, и ребенок снизу, который почему-то не спал, а сидел вдвоем с матерью, глядя в окно, говорил спокойным задумчивым голосом:
— Вот и луну проехали...