Ацетука

Анатолий Енник
АЦЕТУКА

– Ты никогда не видел Кордильер?! Какое горе! А по мне и век бы их не видеть. У нас на Кавказе свои: каньоны с «колорадами», высокогорные плато и скалистые пики с вечными снегами.
– Нет, Анатоль, снег там другой, – доказывал Ацетука, – не такой как у нас.
– А, по-моему, снег – он и в Африке снег.
Мы лежали на поблекшей осенней траве, смотрели на позолоту вечернего неба и вспоминали…

ДЕТИ ФЕСТИВАЛЯ

За что Витьке кличку такую дали – Ацетука? За индейский нос. Витькин папашка – ацтек. Ацетука вырастет, найдет его, и станет вождем. Что же до безотцовщины, так ее в нашем классе хватает. Взять, к примеру, Борщёвых – Ланку с Мишкой. Мишка минут на пять раньше сестры родился. Акушерка чуть за голову не схватилась, не за Мишкину, за свою: «Господи! Негритосик… И зачем только Дарье угля активированного давали?!», – но вскоре уже с облегчением: «Ну вот, Борщёва, дочка у тебя вроде светлее получилась!».
Версия о папаше-консуле с Сейшельских островов в общественное сознание не внедрилась. Не было такого консульства, проверяли. Зато Всемирный Фестиваль Молодежи и Студентов был – в пятьдесят седьмом, в Москве. После него «чернопузики» въехали в Чапаевск эмбрионами, и потому – вполне легально.
     Светлану для краткости Ланкой величали, она и впрямь на лань была похожа. Витька в неё с первого класса влюбился. Вообще-то Ацетука каждые пол года в кого-нибудь влюблялся, но в Ланку с первого взгляда и навсегда. У Ланки? Ноги от ушей? Какая глупость! Откуда надо, оттуда и росли. Но очень длинные. Ум тоже коротким не назовешь. Родилась и сразу язык акушерке показала. А еще – Ланка любила Пушкина: и за поэзию, и за кровь его абиссинскую, и за то, что великосветский шкода. А как она декламировала! «Буря мглою небо кроет»! С выражением. И в лице, и в голосе. Артистизмом с ней только Прошина могла сравниться.
Люська Прошина тоже отца не знала, но кто он, догадывалась. Скажи ей, что космонавт не национальность, заспорит, начнет доказывать, что ученые новый гибрид советских людей выводят. Отец Прошиной, в рамках этой программы, который год инкогнито на орбите – к невесомости привыкает. Люськина мама только раз в лицо его видела... когда скафандр порвался, в результате чего она, Люська, и родилась ровно через девять месяцев. Прошина вся в папу – худая до невесомости и рыжая.
     Вы еще помните первомайские демонстрации? В Чапаевске на трибуне лучшие люди. В колоннах: транспаранты, портреты на древках. Кто выше вздымет! У Мишки – Брежнев, у меня – Суслов. У Люськи… – Хрущев! В начале семидесятых? Откуда? С чердака – Витька откопал: «Неси, Прошина. Волюнтаристом другой оказался. Сегодня с поличным повязали». Ланка ничего не несет, она Анжела Дейвис, член ЦК, но американской компартии. Ее за мокруху в застенки швырнули. Но мы-то знали: за просто так коммунист, даже американский, никого не замочит. Ланку в наручниках ведут в сопровождении «полицейских» из десятого «А» с рожами, перекошенными от загнивающего капитализма. У Ланки калкан на голове – начес «перекати-поле» называется. Через пару шеренг Луиса Корвалана конвоируют. Того вообще ни за что на нары определили. Луис гордый несгибаемый. Другим Ацетука быть не может. И его опекают гренадеры. Нужно поравняться с трибуной и дружно подхватить первомайский призыв «Свободу Анжеле Дейвис!».
     «Свободу!!!», – зычный голос у завуча, он на всех парадах призывы партии выкрикивает. Петр Потапыч – директор школы, рукой замахал приветственно. Вот и Ланке в голову взбрело ручками в ответ потрясти. Захотела взметнуть, демонстрируя солидарность, а «полицаи»: «Не дергайся!», – не пускают. Мало того, локти за спину заламывать стали. «Мама мия!» – проскулила Ланка и в дых «полицая» боднула.  В это время завуч как раз «Ура, товарищи!» прокричал. Но Мишка Борщёв тезис громче озвучил, еще и от себя добавил: «Империалистов – на мыло!». Ланка, взвизгнув «Да здравствует светлое будущее!», блю-стителя капиталистических порядков в пах коленкой саданула...
    Десятый класс тупее нашего. Они же к аттестации своей зрелости готовятся, от этого и мозги вскипают. А до зрелости, как до того космоса, где батя Люськин болтается. Кто им рекомендовал борца с милитаризмом за начес таскать? Зачем Ланке руки выкручивать? Мишка как увидел, что к сестре пытки применяют, сразу понял: пора к решительным действиям переходить, да как треснет «полицая» по голове…  Брежневым! А полицай: «Ты что, сдурел?!», – непонятно, у кого спрашивает: у Мишки, или  у Генсека. Дубинкой замахнул-ся... «Видно, мало его Ланка коленом приласкала» – решила Прошина и упредила удар… Хрущевым. Люську второй стражник тут же обезвредил. Вырвал у нее портрет, и – об ас-фальт! головой! отца кукурузы! Полицаи крупные амбалы, но и мы не хилые, один Мишка чего стоит. Вот и Корвалан на помощь подоспел. Носом, как ледокол толпу рассек, к Ланке пробился:
    – Бегите, Дейвис, бегите!
    – Я с вами, товарищ Луис! Наше дело правое!
    – Делай ноги, Ланка! Тебя Толян Суловым прикроет!
Было от кого прикрывать – милиция уже подбегала. Демонстрация в Колизей превратилась. С трибуны кричат: «Прекратить безобразие!..», а прогрессивная молодежь Чапаевска призывает продолжить борьбу с полицейским произволом. Хорошо, Ланка удрала, тоже бы в  участок этапировали.

     Директору в горкоме строгий выговор вкатали.
     – Слава тебе, КПСС! – возмущался Ацетука. – Борцы на свободе, а дерику – втык.
После осенних каникул, сотрудник КГБ – молоденький с мушкой под глазом, воспитательную беседу проводил; интересовался, каких  диссидентов знаем:
     – Полагаю, с «Доктором Живаго» вы уже знакомы?
     – С гинекологом? – покраснела Прошина. Она ж кроме «Пионерской правды» только «Анну Каренину» читала, да еще одну книгу. Автора не помнит, только название – «Избранное». Все в голове перепуталось. Обрыдалась, Толстого возненавидела. По ее мнению Анна не сама под паровоз прыгнула, граф подсобил. Так и пересказывала: «Почему люди не летают?», – подумал писатель, и пнул Аню с перрона.
     При упоминании гинеколога кэгэбэшник поперхнулся и принялся терпеливо разъяснять:
     – Сейчас много самиздатовской литературы развелось. Если такие «образцы» в руки попадались, расскажите.
     Ацетука тут же раскололся:
     – Читал, «Возмездие» называется, Толстой написал. Не Лев, Алексей. Такая гадость я вам скажу! В руки брать противно. Вкратце, значит, дело было так…
     – Маме дома расскажешь, – оборвал его сотрудник спецслужб; вероятно тоже читал.
Мишка под столом Витьку толкает: «Больше не вякай!», а тот еще вспомнил:
     – Я сейчас про вождя читаю.
     – Похвально, есть с кого брать пример: «Я себя под Лениным чищу…».
     – Ни под кем он не чистился, – Ацетуке лучше знать о повадках индейцев. – Соколиный Глаз по утрам в Миссисипи нырял. Нет, нет! Не подумайте! Ленина я тоже люблю!
Собеседник покатал желваками и, обращаясь уже к девчонкам, продолжил «читательскую конференцию»:
     – А как насчет Синявского, Даниэля, Солженицына?
     – «Один день Ивана Денисовича». А Даниэль с Синявским – эти кто? – заинтересова-лась  Ланка.
     – Писатели-антисоветчики.
     – Читала, – заявляет Борщёва, – только одну фразу: «Боже, как чудно мыться душистым мылом!», –  процитировала из «Мыслей врасплох». – В статье критической.
     – Стоящая фраза, – одобрил кэгэбэшник. – Остальное чушь собачья. Вы действительно считаете жизнь сплошным фестивалем? – Успел уже Ланкино сочинение прочитать. «В чем смысл жизни» – единственное, за что она «кол» схлопотала.
     – «Сплошной» я не писала, – надула Борщева губы африканские.
     – А труд?
     – Тоже праздник. В радость должен быть.
     – Да… А вы знаете, что такое социалистический труд?.. – И как начал по ушам ездить: – коммунизм, капитализм, монополизм… – Мишка еще «онанизм» к списку присовокупил, но очень тихо.  И правильно сделал, что тихо. Такое бы устроили, чтоб жизнь фестивалем не казалась!..
     Думаете, это последний вклад юных чапаевцев в дело борьбы за пролетарский интер-национализм? Как бы ни так…

О, КИЛИМАНДЖАРО!

Сурик на жестяной кровле выгорел. Латка снега на покатой крыше пустила слезу, и та нарисовала нос Ацетуки. Витька стоял на школьном крыльце под своим шаржем и, подставив ладони каплям, ворчал:
    – Зима называется: «Из Африки с приветом».
    – По ком плачут крыши? – размышляла Борщёва. – Они плачут по вас.
    – Почему по нам? Мы что, рыжие? Пусть Прошина сценарий пишет.
    Прошина писала. Её рассказ «Царевна Хохотунья» «Пионерская правда» напечатала. Ржала царевна, ржала как дурочка на уроках, и на второй год осталась. Хороший рассказ, Мишка смеялся.
    – Зачем сценарий? – Люська, махнув хвостом огненных волос, все упрощает: – На им-провизе покатит.
    Для нас, десятиклассников, новогодний вечер последний, нам его и проводить. Ацетука доказывал завучу:
    – Да, Мишка негр. Ну и что? Зато здоровяк. Пусть Волком будет на Новый год. Привяжем на живот мешок с Красной Шапочкой, будто он ее заглотил, а Петр Потапович – Дед Мороз – брюхо ему вскроет. Наш директор добрый, но решительный. Клёво придумали? Представьте: вылетает на волю первоклашка и пирожками всех угощает. Снегуркой Ланка будет.
Против Волка завуч не возражал, но Мишкину сестру? Снегурочкой? Она ж чуть светлее брата. «Народ в заблуждение введем», – завуч не расист, но боится.
    – Напудрим, парик оденем, перчатки белые, – мы дружно на своем стояли. – Ланка – заводила, к тому же длинноногая, симпатичная, и не смуглее Пушкина.
    Борщёвых в школе все уважали. Афро-россияне – редкость по стране, а в Чапаевске – сразу двое. Уговорили завуча: и Мишку на роль Волка утвердил, и Люську – Лисой Патри-кеевной, и себя – ведущим (мало ли чего).
Не покатило на импровизе, Потапыч за день до вечера с температурой свалился. Кем Деда Мороза заменить? И тут все вспомнили об учителе по труду Илье Максимовиче. Трудовик в школе недавно, но кличку уже заполучил – дед Шашель. Шашель и мальчишек-то не всех знал, а девчонок и подавно. Зато его знали  все – приметный: и бородка белая, и нос красный, особенно к концу второй смены. Чем не Дед Мороз?
     Дрессировать Шашеля завуч начал за час до выступления:
     – Сядешь на трехколесный велосипед, одной рукой рулить будешь, в другой – мешок с призами за спину закинешь. Отсебятины не пори, за мной все повторяй! Понял?
     – Да. Наливай, – забулькало. – И себе, – крякнуло и зачавкало. Из  кабинета сочился запах цитрусовых.
     – Если кто песенку споет, ты ему – мандаринку. Понял?
     – Да. Наливай. А можно я тоже спою?
     – Что споешь? – насторожился завуч.
     – Песенку. Про Анну Каренину. – Трудовик набрал воздуха во всю грудь и  взревел: 

Еще есть книжонка про Анну-у-у,
Ты на ночь ее не читай,
От жизни такой распогано-о-ой
Попала она под трамвай.

      – Не-не! Не пой. У тебя слух циркуляркой перепилен, – зажал ему рот завуч.
       У Прошиной шок: «Ага! Слышали?! А я что говорила!».
 
      Ведущий возник под елкой в обозначенное время уже под шафе. Раздав короб поже-ланий, предложил вызвать Деда Мороза. Полчаса скандировали:  «Дед Мороз, выходи! Дед Мороз, выходи!». Шашель, наконец, въехал, но без мешка. Его покачивало вместе с велоси-педом. Вибрируя губами: «Бр-ррр…», Дед обогнул елку, выдергивая колени до самых ушей и наехал на ведущего: «Би-бип!».
     – Тормози, дедушка! – осклабился в хмельной улыбке завуч.
     Шашель на него – ноль внимания, в зал глазами осоловевшими уставился: «Ты гляди, сколько народу!..». В завуча смог въехать, а в реальную действительность – никак:
     – А трудов сегодня не будет! Дедушка Шашель заболел!
     – Елку, елку зажигай! – нервничает завуч.
     – Щас… – обшарил Дед шубу. – Спичек нет. Дай спички.
     – Да ты Снегурочку позови, она поможет!
     – Снегурочка! –  заорал Дед Мороз что есть мочи. – Спички тащи!
     – Не слышит Снегурочка! –  обрадовался завуч и засуетился елейным голоском: –  Куда же она подевалась? Ах, проказница!
     – Щас найдем! – заверил Шашель и – под елочку на четвереньках. – Ау, Снегурочка! Ау!     - Недолго аукал; затих, и не вылезает – замаскировался.
      – Устал дедушка с дороги, – вздохнул завуч с облегчением, – пусть поспит.
      – Поспи, Морозик!.. – кисли мы от смеха. – Здорово Прошина придумала – импровиз!
Ланка тем временем в классе замкнулась, пудрилась. Ничего не получалось, осыпалась пудра. Когда же в пятый раз из зала прокричали: «Снегурочка, выходи!», Борщёва наспех лицо вытерла и в зал влетела. Мы уже не кисли, хохотали: Снегуркины косички как рожки над белокурым париком торчали. Но Ланка не растерялась, быстро сориентировалась:
     – С Новым годом, ребята! Горячий вам привет от детей голодающей Африки! Я подарки им возила, только что последней антилопой прискакала.
    – Молодец! – одобрил завуч. – Загорела…
Если Ланку похвалить, ее красноречием слабить начинает:
    – Черный континент срывает с себя цепи колониализма! Русские братья Чапаевска с тобой, многострадальная Африка! – звенел голос как у завуча на параде. – Позор расистам! Нет сегрегации!.. –  Где только слов нахваталось?!
    – Позор! Позор! – вскричала чапаевская школа. – Свободу неграм!.. Кто-то даже пред-ложение внес – в американское посольство съездить – это они во всем виноваты. Закидаем тухлыми яйцами и назад. Ланка, почуяв провокацию, сменила пластинку:
    – А где Дедушка Мороз?
    – Под елочкой дедуля, храпит!
    – Правда?! – заглянула Снегурка под зеленые лапы и, увидев скрюченного Шашеля, крикнула тому в самое ухо: –  Здравствуй Дедушка Мороз! Ты подарки нам привез?
    – Какие еще подарки? – Максимыч сначала глаза широко расстегнул, затем рот … – Бляха-муха… –  задрожал, – я ждал тебя, чертик! Знал же, явишься, когда-нибудь!
    – Дедушка, это я – Снегурочка!
– Да-а?! – Шашель ойкнул и попятился. А с другой стороны елочки завуч уже поджидает; увидел зад Шашеля и – с объятиями:
     – Вот мы и проснулись! Здравствуй Дедушка Мороз!
     – Здоровались уже… – пробурчал дедушка и опять под хвою.
     – Куда ты? Снегурочка по тебе соскучилась. Это ж твоя внучка! Она из Эфиопии с ан-тилопой прискакала, там цепи со всех срывают.
     – Врешь! Моя Машка беленькая, она с цепи не срывается.
     – Выползай! – затребовал завуч. – С апартеидом будем бороться!
     – Ну его на хрен, твой апартеид, сам борись. Я уже под завязку!
     – Мешок отдавай! – срывался на крик ведущий. – Ты куда его задевал?
     – Он у Волка, – вспомнил Шашель притороченное брюхо.
     Мишка в пояснице прогнулся, выходя из-за кулис. Из последних сил Красную Шапоч-ку тащил:
     – У меня только бабушкина внучка! Здесь, – шлепнул по отвислому животу, – перева-ривается. 
    И тут мешок возьми, да тресни! Выпала Красная Шапочка, зашиблась чуток, но виду не подает. Мужественная девчушка. Решила, что звездный час ее пробил.  Заскакала  вокруг елки как заводная: «Ля – ля – ля! Ля – ля – ля!». Собрала рассыпанные пирожки в лукошко, и опять ля – ля – ля. Отчаянно дебютировала.
Шашель, заслышав голосок родной кровинушки, из укрытия вынырнул:
    – Машенька! Внученька! Уже отмылась?
Встреча трогательная, но всех больше мешок интересовал, куда задевался.
    – Надо у Медведя спросить, – предложила Лиса Патрикеевна, – давайте позовем Ми-хайло Потапыча.
    – Потапыч! Потапыч! – громко, старательно надрываемся.
Пришел Потапыч. Не Медведь – Петр Потапович, директор. Кто-то телефоном с по-стели поднял. Такой компресс на ангину намотал! Хомут.
    – Что здесь происходит?  – Красный лицом – температура поднялась.
Все притихли: капут вечеру, разгонит.
    И тут Красная Шапочка опять заскакала: то ль завод еще не кончился, то ль с перепу-гу. Сосредоточено так подпрыгивает, директора от дурных мыслей отвлекает: «Ля – ля – ля! Ля – ля – ля! Пирожков принесля!».
Смотрел, смотрел на неё Шашель,  ногой притопывая, и вдруг… ритм нащупал! Как заголосит:

У Лёвы Толстого в именье
Был очень большой сеновал,
Там маму в одно воскресенье
Граф подло изнаси…
 
   Правильно завуч ему рот закрыл; мы же не всего Толстого проходили. Потом читать было бы неинтересно. А у Прошиной столбняк: «Так вот оно какое –  «Зеркало русской ре-волюции!».
   Директор, глядя на премьеру, догадался: «Это ж у меня бред такой» и тоже в сладень-кой улыбке расплылся. С Машеньки взгляд на Деда Мороза с велосипедом перевел, потом на смущенного ведущего…
    – Мы это… мы тут с апартеидом боремся, – оправдывался завуч.
    – Понятно… – Как не поверить? А вот и жертва расовой дискриминации: – Нельсон Мандела!.. – обрадовался директор. – И ты здесь! Освободили?!
    – Я не Мандейло, – обиделся  Борщёв.  – Я  – Серый Волк, из меня Шапочка выпрыгнула.
    – А вот и я! – ворвался в зал Ацетука. – Во! Гляньте, мешок принес! Здесь только кор-ки мандариновые остались и бутылка пустая. Его Дед Мороз в сортире учительском забыл. Закрылся там и про Толстого пел.
    Максимыч в это время сквозь завучину руку куплет допевал, но, заслышав кодовое слово «Толстой»,  вырвался и опять загорланил:

А мне хош копейку подайте,
Я сын незаконный его!..

     Допел и потупился – сполна мандаринки отработал.
    Прошина за кулисами бутылку шампанского втихую прикончила, горючей слезой  умылась: «Бомжика жалко!..».
   А Потапыч все плывет, плывет взглядом по залу. «Чтоб еще такое, сказочное увидеть?». Не каждый же день бред случается. И вдруг – темноликая в обрамлении парика! Вздрогнул в бреду тревожном:
    – Боже мой! А ты кто?!
    – Снегурочка африканская!
    – Африканская? Там же снега нет!
    – Есть! – гордо задрала Борщёва подбородок. – На Килиманджаро!
    – Анатоль, врубай музыку! – зашипел Витька. – Обстановку нужно разрядить.
    Я и разрядил. На всю мощь усилителя. Красивая была песня – не то «Ореро», не то ан-самбль «Дружба» исполнял:

В Москву я приехал впервые,
Оставив в туманной дали,
Саванны и джунгли густые
Родной Африканской земли.

И, необычной заботой согрет,
Я повторяю с жаром:
«Сын твой привез русским братьям привет,
О, Килиманджаро!».

   А какое там соло у трубы!.. Армстронг отдыхает. Не слышали? Жаль…

   После того Нового года  пить Илья Максимович бросил, и нос у него побледнел. А Ланку он зауважал. Если где встретит, обязательно конфетой угостит. Снаружи шоколадная, а, как надкусишь – белая внутри – начинка.

                КОЗЛИНОЕ МОЛОКО

   Лучшее средство от худобы – козье молоко, Ацетука зря не насоветует. Прошина приходила на лужайку окраины Чапаевска задолго до вечерней дойки, садилась на выкорчеванный пень и читала козе учебники. Бабка Савельевна подремывала, а коза слушала. Можно было подумать, она тоже к экзаменам готовится. Прошина, глядя в черточки ее зрачков, принималась сочинять небылицы. Так родился сказ о мальчике Леве, который «пас козу Аню, пил козлиное молоко, и играл ей на дудке». Козе рассказ нравился.
    – «Спустя много лет, Лева выучился и приехал на ту полянку. Угощаясь у пастуха шашлыком, Лева вспомнил о козе и спросил:
    – А где Анечка?
    – Паровозиком задавило. Ты ее сейчас доедаешь! – ответил пастух и сильно засмеялся.
     Лева пережил крупное потрясение и стал писателем. В память о козе отрастил бороду, повсюду ходил босиком и мяса больше не ел. Разве что иногда, забывшись. Вот тогда его капитально переклинивало – сам не ведал, что творил. Особенно с женщинами».
«Комсомольская правда» рассказ завернула. Редактор заметил, что козлиного молока не бывает, и пожелал автору дальнейших творческих успехов. Прошина расстроилась: оплакала козу, переклиненного Леву и навсегда заросшую стезю прозаика.
    Сжалившись, Ацетука срочно обнаружил у Людмилы амплуа трагической актрисы, и та поверила – в драмкружок записалась: и в роли бабы Яги рыдала, и в роли кикиморы.
Ланка посещала в школе факультатив журналистики и даже публиковалась в краевой газете в рубрике «Чем живешь, молодежь?». Ироническая заметка «Интеллигент – разносчик педикулеза» о шампуни «Умная пена» местного производства стала бестселлером в Чапаевске.
   Мы с Ацетукой ходили в художку, где преподавал выпускник Суриковского института – кряжистый бородатый Олег. Он писал огромные полотна с такими же, как их автор, плотно сколоченными мужиками. На холстах толпились хмурые: рыбаки, кузнецы, бурильщики. Они никогда не умывались и много курили, так требовал «суровый стиль». На руке Олега татуировка – упрощенная копия картины «Юдифь» художника Джорджоне. Под отрубленной головой Олоферна синело обещание не забывать мать родную. Весь год рисовали: кубики, кринки, гипс. Олег поучал:
    – Чтоб стать художником, нужно работать до самозабвения, недоедать даже когда есть, что есть, и не умничать. Прослывешь шибко умным, и рисовать разучишься. Начальство тебя возненавидит, оно большей частью бездари, рисовать не умеют. И еще: художнику, наряду с острым глазом и твердой рукой, нужно иметь крокодильи зубы.
    Ацетука слушал, кивал, но в мыслях полнился несогласием: «А как же искренность, человеколюбие? Нет, картины рисовать не буду, дизайнером стану».
    Виктор поступил в Мухинку, я – на худграф пединститута, а Борщева на факультет журналистики в МГИМО. И медаль Золотая помогла, и фактура неординарная, о чем ей прямо сказали в приемной комиссии: «У вас, девушка, перспектива на лице – работа в загранке обеспечена».
   Мишка, игравший на трубе в джаз-оркестре Дома культуры, поступать никуда не со-бирался; считая, что джазовый музыкант может быть и самоучкой.
До занятий в вузах оставалась неделя.
– Анатоль, поехали с нами на Аниськин хутор, – уговаривал Виктор. – Яблок нарвем. На даче у меня заночуем. Я гитару возьму, Мишка – трубу. Ланка повоет…
– Я бы с превеликим, да никак. Дядьке помочь обещал с ремонтом. У него буду жить, пока общежитие не дадут.
– Обидно, когда еще свидимся.
Конечно, обидно. В то лето Ацетука с Борщевыми без меня на Аниськин хутор поеха-ли.

                НОЧЬ НА АНИСЬКИНОМ ХУТОРЕ

     Не кланяйся электричка каждому столбу, они давно бы на даче были. Витька спал и снился ему давнишний сон: будто завалило вождя в Кордильерской пещере. Зовет на помощь ацтеково племя, колотит томагавком в скалу, а за ней – лишь злобное улюлюканье команчей: «Попался, Навоз  Бешеного Мула!».
По соседнему вагону в гитарном аккомпанементе подплывал народный эпос:

И женщин испортив немало,
К Ростовой он стал приставать:
«Наташка, пойдем к сеновалу,
Я что-то хочу показать».

    Прошина, кто ж еще. Похождения графа-маньяка продолжались.
    – Привет, африкане!
    Ацетука дрыгнул ногой, и проснулся: «Где я?». Мишка хохотнул трубой, а Ланка сходу засыпала подругу вопросами: куда поступала, что сдавала.
    Не поступила Прошина в театральный, по конкурсу не прошла. На вступительных экзаменах басню про Ворону с Лисой читала, каркнула даже, когда сыр выпал – Ацетука так учил. Он ей уроки актерского мастерства давал. Скрестит руки на груди, и носом туда-сюда водит: «Нет, не верю, не верю! Задушевней надо». Прошина весь июнь прокаркала. Нормально на экзаменах прочла – комиссия под стол полезла. А когда предложили спеть что-нибудь фольклорное, вспомнила о неистовом графе и затянула:

А Софья назло графу-мужу
Пила на спирту мумиё.
Толстой ей и нафиг не нужен,
Был климакс давно у неё.

    Недобрала баллов.
    – Это судьба, – вздыхает Ацетука, сочувствуя графу.
    – Вить, а театральный совсем не там находится. В Москве вообще улицы Робинзона Крузо нет.
    – Переименовали… Вот обормоты! Жаль, клёвый был мужик.
    – И не МИТИС называется, а ГИТИС…
    – Правильно, ГИТИС. А я что говорил? У меня там артист знакомый учился – метис, помесь негра с космонавтом.
     Вконец отупевшая Прошина коченеет и полуоткрытым ртом начинает беззвучно считать пробегающие столбы.
    – Билетики! Билетики! – из кабины машиниста появляется контролерша. –  Иностранцы?
    – Ес, оф коз. Я есть ирландка, – выходит из окоченения Прошина и плавным жестом фрейлины знакомит: – Мои друзья из Экваториальной Африки.
    – Ладно, ладно, езжайте. А ты? Еврей?
    – Нет еще, – уклончиво отвечает Ацетука. Действительно – куда торопиться? Витька платит за всех.
    – Потише труби, у машиниста голова болит, –  просит Мишку кондуктор.
Проводив её взглядом, Прошина начинает волноваться:
    – Заболел. Пойду, прослежу, чтоб в кювет не заехал.
Электричку покачивает. У Мишкиной трубы тремоло в сурдине. Ацетука в который раз пытается рассказать сон о вилорогих ланях и крылатых бизонах, а из кабины машиниста доносится:

Развратничал граф потихоньку,
Насиловал баб и кусал,
Снимая на видеопленку,
А после романы писал.
 
    С чувством завывала Люська, со слезой. Ей предстоит не одна пересадка, она в Мезмай на слет бардов торопится. У бардов обшарпанные гитары, чемоданы песен и дырки в шляпах для непринужденного общения с космосом.
    Выходить вместе. Из кабины машиниста Прошина спускается злая, всклокоченная – челка дыбом:
    – Эта шпала козу задавила!
    – Она сама под колеса прыгнула, – дрожит голосом машинист. – Меньше надо петь!
    – Закрой поддувало! – бешенеет Прошина. – Продуй сифон, волюнтарист!..
    У Прошиной видение... В полоске раскаленного воздуха истаивают убегающие рельсы. В студенистом дрожании бредут две полукаренины – каждая сама по себе. Одна половинка ноги переставляет, другая руки. Бредут и шпалы тоскливо пересчитывают. Жуть! В мираж все верят и, как могут, успокаивают Прошину: «Пусть бредут, тебе ж в другую сторону».

   Витькин «вигвам» – турлучная мазанка, недалеко – за Колорадкой. В речушку, после потравы огородов, одноименных жуков бросают, отсюда и название. Въевшись в глинистую почву, Колорадка образует каньон. Сады за каньоном – выше по течению. До темноты яблок надо нарвать и себе, и совхозному сторожу по два ведра на нос. Витьке – три. Не из-за носа, Прошиной обещал на варенье.
    – Жарко. Пойдем на Колорадо, позагораем.
    Мишка медленно поворачивает голову, смотрит на Ацетуку с прищуром, и тот не вы-держивает:
    – Ну, хорошо, хорошо… Вспомнил: ты же в утробе загорел.
    – Достаточно, позагорали. Вперед и вверх, на деревья!
    Ланке перечить нельзя, но Ацетука пытается:
    – Вам бы только по веткам прыгать. А что если у меня хвост отвалился?!
    Можно и без хвостов. Яблоньки карликовые. Плоды темно-бордовые с белесым налетом. К вечеру управились. Перекусили пирогом, запили чаем. Витька забрякал на гитаре, Мишка всхлипнул трубой, и Ланка затянула спиричуэлс. Ацетука всегда говорил, голос у нее, как у Иввы Суммак – пройдясь по всем мыслимым октавам, в ультразвук переходит.
    На фоне тлеющего заката – груда раскаленных туч. Вождь ацтеков впивается в них глазами и шепчет: «Туда хочу, где облака коксуются»...

    – Кто где, а я на сеновале, – застолбила Борщёва ночное ложе. – Там саванной  пахнет.
    – Сеновал, он и в Африке… А можно и мне в саванны? – глупый вопрос. Споткнувшись глазами о Мишку, Ацетука ориентирует поникший нос в угол. – Лан, там комаров много, подожди, –  догнал в сенцах, – возьми: средство от кровососов, –  сунул в карман тюбик и вздохнул, о чем-то сожалея.   
    По лестнице на чердак сарая залезть можно, но осторожно – ветхая. Ланка  умостилась удобно: утоптала лежбище, накрылась стареньким пледом, загородилась от мира бруствером разнотравья. Запах его снотворен.
    Нет, не дадут забыться. Вот кто-то скрипит истлевшими палками ступенек…
Тресь!!! – подломилась лесенка, рухнула. Ночной гость, уцепившись за стреху, кряхтит, влезая в царство саванны, ругается:
    – Темно как у негра…
    – Куда ползем? – интересуется Ланка.
    – Мать честна;я! Кто здесь?
    Ланка разочарована – не Витькин голос. – Ты, Лев Николаевич?
    – Федорович… – Визитер перепуган; удрал бы, да лестница порушена. – А вы, про-стите, кого ждете?
    – Толстого,  – недовольно бурчит Ланка.
    – Завлаба? Толстой не приехал, сачкует. Запор, открытая форма.
    Пока Борщёва пытается представить открытую форму, гость активно навязывает общение:
     – Я вас по голосу узнал! Вы из отдела стандартизации. – Мужчина покладистый, вор-кует с расчетом на легкий флирт. Делает попытку к брустверу подползти.
– Лежать! – рявкает Борщева.
 Видя, что пастораль не клеится, незваный посетитель тушуется:
    – Вообще-то я всегда здесь ночую, когда на уборку приезжаем. Ладно, пойду, пожалуй, к своим.
    – Шею сломаешь! – рычит Борщёва. –  Притухни и лежи.
    – Меня Левой зовут…
    – Я так и подумала.
    – А комарья-то сколько! Сожрут к утру.
    – Держи, – протянула Ланка через бруствер Ацетуков тюбик, – лицо намажь и уши.
    – Хорошо здесь: тихо и безопасно, не то, что в городе.
    – Я бы не сказала. Всяко бывает. Прошлым летом из города-побратима Аддис-Абебы негры на уборочную приезжали. Вернулись не все. Те, что остались, в лесополосах спрятались. Бывали случаи, нападают – кушать всем хочется.
    – Шутите?
    – Очень надо! Людей едят. Весной пенсионера съели – ветерана труда. В Эфиопии сейчас людоедов  отлавливают, так они здесь лютуют.
    Визитер обижено замолкает. Натерся антикровососным средством, посопел, поворочался и заснул.
    – «Знакомый запах у мази» – принюхалась Ланка.

    Утро защекотало Борщёву сухими травинками и первая мысль, когда проснулась: «Кто рядом?». Раздвинула сено, и обомлела: «Негр! Чернее Мишки!». Присмотрелась к тюбику в руке: «Крем сапожный»…
 – «Хобот червивый! Монтигомо в перьях!» – ругала Борщёва Ацетуку на чем свет стоит, но мысленно. А вслух, склонясь над спящим, ласково-преласково: – Как почивали, мой господин? Вам кофе сюда, в сено подать, или в бунгало отнести?
    Господин распахнул глаза, судорожно сглотнул воздух и… выпал с сеновала. Только обломки лестницы захрустели.  «А-а-а!!!» – кричал уже за Колорадкой, голос прорезался.
Борщёва представила встречу ночного гостя с соплеменниками: «Спасайся, людо-еды!». «От кого спасаться? Ты уже здесь!..». Ланка посмотрела вниз: – «Ба! Грабли! Вертикально стоят – наступил…».
    Перекладины рассыпанной лестницы лежали как шпалы, а жерди – поверх клином, с намеком на линейную перспективу – «Рельсы!..».
    Из щелей дощатой крыши веером плеснули солнечные лучи. В пропахшее яблоками утро вплыла побудкой Мишкина труба.
   – Ланка, подъем! Батька уже антилопу подоил. Свет, хочешь новость? Нас в инкубаторе разводят. Только что, похожее мимо пронеслось. Оббежало вокруг меня, заорало благим матом, и дальше полетело. Большое. Оно уже «А» говорить умеет. Не  отсюда выпало? Кто такой, не знаешь?
    – Лев.
    – Почернел, однако!
    – Обуглился…
    Ацетука, изучая облака, старательно обводит их контуры носом. Ланка уничтожающе смотрит на ацтека; возмездие неотвратимо:
    – Вот он, инкубатор, – показывает тюбик. – Только на Витькин нос осталось. Займись им,  Мишуля.
   Быстро удирал Ацетука от Борщёвых. С двумя рюкзаками, а к электричке первым прибежал. Двужильный...

                КОРЫТО ДЛЯ ВОЖДЯ

    В армию Борщева не забрали, артроз и плоскостопие нашли. Дарья Васильевна достала две курсовки в Цхалтубо: и ему, и Виктору.  Нельзя Мишку одного отпускать, догляд нужен. Ацетуке тоже справку сделали о расстройстве опорно-двигательного аппарата. Витька отдых заслужил – с горем пополам сдал сессию. Можно со спокойной совестью откисать в радоновых ваннах: «Грузин посмотрим, африканца с индейцем покажем».
   Дожди в Цхалтубо – условность. Водяная пыль с неба, не долетая до земли, испаряется. В горную реку смотрятся дикие гранаты; плоды маленькие и кислые. Ацетука с Михаилом стоят с удочками без поплавков,  форель их презирает.
    – Может, мы не то ловим? – сомневается Виктор. – Или не там, или не так.
    – Здесь и Астафьев не то ловил – пескарей! – Из кустов появляется удочка, затем нос, а следом… еще один Ацетука! Незнакомец и сам видит неимоверное сходство, смотрит на Виктора насуплено:
    – Отдай нюхатель, это мой!
    – У тебя не хуже. Он еще подрастет, ты молодой.
Напоминание о молодости аборигена оскорбляет:
– А ты уже старенький?
Резко начавшись, знакомство переходит в перепалку.
– Мужчины! А не выпить ли нам цинандали за предмет кавказской родовитости? – предлагает Борщёв. – Неужто на земле древнего Цхалтубо нет достойного тоста, восхва-ляющего гордость горского мужчины?
Джон, так зовут нового знакомого, только сейчас замечает темнокожего рыбака и, опе-шив на минутку, тут же заводится с пол оборота:
– Почему нет? Про все есть, сто пудов! Пошли ко мне в корыто.
– Туда? – машет Ацетука в сторону Сталинских ванн.
– Ты что! Те для вождей.
– А я кто? – недоумевает ацтек.
При бассейне под сферическим куполом – кабинет-раздевалка Джона. Джон только что поступил в институт физкультуры; к дяде-курортологу приехал физ. процедуры в водо-лечебнице проводить. Сейчас продемонстрирует:
– Подняли руки! Потрясли! Плавно опускаем. И, в воде: трясем, трясем… пальчиками. Еще раз!..
Распластанные в воде голые мужики повторяют упражнение.
– Теперь – велосипедик…
Минут через двадцать в раздевалке Джон, разливая по стаканам рубиновое вино, про-возглашает тост:
– Жили две подруги: одна красивая, другая наоборот – умная. И вышли они замуж: красивая – за юношу с маленьким носиком, а умная – за сильного и храброго инструктора по туризму с большим тевтонским клювом. «Какой у тебя муж страшненький!..» – смеялась красивая и поэтому детей у неё не было. «Зато сильный» – отвечала умная и рожала каждый год. Так выпьем же за настоящих мужей, чье достоинство на лице!
Выпили.
– У женщины с маленьким носиком был муж – с большим. А  у другой, горбоносой, был муж…  Не было у него носа, две дырки и все! Результат ошеломительный: у обеих – по две близняшки с приличными  рубильниками. Так выпьем же за то, чтоб наши дети брали от родителей только самое лучшее!
И снова тост:
– Однажды, в глубокое ущелье, на крышу одинокой сакли, к одинокой красивой жен-щине упал одинокий, но очень раненый орел. Выходила его женщина, полюбила и снесла яйца.
– Начисто?!
– Два. Снесла, и высидела настоящих джигитов с носами как горные утесы.
Вариаций было много. Во всех фигурировали носы и женщины. Мишка возразил:
– Детей носом не делают.
– Детей не делают, но женщин прельщают. Носом и умом. Дородный нос – первый признак ума, – просвещал Джон: Лепелетье, Сирано де Бержерак, Мейерхольд, Буратино… Большому носу легче дышать разреженным воздухом высокогорья. А ведь именно с гор спустилась последняя цивилизация.
– Разве не из Африки? – усомнился Борщев.
– В Африке была первая.
– А... Ну да, конечно… – версия Мишку вполне устраивала.
– Пока другие цивилизации гибли, в Африке от нефиг делать загорали.
Пристыженный за безделье предков Мишка обиделся и больше не пил.
– Нос – естественное продолжение мозга, – продолжал витийствовать Джон. – Нос и красота неразделимы. Моя прабабка, увидев американского нефтяного концессионера в Ба-ку, сразу же ему отдалась, несмотря на то, что тот был индейцем. А прабабулькин шнобель тоже был изрядным. Кстати, о красоте. Ты видел когда-нибудь голых женщин, когда их много?
Когда много Ацетука не видел, оттого и покраснел.
– Сейчас посмотришь. Воду для женского захода уже сменили. Как упражнения де-лать помнишь? Надевай белый халат и проводи физкультуру. Не бойся; скажешь, тренерша заболела.
Вскоре, за тонкой перегородкой слышится недовольный женский ропот и жизнерадо-стный голос Ацетуки:
– А теперь – физ. процедуры! Подняли руки! Выше, выше… и опустили!
– Все правильно делает, – Джон кивает, прислушиваясь, – весь комплекс успеет, лишь бы Егоровна раньше времени не пришла.
– Теперь ноги. Высоко поднимаем… выше, выше! Еще выше! И – в сто-о-ороны!..

Из милиции Ацетуку выпустили на следующий день. Выходя, Витька погладил лысый череп и виновато пояснил:
– Вот, скальп сняли… и штраф.
– Изыди! – открестился от него Борщёв. – Аппарат опорно-двигательный!
– Миш, давай тебя в рабство продадим! Деньги на билет только для одного блудного сына остались.
В рабство не хотелось. Мишка отвесил Ацетуке примирительный шалабан и билеты все-таки купил.  Прощай сбереженья на трубу отложенные! 
В поезде Виктор о чем-то напряженно думал, и разговаривать не хотел. Только один раз спросил о чем-то, а ночью, не говоря ни слова, собрал вещи и вышел в Адлере. А Миш-ке как быть? Что Витькиной матери  сказывать? Не про бассейн же…
Витькина мама, выслушав рассказ о внезапном исчезновении сына, стала грустной. Посмотрела сквозь Мишку и тихо сказала: «Я знаю, где он». Потом, чуть помолчав, неожи-данно спросила: «А Джона там не встречали?».
Пройдет каких-то пятнадцать лет и Ацетука вспомнит, о чем он тогда в поезде спра-шивал Борщева:
– Миш, а ты хотел бы увидеть много-много обнаженных женщин в большом-пребольшом корыте?
Честный Мишка признается сразу, не задумываясь:
– Хотел бы, но только не много-много, а только одну. И не в большом-пребольшом корыте, а в обычной домашней ванне.


СТОЛБНЯК

Шоки у Прошиной не редкость. Турникет в метро цапнет – шок: «А если б тебя, Миш? А если б спереди?». Зонтик в трамвае откроется – шок. Не у того, чей глаз чуть не отковы-ряла, у нее – у Прошиной. Рука во сне с кровати свалится – опять шок, ведь под кроватью постоянно кто-то живет. Шок от одной только мысли, что постоянно: «Схватит за руку и утащит!». А еще у Люськи бывает столбняк. Медики неправильно толкуют, Прошина знает точно: столбняк –  это когда деревенеешь. Не важно: сидя, лежа, или стоя. Глаза при столб-няке закатываются, одни белки. Рот открыт – слетайтесь, мухи! Состояние близкое к ката-лепсии – подвижность есть, но тугая. Нам предпочтительней шок, о его приближении  Людмила заранее ставит в известность. Она в Москву приехала на ФПК, что означает «фа-культет повышения квалификации», а не «половых контактов», как шутит этот пошляк с масляными глазками.
 – У меня будет шок!  – объявляет Прошина, и мы  в страхе: когда шоков много, столбняк неизбежен. Потом последует стресс, а это еще хуже.
По жизни Прошина определилась: геофак в Ростове закончила. «Геологам хорошо, они камешки разные собирают, романтируют и возле костров поют». По камешки Людмила не ходила; на кафедре осталась ассистентом; геологию и картографию преподает. В Москву приехала во времена веселые – где-то между грохотами лафетов и «Лебединым озером» в последней телеверсии.
– У меня шок! Я у него про градусы спрашиваю: под какими горные пласты горизон-тально залегающими считаются, а под какими – вертикально. А он мне: «С вами, лапонька, под любым залёг бы: и горизонтально, и вертикально!». Постоянно пошлятину несет. А еще – доцент!
Посягательство ловеласа на Люськино целомудрие Ацетука воспринимает как личное оскорбление: «Проучить надо жлоба. Прошина, напросись, чтоб в кафе сводил. Нас там случайно встретишь. Пусть знает, что ты здесь не одна».
Нас действительно много, но Борщёва делает вид, что толчея не смущает, привыкла. Свет наша Лана – лимитчица; в ИТАР ТАСС работает. Где может журналистикой прибав-ляется. Живет легально; за снятую однокомнатную агентство платит. Михаил на курсах в Гнесинке, берет уроки трубы. Мы с Ацетукой наезжаем часто: выставки, торговля на верни-саже…
– Завтра же в кафе, где Мишка в трубу дует, толпой заявимся. И разденем жлоба, и обуем. Анатоль, ты как?
– Я – за.
– Слышали Демосфена?
Договорились. По звонку Прошиной прибыли в кафе. Мишка накрыл столик. Два сту-ла «случайно» пустуют. Борщёв – и трубач, и официант. Одну бутылку из под водки пустую поставил, другую початую, но с водой. А как же! Антиалкогольная компания в самом раз-гаре: в Молдавии виноградники на корню вырубают, а здесь уже с конечным продуктом бо-рются. Закуска тоже на высоте: салаты, осетр с икрой – приманка для Люськиного кавалера. Осетра трогать нельзя – дорого.
Прошина, увидев нас, на седьмом небе от счастья. Она всегда счастлива,  даже если полчаса не виделись:
– Сколько лет? Сколько зим, весен? Это – мои лучшие друзья с пеленок! А это – Ни-колай Николаевич, слушатель ФПК. Знакомьтесь: зав кафедрой, доцент, молодой кандидат наук, – все регалии перечислила.
Да уж, молодой! От уха до уха по затылку – жидкий валик волос. Еще, из раститель-ности – бородка типа «мамино лоно». Галстук-примитив на резинке, глазки въедливо-колючие – вот и весь портрет.
Другое дело Людмила: копна медно-рыжих волос, брови черные, как и ресницы: по-ложи на них по спичке, не упадут. Два огромных кольца в ушах означают серьги – голова на колесах. Под колесами – черное платье с блестками и щедрым декольте. Веснушки Про-шиной идут – конфетти. Красивая Людмила: двадцать девять не дашь, двадцать пять. От силы – двадцать восемь с половиной. Мишка смотрит на нее и никак губами в мундштук  попасть не может.
Кандидат приманку заглатывает, к столику с удовольствием подсаживается. Мишка тоже с удовольствием, но с плохо скрываемым, извиняется, и уносит осетра: «Простите, ошибочка, это другим столиком заказано». У кандидата пушится хвост: «А мы что, мало получаем или много должны?! Гарсон, неси, что дама повелит!». Дама велит, как мы сове-туем, скромно и питательно:
– Шашлыки, салат, водку… – застенчиво. И, основательно подумав: – Бутылочку шампанского лично для меня.
Светский разговор постепенно сползает в научный. Ацетука восхищен экстерьером Прошиной и потенциалом кандидата:
– «Десерт» пишите? Это значит – «докторская» на научном сленге? Полудрагоценные породы, говорите? Полагаю и  Людочке в реферате есть место?
Прошина рдеет от комплимента.
– Людочка драгоценней. В моей коллекции ей самое почетное место. А коллекция большая: яшмы, шпаты, ониксы…
Пора. Ацетука, как условились, шепчет пароль: «Тени упали в прорубь», и Прошина приглашает меня на «бледное танго». Виктор приступает к первому этапу операции. Слыш-ны только отдельные слова: «сернистый колчедан, халькопирит, шурфы, шахты, буры…». Ацетуку распирает от внезапно нахлынувшей эрудиции: «Пойми как ученый ученого – моя тема тоже закрытая. Вы буры церируете? Они вибровращательные?  Нет, ты схему, схему рисуй!». Кандидат что-то черкает на салфетке, а Витька следит, чтобы рюмки не пустовали. Себе воду подливает, оппоненту по вопросам бурения – водку.
–  Если хот-чеш з-днать, – кандидат выталкивает из себя по букве, – по мне Ноби-еле-евская премия давно плат-чет!..
– Надо объединять интеллект-туальные усилия, – Витька старательно клюёт носом, – твои заморочки и нашу экономи… ик!.. Ё-моё! Ку.
– Чью, «нашу»?
– Американскую! – Ацетука очень убедительно икает, – Твою, ик! И ё-мою, ик! Да, да! Мы оттуда, из-за бугра! – кивает головой ацтек, любуясь отвисшей челюстью ученого. – Последняя волна. Будешь нам информацию поставлять – заплатим. А не будешь… – Витька  грозно сопит и, подавшись вперед, грозит зарубить носом: – Карту рисуй, паскуда, быстро! Где серистый колченог залег! Где халькопер… Как его там?..
Кандидат – истинный патриот:
– Не продам Родину империалистам!
– Уже продал! – машет Витька салфеткой с чертежом.
– Тьфу на вас! Янки тупые и носатые!
– Зря, дядя, форпост демократии обижаешь. Тебе шанс дается – след в общечеловече-ских ценностях нацарапать.
Ацетуку можно понять, у него там предки, но Ланке зачем в спор влезать?
– К сожалению, это так. Стоящие мозги давно утекли.
– Я п-пшел, – объявляет Люськин ковалер, сползая со стула.
– Куда? – Гарсон на чеку. – А платить? – Мишка в счет и трубу включил, чтоб ум кан-дидата основательно утек. Почти завербованный смотрит на поднесенные Борщёвым цифры и в нули не верит:
– Шантаж! Вот… все что у меня есть. Пусть рыжая платит!
– Негодяй! – Людмила тушит гнев остатками шампанского, а фепекашник «незамет-но» ползет к выходу.
– Штаны в залог оставляй! – требует Борщёв.
– Сейчас вернусь, мне расчесаться, срочно.
– Ползи уж, – снисходит Ацетука, и объявляет публике: – Звонить в милицию пота-щился.
Виктор не ошибся. Кандидат возвращается  в стельку пьяный и дерет глотку:
– Сдавайтесь! Вы окружены, все подступы подперты!
Похоже прав:  милиционеры в кафе заходят, дружинники:
– Шпионам, диверсантам, гражданам с белой горячкой предоставить документы!
– Вот они, вот они! – выкрикивает ученый. – Носатый и смуглая склоняли меня!
– К чему?
– К измене Родине! Карту требовали с колченогим колчеданом! Шантажисты!
– Врет он все. Платить не хочет.
– Этот тоже с ними! – нападает на Мишку фэпэкашник. – У него в кармане пистолет!
– Все ясно, – мрачнеет милиционер, – забирайте. Сначала в вытрезвитель, а завтра к нам, в отделение. – Молодец, не продал Родину. Третий уже сегодня. Одно и тоже – на-жрутся задарма, а стрелки на соседей переводят.
– Рыжую, рыжую арестуйте! – никак не угомонится кандидат. – Она тоже в сети зама-нивала! Шпионка! – Слушателя ФПК уводят под микитки, но тот не сдается: – Давайте все вместе, товарищи: шпи-о-ны! Шпи-о-ны!
С нас даже документы не стребовали. Что с трезвых взять? Людка не в счет – окосев-шая, но в шоке. Дома чуть отошла:
– Его там отмутузят?
– Пойди, пожалей, – советует Ацетука. – Такому, что под поезд толкнуть, что сна-сильничать. Лучше вспомни, как он тебе хамил.
Аргументы убедительные. Прошина повеселела, ее снова развезло. Свалилась по диа-гонали на диван, предназначенный Борщёву с Ацетукой, похихикала-похихикала, и заснула. Я на Людкину раскладушку завалился, а бедный Миша – в ванную на матрас.
Терпимо, кое как переночевали бы, не проснись Прошина так рано. Ни свет – ни заря ванну вскочила принимать – профилактика от столбняка. Электричество не включала – рас-свет с кухни проклевывался. Напускает Прошина теплую водичку, не заглянув даже, куда она течет.  Раздевается…
И приснилось Мишке детство ползунковое. Будто плывет он по Нилу на спинке; тепло от затылка  до пяток разливается. И, вдруг… Кинг-Конг! Гигантская обезьяна склоняется над Борщёвым и барабанит его по животу. Это Людмила догадалась, что под ногами  замо-ченное белье, и старательно топчется в благородном желании помочь Ланке со стиркой. Михаил до ушей проседает в воду и напрягает пресс, не очень сильно, но резко. Настолько резко, что Ланке слышится: братец на трубе заиграл; мокнул в воду и заиграл.
Во сне Мишка уговаривает парапитека не колотить по пузу: «Обезьянка, это не там-там!».
Когда Светлана, разбуженная шумом, включает свет, Мишка сначала видит глазные яблоки Людмилы без зрачков; они внутрь, в Прошину прокрутились. Затем груди – «Как у козы!». С удивлением отмечает: «Волос у нее не только на голове рыжий… под мышками тоже».
 Обалдевшая  Борщёва ничего не понимает:
– Если это брачные игры, то почему голая только Люська? А если Мишка захотел ис-купаться, то, опять же, почему Прошина без ничего? Нет, подождите, давайте так: если бра-тец одет, но еще не утоп….
– Что ты бормочешь как ненормальная? – из ванны Мишка вылетает мокрый до нитки. – Закроешь дверь, наконец?! Дай человеку одеться! Заблудилась девушка, понятно?!
В столбняк Прошина уходит беззвучно и надолго. Зачехленная Ланкиным халатом, час будет стоять не меньше. По складкам драпировки видно: поза несколько вычурная. Руки над головой заломлены – застывший кошмар. Как только столбняк пройдет, Борщёва ее рас-чехлит и Прошина про все забудет. В памяти только кандидат останется. Вот тогда и нач-нется стресс:
– Каков подлец! Я его, оказывается, и склоняла, и заманивала. Нализался как свинья, а мне платить!
К Прошиной Николай Николаевич больше не приставал. Людмила не удержалась, по-ведала историю подруге, а та – всему  ФПК. Позже подруга  напишет:
 «Добралась хорошо, чего о Николае Николаевиче не скажешь. Он в соседнем вагоне ехал – квелый и поникший. Ребята из нашей группы подшутили, рейтузы ему в чемодан подсунули. Огромные, потертые и смерзшиеся – на полустанке с бельевой веревки сняли. Содержимое чемодана промокло насквозь. Диссертация окрасилась во все цвета полиняв-ших носков. Гигантское неглиже на жену доцента произвело неизгладимое впечатление. От вида протертого до дыр сюрприза глаза её стали большими и красивыми, как в молодости. В них даже дипломники заглядываются. На имя ректора пришла копия милицейского про-токола, где зав. кафедрой клялся, что государственных секретов не разглашал. Детективом вся кафедра зачитывается. А Николай Николаевич окончательно облысел и студенток за ко-ленки больше не щупает».
– «Пропади он пропадом, этот кандидат!» – Прошина его почти забыла. – «Есть вещи поважнее: глобальное потепление, потопы, землетрясения. Космос, и тот насквозь дырявый. Следующий катаклизм неизбежен – вечная мерзлота».
Впечатлительная Люська представляет под ногами прозрачную ледяную глыбу, а в ней – навечно замороженный Борщёв с удивленными  глазами. Он смотрит на неё снизу вверх и восхищенно шепчет: «Костер!».
– «Да, нет же! Никакой это не лед – ванная. А под босыми ногами – мягкий живот, чуть прикрытый теплый водицей… А причем здесь костер?!».
 Прошина вдруг вспыхивает и сливается краской с огненными волосами. Глаза прово-рачиваются вокруг осей, смотрят расширенными зрачками в черепную коробку и с ужасом там читают:
– «Господи! Да что ж это меня по жизни так колбасит?»
Столбняк…

ПРОШИНА И ВОЛК

Колбасило Люську, ой как колбасило! Опять к перу потянуло, писательницей надума-ла стать, для начала детской. Так Ланке и заявила в следующий приезд в командировку: 
– Проконсультироваться хочу, есть у меня талант, или нет. Вот, почитай, – сунула ру-копись, – сказка.
 Читает Борщёва: «Выгнала злая мачеха падчерицу из квартиры, и пошла сиротинушка за далекие горы, за синие моря. По полям бескрайним, по болотам топким…». – Переверну-ла страницу: «…по городам и весям шла, по долам и злачным стремнинам…».
– И долго она так шататься будет – по долинам и по взгорьям? Откуда только силы берутся! – поразился Ацетука.
– Дальше интересней... – неуверенно пообещала Прошина.
Борщёва листнула страничку, а там опять: «Идет и идет: по дорогам пыльным, по тро-пам звериным…»… – Люсь, мне завтра лекцию в МГИМО читать, к утру подготовиться не успею.
– Ну, Лан! Лекция подождет, здесь судьба решается.
– Хорошо. «И встретился ей Волк…».
– Наконец-то! –  дождался Ацетука, – Ой, что сейчас буде-е-ет!..  Ланка, дай мне, я с выраженьем! «Выходи за меня замуж, – просит Волк… ». – Оп-паньки! – Ацетука обводит слушателей круглыми глазами. – Хана! Слопает зараза, прям на свадьбе!..
– Читай! – злится Мишка. – Не отвлекается.
– Сейчас. Ага, вот: «Поцелуй меня, – просит Волк». –  Тьфу, гадость какая! Псиной же воняет! Нет, не понимаю этих зоофилов. «Стану принцем, и поженюсь на тебе…». – Обма-нет. Гад буду, надурит сиротку! Ни за что не поженится. Спорим? Нет, не поженится. – Ацетука окунается в бумагу, что-то тихо бормочет и, вскоре, ликует: – Поцеловались! И это всё?! Нет, так неинтересно… Стоп. Сейчас принцем станет. Не-а! Говорил: надурит! Смот-рите: опять плетутся лапа в руку. Вот такая она, любовь горно-пешеходная!
– Да не тарахти ты! – Мишка заинтригован  сиротской эпопеей.
– Ты что, Миха, не догадался еще? Облапошит Серый девку. А давайте я сразу кон-цовку прочту? Они пока всю Землю не обогнут, шиш договорятся. Бредут, бредут… «За-плакала сирота, взяла нож, и… содрала с Волка шкуру». – Ё-моё! Озверела сиротинушка! С кем поведешься…
– Не комментируй! – злится Борщев.
– Погоди, погоди… О! «А под шкурой – принц сидит!». – Ацетука  хлопает  в ладоши: – Ура! Свои! – и, тут же, озабочено: – Интересно, сколько он километров на карачках намо-тал? А!.. Понял: Волк ходит, а принц сидит. Внутри.
Прошина и растеряно, и испуганно на всех смотрит, ресницы мокрые слиплись. Рот приоткрыт, под прозрачной кожицей губ – морковный сок с мякотью.
– Витя, ты не всё прочел. Он же сам попросил… вскрыть, –  и на Мишку жалобно смотрит.
Вы когда-нибудь видели, как негры бледнеют? А Борщёв бледнел, все заметили. Кеса-рево сечение новогоднее вспомнил.
– Люсь, у твоей сироты имя есть? Как зовут? – Ланка не за Волка, за сироту больше расстроилась.
– Людмила…
Конечно Людмила. Что это мы всё: Люська, да Люська… Людмила она  – люду мила.
– А, по-моему, все нормально: «Шла, шла…»… – Ацетука наконец вник в глубину трагедии. – Люд, тебе в горы надо. Там все только и делают, что ходят. Я тоже ходил. По гребням гор – тропы чуть приметные вытоптаны, не звериные, нет. По ним старики-одиночки бродят в состоянии добровольного аутизма. Некоторым под семьдесят, а то и больше. Встретятся на минутку, чай молча попьют и опять расходятся. У них и палатки од-номестные. Родные их не ищут, считают без вести пропавшими. Сердобольные туристы пайками делятся, а они ходят, ходят по горам…  и думают. Иногда с Космосом переругива-ются. – Тут Витька догадывается, что сильно отвлекся. – Однако, господа, вернемся к на-шей парочке. Лично у меня есть вопрос: а дети у них будут? И какими?
– Я еще не думала…
– Думай Людочка, думай. О детях все время нужно думать. А вдруг хвостатый наро-дится? Хорошо – один, а если стая?
Витька долго еще рассуждать будет: «Шастает, шастает со зверюгой бок о бок, а брю-хо вспороть стесняется. Решительней надо быть. Чувствуешь – полюбила: топор в зубы! За любовь бороться надо».
Утром все разбежались – кто куда. У Ланки лекция на журфаке, Мишка на репетицию, Ацетука на вернисаж, а я к друзьям в Долгопрудное.
– Люсь, ты через себя все пропускай, чтобы больно было. И Достоевский так писал, и Толстой, – наставляла Борщева. – Тогда правдиво получится.
Вечером Прошина расстроенная, глаза красные: 
– Я его потеряла!
– Кого потеряла?!
– Ребеночка!
– Какого ребеночка?
– Своего. К вечеру схватки начались, а я рожать еще не умею...
– Вот скажи, Ланка, ты, о чем думала, а?! – Мишка  на сестру  не на шутку взъелся. – Разве можно такие советы Прошиной давать?! «Через себя пропускай»… Ты посмотри на нее: натуральная родовая горячка!
– Люд, ты что, от первого лица пишешь? С ума сошла! – Ацетука  лоб у Прошиной пощупал. – Кипяток! Крови много потеряла. Спокойно, сейчас ацтек все уладит. Во-первых, факт смерти не зафиксирован. Во-вторых, меня интересует пол ребенка.
– Мальчик.
– Рост, вес?
– Пять сто на три двести.
– Уже хорошо – неквадратный. Национальность – эфиоп?
– Какая разница? Русский.
– А кто отец? Космонавт или наоборот – казак абиссинский? – Дались ему эти не-гры…
– Тоже русский.
– Ты смотри, какое совпадение! – удивляется Ацетука. Впрочем, случай довольно час-тый. А может индеец? – размечтался, племя захотел на халяву пополнить. – Нет, шнобелем не удался. – Витька разочарованно повисая носом над каракулями Прошиной, задумывает-ся, как хирург, перед операцией: – Да он же у тебя спит! Подожди, я сейчас, – зацарапал ручкой по бумаге. – Все! Пульс есть, дышит. Его по попке забыли шлепнуть, со мной тоже так было. Родился и думаю: «Чего раньше времени горланить? Вон, пуповина еще не пере-вязана». А медсестра, как врежет по заднице! Я не плачу. Как врежет еще раз! Опять не плачу. Сцепил зубы, и молчу.
– Дураки вы все! – Прошиной уже скучно. – Уеду я от вас.
И уедет. Командировка заканчивалась, билет еще позавчера куплен. Мишка увяжется провожать, и пропадет на целый месяц. А Ланка в тот вечер поднимет с полу скомканный лист, расправит, и прочтет только два слова написанные рукой Людмилы: «Про любовь». Индейский вождь больше накарябал, целую строчку: «И родится у них мальчик, красивый и златокудрый».



ШИГО

– Вить, про высокогорных бродяг – ты это серьезно?
– Разве я когда-нибудь врал, Анатоль?!
– Никогда, – вру в свою очередь.
– Я еще и не то видел…
И Ацетука рассказал мне странную историю.
– Если идешь по горному хребту, вниз не смотри. Когда тучи – еще ничего, а при яс-ной погоде прыгнуть хочется туда, где ползают овцы по злачным стремнинам. Иногда орел выпорхнет из горного урочища, каркнет в самое ухо, и – камнем вниз – овец пугать. Страш-но!.. Бродячие старцы встречаются редко. Чаще – восточные единоборцы, да йоги от всего отрешенные; заблудились на Джомолунгме, а как обратно вернуться – на Кавказе спраши-вают.
Каратиста издали слыхать – он воет. Сшибает ногой сухие сучья и воет. Каратист не опасен, но прилипчив. Иной раз, как привяжется: «Давай, прием покажу!». Пригрозишь ле-дорубом, отстанет. А если рулоном туалетной бумаги угостить, запрыгает от счастья. Не смейся, Анатоль, бумага в горах – на вес золота. Один боец, за неимением таковой, гигант-ским борщевиком воспользовался; от него ж – ожег второй степени! До сих пор пристав-ным шагом ходит. Ушу обогатил, изобрел «стиль краба».
Йог встречается в равнобедренной повязке. Как правило, восседает на вершине в позе «Лотоса». Под собой – только доска с гвоздями, чтобы генофонд не застудить. Можно встретить и особь на голове стоящую. А это неожиданно и пугает, ибо повязка сползает на голову. Он спит, думает, и много еще чего, не шелохнувшись. Проходишь мимо осторожно, чтоб астрал не зацепить, а йог: «Аф!!!», – думает: «зверь», – отпугивает.
И, наконец, самое жуткое – Шиго! Не дай Бог встретить! Кто такой Шиго? Давняя ис-тория. Начало ее – в конце двадцатых годов прошлого столетия. Как в космосе новую поро-ду людей вывести большевики не знали, решили для начала человека с обезьяной скре-стить.
– Синдром Лысенко? Зачем скрещивать? Естественный отбор не подходил?
– Нет, нужна гибридизация. В этом мы с Прошиной взглядами расходимся. С нуля нужно начинать. Человечество отягощено инстинктом обогащения. Если что и угрожает нашей популяции, так это вовсе не ядерная катастрофа, а тяга к стяжательству. Слушай дальше. Так на чем я остановился?
– На последней стадии эволюции. Ты теперь к человеку ближе любой обезьяны.
 – Обезьяны… Так вот, основали большевики Сухумский питомник. Завезли десяток шимпанзе – девять самцов и одну самочку. На призыв ЦК ВКП (б) принять участие в экспе-рименте женщин отозвалось немало – со всей страны съехались. С криками: «Чем жить со своим уродом!..», буквально штурмовали обезьянник. С мужиками потрудней: «У меня до-ма точь-в-точь такое сидит». Шимпанзе, глядя на озабоченных самцов, чахла от зависти. Так бы и угасла, не появись Гоша – мужик огромный, волосатый. Откуда он пришел, никто не знал. Вроде беспартийный, но сочувствующий. И большевикам, и обезьянам. Из-под уз-кой полоски лба – взгляд не всегда осмысленный, но любви жаждущий постоянно. Женщи-ны, при встрече с Гошей, звезду на себя накладывали – креститься было нельзя. Честно го-воря, Гошке горилла бы больше подошла, а он на шимпанзуху запал. Искусственное осеме-нение отверг напрочь.
Как прошла брачная ночь, никто не видел, но слышали, содрогаясь; Сухуми всю ночь не спал. А поутру счастливой четой все умилились. Идиллия: насекомых в шерсти отлавли-вают, друг дружку ими угощают. Последней блохой делились. Вот такая была у них лю-бовь! Гоше за интимные заслуги даже знак вручили «Почетный осеменитель».
Через пару месяцев стало очевидным: понесла от Гошки обезьяна. Под предлогом за-регистрировать брак, любовника из вольера выманили. Сообразив, что не только он челове-кообразную надул, но и его тоже, Гоша повел себя неадекватно: шимпанзеновый язык раз-бавлял диковинным матом, кусался и верещал. Рьяно право на экстремальную любовь дока-зывал – ухо охраннику оторвал. Так и ушел с ним в горы по веткам. Недалеко ушел. С рож-дением волосатого отпрыска и Гоша объявился. Подпольно. Бродя ночами вокруг питомни-ка, скалил зубы, хрюкал, и показывал любимой язык – огромный как лопата. Приматка от-вечала ему тем же, и вскоре они сговорились. Подсунул Гоша охраннику чачу со снотвор-ным, ею же и обезьянку свою упоил. А, как только она уснула, увел Гоша сыночка. Тому уже четвертый месяц шел. Утром, с бодуна, шимпанзе морские узлы из прутьев клети вяза-ла, плакала навзрыд, голову царапала. Весь Сухуми, глядя на нее, рыдал.
По такому случаю в Москве внеочередной пленум собрали. Что делать? Вынесли ре-шение – повторить эксперимент.
В Сухуми отряд красноармейцев из Тифлиса прислали – горы прочесывать. Сразу двух «гош» поймали, но не тех. Один оказался одичавшим белогвардейским офицером из банды Улагая; французский язык помнил, а революцию – нет. Случки обезьяны с ним не получилось. На первом же рандеву офицерские бананы обезьяна употребила, а на «пардон» обиделась, думала – обзывается. Выдрала у офицера клок шерсть с живота и презрительно помочилась. Расстреляли бандита...
Другой – слесарь депо, шкуры на себя, как обои наклеивал.  Перед женой кокетничал, чтоб от питомника отвадить. Очень уж супруга вольерами интересовалась, как на сериал туда ходила – подглядывать. Слесаря среди ночи повязали по её же доносу: «Тот, кого вы ищите, придет в полночь. Отстойте мою пролетарскую честь».
Работника депо самка и близко к себе не подпустила – мазутом вонял.
А Гошу только спустя полгода нашли – в пещере сидел, затаился. Но сына – Шиго при нем не было, сбежал; они ж быстро растут. Гоше повторить эксперимент тоже не удалось, не лежало сердце к бывшей сожительнице – охладело. Дала о себе знать долгая разлука – на самцов стал заглядываться. Обезьяна расстроилась и сошла с ума. Когда ума нет, а с него сходят – это смертельно. Сдохла Гошина любовь. А его самого на допросы затаскали: «Ку-да сына подевал?». Толку с тех пыток. Гоша и ранее из человечьих языков всех больше ма-терным владел, а как с приматкой связался, так и вовсе на обезьяний перешел. А с него пе-реводчиков не было. Почетного звания Гошу лишили; завели дело «о преступной связи с чуждым элементом». Процесс был громкий, почти политический. Газета «Большевик Абха-зии» назвала Гошу «ренегатом» вместо «дегенератом». На суде Гоша укусил адвоката за ягодицу и спрятался под скамью подсудимых. С глаз долой, в Сибирь сослали производите-ля. Говорили, репрессированный там с медведицей сойтись пытался, да косолапая его не так поняла и задрала. Всех, кто с приматами по жизни соприкасался, злой рок преследовал. Даже от слесаря депо жена в питомник ушла к старому облезлому обезьяну.
Но один эксперимент всё же удался – у бывшей активистки женсовета из соседнего вольера дочь родилась. Правда, и она вскорости исчезла – аналогичный случай. Все это – только разговоры, документов никаких – НКВД все уничтожил.
А Шиго редко, но видели в горах. Сам подходил к отшельникам. Петь у них научился: «Где же ты, моя Сулико?». Раньше только «папа» говорил, единственное, чему у Гоши нау-чился.
Однажды Шиго на йога набрел. Тот в нирване вверх ногами стоял; мохнатый от пяток до темени. Повышенная ворсистость у йогов редко случается, а этот обладал. Шиго тут же в нем отца признал: «Папа!!!» – закричал. С мамкой йога никак не спутать – повязка свали-лась. Кинулся кавказопитек на йога, и давай его тискать! Два ребра сломал. Сироту понять можно – родителя хотел обрести. А каратист, который неподалеку деревья лягал, этого не понял. Чуть до смерти Шиго не запинал. От каратиста Гошин сынок отбрыкался, но людей с тех пор чурается. Сколько ж лет ему сейчас? – задумался Ацетука. – Поди, под восемьде-сят, а размножаться продолжает. С дочерью активистки женсовета. Дочурка тоже в горы подалась. Красивая была бабёнка, по всему телу – ни волосинки: и головка лысенькая, и хвостик. Вся в маму. Видно, сошлись они с Шиго. Иначе чем объяснить такое количество снежных человеков? Вот и в Кордильерах недавно одного видели – мигрировать научились. Доведись мне их племя встретить, к ним бы примкнул.
– В вожди метишь?
– «Нет», – отмахнулся носом Ацетука. – Рядовым. Мне первобытный строй больше по душе, чем этот. Там все понятно. Создать бы в горах иную цивилизацию и вниз ее спустить.
– И калики перехожие той же идеей одержимы?
– У всех по-разному. Видел одного, он уже готовую культуру искал. Как-то раз, наби-раю воду в ручейке из-под ледника, смотрю – дедушка с клюкой подходит. Рубаха навы-пуск веревочкой опоясана. В седой бороде солома запуталась, а под кустистыми бровями – глаза мудрые-премудрые! Проткнул меня взглядом и спрашивает: «Не подскажешь ли, от-рок, как на станцию пройти?». Я, признаться, струхнул маленько. Вокруг – гордое  безмол-вие – ни души, и вдруг – босой старикан на снегу. И, потом, какая станция, железнодорож-ная? Старец, будто мысли мои прочёл: «Ну да, где поезда ходят». Показываю на юг: «Туда иди», поворачиваюсь, а деда и след простыл. Лицо у него было до боли знакомое. – Ацетука внезапно смолкает, и, сдвинув брови, бубнит:  – Чего уставился?  Не веришь?
– И все это ты Прошиной наплел?!
Нос Ацетуки стыдливо отплывает в сторону:
– И ей, и Мишке. Был грех...

О ЧЕМ ПЕЛА МИШКИНА ТРУБА

Борщёв на тезку своего олимпийского похож, если улыбается. А не улыбается он ред-ко, только когда на трубе играет. Посетители кафешки думают: это «Колыбельная для Кла-ры», на самом деле – колыбельная для Ланы. Мишка всегда играет Гершвина, когда сестра из агентства заходит. Сегодня не зашла, после работы сразу в избу-коммуну на Череповец-кую отправилась. Затерявшись в березняке за Измайловским парком, бревенчатая двух-этажка чудом уцелела от сноса. Хозяева сдали ее Ацетуке с условием обустроить интерьер в псевдорусском стиле. Так втроем и живут: Мишка с Витькой на первом этаже, Свет-Лана на втором. Она сейчас стол накрывает, ждет нас, а мы пойдем Ацетуку искать, вот только тру-ба Мишкина допоет.
Зима на исходе – слякотно. Вялая торговля картинами на Крымском Валу. Где-то здесь водятся ацтеки. Складываю ладони рупором:
– Ацетука-а-а!!!
– Ты чей, Маугли? Откуда занесло, периферия?
– Ставрополье.
– Житница? Край непуганых комбайнеров?
– И кузница руководящих кадров. – Хорошо я его уел? Этого джинсового пуделя с серьгой в ухе.
– Да уж… наковали.
– Что, опять бульдозеры наезжают? – намекаю на скандальную выставку. – Дышать-то легче, согласись.
– Дышать легче, – признает «пудель». – Жрать трудней.
– Вон он, Виктор, – кивает Михаил в сторону Дома художников.
С Ацетукой бойко торгуется наголо выбритый череп. От промозглой погоды на нем пупырышки. Под носом блестит сырость, но череп бравирует закаленными мозгами:
– Земляк, пойми: мне картинка нужна такая, чтоб зыркнул, и обделался. С намеком: не заплатишь оброк, зароем. Сколько стоит должок, столько и отдаст за «открытку». Зато меня не повяжут – продаю, не отнимаю. – Южный человек – с темпераментом. Вчера из роди-тельской сакли сбежал, сегодня уже рэкетом промышляет. На «г» нарочито фрикативит: –  Делиться надо хоспода,  делиться! Правильно ховорю?
– Истину хлахолешь, Робин Худ. Ты пришел куда надо. Бери пейзаж с грозовыми ту-чами, как последнее предупреждение. Или этот – «Охотничьи трофеи»: глухарь с откручен-ной головой, заяц застреленный. Пусть сам выбирает, какая смертишка по душе. А если приговор в исполнение привести надумаешь, притащу «Урок анатомии доктора Тульпе». Холст картины пластидой загрунтован.
Витька вдруг оживляется, – Слушай! У меня же дружбан для вашего брата заказы де-лает. Хочешь скульптуру из тротилобетона? Сведу. Подаришь для фонтана барыге, а ночью из рогатки в нее стрельнёшь. Так шандарахнет от детонации – только пепел от коммунизма в отдельно взятом особняке.
– Да, ла-а-адно… – Начинающий рэкетир не так смущен, как обижен. Уходит огляды-ваясь: «Подожди, встретимся еще…». Поравнявшись с нами, бросает на Борщева неприяз-ненный взгляд и плюется: – Заполонили землю…
Мы не одни за Витькой наблюдаем, мужчина какой-то в плаще, в черных очках, ро-динка на скуле даже отсюда заметна; подошел к Ацетуке:
– Портреты на заказ пишешь?
– Постоянно. Большей частью многофигурные. Недавно частному музею солнцевскую группировку написал, Третьяковке – портреты олигархов. Не видели? Значит в запасниках. И правительственный заказ есть. Ага! РАО ЕЭС написать просят – «Бурлаки на Волге». С понтом, по всей России провода тянут. Вам в полный рост или фрагменты?
Мишка, на мой вопросительный взгляд, пожимает плечами: «Пусть гусей погоняет, жалко, что ли?».
– Нам  для университета «Дружбы народов» – деятелей коммунистического движения.
– Да хоть капиталистического! Патрис Лумумба нужен? У меня приятель есть, на него похож.
– И он, и Анжела Дейвис, и Луис Корвалан. Нельсон Мандела весьма желателен.
Ацетука задумывается на секунду –  что-то мелькает из прошлого. Но сознание ацте-ков больше небытиё определяет, не вспомнит никак.
– Приводите, пусть позируют. Можно по фотографии, но труднее и дороже будет.
– А как насчет основоположников собственного учения?
– Глыбы не рисую, –  окаменел лицом Ацетука. –  Ортодоксы не по моей части.
– Жаль. Ленина хотел заказать.
– Фане Каплан закажите. Хотя… стоп! Он же умер!
Мужчина хмыкнул и отошел. Витька пошарил глазами по толпе и, завидев нас, радо-стно предупредил:
– Не поворачивайтесь, за вами следят!
– Плющит ацтека, – вздохнул Мишка, – давно плющит. – Но в глаза похвалил: – Про тротилобетон ты здорово завернул.
– Понравилось? – Витька горд за буйную фантазию, нет сил затормозить. – А что? Было! Всучили в том году одним отморозкам. Всю ночь из рогаток амурчика расстрелива-ли, пока патрульная не повязала. Хорошие мы с них башли слупили. Анатоль, купи пиро-жок.
В коммуно-избе Ацетука пересказывает эпизод Светлане, нещадно завирая:
– Маркса с Энгельсом заказал. Чтоб на верблюде сидели и, каждый, с горбом в обним-ку. Он от них тащится.
– А родинка у него была?
– Была – под правым очком, – Витька слегка теряется. – А что, фальшивая? Приклеил?
– И ты не узнал спеца по диссидентам?! – Лана укоризненно качает головой, – Ви-тюшка – Витюша, совсем зрительную память потерял. Забыл, как при нем в любви к вождю признавался?
– А что! Мы с Анатолем всегда Ленина любили. Даже компиляторами соревновались, у кого Ильичей больше. Думаешь, почему художники до сих пор не вымерли? Да мы же его, богатыря былинного: и по клеточкам, и через эпидиаскоп!.. Кормил Ильич. Не то, что теперь; на «открытках» много не заработаешь.
– А ты иконы рисуй, – посоветовал Мишка.
– Той же рукой? Вчера  вождя нарисовал, сегодня Матерь Божью? – Не получится. И то и другое опоганю. Я еще там – в СэСэСэРе. Эх, какую страну промухали! Где она была, госбезопасность? И этот, мухой помеченный, не лучше.
– Не скажи, – возразила Борщева. – Я ведь с ним тоже здесь, в Москве, встречалась, когда в газете работала. Главный у нас придира был. Как пристанет, бывало:
– Это что за заголовок – «Ворон – воро;ну…»? – Ударение второй птице посредине ставит, ему так приятней.  – Про секс написала?
В нашей стране секса нет – факт общеизвестный. Ударяю по ворону, куда следует:
– Ворон ворону глаз не выклюнет, в смысле – рука руку моет. Статья о круговой по-руке. Давайте в заголовке знак ударения поставим?
– Где ты видела ударения в газетах? Читатель сам ставит. Захочет, твоему ворону – под хвост!
Однако настоящий скандал позже вышел. Заметка о ракетной части была обычная, а вот фотография «На страже Родины»… Все условия выполнила: ни привязки к местности, ни лиц. Одни ракеты на тягачах сквозь березы. Главного недосмотрела: средь стволов – пень высокий, а внизу на комле – три популярных русских иероглифа. Отчетливо читались на первом плане, редактор тоже прошляпил.
Читатели письмами завалили: «Это новое секретное оружие?», «Зачем боеголовку спилили?», «А как выглядит шахта?». Конкурс стихийный – чье название лучше. Вот тогда и напомнил о себе старый знакомый из ФСБ. Думала, ругать будет, а он  только ухмыляет-ся: «Необычный резонанс от фоторепортажа. На пресс-конференции иностранный журна-лист вопрос МИДу задал: «Что бы это значило?». Отвечали не без удовольствия, но в буду-щем, прошу, будьте осторожней». Он-то  и устроил меня в ИТАР ТАСС, избавил от зануды-редактора.
Выручит он Свет-Ланку еще раз и нешуточно. Она Ацетуке позже расскажет: как вы-шла через чеченскую диаспору на посредников, как договорилась, что те устроят ей интер-вью с полевым командиром…
Тогда, в Назрани, Светку оглушили. Пришла в себя в каком-то чулане, попросила треснувшим голосом пить и в очередной раз встретилась с сотрудником спецслужбы. «Ду-маю – последний», – выразил тот надежду. Уже не улыбался, матами крыл: «Тебя никогда не насиловали в яме? А в грязной луже? Знаешь, сколько моих ребят из-за таких придураш-ных полегло?». А потом повел на место встречи, которое изменить было нельзя. На земле, со свернутой от падения шеей, лежал снайпер-боевик. В открытых глазах ползали мухи. Ланка рыдала до икоты, ее весь день рвало.
Но это когда еще будет...  А в тот вечер, вспоминая Чапаевск, мы просто элементарно надрались. Ацетука уговаривал Мишку сменить имя на Пересвет: «Свет-Борщёва отбели-лась, и ты посветлеешь». Мишка обещал подумать и, в свою очередь, настаивал на пласти-ческой операции Ацетукова носа, здесь и сейчас же: «Войко Митичем будешь, один в один». Витька отнекивался:
– Войко из команчей; в гробу их ацтеки видели в белых мокасинах! – Потом, безо вся-кого перехода, взял и сообщил: – Между прочим,  в чьем-то глухом поместье пешеходы ви-дели Прошину. Утверждают, сильно разъелась в талии.
Мишка с Ланкой переглянулись, а вождь, как ни в чем небывало, взял гитару и, голо-сом ошпаренной гиены, затянул «кантри»: «Скачи, скачи мустанг мой одноногий…».
Еще смутно помнится: скрип ступенек под Витькиными ногами и умоляющий голос Светланы: «Вить, не надо! Прошу тебя, уходи. А ты поплачь! Как это – не умеешь?..». – Может – сон?..
Утром нас разбудит Мишкина труба. И нам покажется – она даже слова проговарива-ет: «Есть только миг перед прошлым и будущим…». Заскользят по стволам берез упругие звуки, чистые, как талая вода на траве прошлогодней, перетекут из кружева оголенных крон в лазурь неба и растают. А небо станет густым и глубоким. Ведь там давно уже плавала вес-на.

КРИК КАЙОТА

«Алло?! Да, Ацетука. Ты, Ланка? Вот здорово! Откуда у тебя номер моей мобилы? Прошина дала? У меня тоже эхо – спутниковая связь. Где нахожусь? В горах, а конкретно – сам не знаю. Что делаю? Смотрю, как тают вечные снега. А ты где? На Уэмбли? Ого! Это же стадион в Англии. Оставайся там, я сейчас другу одному перезвоню, он ваш Уэмбли к Чукотке присоединит. Все возможно… Все возможно в этой стране. Оговорился: в нашей, конечно же, в нашей. Как ты там: в корпункте, прикомандирована? Сюда, в джунгли, скоро намылишься? Когда вернешься, спрашиваю? Что значит «никогда»? С ума сошла! Разве плохо нам с тобой было? Пораскинь бигудями, кому я после тебя нужен. Возвращайся! Как зачем? Размножаться начнем, как снежные человеки. Старенькая? Глупости говоришь. Да, молодость прошла, но забубенность-то осталась! Хорошо, хорошо… не буду. Ты не одна? Втроем? Кто говоришь? Прошина? Какой еще сын? От Льва Николаевича? Мишкин? Да ты что! Во дает!.. А я думал, он только на трубе…  Златоволосый?! Я так и думал. А сам он где, Мишка? По стадиону бегает? Не слышу… Все. Аккумулятор разрядился».
Исцарапанный, с противной дрожью в коленях, спустится Ацетука в каштановый лес к перкалевой палатке. Упадет, зароется реликтовым носом в прелую листву и дико завопит: «Дура ты, Ланка, дура!.. Что ж ты делаешь?!». В кровь руки собьет, молотя по каштановым колючкам, по острым камням под ними. С хрипом в сдавленном горле, как раненый койот будет вопить. Потому что плакать так и не научился.

КАК ТАЯЛ СНЕГ

 У яблонь кроткий век; на Аниськином хуторе их лет пять, как выкорчевали. Если и остались поздние сорта, то только за глинистым каньоном в терновнике.
В окнах электрички в обрамлении желтеющего багета лесополос проплывают квадра-ты убранных полей. Сидящий напротив мужчина время от времени бросает на них задум-чивый взгляд  и снова смотрит на ладони как в книгу.
– А ведь они доятся!
 Неужели  о пальцах?
– И каковы удои?
– В Дюссельдорфе один экземпляр до трех литров в день молока давал, двух козлят выкормил. Да, да, мил человек, козлы доятся! Не все, разумеется, но случаи не так уж ред-ки. Не удивляйтесь, дело здесь не в гермафродитизме; подруг своих они покрывают ис-правно, потомством обеспечивают. И, тем не менее, доятся. В Швейцарии даже сыр козли-ный делают. Есть объяснение феномену: причина во внешних раздражителях молочных же-лез. Я же думаю, дело в другом. Дело в них, в козах. Скажите, вы когда-нибудь видели ко-зьи глаза? Они рыжие! Но не это главное, главное зрачки – черточки. Загляните  в козьи ве-жды, и вы увидите…  шпалы! – Сосед победно замолкает, давая время оправиться от сенса-ции.
Извлечь из памяти колдовские очи коз не дает шум на полустанке. Пестрая толпа: не то демократическая партия новых цыган, не то движение бомжей за создание собственной фракции в Думе.
– Барды… – тревожно поясняет спутник, – с Мезмая возвращаются.
Длинная жердь с косичкой бренчит на гитаре и плаксиво гнусавит:

В истории Масловой Кати
Толстой откровенно наврал,
Нехлюдов ее не брюхатил,
Толстой ее жизнь поломал.

 У барда майка с портретом Че Гевары и рваные шорты с пришитыми фалдами от фра-ка. Неизвестные факты биографии графа следуют один за другим. Сосед морщится и недо-вольно произносит:
– Отвратно поёт. Вот Рыжая пела, так пела! Слезы на глаза наворачивались. Задушев-но пела. На всю жизнь ее бельканто запомню. И тот душераздирающий вскрик: «Аня!»… Поздно. Задавил я тогда козу. Вот на этой самой электричке и задавил.
Вагонный гомон внезапно смолкает; «табор» прислушивается к драме разыгравшейся на рельсах. Слышится чей-то испуганный возглас: «Это он – о Прошиной!..».
– Возвращается Рыжая со слета, и – та же история, на том же самом километре. И на следующий день, и после. Мне тогда казалось: козы со всей округи сбегаются, чтоб с жиз-нью рассчитаться. Напарник ничего не видит, а я, как сейчас: вот они, рыжие глаза со зрач-ками-шпалами! И, что самое удивительное, у свояка козел начал доится. Свояк недалеко от того места живет. Коза пропала, а козел задоился. Работу машиниста я бросил, зато читаю много. Толстого всего перечитал, даже то, что в полное собрание сочинений не вошло.
 – Это как?
– А так! Большевики не позволили, а Запад напечатал. В демократических кругах ин-теллигенты от руки переписывают. Не читали его сказку о мальчике, съевшем любимую козу?
– Что-то припоминаю…
– Вот-вот, припоминайте. Лева поначалу думал – нутрия, когда же правду узнал, кусок застрял в горле. Пастух молока ему дал – запить. Козлиного дал, заметьте, не козьего. После него-то и перекосило башню Лёве окончательно. Откуда козлиное молоко? Любил козел подругу; как узнал о ее кончине, доится начал, на себе козьи функции принял. – На блажен-ном лице собеседника пугающая улыбка; от просветленного взгляда «толстоведа» по спине расползаются мурашки. – Рукопись ту, что мне Рыжая подарила, как зеницу ока храню. Ду-маете, случайно Толстой на глухом полустанке умер? Да его же постоянно к шпалам тяну-ло! Каренина покою не давала. Вот и козлы… Уехать никуда не могут, доиться начинают от неискупимой вины перед безвременно ушедшими.
Если скажет, граф тоже доился, в окно выпрыгну.
– Теперь вы понимаете смысл поговорки: «Пользы, как с козла молока»? Бывает  польза, бывает, но очень редко.

Стадо козлов преследует до самого Аниськиного хутора, спиной осязается. Огляды-ваюсь – нет никого, попрятались. Сделаю пару шагов, опять осторожный топот и запах мо-лока козлиного. До самой хаты-мазанки преследовали дойные.
Витькина мать не ошиблась – здесь Ацетука, натюрморт с яблоками пишет. Обнялись, лбами потерлись – у ацтеков так принято. Индеец  чуть постарел: высох, залысины. А како-ва  кожа!.. Палисандр!
– Рад тебя видеть, краснорожий брат мой!
– Это – загар высокогорный, ультрафиолетом на Фиште в Адыгее поджарило. Пошли в вигвам.
В «вигваме» Виктор скомкал четвертушку ватмана, сжал его в тугой комок, затем ак-куратно разгладил. – Теперь смотри… – Держа факел аэрозоли под углом к изломам бума-ги, вождь напылил краску. – Это горы.
– Убедительно. Хитер на выдумку, дизайнер.
– Дальше… – Виктор пометил «горный пик» красной точкой фломастера, – здесь Аце-тука.
– Высоко вскарабкался, Клюв Грифона! Съерра - Мадре?
– Кавказ, Абхазия. Так вершина  называется – Ацетука. В юности ее штурмовал с от-цом и братом.
– С ацтеками?!
– У нас всего намешано. Маманя лапшу на уши вешала, чтоб много не расспрашивал. Джон – брат по отцу, младший, почти погодка.  Он брачный, а я – вне. Мы с Мишкой в Цхалтубо с ним познакомились. Так вот… – повел Виктор линию по макету горной гряды, – здесь Энгенмальманова поляна, потом Эсто-садок, Красная Поляна, Казачий Брод, Молдов-ка, Адлер. Отсюда – уже автобусом: Гантиади, озеро Рица, Авадхара. – Круг замкнулся. – Кого здесь только нет: русские, грузины, абхазы, эстонцы, греки, армяне. В этом кружочке – мини СССР, кожа всех оттенков. В Грузии горное село есть – одни негры с доисториче-ских времен. В Африке еще не встречались, а там уже завелись.
– Циклит тебя на оттенках, дизайнер. – Я понял, куда вождь клонит. – А по мне один хрен: будь ты хоть фиолетовым, хоть зеленым. Зеленые индейцы бывают?
Нет, не собьешь Виктора с панталыку.
– Объясни, Анатоль, – закипает, – как они цвет ягодиц сквозь штаны видят?!
– Видимо, проблемы есть. А ты про кого конкретно?
– Про всех. Когда нужен – «земляк», когда не нужен – «чернозадый».
 Не о Борщёвых ли речь? Что-то тревожно на душе. Надо отвлечь Ацетуку:
– Веди вождь на Колорадо, искупнемся.
– Холодно уже, – Клюв Грифона обиделся: не дал тему развить.
Каньон Колорадки неглубок. Вровень с нашим берегом – противоположный. Сразу за тропкой над обрывом – стерня. Скошенное поле изгибается, и касается горбом неба. Не будь горба, увидели бы синюю нить горизонта, а на ней – думы Ацетуковы на ветру поло-щутся. Догадываюсь о ком они, только спросить боюсь.
– Вождь, расскажи  о горной стране, отколе ты видел потоков рожденье.
– Потоки начинаются со снежников. На юге ледников мало. Тают снежники, стекают по камням струйками прозрачными, как слезы. Струйки – в ручейки, ручейки – в водопады, а дальше ты знаешь. – Виктор откидывается спиной на траву и надолго замолкает.
Нет, решусь все-таки:
– Кого из наших последний раз видел?
– Наших стало  больше. У Прошиной сын – Вовчик.
– Графский отпрыск?
– Мишкино произведение, первая модель и последняя. Смуглый и рыжий парень по-лучился.
– Вот как! А Ланка? Ну?! Не тяни!
Молчит. Уперся глазами в застывшие тучи и молчит. Есть такая идиотская привычка у индейцев, они от подобных пауз сами себе умней кажутся.
– Говори! Она же в Москве? Не встречались?
– Встречались. Когда из Лондона прилетала, там теперь живет, отца нашла по интер-нету. Есть такой сайт – «Дети фестиваля». У нее снимок сохранился, где мать с отцом еще тогда в Москве сфотографировались. Никакой он ни негр, помесь кельта с креолом.  Родил-ся и вырос в Англии, а предки с Сейшельских островов.
Ну вот, опять тайм-аут. Ацетука смотрит на тучи. Они уже не застывшие – падают:
– На минутку заходила: «Помяни Мишу…», и  конфеты на стол высыпала. Знаешь, шоколадные такие, с белой начинкой. Мишка с джаз фестиваля возвращался, а тут эти бри-тоголовые с битами налетели. Трубу – всмятку…
 Лучше б ты, Витька, молчал.
– В черном платье заходила. И платок черный, как бабки повязывают. Мишка тоже улетать собирался; думал и Людмилу с мальцом перетащить.
Молчи, ацтек. Теперь молчи. Что ж так холодно?..
– Ты знаешь, она даже светлее лицом показалась, возможно, из-за платка. На черном фоне все светлее.
А тучи все ниже, ниже… За их золоченой полупрозрачной пряжей, высоко-высоко в вечернем небе пела Мишкина труба. Виктор тоже ее слышит: «А у звезды, что сорвалась и падает, есть только миг…».

Мы никогда не увидим Кордильер. Они там, где «облака коксуются». Наверно, силу-этом горная гряда похожа на Ацетуку в профиль: подбородок, губы, нос – вершины, а лоб – высокогорное плато. Ниже, под переносицей-седловиной – белая латка глаза. Снежник…
– Она никогда не вернется, – чуть слышно выдавил из себя Ацетука, и я вспомнил, как на выгоревшем сурике школьной крыши таял наш снег.


Невинномысск. 2005 г.