Ощущение грязных рук

Платон
   Потяжелевшей головой Богдан стукнулся об пол, выронил изо рта несколько бранных слов, но силы не покинули его, и через мгновенье он поднялся на ноги, собрал с паркета и запихнул ругань обратно в рот, — ещё пригодится. Алёна, продолжая стоять на карачках, смотрела на него молча, не шевелясь, застыв так, будто она предмет мебели. Богдан подошёл к ней, упёрся в неё руками и, мотая головой, чтобы утрясти рассыпавшиеся мысли, тупо уставился в стену. Не найдя в обоях ничего примечательного, он уселся на Алёну, закинул ногу на ногу и закурил. От едкого дыма Алёна чихнула, по её телу пробежала дрожь, но Богдан не заметил, что кушетка, на которой он сидит, под ним заёрзала.
   — Ленк, ты где?— вопрошал он сквозь табачный дым.
   — В п…де, — ответила ему тишина.
   — Так я и думал, — сказал Богдан и выпустил кольцо дыма, которое тут же насадил на безымянный палец, после чего поднялся с кушетки, поправил после себя съехавшее голубое покрывало и вышел вон из комнаты.
   «Уф-ф», — вздохнула Алёна, поднимаясь с колен и расправляя затёкшие руки и спину. К её ногам упала накинутая прежде на плечи голубая шаль. Где-то в конце коридора хлопнула дверь, и сквозняк ударился лбом в шаткие стёкла. Это ушёл Богдан.
   — Дурррень, дурррень! — проскрипела ему в спину ржавая пружина подъездной двери.
   Алёна между тем поправила причёску, подошла к столу и глянула на оставленную Богданом крупную купюру. Затем взяла её в руки, сложила самолётиком и, по-детски подскочив к окну, забралась на подоконник и пустила в открытую форточку. Долго и плавно пикируя, самолёт, подгоняемый попутным ветром, вскоре настиг Богдана и стукнулся острым носом в самое темечко. Богдан почувствовал укол, обернулся и увидел в окне третьего этажа фигуру Алёны, на которой не было ничего кроме широкой улыбки.
   «Во дура», — злобно подумал он, развернул поднятую купюру и щелчком указательного пальца сбил с неё пару нулей.
   «Во дурак», — ласково подумала Алёна и показала Богдану, что он дурак. Но тот уже успел отвернуться и удалялся всё дальше от дома, куда приходил каждый вторник и субботу, якобы по делам службы.
   Алёна тем временем слезла с подоконника, заметив при этом, что кустик каланхоэ в ярком горшке совсем засох. Своими слезами она полила цветок и принялась готовиться к встрече очередного посетителя. 

   На следующее утро, едва успев проснуться, она бодро соскочила с кровати, легко подбежала к висящему на стене отрывному календарю, отлистала листки за среду, четверг, пятницу и рванула их одним резким рывком. Так она сделала себе субботу.
   В дверь позвонили. Скоро накинув на голое тело голубую шаль, Алёна помчалась открывать. На пороге стоял Богдан и улыбался дурацкой улыбкой, на которую был способен лишь он один, да ещё бездомный чёрный кот по кличке Кошмар, который иногда по утрам приходил к двери Алёниной квартиры, скрёбся, мяукал и ждал, когда хозяйка его впустит, чтобы напоить кислым молоком. А наевшись, Кошмар уходил, не преминув помочиться на косяк входной двери. Поэтому в коридоре всегда чувствовалось амбре помеченной территории, и гости торопились скорее миновать этот участок. То же самое поспешил сделать и Богдан, даже не заметив, что у него под ногами уже появился Кошмар, высоко задрав хвост и тычась мордой в ботинок. Алёна приветливо улыбнулась им обоим и пригласила внутрь. Мужчины прошли в дом. 
   Пока Алёна готовила завтрак из утренней непосредственности и остатков сновидений, Богдан уселся на табуретку в углу кухни и принялся наблюдать за хозяйкой.
   Кошмар же имел обыкновение по утрам лезть на подоконник и нюхать цветок герани.
   Богдан же имел обыкновение иметь Алёну. Иметь её в своём воображении то в виде греческой пифии, то в виде амазонки, то в виде жрицы, богини, нимфы.
   — А давай поженимся, — предложил Богдан, отслеживая порхающие движения Алёны.
   Она отреагировала не сразу, а кот с явным недовольством отвлёкся от цветка, обернулся и посмотрел на Богдана так, будто предложение относилось к нему. Но вскоре снова вернулся к своему занятию, нервически дёрнув хвостом. А Богдан ещё несколько мгновений мог любоваться своими словами, которые  радужно переливались, медленно плыли и покачивались в воздухе мыльными пузырями, так и не найдя себе ответа.
   Уже после завтрака, когда в тарелках остались обглоданные воспоминания, а в заварном чайнике — спитые мысли, Алёна напустила на себя суровую важность и, нахмурясь, проговорила самым низким голосом, на который была способна:
   — Ты что, дурак?
   И неожиданно рассмеялась так, что вместе с ней засмеялись хрустальные рюмочки в серванте. Потом вдруг вскочила с места и убежала в комнату. Вместо неё за стол уселась полная тишина, в которой Богдан отчётливо слышал, как Кошмар громко лакает кислое молоко.
   — Ленк, ну ты где? — проговорил Богдан с понарошечной обидой в голосе.
   — У меня есть одна рифма, — ответила ему тишина, — но она матерная.
   — Иди ты, — не в шутку обиделся на тишину Богдан, поднялся из-за стола и вышел из кухни.
   Домой он возвращался так же, как и в прошлый раз. Но уже знал, что на следующее утро Алёна одним махом вырвет из календаря ненужные дни и сделает себе вторник. Правда, Богдана всегда огорчало, что после него к Алёне обязательно приходит кто-нибудь другой. Хаживал к ней один юный поэт, совсем ещё мальчишка. Ожидая своего часа, он стоял во дворе под пышной липой. Его ладони потели, сам он весь трепетал, его бросало в жар, голос его срывался, а на лбу порой выступали мелкие бусинки пота, которые он по невнимательности мог вытереть страницей своих рукописей, и тогда чернила расплывались по его лбу, и это особенно веселило Алёну.
   Тлеющим угольком жгла Богдана затаившаяся ревность. Не мог он вынести того, что приходится делить Алёну, «это прелестное создание, эту музу, эту богиню» с тем сопляком. Им обоим казалось, что они её «любят до горечи в глотке слюны»… Вспоминая эти вычурные метафоры, которые любила повторять при Богдане Алёна, раздувая тем самым жгучую ревность, он сплевывал. И горечи не чувствовал.
   Так оплёван был весь путь от дома Алёны до квартиры Богдана, где его каждый вечер встречала жена с неистово закрученными бигуди и тёща, от которой всегда пахло питательным кремом для лица.
   — Когда ты уже свою глину из комнаты уберёшь?! — пилила жена.
   — Квартиру в сарай превратил! — допиливала тёща.
   И Богдан был вынужден вынести свою глину сначала на балкон, а затем в соседский гараж.

   Сосед-алкоголик давно уже продал свою «Победу» и победоносно пропивал оставшееся имущество. Но с гаражом решил пока не расставаться. Здесь он держал элитарный клуб единомышленников, приют униженных и непонятых, который распахивал свои двери вполне  периодически и чуть ли не ежедневно. В клубах папиросного дыма и парах спирта посетители решали вопросы внешней политики, обсуждали последние события отечественного спорта, в частности, футбола, и, особенно яростно обсудив последние, напивались до зелёных футболистиков.
   — Продай мне свой гараж, — просил соседа Богдан.
   Тот икал, рыгал, интонацией отрыжки показывая, что обдумывает предложение, а потом тянул «Не-е-е-е», причём складывал губы трубочкой так, будто говорил «Ню-ю-ю-ю».
   Однако же Богдану было дозволено свободно посещать клуб и заниматься своими делами, что он и делал. Каждый свободный вечер он уютно устраивался в углу за крохотным столиком, разводил глину водой и погружал руки в мягкую бесформенность. Он мял глину, словно массировал плечи любимой женщины, он гладил податливую массу, как гладит живот беременной жены любящий муж в трепетном ожидании новой жизни. Также и Богдан верил, что из его глины скоро должно появиться на свет что-то новое. И оно появлялось: кривое, нелепое, косолапое и убогое. Такое хилое, горбатое, криворукое, неуклюжее, но в то же время такое милое и трогательное в своей беззащитности, что сосед, попрощавшись с последними посетителями, обязательно подходил к Богдану посмотреть очередную поделку. В такие моменты он клал руку на плечо скульптора (не столько чтобы выразить симпатию, а скорее, просто обрести опору) и говорил:
   — А в этом что-то есть… да-а-а… только вот тут немножечко подпра… ага, так лучше.
   И награждал Богдана отрыжкой благодарного зрителя. А осмотрев ещё сырую фигурку со всех сторон, всякий раз узнавал в ней себя и проникался к ней таким состраданием, что глаза его ещё долго оставались влажными от слёз.

   — А знаешь, почему у него ничего не получается? — спросила Алёна у Кошмара, когда он вместе с Богданом сидел у неё на кухне в следующий вторник или субботу.
   Кошмар устроился на табуретке и щурил на Алёну янтарные глаза. Богдан стоял лицом к окну и видел, что на зелёной скамейке под липой, присев на самый краешек, томится в ожидании тот самый сопляк из молодого литературного кружка. Богдан закурил.
   — А потому,— продолжала Алёна без претензий на новизну суждения,— что художник должен творить из себя. Для художника материал — только средство.
   Она помешала сахар в чашке. Кот повёл ухом и посмотрел на стол, где стояла вторая чашка с остывающим чаем — не то для него, не то для Богдана.
   — Неважно, что из меня сделает очередной художник: начертит мелом на асфальте, нанесёт мазок маслом, выразит меня музыкальной гармонией, выплеснет чернилами на бумагу… Или нарисует чаинками на донышке пустой чашки. Всё это идёт у него изнутри.
   Богдан выпустил дым. Кот начал умываться. Дым на мгновенье принял форму женского профиля.
   — Для того они все ко мне и приходят, — Алёна посмотрела на Богдана, отметила маленькую родинку у него на шее и беззвучно положила ложечку на блюдце.
   Богдан выбросил недокуренную сигарету в форточку. Окурок упал под ноги поэту, тот поднял голову и поймал взгляд Богдана. Секунду длился немой диалог; в глазах друг друга они прочитали одно и то же. Богдан почувствовал себя сопляком, который утирает рукописями потный лоб. Сопляк почувствовал себя Богданом, который сглатывает горькую от табака слюну. Кот почувствовал себя уютно, улёгся на табуретке, поджав передние лапы, и без причины замурчал. Алёна почувствовала себя нужной.
Через минуту Богдан выходил из подъезда, даже не попрощавшись с Алёной и котом. Зелёная скамейка была пуста.      

   Я тоже не знаю... иногда для того чтобы что-то построить, надо что-то разрушить. Если видишь, что дело заходит в тупик, — брось и начни всё сначала. Никогда не поздно начинать сначала — с теми же людьми, с тем же обстоятельствами. У меня недавно было такое, что я хотел полностью с тобой прекратить отношения, чтобы потом начать всё заново, по-новому, потому что чувствовал, что наше с тобой общение становится невыносимо однообразным и сводится к примитивному набору каких-то идиотских и иногда бессмысленных ритуалов, которые мы исполняем тупо и буднично, как жрецы какого-то допотопного племени. 

   Время текло вязко и нехотя, как разбавленная водой плохая глина. Месяцы разбивались на дни, дни на часы, часы на минуты, как глиняный кувшин на мелкие черепки. Богдан не оставлял своих занятий лепкой, хотя ничего путного по-прежнему так и не создал. Фигурки трескались и раскалывались уже во время сушки, а после неё становились ещё более невзрачными, чем до. Глина не та, жаловался Богдан. И часто сетовал, что в гараже нет водопроводного крана, чтобы можно было вымыть руки после работы.   
   — Грязными руками творится прекрасное, — как-то сказал ему на это сосед и, испугавшись собственного изречения, заковылял прочь.
   Богдан задумался над словами пьяного. И впрямь, думал он, руки скульптора всегда в глине; художники перепачканы краской, писатели — как черти измазаны в чернилах.

   А ещё никогда никому не позволяй себя переделывать, — читал он в глазах Кошмара слова Алёны. Это всё равно что статую Давида переделать в Венеру Милосскую: недостаточно только отколоть руки. А Венеру — в умирающего галла: мало положить её плашмя. Изменить себя можно только самому, а если тебя меняют другие, значит, они тебя кладут плашмя, они тебе отбивают руки. Вылепить себя из себя можешь только ты.
   Богдан глубже погружался в гипнотический взгляд Кошмара, и вспоминал, что в молодости бросался в любовь как в заросли крапивы — совсем голый и с головой, а в детстве часто падал во сне с кровати. Глаза Кошмара вспыхнули ярким пламенем, и вдруг всё сразу стало всем. Вокруг Богдана всё взметнулось и стремительно закружилось вихрем. Он стукнулся, выронил, поднялся, запихнул, уселся. Он стоял на карачках, смотрел молча, подошёл, упёрся, чихнул, заёрзал, ударился лбом в стёкла. Он полил слезами цветок, помочился на косяк двери, нервически дёрнул хвостом. Он остывал в чашке, рыгнул, прослезился, поплыл в воздухе и переливался, как мыльный пузырь. Он зазвенел вместе с хрустальными рюмочками в серванте, растекался чернилами по мокрому лбу, замурлыкал, раскалывался на черепки. Всё вокруг мельтешило со страшной скоростью — взгляд едва успевал фиксировать бешено проносившиеся мимо картинки.
   От этой круговерти у Богдана всё закружилось перед глазами, ноги подкосились, он потерял равновесие, потяжелевшей головой стукнулся об пол, выронил изо рта несколько бранных слов, но сознание не покинуло его, и через мгновенье он поднялся на колени, собрал с паркета и запихнул ругань обратно в рот. Руками он упёрся о край дивана и тупо уставился в стену. Сквозь зашторенное окно комнату наполняла безмятежная серость раннего утра, и в этом свете приторные розовые обои приобретали глубокий оттенок. В этих обоях утопал его взгляд, и Богдан не мог понять, кто он: Алёна, проснувшаяся Богданом; Богдан, заснувший Алёной и проснувшийся ещё кем-то, или вообще кто-то другой? Да и как можно быть кем-то, кого на самом деле не существует, кто живёт только в воображении и снах, пробуждение от которых сулит набить шишку на лбу…
   Всё также стоя на коленях перед диваном, Богдан перевёл взгляд ниже, где оказывается  спала жена с неистово закрученными бигуди, отчего голова её напоминала кочан цветной капусты. За стеной клокотала в храпе тёща, а запах питательного крема доносился даже сюда. Богдан уселся на диван и принялся считать жёлтые цветочки на своих голубых семейных трусах. Затем упёрся локтями в колени, руками крепко охватил голову и сильно зажмурился до белых пятен перед глазами. В голову никак не приходило, где бы можно было раздобыть хорошей глины.
   Свою голову он сжимал так крепко, что поначалу не заметил, как его волосы начали крошиться и осыпаться на пол коричневой пылью. Затем хрустнуло и откололось одно ухо. С гулким стуком оно упало на пыльный паркет. Богдан поднял его, положил на ладонь и с недоумением на него уставился. В этот миг он почувствовал, что от коричневой крошки и пыли его руки стали грязными. С детства не перенося ощущение грязных рук, он отправился в ванную. Под струёй тёплой воды пальцы становились мягче и словно бы теряли свою форму. И вдруг Богдана осенило. Его осенило, несмотря на то, что за окном было лето. Он взглянул на себя в зеркало и замер. Безухое отражение улыбнулось ему, и в этот же миг правую щёку с сухим треском прорезала кривая трещина, продолжая линию улыбки. Не теряя времени, Богдан наполнил раковину горячей водой.

   Когда проснулась его жена и зашла в ванную умыться, то обнаружила на полу множество бесформенных осколков, скомканное грязное полотенце, словно им пол вытирали, и повсюду сырость.
   — Во что ванную превратил, изверг! — крикнула она.
   В раковине остывала мутная вода, всё зеркало было заляпано глиняными брызгами, а на полочке рядом с мыльницей и стаканом для зубных щёток стояла изящная фигурка девушки. Тонкие и правильные линии ещё сырой статуэтки производили такое впечатление, что жена вмиг забыла о беспорядке в ванной и заготовленном скандале и кинулась поздравить мужа с первым успехом.
   — Богдан! — звала она. — Выходи, не бойся!
   В ответ один лишь храп из соседней комнаты.
   — Так и быть, — говорила уже тише, — держи свою глину на балконе!
   На кухне тоже никого не оказалось.
   — Ты где? — кричала она в тишину.
   Тишина не стала ничего рифмовать и ответила только хрустом глиняной крошки под ногами.