Мысль

Сливина Юлия
Он жил обычно, как все – пил водку, ел  колбасу, дышал  выхлопными газами автомобилей. Он иногда думал. Он думал, что бы такого придумать, чтобы можно было обдумать это хорошенько и что-нибудь  сделать  - сделать по плану, порядочно, целенаправленно достичь цели. Он забыл, как чего-то добиваются, лет с шестнадцати, когда ему уже почти ни в чем не отказывали. А в чем отказывали – ну и подавитесь!
Он думал о многом и обо всем. Он прочел много книжек, но не обнаружил никаких талантов в себе – кроме таланта думать. Ему нравился Лермонтов – нет, не поэт, хотя он тоже был неплох! -  его рисунки! Такие прекрасные, неземные, словно  на том свете подсмотрел – они были  одухотворенными полотнами гения.
Жаль, что он не умел  рисовать.
Часто, развалившись  на «философской  скамье» - так торжественно он называл   убитую  злыми людьми деревянную скамейку о двух досках,  пристроенную к  одинокому тополю -  он размышлял  о высоком.  Он  возлежал там  очень часто, несколько раз в неделю, а в особенно философское время  года, которое по обычаю совпадало с сессией,  по несколько раз на дню. Его не пугала смена сезона, погода, затмение солнца – самый яркий эпизод минувшей осени. Хотя  зимой он  быстрее додумывал  мысль,  или оставлял на потом.
- Э, хвилософ, ниче еще себе не отморозил?! – кричала с балкона  бабулька мэйд ин СССР, с невесть когда истекшим сроком годности.
- Ниче – кре-е-епче будет!
Он всегда отвечал ей что-нибудь пошлое, она всегда плевалась с балкона, норовя попасть в его умную голову, не додумавшую  очередную гениальную мысль. В остальное время он тусил – и ни о чем не думал.
Но однажды  он  непривычно долго лежал на скамье,  уже порядком подмораживало снизу, а мысль все не отпускала его. Бабулька замерзла ждать его, и несколько раз покидала балкон, но ритуал пропустить не могла, поэтому неизменно возвращалась. А мысль была необычайная, шокировавшая все его естество настолько, что он не мог придумать, какими словами сказать ее, если бы довелось все-таки  говорить. Даже ощущение холода покинуло его. Была только она – новая мысль. И она была невероятна – она тянула на теорию.
Он думал о преемственности гениальности на земле. «Откуда берется гениальность? Какое количество гениальности отпущено всему человечеству? Ведь есть же предел! А если так, то каким образом эта гениальность распределяется? Может быть, она – в ограниченном количестве – как бы переходит во владение от одного человека к другому?!
Почему, к примеру, говорят: если доедать за другим, заберешь себе его силу. Или  вот еще – почему в процессе долгой семейной жизни супруги становятся похожи друг на друга – не привычками  и даже не одинаковыми  матерными  выражениями, а именно внешне?!  Может быть, все дело в прикосновениях?
А если так, то при каких условиях  это сработает? Иными словами, если прикоснуться  к  предмету какого-нибудь  гения,  можно ли самому стать этим гением, взять  это количество гениальности себе?!  А если гений уже умер – тоже можно?!»
Он не мог думать дальше и резко вскочил, да так, что в глазах потемнело. Такой интересной мысли он не думал еще никогда, потому его нетерпение было вполне понятно. Понятно было и то, что от переизбытка чувств думать невозможно – это знает каждый, в  чьих жилах течет кровь, а не вода!
-  Ты чё, хвилософ, штаны  от скамейки отдирал? -  начала ритуал бабуля.
-  Я бы и вас отодрал – исключительно в гуманных целях! – он увернулся  от плевка и ворвался в подъезд.
Довольный и мыслью, и своим ответом, он повернул ключ и очутился  в  квартире, где никогда не жил и  не мог жить никакой гений – даже самый задрепышный.
 Если б ему, к примеру, стать гением, нужно было непременно сменить апартаменты, чтоб адрес позвучней, и квартирка  поизящней. С такими мыслями он доел  совершенно ничем не примечательную сосиску, оставшуюся от  завтрака. Нет, и сосиски такие он есть не стал бы, если бы ему досталась частичка гениальности!  Он непременно завел бы домработницу и  перенес бы  философскую скамью домой – пусть благодарное человечество хранит ее, ведь именно лежа на ней, великий  Иван  Железняков   выдумал гениальную мысль и стал гением – чисто «автоматис-ски»!
Но нужно ж  было  и экспериментально проверить мысль. Ехать никуда не хотелось, нет, да ну!... Но Иван чувствовал в себе необычайное волнение – вот сейчас, сейчас она – гениальность – стоит у него на пороге и качает головой: - «Что, мол, Иван Железняков,  ради меня задницу поднять не способен?! А многие подняли, и не только задницу, потому-то и в истории остались! И лежи на своей скамейке, и чтоб в тебя бабулька попала – прямо на твою умную голову, Иван Железняков!»
Так же стремительно, как он покинул скамейку, Иван вскочил и направился на улицу. По привычке он продолжал думать, но уже о другом – куда он поедет.
Какой гений влечет тебя, Иван Железняков,  частицу  чьего таланта ты хотел бы получить в личное владение?!   Вопрос глупый – конечно, это Лермонтов! Тем более, что чистота эксперимента обеспечена: Иван Железняков уж чего-чего, а писать стихи или рисовать не умеет совсем. Если уж попрет искусство из него, то исключительным доказательством его теории  и  станет.
И вот уже Иван Железняков видит себя на экране телевизора. И даже галстук непривычно стягивает шею, но Иван терпит, потому как  он теперь гений, и не все же  в толстовках гонять! И рассказывает Иван Железняков, что точно талант передается  путем контакта с самим гением или предметом, к которому прикасался этот гений при жизни  - и никто больше. И говорил Иван Железняков так хорошо, что сам себя заговорил и чуть под машину даже не попал, вовремя очнулся. Встряхнул немытой головой – нет, так и до гениальности не доживешь,  надо прекратить думать. И Иван перестал думать, и стал смотреть по сторонам. А поскольку  с горизонта завтрашнего дня  надвигались неприятные лекции,  Иван решил ехать  туда, где провел  Михаил Юрьевич последние свои часы перед смертью. Конечно, денег  для того, чтобы добраться до Кавказских Минеральных  вод, у него не было, но была карта в телефоне, и был замечательный автостоп –  единственно верное решение для  всей мыслящей, но очень бедной молодежи. А поскольку  Иван был  гражданином не своей страны, а Вселенной, расстояния ему были нипочем, любой город был как  родной, а в дороге можно было думать или болтать с водителем -  одинаково полезные занятия. Рассудив так, Иван вышел на проезжую часть.
Вряд ли нужно описывать все, что произошло с ним в дороге – это не имело никакого отношения к его гениальной мысли, которая все больше занимала его голову, да так, что вытеснила все другие.  Лишения и неудобства в пути он переносил стойко, хотя иногда все-таки приходилось просить шефа остановиться где-нибудь напротив  вон того деревца. Важно одно: он добрался почти без потерь, если не считать того, что  у него сперли  маленький декоративный кинжал, подаренный приятелями, а кинжал этот  мог нанести кое-какие  телесные повреждения. Но оставался еще перочинный нож, как гарант  спокойствия и мира.  Потому Иван расстроился, но не заплакал, а вышел, где полагалось, и добрел до дома Анны Рошке, который ныне был известен всем местным, но посещаем  школьниками исключительно в учебных целях.
Быть может потому  хранителя  этого дома-музея и не было на месте, а сам дом был не заперт – кажется, в нем нечего было воровать любителям легкой наживы. А вот гениальность в нем была – причем изрядный кусок!  Так рассудил сам Иван, лишь вступив на порог  этого маленького,  ничем не примечательного домика. Ведь именно здесь Лермонтов провел последние часы перед дуэлью,  и какой дуэлью – почти самоубийственной!
В доме не было ничего особенного – обычная таверна на вид, с неплохой мебелью, но все было строго и величественно.  «Может, после Его смерти постарались» – неожиданно ехидно подумал Иван. Неожиданно, потому как ехидство было Ивану несвойственно, напротив, он, пожалуй, любил людей, хотя почти никогда не думал о них всерьез. Решив, что именно так все и случилось, он шагнул за порог и оказался в небольшой  комнатке, где было еще меньше предметов, оттого она была еще более величественна в своем молчании.
Иван пошарил глазами кругом: где могла остаться хотя бы пылинка, соринка с Его  обуви, отпечаток пальца… Иван напряженно думал: «многие были здесь, здесь, возможно, было облапано решительно все – неужели нигде не осталось и частички гениальности? К чему не могли прикоснуться любопытные, но примитивные посетители  этой комнаты?». Вот опять  ехидная мысль, вот опять неуважение к людям – Иван почувствовал это, но времени на борьбу  с собственной  задравшейся  до потолка самооценкой не было. В любое время мог  кто-нибудь прийти…
Он стер пыль с окна и тут же подумал - «вряд ли». Подумав еще, залез на стул и провел пальцем по лампе. Ничего. Безвыходное, серое «ничего». Вдруг, сообразив что-то, подвинул стул, залез и начал ощупывать поверхность шкафа, старого, кажется, посудного. В следующий момент Иван осознал, что законный владелец не слишком любил заниматься уборкой – верх шкафа был пылен так, что… Иван сглотнул слюну, перестал думать и весь превратился  в  ощущение. 
Там что-то было.
Так и есть – он ощутил что-то  мелкое и жесткое на ощупь. Наложил обе руки, словно посвящая шкаф в рыцари,   взял предмет, поднес к глазам. Это был маленький листок, скрученный в три погибели. Он вдруг начал оглядываться по сторонам, будто вор, и сам ощутил себя не человеком, пришедшим за своей гениальностью, а обычным вором. Спрыгнув со стула, оступился и почти упал, но устоял на ногах, подвинул стул в угол и  поторопился покинуть дом. Не встретив препятствий, Иван припустил бежать  и бежал быстро и долго, словно ожидая погони.
Остановился внезапно и рассмеялся: чего бояться-то?  Всего-то и делов, что маленький листочек со старого шкафа! Никто и не хватиться! Сел, осторожно развернул. Листочек затрещал, силясь порваться, но выдержал и развернулся.  Он был весь испещрен  французскими словами – мелкий игривый почерк, который Иван много раз видел в сборниках  стихов – Лермонтовские черновики – не оставлял сомнений. Хотя нужно было еще проверить, сличить с почерком в книге. Это была вторая часть эксперимента.  Маленькое следствие.
Иван долго не думал. Он не мог думать из-за странного чувства, впервые переполнявшего его сердце.  Он ощутил что-то огромное в руках – физически размером  со школьную записку, этот листок был весом и значим для Ивана.  Он вызвал новое чувство в нем – чувство причастности тайне.
Он хотел было потусить где-нибудь: ведь не ради одной этой бумажки в такую даль перся, но вдруг осознал, что не хочет задерживаться нигде, а только домой, мимо философской скамьи, мимо бабульки с ее глупыми шутками, домой, чтобы остаться наедине не с мыслями, а чувствами.  Он спешил поймать авто, и ему повезло в обратном пути даже больше, потому как у него не сперли ничего, словно он оказался в кольце невидимой защиты.
Оказавшись дома, он не стал даже есть, а плюхнулся на кровать и стал водить пальцем по бумаге, потом, словно решившись на что-то, положил на маленький листок ладонь, ощущая кожей  неизведанное, одному ему принадлежащее  творение великого классика. Он знал -  прикосновение имеет гораздо большую силу, чем об этом думают люди. Теперь это была его теория!
Они,  наивные, полагают, что, пожав друг другу руки, отправятся восвояси такими, какими были до этого рукопожатия?!  Нет, тысячи раз нет – они уже будут нести частицу  друг друга в себе, и в определенный момент могут измениться, может измениться вся их жизнь. Глупо отказываться от такого подарка – принять на себя судьбу гения! Он согласился.  В целях научного эксперимента.
Стремительно выдернув  сборник стихов Лермонтова из царства пыли, Иван без труда отыскал  иллюстрации, напечатанные по обычаю на более плотной бумаге, чем стихи, и положил свою реликвию рядом с книгой. Ошибки быть не могло – это был почерк Лермонтова. Сердце Ивана обезумело и трепыхалось где-то у самого горла. Еще чуть-чуть, и Иван мог бы его выплюнуть.  Он резко встал, прошелся по комнате, заложив руки за спину, как заключенный. Смерив свой путь взглядом, подумал о том, что надо бы теперь поспать, и бухнулся с размаху на кровать  рядом с книгой. Та смотрела на него выжидающе. Гулкая тишина  нарушалась звуком  вечно моросившего соседского крана. Он закрыл глаза и представил… Он ничего не смог представить. Раньше, когда он не мог уснуть, он воображал, как овечки прыгают через забор – старое и бесполезное средство от бессонницы – потом неизбежно возвращался к мелким  происшествиям дня. Но сегодня мелких происшествий не было – он с ясностью осознал это. Мелких происшествий не было больше недели – вместо этого  было одно значительное событие, которое поглотило Ивана целиком. Он забыл думать о чем-нибудь другом. Он забыл думать свои разные мысли, и даже о своей теории он не думал последние двадцать минут.  Что же делал Иван Железняков все это время?
Он жил.
Иван соскочил от волнения и прошелся по комнате.
Когда еще до этого жил Иван Железняков? Когда он понимал то, что живет?
Шаг – впервые он осознал, что живет, лет в десять, когда Маринка из третьего подъезда затащила его в кусты и поцеловала.  Не то, чтобы он не хотел, просто стеснялся.
Шаг – потом он жил  в драке, где ему разбили все лицо, и кровь залила  его умное и одухотворенное лицо. Он понял, что насолил кому-то, а значит, ему есть что терять.
Шаг –  он  жил еще  на выпускном, где  впервые признался Маринке в любви, и она  сказала: - «Мог бы и пораньше!» - но все равно обрадовалась.
Шаг -  он жил еще в последний листопад  6 октября  2001 года, в  14 часов  24 минуты, когда  ее не стало.
Шаг – а потом когда он жил еще?
Шаг -  что было  в его жизни, скажем, того же 6 октября  2001 года в 14 часов 25 минут?
Шаг - когда он перестал жить?
Иван уперся в стену  во всех смыслах этого слова.  Он не мог вспомнить ни одного события, которое произошло бы в его жизни.  Он думал напряженно, серьезно, но не хватало философской скамьи, а идти на улицу больше не хотелось.
Он сдвинул  брови  и  развернулся  по-солдатски -  одним рывком.
Шаг -  у него было много друзей.
Шаг – у  него было много девушек.
Шаг -  у него была ненужная учеба, скучная практика, отсутствие цели в жизни.
Шаг – у всех остальных все было также.
Шаг – он был как все.
Шаг -   что-то изменилось.
Шаг -  почему ничего не изменилось у других?
Он снова уперся в стену.  Пора перестать мерить комнату и лечь спать. Нужно просто убедиться завтра в том, что у многих многое изменилось за это время. Ведь у многих многое должно было измениться… Ведь меняется же что-нибудь в жизни у людей?!
Но наутро, лишь взглянув в глаза  сокурсников, он понял – у них не изменилось ничего. Он попытался спросить у некоторых, как дела.  Пацаны отшучивались фразами типа: целых четыре раза. Девчонки  хихикали, ухмылялись, у них все было отлично, то есть - никак.
Серая муть подступала к горлу  медленно и уверенно, пробивая себе путь с каждой  новой рожей, появлявшейся в поле зрения  Ивана. Там, где еще вчера восторженно трепыхалось сердце, сегодня  расплылась  желудочно-кишечная тоска.  В какой-то момент не выдержав, Иван  бросился в  уборную и  скрючился там в три погибели – его  вырвало.
- Ну чё, неплохо повеселился вчера, я смотрю?! – раздался голос  где-то рядом.
Иван не открыл глаза и даже не поздоровался с  тошнотворным собеседником. Его снова вырвало – теперь уже от одного этого голоса и  тех слов, что были произнесены. Дослушав удаляющиеся шаги, Иван выпрямился и последовал к раковине, чтобы умыться и прополоскать рот.   Посмотрев на свое красное лицо  и неаккуратную щетину,  он не испытал тошноты. Отчего же его мутило от этих накрашенных, надушенных, причесанных  и в общем вполне прилично выглядевших рож?!  Он даже не думал – ответ пришел сам собой – они забыли жить.  Их жизнь была наполнена множеством происшествий – пьянка, новое знакомство, продолжение этого знакомства, новый наркотик, незачет… Все это случалось с ними, но не могло составлять основу жизни. ЧТО  же могло?!
Он не ответил на вопрос. Он пока не знал. Может быть, прикосновение к реликвии?
Он вернулся  домой и прикоснулся.  Листочек по-прежнему лежал в книге  и был всем и ничем одновременно. Только сейчас до Ивана дошло, что он не прочел написанного, и что не мог прочесть потому, что было написано  на иностранном языке. На каком? На французском, конечно!  Но Иван не знал французского и горько сожалел об этом. Если бы кто-нибудь всего месяц назад сказал бы ему: «Запомни, приятель, ты пожалеешь о том, что не учил французского!» - Иван ответил бы ему не в три, а в семь этажей, как и полагается отвечать на  такие предъявы. Но теперь он действительно сожалел.
Выход был очевиден: заставить кого-нибудь перевести текст. Была очевидна и кандидатура -  это был просто Коля, в миру Николай Петрович, надиравшийся не по-французски на день студента. Колебания по поводу передачи гениальности  такому  никчемному человеку, как Коля, исчезли быстро – Коли не могли достичь никакие радиосигналы, инопланетяне ни разу не сумели  добиться его аудиенции, он часто не шел на контакт  с  преподавателями, вобщем, трансляция гениальности  была невозможна.
Коля встретил в дверях  семейными трусами и плохой сигаретой, дымил и не производил впечатления умного человека. Однако, приступив к переводу, преобразился, его лицо разгладилось и просветлело.
- Какая-то хрень… - выдохнул он.
- Да что там – говори, как есть!
- Да что-то про переселение душ – совершенно невразумительное… Типа «Всё сущее живет во мне, в  тебе – рождается взаимно»…
Иван выхватил у Коли листочек  и вышел, не сказав ни слова.
Весь день он молчал, словно соображая что-то… Не могло быть ошибки…  Неужели это – послание для того, кто не поленится залезть на стул и шарить рукой по пыльному шкафу, неужели это предназначается Ему, Ивану Железнякову, имеющему два хвоста по основным дисциплинам и лишенному напрочь всех талантов кроме таланта думать?!  Это – персональное послание для него сквозь толщу времени  и  смерть?  Или это дерзкая шутка, в которых Лермонтов знал толк  и  из-за которых  его так часто вызывали  на дуэль?!  Сердце словно только и ждало этого момента – снова подскочило к горлу и задрожало, затрепыхалось.  Повеяло чем-то древним, почти языческим от этой руки, протянутой через столетия к нему – и в руке был этот клочок бумаги.
Дома, пройдясь из угла в угол, он взял карандаш и уселся за стол. Водя по листку, он наблюдал за тем, куда скользит его рука, и скоро стали вырисовываться очертания  гор, деревьев и  закатного солнца. Он рисовал долго и много, откладывая рисунки в сторону и оценивая их как бы издалека.  Очертания постепенно оживали, и теперь уже он прорисовывал отдельные  детали, тренировался, чтобы изобразить потом целостную картину. И работы его были хороши – особенно учитывая тот факт, что до этого он упражнялся лишь в рисовании эротических комиксов.
Нарисовавшись  до  онемения пальцев, он стал вновь  мерить комнату  из угла в угол. Но теперь на каждый шаг приходилось много мыслей, потому он даже не успевал шагать в такт, скоро сбился и повалился на кровать. Подумав еще чуть-чуть, потушил свет и моментально уснул.
Жизнь не крутилась теперь, а медленно вращалась, пока он засыпал, и когда просыпался – тоже. Его по-прежнему подташнивало, когда он видел своих товарищей и сокурсников, но в глубине души не хотелось думать, не хотелось даже жить – хотелось лишь попасть в то удобное и глубокое болото, в котором он сидел вместе со всеми друзьями  и знакомыми раньше. Перед Иваном встал впервые в жизни он – ВЫБОР!
На несколько дней Иван оставил занятия. Он молчал. Он бродил по комнате из угла  в угол, как заключенный. Ведь вот она – дверь – открой ее, и ты свободен, как птица! Но он не хотел открыть двери и беспомощно шатался по комнате, не зная, куда деть себя и что с собой делать.
Он с ужасом думал, что случится с ним, если он оставит эту записку у себя. Он  не хотел по-другому относиться к людям, словно на ладони видя их недостатки, предугадывая каждое новое их слово и действие, словно они были механическими игрушками, заведенными  кем-то, чтобы посмеяться над ним. Он познал одиночество – беспробудное, тупиковое, едкое.  Хотелось людей – не думающих, а просто - людей!
Через три дня он принял решение и вышел во двор. Последний раз окинув взглядом свою «философскую скамью», он направился  за гаражи, туда, где  бил зимой и летом  вечный, жизнелюбивый  и веселый ключ из недр земных. Он подошел, наклонился, сложил уголком записку и пустил в воду так, как дети пускают кораблик. Его головная боль, вся нелепая мистика, его философские раздумья  поплыли, подчиняясь резвому потоку. Этот поток мог принести   письмо  в грязную лужу  или  вынести  на край бордюра. Иван наблюдал за запиской, идя вдоль ручья. Она подскакивала, исчезала и вновь появлялась, влекомая  потоком. Несколько раз Иван чуть не смалодушничал – ему вдруг захотелось выхватить письмецо и спрятать в карман, спрятать и бежать прочь от  всей его жизни, от спокойного будущего, от мирной старости, от кучи внуков, от старого клетчатого пледа…
Он смалодушничал и выхватил записку из ручья. Оставалось одно – бежать.
Бежать!
Он приобрел билет до «Кав. Мин. Вод», чтобы быстрее добраться. Он не воспользовался излюбленным способом передвижения всей продвинутой молодежи – автостопом. Ему надо было бежать, и бежать быстро!
Сев в автобус, он почувствовал некоторое успокоение. Холодное сидение, неприятный сосед, все время норовивший заговорить с ним – это все были мелкие помехи на фоне приближающегося покоя. Оставить свою жизнь – это было все, чего он хотел. Оставить ее в таком виде, в каком она была для него – значимой, суетной, бессмысленной. Какая жизнь теперь будет у него – об этом он еще не думал. Он крепко уснул, и ему приснилась картина – горный кряж, деревья, густой кустарник, закатное солнце. Это было великолепно. Это было примерно то, что он рисовал карандашом,  впервые оставшись наедине во своей реликвией. Но его разбудили и предложили «пойти на хрен».
Он прошел метров с  десяток, когда почувствовал чудесный горный воздух, проникающий в его легкие. И понял, что ему нужно рисовать. Не без труда отыскав магазинчик с канцелярией – язык до Киева доведет!  – он купил замечательную гуашь, кисти, мольберт, и был доволен жизнью.  Оставалось лишь найти то, что ему приснилось. Задача не из легких. И опять-таки ему везло – блуждая какое-то время по холмам Кавказа, он увидел свой сон наяву. Горы вдалеке, покрытые густым кустарником, деревья, солнце, конечно, не закатное, но надо только дождаться вечера... Он дождался, рисуя наброски гор и деревьев, которые, конечно, стали иными в свете предзакатного солнца, и ему пришлось перерисовывать, но эта кропотливая работа не была ему в тягость.
Он остановился  в домике, гостеприимно предложенном хозяйкой за умеренную плату, починил ей забор, кое-что из надворных  построек, и стал почти родственником, поэтому за второй месяц оплату задержал, а потом перестал платить вовсе. Откупился картинами и трудом на благо одинокой бабульки, чисто случайно имевшей три домика в собственном  владении.
Все больше отдаляясь от людей, он становился все ближе к природе, все спокойней и тише. Он становился не похож  на самого себя, но этот другой человек ему очень нравился, и, хоть и не любил людей, был  одарен художественными способностями весьма. Он делал теперь зарисовки, часами работая над одной деталью, но в целом композиции оживали на бумаге, словно увиденное им послушно переходило из реальности в мир его пейзажей.
За полгода он достиг, по его мнению, невиданных успехов, оттого решил отправиться в Москву – куда же еще податься бедному художнику?! На Арбат, подальше от всяких портретистов, ведь его полотна -  не просто мазня, а искусство. Но на искусство не было спроса. И он начал озлобляться.
Эти непонимающие люди, эти равнодушные лица, эти  никчемные людишки, считающие себя кем-то, достойным бездарно написанного портрета – они всегда проходили мимо. Скопив денег, таская тюки с тряпьем и ящики с водкой, разгружая машины по ночам, он заплатил за размещение своих картин в одной из галерей. Но, гуляя среди своих картин, он уже горько сожалел о глупых, глупых людях… Пару картин приобрели – не его. Кажется, это были родственники таких же горе-художников, как он. И эти художники действительно были плохи, так же плохи, как он был хорош.
Он предпринял последнюю попытку продвинуться к звездам, и явился в Академию художеств, чтобы продемонстрировать какому-то заслуженному искусствоведу свои одухотворенные полотна. Он долго добивался аудиенции с этим самым искусствоведом, и, добившись, был разочарован.
Искусствовед не всплеснул руками, на расцеловал его в обе щеки, не пожал ему руки. Он лишь холодно сказал:
-  Такие картинки малюют сейчас все, умеющие хоть как-то рисовать. Ваше рвение делает вам честь, но я вижу много ошибок в технике выполнения, и не вижу ни стиля, ни почерка таланта. Пожалуйте на Арбат, вас там, быть может, оценят.
И Иван вернулся на Арбат, исполненный ненависти ко всему человечеству и особенно  к искусствоведам – бесполезная, ненужная профессия. И вот в один из хмурых  осенних дней к нему подошел молодой человек: кепка, пальто, грязные ботинки – это был Коля, тот самый, что переводил роковую записку.
- А-а… - он крепко пожал руку Ивану и заглянул в глаза, - в художники подался? Да, неслабая мазня! – и Николай Петрович окинул взглядом все картины Ивана, даже присвистнув.
- Помнишь ту записку? Она изменила меня… - Иван многозначительно посмотрел на Колю.
- Записка? – Коля наморщил лоб, напряженно вспоминая что-то, потом вспомнил, просветлел и разулыбался: - Да это ж прикол, ты чё?
- Прикол? – Иван с трудом выговорил вульгарное, не шедшее на язык слово.
- Ну да!  Там ничё такого не было.  «Белеет парус одинокий…» - такая хрень, и кораблик – я как щас помню.
- А как же… переселение душ… - оторопел Иван.
- Говорю же – прикол! Ты чё?... – Коля отступил, и Иван рванул с Арбата, бросив свои картины и оторопевшего Колю. Он бежал куда-то, не зная, куда.
В продолжение дня он молча слонялся по городу, не съел ни куска хлеба, и не хотел знать того, что сделает в следующую минуту. А сделал он просто – пришел к Коле.
Он совсем не изменился, кажется, что и семейные  трусы его были те же, как в тот роковой день перевода  Лермонтовской записки. Коля   был слегка удивлен, конечно, пригласил войти, а когда увидел бутылку беленькой, сам просветлел и превратился совершенно в радушного хозяина, даже рюмки сполоснул под краном  для дорогого гостя.
- За чё пьем? – спросил довольный Коля, торжественно подняв рюмку.
- За качественный перевод с французского! – объявил Иван и с ненавистью.
- Ты чё… - Коля смутился, поднял голову на поднимавшегося из-за стола Ивана, но не понял его намерений, не среагировал вовремя.
Иван просто обнял Колю – по-дружески крепко, почти любовно. Обнял и долго не отпускал, даже когда тот обмяк в его руках и повис, как поролоновая кукла. Он словно раздумывал – а не станцевать ли ему с дружищем  Колей, пока тот еще может танцевать?!
Передумав, Иван забрал бутылку водки  и покинул  грязную квартиру, а затем и город. Он, кажется, отправился снова на Кавказ. По крайней мере, нашлись свидетели, которые говорили, что точно видели его там, блуждающего в горах, пьяного и небритого. Врут, наверное.