2 Ритуал

Соня Сапожникова
;
Если бы Сапожникова писала диссертацию на тему «Ритуал», то работа выполнялась бы согласно следующему плану:
I. Ритуал как форма
а) порядка первобытного общества;
б) соблюдения религиозных устоев;
в) школы выживания в современном обществе.
II. Влияние ритуальной формы на содержание.
а) необходимость соблюдения границ;
б) духовное воспитание как ответ общества на вопрос формы ритуала;
в) мир без границ.
III. Ритуал как вертикальный духовный канал.
То есть, чем больше ограничений накладывается на общество в целом, или чем строже нормы поведения и морали, тем более одухотворённое поколение получает нация. А духовное наполнение зависит от качества ритуала. Это как медный или серебряный сосуд, в который налита одинаковая по химическому составу вода. Но со временем вода в серебряном сосуде оказывается обогащённой ионами серебра, обладающими обеззараживающими свойствами. И пьющий эту воду... впрочем, всё и так понятно, — подумала опаздывающая на работу Сапожникова. И мысль осталась висеть в воздухе, наполняя его соответствующим содержанием соответствующего направления.
Высота столба зависит от давления, — вспомнилось ей по дороге на работу из раздела школьного или институтского курса физики. — Чем больше давление, тем выше столб подъёма. Получается, что как только идеология перестала довлеть на народные массы, в придачу подняв «Железный занавес», то уровень духовности в России понизился... Хорошо это или плохо — бабушка надвое сказала, потому что не было бы счастья, да несчастье помогло... А как иначе воспринимать случившееся с Сапожниковой, если не так. Потому что если бы уровень духовности не понизился, то, во-первых, Сапожникова его бы и не заметила даже, а во-вторых, не смогла бы до него добраться. А тут: подпрыгнула и там. И в-третьих... Сапожникова, конечно же, знала, что третьего не дано, но ей никто не указ, и памятуя о том, что Бог любит Троицу, она стала искать «третью выгоду». Третья выгода появилась из мультфильма «Как у слонёнка появился хвост». После того, как любопытный слонёнок добрёл до океана и озадачил своими бесконечными вопросами крокодила, тот, разозлившись, хотел его слопать, схватил за нос. Да слонёнок сильнее со страху оказался и выжил, получив в придачу вместо носа хобот. Тогда-то и стали звери объяснять ему, сколько полезного можно сделать с таким длинным носом-шлангом: Вот тебе первая выгода... Вот вторая... А вот и третья...
А так как Сапожникова никогда ничего не желает лично для себя, то и третье, что очевидно, касается многих. Потому что, если Сапожникова-бестолковая смогла попасть в духовное поле, то всем людям, многим из которых Сапожникова и в подмётки не годится, есть шанс попасть туда же. А это Сапожникову очень радует. И Сапожникова обрадовалась, что из всего надуманного ею вышел хоть какой-то толк для всех. Но мысли мыслями, а работа работой. И хотя работа не волк, но от неё за частоколом Сапожниковских рассуждений не спрячешься.

;
Почему брачный ритуал в мире животных так и называется ритуалом, а в обществе это брачная церемония? «Брак» в переводе с древнееврейского означает `сверкающий`, и понятно, что при переводе сияние не исчезает, а только усиливается. Но сияние чего? Задавшись этим вопросом, Сапожникова полезла в иврито-русский словарик, чтобы внести ясность.
Слова `ритуал` в цельном корневом виде она не нашла, он складывался из нескольких корней. И Сапожникова закопалась в древнееврейскую почву.
Во-первых, она вспомнила, что `тора` (основополагающая книга всех верующих евреев, называемая ещё Пятикнижием) — «Приходи, свет!» — о перемены мест сумма слагаемых (смысл сказанного) не меняется (рифма — таруз, то есть конкретное призывание света).
Понятие света напомнило ей о Книге творения «Сефер Йецира», где `сефер` — книга, а `йецира`, соответственно, — творение, в связи с этим понятием звякнуло следующее: `цира`(др. евр.) — ось. Монада за монадой на ось Сапожниковского разума нанизывались одно понятие за другим: `моно` (др. евр.) — исчислять...
Когда в словах встречается `поли`, то первое, что приходит в голову Сапожниковой, это русское поле, — отсюда же и её восприятие слова «полигамия» — рассеивание направления. На древнееврейском усечённый корень `пол` —это `выполнять свой обет, быть удивительным, необыкновенным`, а полная форма корня `поле` означает `чудо`. И в этом нет ничего особенного, так как что посеял, то и пожнёшь. Вот вам и объяснение закономерности случайностей. И ничему не приходится при этом удивляться. Потому что тот, кто имеет поле, но не засевает его семенами выполнения обета, то есть не работает на нём в поте трудов своих, тот поражается чуду, а тот, кто трудился, видит в каждом взошедшем семени зерно своей неустанной работы и знает, что за всем этим плодоносящим полем стоит. И уж Он-то сумеет отделить зёрна от плевел, когда настанет срок жатвы. Но пока ещё лето, время полёта и прополки. Кстати `полем` в переводе с древнееврейского, естественно, означает `растирать в порошок`. Отсюда, наверное, и уничижение молящихся, выполняющих, то есть свой обет. Какой же всё-таки замечательный язык был у древних евреев, ну всё-то в нём русскому человеку понятно, как в своём. Или это только у Сапожниковой в крови? Но скорее, это в крови у всех христиан, причащающихся плоти и крови Христовой и наследующих Царствие Небесное. И замечательно, что во все богослужения и молитвы включаются древнееврейские слова. То же `аминь` в конце каждой молитвы — это древнееврейское `верую`.
А дальше автору надоело прислушиваться к Сапожниковой, потому что в её голове начала вариться каша из понятий, где был и `пот`, который при оглашении (добавлении гласной, по мнению Сапожниковой), становился понятен как `поэт`, и `патер`, на латыни означающий `отца`, а, по мнению ивритизированных мозгов Сапожниковой, обозначающий того, кто видит (`реи` — `видеть` с др. евр.) пот, то есть проделанную работу.  Кстати, предостережение на др. евр. произносится как `азара`, то есть и тут есть зерно корня `видеть`, но, по Сапожниковой, — это `озарение`.
Древнегреческое `рацио` — от древнееврейского корня (как и весь древнегреческий алфавит — перевёрнутые в другом направлении — из-за направления письма — буквы древнееврейского) глагола «хотеть». Усеченная, а значит, и первоначальная форма корня: `рац` означает «бежать». То есть человек сначала убегал от своего «Я», а потом захотел его познать. Но вся эта каша в голове Сапожниковой слишком была похожа на весеннюю распутицу, которая будет (и надеюсь, затвердеет к концу) в Книге дур. И автор, хотя и закрывает на эти беспорядки глаза, но вынужден считаться с мыслями героини своего романа.

;
«Тебе не нужно думать о том, слышит ли Бог твою молитву или есть ли вообще Бог, которого ты как-то представляешь себе. Не следует думать и о том, ребяческие ли твои усилия. По сравнению с тем, к кому обращены наши молитвы, все наши дела — ребячество. Ты должен совсем запретить себе эти глупые мысли маленького ребёнка во время молитвы. Ты должен так читать «Отче наш» и хвалу Марии и отдаваться их словам и наполняться ими настолько, как будто поёшь или играешь на лютне, ведь тогда ты не предаёшься каким-то умным мыслям или рассуждениям, а извлекаешь звук и делаешь одно движение пальцами за другим как можно чище и совершеннее. Когда поют, ведь не думают, полезно пение или нет, а поют. Точно также ты должен молиться».

;
Выходя замуж, женщина меняет социальный статус. А мужчина? Чтобы было соблюдено равновесие, и в нём должно что-то измениться, но это что-то незаметно, по крайней мере невооружённым глазом. И тут Сапожникова поняла, что у мужчины изменяется духовное поле... Потому что, чтобы нести ответственность за других (сначала за жену, а потом и за детей), нужно постоянно видеть этих других. Но любовь не может позволить себе церберовские меры по ограничению свободы. Поэтому мужчина повышает свой кругозор, чтобы увеличить поле зрения, и таким образом поднимается над самим собой прежним. Но это опять-таки зависит от ритуала общения с женщиной. То есть вариант, описанный Сапожниковой, относится к христианскому браку. У мусульман он проявляется в ущемлении женских прав, а, значит, без повышения уровня духовности. Впрочем, о грустном мы не будем. К тому же ни Сапожникова, ни автор к мусульманской конфессии не имеют никакого отношения, и им виднее лишь со стороны, а не на собственной шкуре.

Авторская просьба:
Случай, описанный в данной главе, из ряда вон выходящий и только потому и исследуемый мною, ибо типичное для людей есть устоявшееся, традиция то есть, а исключительное выводит за грань не только героя, но и является своего рода проникновением в запретное, запредельное, о чём будет более подробно объяснено в главе Время. Замечательная Марина Борисовна как-то на одной из своих лекций заметила, что гениальная ошибка — двигатель прогресса. Куда движет ошибка Сапожниковой её саму, станет ясно в конце главы, а куда она может завести человечество, вряд ли прояснится и к концу романа. Но... дорога лежит под ногами, не нам останавливать путь, но нам восстанавливать память, чтоб было за что упрекнуть...

***
Сапожникова решила напиться. Решила она это во второй четверг, то есть ровно через неделю после написания  оПУ;инеи. Поводов было более чем предостаточно, тем более что Сапожникова пить не хотела, — раз (запрет, наверное, действовал), принципиально она решила проверить действие этого запрета на деле — два, а в-третьих, после прочтения оПУpинеи Любимов обратился к ней на «Вы» (Что же это Вы меня сердцем не разглядели? Что же оно Вам не подсказало? — Кричал он), без имени, то есть оборвал последнюю связь, и Сапожникова решила выйти за рамки обычного своего поведения, чтобы увидеть действие закона любви в чистом виде, без искажений. А что Сапожникова решила, то и произойдёт. И вопрос не в том что, а как.
Но напилась Сапожникова (водки, разумеется) не во второй четверг, хотя они с Семёнычем купили бутылку водки на двоих. Зато Кольцова на встречу «яшников» принесла красное марочное вино «Лидия», и водка наливалась в рюмки, а потом о ней просто забывали. Хорошо, что пришла другая Марина (Поздеева) и помогла допить последние пьяные слёзы. Но трезвость оставалась в норме. Или, как сказала Семёныч Диме Голубеву, провожавшему её:
— Ни в одном глазу.
Напилась Сапожникова в воскресенье. Или, как она написала ещё в предыдущий Великий пост Любимову: Ты по воскресеньям молишься в храме, а я пью водку. Так оно теперь и вышло. В субботу у Сапожниковой собрались биологи в количестве, приближённом к составу конференции, но в походных условиях, потому что каждый пришёл со своей сменной обувью и кружкой, а кто-то и со спальником, как это у биологов водится; тем более что праздновался день биофака. Когда Сапожникова пришла с работы домой, в квартире было множество родных и любимых людей, многих из которых она стала любить тут же, потому что видела первый раз, и яблоку негде было упасть. Яблока и не роняли, потому что его не было. Но зато из СПб на два дня приехала Даша Кононенко и пришли Маленькая Скво, Ириша Макар, Лена Марк. с Русланом, а также появившиеся за три часа и приступившие сразу же к конвейерному изготовлению пицц в размере противня, в количестве по одной на троих, Дудырина с Мишей и, конечно же, Юля-цезарь с Великим Комбинатором и вдохновителем СПОК Марком. Не менее важными и биологическими персонами явились Сапунова, Фил (который для кого Фил, а для кого и Сергей Михайлович), Андрей Шварц (не путать с Шульцем, Штольцем и Исааком), Поздеева <легенда биофака: биолог, пишущий стихи, песни, исполняющий их на гитаре, а также освоивший саксофон — не путать с присвоившим — авторская ремарка>, и Сергей Фомичёв, с которым появились перед глазами Сапожниковой студентки Эля, Арина, Таисия, две Оли, две Наташи, Кирилл и — ни одной гитары.
День рождения началось с кружечного тоста, сказанного Александром Марк, председателем неведомого Сапожниковой СПОКа. То есть это какой-то немец сказал до Марка, а он напомнил, что «прямая линия ведёт человечество к упадку». У Сапожниковой, как это водится, тут же появились метастазы ассоциаций: во-первых, прямая дорога ведёт в ад, а во-вторых, — мозговые извилины. Что имел в виду немец, а что Саша Марк, Сапожниковой известно не было, а выяснить не удалось, потому что пошло круговое представление. Когда дошла очередь до Окси Г., она выпалила:
— Я не биолог.
Большинство присутствующих, знающие Окси как аспирантку биофака, исследующую проблему сиговых в Онежском бассейне, первые секунды было в недоумении, а затем воздух взорвался неудержимым хохотом. Ну и оговорочки у Окси!
Далее по сценарию, написанному тут же, разыгрывали сказку о золотой рыбке на биологический лад:
Сказочка:
Жили-были дед да баба. Колбасились они около моря. Дед, как обычно, — гидробиолог, а баба так, ботаник-самоучка. И вот как-то собирает дед пробы (дночерпанием). Ветер шумит. Вороны косяком мимо. Вылавливается диотельт с травою морскою. Баба рада: семьгеоаогия у них на первом месте. А рыба, ну зачем она им? Однажды дед-таки выловил рыбу. Та просит:
— Не определяй меня, дед! Я тебе кандидатскую напишу..
— Да не надо мне по ихтиологии кандидатской. Ты мне лучше бентоса хвостом подгони, — ответил дед и отпустил. Пришёл домой, а баба и говорит:
— Лучше бы ламинарии или диатомовых. Иди обратно, требуй материала для меня..
Идёт дед с дночерпалкой, а мимо рыцарь на белом коне. Дед внимания не обращает, рыбу черпает, зачерпнул. Опять она ему:
— Не определяй меня. Я так просто, и не реликт вовсе, не эндемик.
Дед вздохнул, пробы воды на химический анализ взял и пошёл домой. Оять мимо рыцарь на белом коне.
Пришёл, говорит бабке:
— Не вышло ничего. Рыбка матерьял только на докторскую подгоняет, а тебе ещё кандидатскую написать надо.
А бабка говорит:
— Иди к морю, рыбку мне чем хочешь добудь. А то я к орнитологам подамся. У них и рыбки и птички, и погадки и погрызы. Жизнь во сто раз интересней.
— Зачем тебе, дура, рыбка? Ты же ботаник.
— Нет,  — заартачилась бабка, — я специалист широкого профиля.
Опять пошёл дед к Белому морю. А навстречу рыцарь на таком же коне.
Море шумит. Вороны каркают. Старик дночерпалку прочищает. Кинул, а сам купаться полез:
— На фига мне эта кандидатская? Всё равно до докторской не доживу.
Искупался, глядь: из штанов рыбка выпадает.
— Вау, — говорит, — поцелуй меня скорей, девушкой стану и тебя юным опять сделаю. Поедем с тобой на Кижи лягушками заниматься.
Дед согласился и, как был в шортах, на Кижи уехал.
А мимо них рыцарь на белом коне, к бабке. И она рада: от старого избавилась. Давно о герпетологе мечтала.

***
Сказку, конечно же, играли все. Хохот стоял выше крыши.
Ближе к трём часам (ночи, разумеется) остались самые стойкие: Марк — Комбинатор и Вдохновитель в одном лице, Фил, Шварц, Миша с Нюрой, Анна-вторая (которая жила в этом доме, а потому и не собиралась никуда уходить) и Юля-цезарь с Сапожниковой. Последние две уже сидели на подушках у выхода. И когда Шварц завёл разговор о добре и зле, и о том, что грань между ними труднопроводима <неужели опять pn-переход? — ЗС>, Сапожникова с ним согласилась, как всегда, добавив своё дурацкое, а потому никому ненужное мнение о маятнике Фуко, о точке центра и об абсолютном нуле, относительно которого происходит как колебание между добром и злом, так и совмещение одного с другим: это то же самое, но в разных положениях пространства <как у Сапожникова-главного, только во времени — ЗС>.
Марк просто взорвался, что, мол, все эти маятники Фуко — чушь, чтобы прикрыть своё равнодушие. Шварц начал мягко возражать, а Юля, привалившись к Сапожниковой, шепнула ей:
— Положи меня куда-нибудь.
Сапожникова молча кивнула головой, и они с Юлей тихо выползли из гостиной. Сапожникова положила Юлю в свою кровать, накрыв пледом, потому что Юля не хотела спать, только полежать, а сама вышла на кухню, где сидела Дудырина с Мишей. Им, оказывается, тоже не хотелось слушать чьи-то споры, а тем более в них участвовать. Биологи, за исключением выдающихся, — народ мирный, поэтому вся троица вяло беседовала о чём-то бесспорном. И бесспорно было то, что впервые день биофака празднуется в городе. Тут Сапожникова вспомнила, что её дом как бы не совсем в городе, хоть и в центре, и хотела об этом сказать, но её перебила раскрасневшаяся Анна-вторая, которая прибежала сообщить, что спорщики перешли к драке. Естественно, теоретически. Миша как лицо заинтересованное побежал в гостиную, Сапожникова ринулась за ним, но не дойдя до одной двери, свернула в другую, за которой, оказывается, замерзала Юля, что Сапожникова почуяла с порога. Она шагнула к кровати, вытянула из-под Юли одеяло, укутала её и легла рядом, обхватив это запелёнутое существо. Юлю колотило, и она никак не хотела поверить, что именно в таких условиях Сапожникова и спит. Но потом догадалась, почему Сапожникова в мартовском Ивановском походе не простудилась: потому что закалилась в естественных домашних условиях...
А Сапожникова шептала Юле, убаюкивая её своими словами о вечном вопросе:
— Сначала я думала сказать ему при случае, чтобы он не искал со мной ни встреч (якобы по делу), ни возможности общения (якобы из-за поэтического круга), потому что я, именно я сама, не хочу иметь с ним никаких контактов. А почему не хочу, и без слов понятно.
Сапожникова сама успокаивалась рядом с маленьким цезарем. Почему-то вспомнилась Буся, дочка Юли. Это было в самом начале осени, но Сапожникова увидела, как будто это было сейчас, что Буся бежит ей навстречу по коридору первого бухгалтерского этажа от кассы, где в очереди стояла Юля и ждала её, Сапожникову. И так светла, распахнута и доверчива была маленькая девчушка, что Сапожникова подхватила её на руки и прижала к груди своей материнской. И через этот жест любовь к детям вспыхнула с такой силой, что Сапожникова испугалась, как бы не запылал в её руках слабый росточек, Бусинка, Владушка...
Юля согрелась в Сапожниковских объятиях, и тут пришёл Марк, который увёл цезаря домой.
А в понедельник на работе Юля заметила, что видя, как Сапожникова общается с биологами: очень знакомыми, мало знакомыми, совсем незнакомыми, — она почувствовала, как женственна Сапожникова. Чушь какая-то, она была обычной и почти всё время демонстрации сказки о рыбаке и рыбке просидела на полу кухни с Поздеевой, объясняя ей, что оковы любви без ответного чувства обручем холода душу сдавили... И — всё, больше никогда о нём себе и думать не позволю. Пусть, что хочет, делает. Всё — замораживаюсь. Нет, сама скажу ему: хватит! Тебе забава, мне — одна беда.
На что Поздеева философично, с присущей ей восточной кокетливостью во взгляде, заметила:
— Ой ли? Стоит появиться ему на твоём горизонте... По себе знаю.
— Нет, всё.
— Ты же сама этого не хочешь.
— Нет, именно сама хочу. Что это за маета: ты-вы, вы-ты? Завидная закономерность колебаний. Не хочу так жить... Вообще не хочу жить.
— Знаешь ведь, что по-другому не сможешь.
— Попробую. Буду стараться, терпеть. Домом займусь, поэтами...
— Посмотрим.
А дальше началось...
Кстати, сначала выяснился конец разговора о добре и зле в сапожниковской гостиной. Оказывается, к концу разговора Фил и Марк единодушно решили, что на бытовом уровне понятие добра и зла имеет чёткую границу, а на философском уровне эта граница размыта настолько, что оценочный подход теряет смысл.
...С утра на кухне из Сапожниковой потёк поток стихов вперемешку с псалмами, отрывками из ПУ и кусками романа. Сапожникову рвало на тексты, рвало текстами, хотя вечером она не пила реального алкоголя. Но море противоречия подступило к воронке горла и захлестнуло её.

***
— Так вот значит как. И ты знала всегда, что будет именно это и никак иначе?
— Да. Мне одновременно и легко и трудно говорить тебе это. Да. Именно так и никак иначе. И дело здесь не в том, что люди не поймут. Они поймут — по-своему, усваивая понятое, присваивая его. Но так, как оно есть на самом деле, они поймут только тогда, когда все будут знать: да, это любовь. И вот тогда они зададутся вопросом: если это любовь, — а это, безусловно, любовь — обоюдная, то почему так? Что им мешало?
— И что мешает? Люди?
— А ты как думаешь?
— Ну уж нет! Если я чего хочу...
— Хотел ли ты так, что мог переступить через всё, подняться над всем?
— Но мы же любим друг друга!
— Да.
— Так в чём дело? Что мешает нам быть вместе?
— А ты сам не чувствуешь? Разве ты не чувствуешь, что что-то стоит между нами?
— Что-то в этом есть. Видимых препон нет, но... что-то...
— Вот-вот. Даже когда мы смиряли в себе страсть, и пламя сердечное подёргивалось пеплом, оба мы знали, что это до поры до времени. Стоит нам только прикоснуться друг к другу с вожделением, и вулкан страстей проснётся вновь. Посмотри, сколько людей смотрит на нас с надеждой и верой в счастье человеческое. Ты можешь не думать об их судьбе? Их, окружающих нас, при пробуждении вулкана сразу же зальёт огненной лавой. Поэтому низменное чувство должно оставаться там, где оно есть, и не смешиваться с духовным состоянием. Толика воздуха для жаждущей плоти, и пойдёт необратимая ядерная реакция. Мы ради жизни не смеем опускаться до страсти. Я знаю твою силу, я знаю твою смелость. Ты — сможешь всё перенести во имя любви.
— Но что мне делать с плотью своей, жаждущей объятий, твоих объятий, твоих реальных объятий?
— Ты знаешь меня. Ты познал меня. Здесь, в этом пространстве, мы и так всегда вместе. Нераздельно, но неслиянно. Ты хочешь убедиться, что это на самом деле так? Ты хочешь личного, собственного счастья, но беды — для всех?
— И так — всегда?
— Навсегда...
***
Когда Нюра и Миша проснулись и Нюра напекла блинов, выяснилось, что в холодильнике есть ещё водка. Сапожникова, сидя на столе Поздеевой, временно расположенном на её кухне с розочками, записывала рассказы гениев один за другим, отхлёбывая из вишнёвой рюмочки. Даже приход Серёжи Фомичёва не отвлёк её от этого занятия. Но потом что-то зацепило. Впрочем, это были всего-навсего спицы, с которыми Сергей хотел придти к Сапожниковой, чтобы научиться вязать носок для любимой девушки. Сапожникову так зацепило, что, как выяснилось через какое-то время, она начала искать с кем бы поругаться.
Сначала она окатила Нюру в ледяной ванной не менее ледяной водой из таза по совету Миши, который напомнил о методике Порфирия Иванова для изгнания из тела простуды, напавшей на Нюру с утра пораньше и даже к полднику не собирающейся уходить. Потом, когда гости стали собираться покинуть ставший негостеприимным Сапожниковский дом, до неё дошло, что мужики смотрят злыми голодными глазами, а Миша собирает в пакет кружки, спрашивая у Нюры про каждую:
— Это твоя?
Сапожникова посмотрела в глаза Нюры и спросила:
— Мы поругались?
Та изумлённо уставилась на неё:
— Да ты что?! Я спать хочу.
— Пусть тогда они думают, что мы поругались, — обняв Нюру, зашептала Сапожникова.
Нюра недоумённо пожала плечами: раз Сапожникова так хочет...
Прощаясь, Фомичёв напомнил о своей мечте научиться вязать носок. А Сапожникова, выпив ещё пару глотков водки, села довольная конспектировать стихи, лезшие из неё в довлеющем весовом количестве, превышающем её собственный генетический код.
Когда Сапожникова убрела в постель и попыталась заснуть, то у неё ничего не получилось, потому что спать она разучилась. И она пошла к телефону, кнопки которого западали, и любой набираемый номер мог оказаться любым не набираемым. Но номер Любимова набирался рукой Сапожниковой в любом состоянии безо всяких ложных попаданий, как будто данная связь была напрямую, что пьяная Сапожникова виртуозно продемонстрировала и выпустила монстра раздора на голову ничего не подозревающего Любимова. Сапожникова с разбегу хотела поругаться раз и навсегда, но это у неё почему-то не получилось. Почему именно, она не помнит, как и самого разговора, — ни в деталях, ни в общем. Но почему-то в голове сидела мысль, что поругаться не удалось. Зато удалось другое. В середине разговора Любимов неожиданно и невпопад спросил:
— Ты сегодня не пила?
— Нет, — беззастенчиво ответила с ходу Сапожникова, и с запозданием про себя: ой, соврала, совсем забыла, что пила. И всё остальное, как и предыдущее, напрочь выскочило из головы. Поговорив так безрезультатно с Любимовым, Сапожникова решила продолжить пить, раз уж ей об этом напомнили. Но водки нигде не было. Потому что пришла Анна-вторая и выпила оставшееся, а матери соврала, что вылила её. Сапожникова стала ругаться с детьми, потому что не их дело, что она делает. И тогда пьяная Анна-вторая стала звонить Любимову, чтобы он приехал и успокоил мать. Но Сапожникова, услышав первую фразу, несмотря на свой громкий ор, подскочила к телефону и, отобрав трубку, спросила Любимова спокойным, трезвым голосом:
— Саша, это ты?
Голосом Любимова там ответили:
— Да.
— У нас всё в порядке.
— Хорошо.
— Пока.
— Ну, пока.
Дальше раздор разрастался по угрожающей вертикали, потому что пьяная Сапожникова теперь стала воспитывать пьяную Анну-вторую и объяснять, что есть личные дела, в которые никто не должен лезть. Пока Олег-второй попробовал служить буфером, Анна-вторая опять успела позвонить Любимову, чего Сапожникова не должна была услышать, так как в этот момент орала на сына, но она почувствовала и поэтому раздолбила телефон об стенку, потому что слов Анна-вторая не понимала.
Но телефон не сломался, а только потерял маленькую батарейку меньше ногтя мизинца. Через полчаса, проходя по коридору, Сапожникова увидела, что там всё сдвинуто с мест (так напилась что ли?), а дети ползают по полу. Оказалось, эти действия совершались в поисках батарейки. Сапожникову охватило неимоверное раскаяние, и она тоже попыталась искать, но так как мебель в виде телефонной тумбы была сдвинута с места, то Сапожникова вписалась подбородком прямо в неё, о чём целую неделю свидетельствовал синяк, который был очень хорошо виден, если она задирала высоко голову. Батарейку она не нашла и пошла спать, но по дороге спать расхотелось, и она решила уйти из дому раз и навсегда и подальше, что и попыталась сделать, но Олег-второй, несмотря на всё более ухищряющиеся экзерсисы матери, не только с ней не поругался, но и не выпустил. Только Сапожникова всё равно через пять минут ушла.
Путь на Древлянку проходил мимо избушки Касымова, где была одна Мариша, потому что Володя уехал в Москву. И Сапожникова решила заодно поругаться и с ней. Но стойкая Поздеева была невозмутима до упора; и после долгих Сапожниковских разбирательств с самой собой и её же поэтических происков за чашкой полуночного чая, Поздеева-таки заснула, оставив упоённую мыслью и успокоенную её нежными словами Сапожникову за Касымовским кухонным столом.
Кстати, в процессе успокаивания Сапожниковой оказалось, что Марина звонила последней в этот злополучный вечер и они договаривались о какой-то встрече. Но Сапожникова не помнила ни о договоре, ни о звонке вообще. В понедельник пришёл переплётчик и сказал, что он тоже звонил Сапожниковой, о чём Сапожникова, конечно же, тоже в упор не вспомнила даже после назойливых наводящих слов переплётчика. Ну не помнит она такого, потому что с ней такого никогда не было. Выяснилось, что Марина звонила сразу же после того, как Сапожникова разговаривала с Любимовым. А у неё, Сапожниковой, после этого и отшибло память напрочь. Тогда Марина попробовала восстановить свою с ней беседу, чтобы таким образом восполнить Сапожниковскую память. В результате Сапожникова узнала, что она сказала Марине, что Любимов сказал ей следующее: «Ты понимаешь, какие могут быть последствия?»
Марина из телефонного разговора с Сапожниковой поняла на свой восточный манер, что это означает нечто интимное («Ты так мурлыкала, что иного ничего и не представлялось», — заявляла Марина). Но Сапожникова знала Любимова лучше и такую трактовку напрочь отмела. Других версий значения фразы, правда, не находилось совсем, но и эта не подходила ни капли. И как Сапожникова не пыталась восстановить разговор с Любимовым, кроме своего начального: «Я звоню, чтобы с тобой поругаться» и своего же конечного трижды «Да» (очень хотелось ей забыть о своём серединном обманном «нет», но это было единственное, что болталось гвоздём в её пустой памяти) ничего не вспоминалось.
В понедельник, стретившись с поэтами Димой и Сашей, а также с вездесущей Нюрой, Сапожникова узнала о другой версии телефонного разговора с Любимовым. Нюрино «а может быть ты беседовала с Белым братом?» повергло её в сомнение, какого с ней ещё не бывало. то есть не было никакого разговора, а я пытаюсь его восстановить?.. Дима сказал своё многозначительное «Да-а...». Подошедший Березовский обрадовался такой многочисленной группе знакомых в фойе актового зала, посетовал, что не взял фотоаппарат, и посоветовал позвонить Любимову, чтобы всё выяснить. Но Сапожникову это совсем повергло в ужас. И даже счастливые лица подошедших к ним Ириши и Руслана не смогли восстановить её душевное равновесие. Голова не болела, как это положено наутро, только синяки ныли. Но сильнее всего стонала душа.
Сапожникова проснулась оттого, что не хочет спать, встала к столу, нащупала лист бумаги и опять стала писать. Свет ей не позволила включить протрезвевшая совесть, которая несколько часов назад заставила этот свет выключить. Сапожникова вспомнила, что ей к десяти утра нужно быть на работе, готовиться к аспирантской школе, а у неё грязные волосы, поэтому в пять утра она оказалась у себя дома. В семь у неё была чистая голова и несколько листов, исписанных поэтическими текстами.
В результате Сапожникова не поругалась ни с кем. Осталась поруганной только её душа. И Сапожникова начала каяться. Зная, что всю неделю у неё будут теперь занятия в аспирантской школе, нагрузка двойная то есть, Сапожникова понимала, что в храм раньше выходных ей не попасть. И ещё нужно было извиниться за обман перед Любимовым. Конечно, она написала несколько объяснительных псалмов, один из них «пьяный и рваный», а другой из них покаянный, но это оправдание перед Господом. И чтобы Он услышал её мольбы, нужно было перед этим попросить прощения у Любимова. Пусть он её не простит, но она признается в обмане.
Во вторник с утра, освободившись ненадолго (понедельник был занят поминутно), Сапожникова спустилась в подвал университета, где возле гардеробных окон хранится тайна расписания студенческих занятий, и выяснила, что у Любимова сейчас начнётся пара в учебном корпусе (в соседнем здании), и побежала туда. Но вышеозначенная расписанием комната была заперта. На кафедре германской филологии ничего не знали ни о судьбе как студентов, так и преподавателя. А в диспетчерской сказали, что может быть, он заболел (не Любимов, конечно, а преподаватель Стихин.. Когда Анатолий Геннадьевич пришёл за зарплатой, Сапожникова участливо спросила его:
— Вы болели?
— Нет, — испуганно сказал он и прислушался к своему организму.
— А на прошлой неделе во вторник? — Продолжала допытываться Сапожникова.
— Я уезжал, — радостно ответил вспомнивший свой прошлый вторник преподаватель, – а студенты были поставлены в известность, — растерянно договорил Анатолий Геннадьевич, пойманный врасплох Сапожниковскими дурацкими вопросами.
— Ну что ж, — сказала Сапожникова, выдала зарплату и отпустила Анатолия Геннадьевича подобру-поздорову.)…
 И Сапожникова поняла, что нужно ждать среды. В среду история повторилась, хотя преподавательница была другая. В четверг Сапожникова уже не побежала в другой корпус, а стала терпеливо дожидаться общей пары в своём, главном, где находилась её лаборатория. Когда она заглянула в аудиторию, то Любимова во всей массе знакомых и обаятельных лиц не оказалось. Но друг Любимова Андрей (а их трое: Любимов или Саша-тёмненький, Андрей и Саша-светленький, — так их зовёт Ириша Монахова, — они всё время вместе, как курсанты из «Сибирского цирюльника» — с каким-то внутренним, врождённым чувством веры в Отечество и личной чести,  — приятно смотреть, сам подтягиваешься), так вот Андрей выглянул, узнав её, и Сапожникова спросила, на всякий случай, нет ли Саши (потому что уже был случай, когда он был, а она его «сердцем не разглядела»). Андрей ответил, что пока нет.
Тут подошла Наташа К., читающая Любимову и его однокурсникам курс истории литературы, и Сапожникова заговорила с ней о родном, аспирантском. Так и не дождавшись Любимова, они разошлись. А Сапожникова опять вернулась к двери только в конце лекции, столкнувшись с Вероникой, выходящей из соседнего кабинета, где располагается кафедра классической филологии. Никс спросила Сапожникову, что она тут делает, на что Сапожникова честно ответила:
— Пришла просить прощения.
Никс сочувственно поглядела на мучительно ждущую любого приговора Сапожникову и предположила:
— Может, всё обойдётся?
— Нет, мне его никак не обойти, иначе и на исповеди нечего делать, — решительно отвергла путь в обход Сапожникова, а дальше умоляюще выдохнула:
— Постой со мной...
И спешащая Никс осталась морально поддерживать Сапожникову, у которой со звонком почему-то начало бешено колотиться сердце. Сапожникова спросила у вышедшей из аудитории Наташи, есть ли там Любимов. Та, не останавливаясь, кивнула утвердительно. И мимо обсуждающих композицию как раздел теории литературы Никс и Сапожниковой стали проходить студенты; в основном, они шли из той аудитории, где Сапожникова тщетно пыталась отыскать Любимова. Но его среди выходящих не было. Когда поток из аудитории иссяк, Сапожникова заволновалась: где же он? И сама вошла посмотреть, куда он подевался. Любимов стоял к ней спиной на подиуме у кафедры, закрывая форточку. Андрей — там же, но ближе к выходу, судорожно поглядывая то на неё, то на Любимова. Сапожникова решительно подошла к Любимову, который повернулся в тот самый момент, когда она подошла, и растерянно сказал ей:
— Здравствуйте.
— Здравствуй... Я прошу у тебя прощения за то, что обманула тебя.
— Когда? — Спокойно, но несколько недоумённо и от этого начиная напрягаться, спросил он.
— Когда в воскресенье сказала, что не была пьяной, — спокойно, но решительно, глядя в глаза Любимову, сказала Сапожникова.
— Да ладно...
— Я в воскресенье иду на исповедь, – продолжила Сапожникова.
— Да, я понимаю, — в его глазах проскользнуло сочувствие.
— Спасибо, – сказала Сапожникова и вышла в коридор, где её ждала Никс, — к счастью, потому что дальше Сапожникова одна идти была уже не в силах. Она прижалась к худенькой, изящной Никс и сказала доверительно:
— Пошли.
— Простил? — Взволнованно вскинула глаза на Сапожникову Никс.
— Да, — выдохнула та.
— Ну вот, видишь, а ты волновалась, — заулыбалась Никс. И они пошли на лекцию по курсу композиции, который читала великолепная, искростремительная Елена Николаевна из СПб, которую Сапожникова полюбила с первого слова.