Золотая долина. Глава четвертая

Владим Сергеев
        ... Силен, кряжист, крепок боярин Финоген. Телом и духом могуч, как дуб вековой. Неторопко и веско по жизни идет - своим умом, своей силой. На земле твердо стоит. И живет - от земли. Деревня немалая, народу - душ мужеска пола поболе пятисот будет. Работают все истово - тяжел на руку боярин, не терпит безделья праздного, паче того - пьянства и разгильдяйства. Бывает - и сам руку приложит к лодырю. И в вере крепок Финоген. Сам Бога не забывает, да и крепостных своих приобщает к вере твердо и неуклонно.

        Деревня Финогенова – наособицу от всех прочих. Избы поставлены порядком чинным, ладные, крепкие. Хибарушек, развалюшек, как во многих деревеньках, округ лежащих, не сыскать у него. Старикам, что случается, без кормильцев оставшимся, помогает без челобития. Грех сказать, строг боярин, но – сытно, справно живут людишки в деревне его. На зависть всем живут.
 
          Крепок Финоген. Не сгибают невзгоды. Только режут чело морщины раздумий тяжких. Тяжко. Невмочь тяжко Финогену.
Семья - жена, богом данная, Прасковья. Любит ее Финоген душевно. Лучатся счастьем глаза Прасковьюшки. Как на крыльях летает она по дому. Птичкой вешней щебечет. Далеко разносится смех ее счастливый. Да не Финоген причиной счастья бабьего...
Гувернер-француз, по указу царя Петра принятый для Сашеньки,  сына Финогенова. Щегол тщедушный, надушенный, напомаженный сердечко Прасковьюшки заполонил...

         Который день сиднем Финоген сидит, брови кустистые сдвинув, думу думает тяжкую.
Из столицы приехал. Полгода не был дома. Что видел, что слышал там - ни слова. Ни к чему души близким, тем паче - людишкам, бередить виденным. Рушится Вера отцовская, стародавняя. Словно бесы овладели душой царя-батюшки. Не двор царский, благолепный - вертеп бесовский, гульбище беспрестанное, непотребное. Тремя перстами креститься... Бороды брить,  лик свой оголяя бесстыже. Вино до помрачения ума пить, траву бесовскую курить. Тяжко... А дома...
 
        Человек доверенный, за домом и порядком следить оставленный, дядька Финогенов - Ермил... Голову сурово понурив, глаз не поднимая, поведал отставной солдат боярину новость недобрую. Прасковьюшка - женушка, честь мужнину не сберегла без хозяина.

        Сиднем сидит Финоген. Нет опоры душе. Кругом - поруха и непотребство. Рушится Русь матушка... Вечер тьму насовал в окошки. Тишина в хоромах боярских. Не тревожит челядь хозяина строгого. Боится, прячется по заугольям. Мрак в горнице. Мрак в душе Финогеновой. Тяжело рухнул на стол кулачище пудовый.

       - Ермил! Голос хозяина громовым раскатом по дому покатился, шепотками челяди обрастая потек. Минуты не прошло, дядька верный рядом стоял. Не гнулся угодливо - душою рад помочь бы хозяину. Молча глянул на дядьку Финоген. Омут бездонный в глазах. Не ведал страха Ермил, на медведя одиночкой с рогатиной хаживал. Тут - озноб прохватил дядьку верного. Тяжело, будто гири чугунные, слова упали в темноту, сами ночи чернее:
- Всем - по кельям сидеть, не высовываться... Ты - жди зова... Понадобишься вскоре...  Да света не зажигать нигде!  Так сидеть...

        Встал, на стол кулаками оперся тяжко. Постоял время, понурившись сурово. Поступью тяжкой, странно бесшумной из горницы вышел. Раз лестница скрипнула - во флигель, покои французишки. Хруст деревянный, короткий, как вскрик. - Показалось? Словно видит Ермил дверь во флигеле - от толчка богатырского переплет с филенками вылетел. Вскрик? Да нет, тишина в тереме боярском, перед грозой будто. Ступеней скрип. Тяжкий, размеренный. Во тьме хозяина силуэт - поперек себя шире вдвое. Скрипят половицы под грузом шагов.

         - Идем, Ермил... - голос хозяина ровен и тих - как просьба...
 Сени... Крыльцо... Двор...
- Лопату прихвати, Ермил... - и  так же неспешно, к саду старому, заброшенному.
Холодный пот Ермила прошиб запоздало:
- Колодец старый, заброшенный, там, в саду...
Страшно Ермилу. Хотя и понял все - давно уже понял. Вот и колодец. Небрежно Финоген крышку смахнул. Стряхнул брезгливо с плеча ношу страшную. Глухо шумнуло в чреве бездонном. Шмякнуло  через время утробно...

        - Зарой, Ермил... Чтоб не свалился кто ненароком...  Голос хозяина спокоен и ровен.
Торопливо порушил Ермил полусгнивший сруб, крышку сверху кинул, землей закидывал торопливо.
- Утресь осину посажу-кось тута...
- Будут, Ермил, дела у тебя, окромя осин... - Словно выше стал Финоген, от груза избавившись, и голосом просветлел...

          Утро... Мечется по терему Прасковьюшка. Беду чует сердечко бабье. Никто не видел, не слышал французика. Как и не было...
Места, покою не находит Прасковьюшка. Дом весь, службы, деревеньку, обегала все за день. Презрев скромность женскую, встречных, поперечных о Жане расспрашивает. Ввечеру уже - не иначе сердечко привело ее в сад заброшенный. Приметила сразу и траву, дорожкой примятую, колодец старый, свежерушенный, лопату - бросил ее Ермил тут же, тоже приметила. Тоской смертной сердечко бабье зашлось. Поняла все.
 
        Зашлась в вопле безмолвном, повалилась на землю свежую, к милому поближе... Горе-горюшко, боль душевная жгут ее, словно костер внутри полыхает. И - злоба лютая, тихая, не крикливая, бабьим пустым обычаем, затаилась змеей подколодной. Долго, долго будет она носить ее под сердцем, лелеять и взращивать, мыслями темными кормить. Не от этой ли гадины, ядовитой и мерзкой, плод, в чреве ее зреющий, наберется злобы и лютости нелюдской?

         Как неживая, деревянной походкой шла к дому Прасковьюшка. Не играла актеркой, обычаем бабьим. Злоба ее, затаившись в ней, научила, настроила. Каяться шла Прасковьюшка в грехах своих. Мужу своему едному, любезному, Богом данному. Во дворе Финогена нашла. За руку взяв, молчком подвела к колоде - гусям да курям головы кухарка секла. Подняла, подала Финогену топор. Повалилась головой на колоду окровавленную, взвыла тихонько, повинно:

          - Виновата я пред тобою, Финоген... смертно виновата... ни в жизнь прощенья не вымолю, грех свой не смою... секи ты мне головушку бесталанную, сыми вместе с ней и позор мой...
Стоит Финоген с топором, молчит, задумался. Молчит и Прасковьюшка, только волосы на голове шевелятся от ужаса, да мороз кожу на шее продирает. Вроде - и знает она Финогена, и видит его насквозь, а вдруг - обнесет голову обидой, да и рубанет...

           - Бог тебя простит...  шлепнулся топор у колоды. Сил не было встать. Так и осталась на колоде, точила слезы горькие, страх свой изливала, злобный яд в душе - стократ злее стал.
Не остановился Финоген, не помог встать, ушел, тяжело ноги в землю втаптывая.

        - Ермил!!! - голос хозяина силой ранешной прокатился.
- Собирайся, Ермил, в дорожку дальнюю. Подвод десятков пять возьмешь. Да мужиков подбери надежных, крепких...  В Москву пойдете. Что взять там - особо скажу. То и дьячок запишет, с собой его возьмешь. На словах - главное. Ружей возьмешь там, потаенно, десятков пять... Да свинцу, да припасу ружейного бою. На подводы грузить, тож потаенно. Стеречь - наособицу! Да еще к тому - пушчонок малых пару - тройку приглядишь, да тако же потаенно приукупишь. Сейчас - за дело! Ко мне - дьячка со всеми причиндалами письменными. Да поспешать всем!!!

           Через день всего – короткое, на дорожку дальнюю:
- С Богом... - Обоз перекрестил вослед.
Через месяц вернулись посланные. На три дня пути встречал обоз Финоген, навстречь выехав верхами. Завидев телеги, груженные тяжело, подскакал, Ермила обнял, к груди богатырской прижал крепко:
- Молчи... Знаю, догадываюсь - все сполнил, как наказывал...
Еще через неделю снялась деревня с мест насиженных. На версты растянулся обоз великий. Далеко вперед выслал Финоген конные разъезды, дорогу смотреть за Каменным Поясом... Поздней осенью зимовать стали. Избы-времянки рубили спешно мужики. Не до жиру, едва ошкурив в сруб клали сосны здоровенные, без конопатки, в осень позднюю успеется то.

           Козьма, мастер печной, присоветовал Финогену – не с лежанками, как заведено исстари, печи бить, а с дымоходом долгим, вдоль стен, для тепла. Покопался малость, неглубоко глина лежит, песок рядом. Еще крыш не было, уже печи ладил, с бабами да ребятней. Кровли скатные делать не стали, земли насыпав, глину с травой мешали, сверх того обмазывали. На одну зимовку ладили.

        Траву косить успевали бабы да детишки, кто и ходить-то едва начал. К снегам управились с избами. Тесно, едва развернешься в бараке, тряпьем на клетушки разгороженном, но – тепло. С утра до вечера, а по морозам и ночью печи топятся в избах. По снегам за зверем в лес мужики ватагами ходить начали. Богата зверьем тайга здешняя.

          Перезимовали легко. По весне, чуть снега сошли, дальше двинулись... Тяжек путь... Реки широченные, на плотах одолевали, подолгу скарб да животину переплавляя с бережью. К концу лета, еще лист на березах желтизной не хватило - к горам подошли. Широко горизонт заслонили вершины. В небо воткнулись пики заснеженные.

                * * * * * * * 
        ... По зиме, на зимовке ихней первой, родила Прасковьюшка. Мальчик. Свет - отрада Прасковьюшке. Как заново сама родилась. Не отходит, с рук не спускает Ванюшку. Слова нежные, ласковые шепчет, целует лицо родимое. Ваня, Ванечка, Ванятка - только и слышно в избе. Невдомек Финогену - ночами жаркими, под ласками жгучими французика милого так звала.
Сашеньку, сына старшенького, мужнино семя - невзлюбила люто. Финоген за порог - тычки да подзатыльники. Не раз, не два кусок хлеба из рук ребенка рвала, кидала к порогу.

        Постылый, постылый. Муж - постылый, семя его - в чреве ее взращенное, того постылее. Ребенок, не понимает он ничего, тянется к матери, так и сяк льнет, ласки ищет. Шипит на него Прасковьюшка гадюкой черной.
- Сдохнуть бы тебе, выродку, смертью страшною. Нету на тебя погибели. Не раз, не два в запале то чугун с варом с печи, то еще что - Бог руку сдерживал, да и понимала, дознается Финоген, смерти предаст без раздумий.

       Нашел Сашенька приют отраду у бабиньки, кормилицы своей старой. Чуть отец за порог, Саша, едва зипунишко накинув, к бабиньке Моте бежит. Хоть и не жалился, да все видела бабинька. Молчала. Кто рабе поверит, на барышню поклеп наводящую. Пред Финогеном стелилась Прасковьюшка, аки коврик бухарский, мягко стелила...

          К весне дело шло - сама ли удумала, бес  ли ее надоумил, только стала приваживать Прасковьюшка бабку Явдоху, ворожею и чертознайку. Боялась деревня Явдоху. Могла приворожить, могла и на лихо наговор сделать. Зачастила Явдоха к Прасковьюшке, давно чуяла в ней душу родственную, черную. Вьется, стелется вкруг Явдохи Прасковья. Боится впрямь спросить, намеками да недомолвками, да той-то много ли надо. Как случайно, будто, разговор завела:

         - Ужо, наступит весна то, так ты, милая, Сашеньку то к болотцам, озеркам не пущай! Травка тамо-тка, по весне ранней, прорастет. Стебельки то у ей, скажи ты, как у морковки. Да и корешки, слышь-ко, тоже как морква молодая, и сластит чуток.
- Шибко ядовитая травка та. Один ли два корешка, и, каюк человеку. Не узнаешь потом, и помер то отчего... Да и сказать то травленые не могут,  что да как приключилось то. Перво-наперво, от травки той - язык отнимается напрочь...

        Снег еще по опушкам да в лесу лежал, зачастила Прасковьюшка к озерку, что с деревушкой времянкой ихней было. Скоренько травку отыскала, про кою бабка Явдоха ей наговаривала. Знала от бабки, что скоренько корешки действуют. Поостереглась с вечеру Сашеньке давать. Утра дождалась, ночь не спала - в черную темь ночную, не ворохнувшись, глядела.

        Чуть свет ушел Финоген. Заботы - весна, сбираться в путь-дорогу пора. В дали неведомые ведет Финоген людишек своих, души их и себя спасая от царя-лиходея... Натолкла в ступке корешков скоренько, намешала в кружке, да и поднесла ту кружку Сашеньке. Без тычков-подзатыльников проводила его тут же к бабке Моте. Через часок только вздумалось ей - ведь лекарка она, бабка Мотя то! А никак, сообразит бабка ушлая, отчего занемог любимчик ее. Никак, да вылечить смогет? Да нетто, Финогену про злодейство ее укажет, не забоится бабка, коль Сашеньки дело коснется.

        Собралась мигом, рысью полетела к избушке, в коей бабка жила, зимовала. Темень в избушке, оконца малые, да разглядела таки, лежит на лавке Сашенька, тяжело, как надсадно, дышит. Бабка рядом суетится, не причитывает, не приговаривает, спешит. Дух травяной, густющий в избушке. Бабы да старухи - по углам сидят, прижухли, не шерохнется ни одна и не шепчутся даже. Ребятишки малые, и те присмирели, сидят, в уголок забившись тесно. Как не видела бабка Прасковьюшку. Не глянула в ее сторону. Рот Сашеньке открыла и настой лить собралась.

         - Выходит, выходит старая постылого... Вон как старается, да и страху не видать, значит знает, от чего лечит... Не глянула на меня, поняла видать. Финогену скажет - не видать пощады.

        Коршуном налетела Прасковьюшка на бабку Мотю. Что есть сил пхнула старенькую, с ног сбила, от Сашеньки отшвырнув. Заблажила, заголосила что было сил, по лицу себе ногтями проехала. Схватила ребенка в охапку, прижала тельце безвольное, да вон из избушки. Бегом, как гнался кто за ней, летела к своей избе. Со всей силой, что мочи стало, прижимала к себе Сашеньку. Кто мать осудит, что дитя, к себе прижавши, домой несет. Остановилась, не доходя избы своей, лицом прислонилась к губам Сашеньки - ай, не дышит уже, заголосила, воплем истошным зашлась:

           - Отравила! - отравила дитятко, ведьма старая! Живой убег к ней, сама видела, как травила его настоями погаными!
С плачем, воплями в избу вбежала, того горше голосит:
- Ведьма, ведьму на груди пригрели! Отравила за милости наши кровиночку мою, дитятко мое родное, надежу нашу... Бросила трупик на топчан. Растрепанная, по лицу окарябанному кровь сочится, руками вцепилась в космы нечесанные, растрепанные. Голос - не причитанье уже, вопль злобный:
- Архип!!! Архипа сюда!!! - как чуял тот, или то Явдоха сказала ему, что спонадобится он вскорости - конюх вошел, как за дверью стоял.

            Могутный, мосластый, до безобразия нескладный мужик был Архип. При конях состоял у Финогена, да по нужде - палачом был. Сек при нужде, кого надо было. Дело то любил, куда как лошадей. Крепко сек, злобно, прилежно. За что про что, все едино, только распалялся вмиг. Бывало, не раз, не два окрикнет Финоген, а то и за шиворот от жертвы оттащит распалившегося конюха.

        Безумными глазами вперилась в Архипа Прасковьюшка. Руки воздев, закричала надсадно, чтоб на улице слышно было:
- Отравила! Отравила, ведьма старая, Сашеньку нашего, наследничка Финогенова... Запороть!!! До смерти пороть гадину! Пороть, пока не сознается! До смерти пороть!
Выскочил из избы Архип. Скорым шагом шагает, не было еще такого, никого не дали запороть до смерти. Тут - сама барышня приказывает, как не порадеть. Поспешает Архип, не терпится уже, размахнувшись широко, врубиться кнутом в податливое людское тело...

        Часа не прошло, шел с двора скотного, глазами шалыми, пустыми, на людей встречных глядя. Много ли старушке надобно. С первых ударов из сознания вышиб. Мертвое тело, в злобе заходясь, сек долго...
Вечер. Пусто в избе. Лежит на топчане остывший трупик Сашеньки. Прасковьюшка деловито по избе шастает, к Ванечке, отраде сердечной подходит, гулит ласково с дитятком:
- Вот, Ванечка, ненаглядный мой, ты теперь наследничек богатствий всех.

           - Прибрал господь отпрыска Иродова. И его приберет, надоумит как нито. Придет времячко наше, Ванечка, ужо тогда отмстим за отца твоего.
Шаги тяжелые за дверью - Финоген, супостат пришел. Дрогнуло сердце, ну, как догадается, что-то будет. Выть, голосить не стала - припозднилась. В угол кинулась, плеснула на глаза сухие воды с бадейки, вновь ногтями по щекам проехалась, подсвежить горя свидетельства. Едва успела на Сашеньку пасть, в горе, печали неутешной. Плечами задергала, рыдания тихие, безутешные творя.

        Дверь проскрипела. Тяжело, долго. Через порог - шаг, как колода листвяная. Половица скрипнула. Все - молча. Ни слова, ни стона. Размеренно, тяжко и неотвратно, шаги приближаются. Затихла Прасковьюшка. Жуть  ручейком по спине, дыхание перехватило, сердечко заколотилось воробушком и, замерло в горле. Молчит Финоген. Стоит рядом. Спиной чувствует Прасковьюшка взгляд его, как мешок с песком на спину взвалили. Не с песком мешок, с холодной землей могильной.

         Стоит Финоген. Думает? Нет дум никаких, пусто, тяжко в голове. Сомневаться ли, ан нет, все уже сказали, как живеньким Сашенька к бабиньке прибежал, как бабка отваром поила, как примчалась Прасковьюшка. Как выла, рыдала она, как в горе великом приказала засечь виновницу. Все - так. А в душе раздрай, не верит душа Финогенова. Другое видится.

          Сама рука вытянулась, как чужая, сгребла волосы Прасковьюшки растрепанные, вздернула тело легонько. Не смотрел, буравами железными впился, ввернулся взгляд. Не глаза, колодцы черные, бездонные. Зрачки  в точки сошлись, иглами раскаленными в душу впиваются Прасковьюшке, читают там как написанное.
- Ан, нет, муженек! Знаю тебя! - и строг ты, да справедлив до дури. Не обвинишь, не засудишь судом своим, потому и сделать не сможешь ничегошеньки, не попрешь супротив натуры своей. В глазах людишек своих уронить себя не сможешь судом пристрастным, недоказанным. Ушел страх. Не таясь глядела Прасковьюшка на мужа своего, не скрывала теперь и злобы лютой, ненависти своей.

        Как змею, как гадину какую отшвырнул ее Финоген. Руку непроизвольно об штаны трет, как за гадкое брался. Ни слова сказано не было, да поняли друг друга, как за жизнь всю не понимали.

        Затерялась в лесах дремучих могилка маленькая. Одна ли она такая? Ни следа, ни отметинки в душе Прасковьюшки. Поет душа радостью, Ванечка ее унаследует богатства немалые. Убрать с пути сыночка последний камень. Развернуть людишек, на путь обратный, туда, в столицу. Зачем в глуши богатства великие, сундучок с золотыми - вот он, на виду стоит. Живьем бы в землю зарыла ненавистного, своими ручками белыми землю стылую на лицо ненавистное кидала без устали, притоптала могилу, чтоб и следа не оставить о нем на земле. Да как то сделать?

         Вскорости стронул Финоген деревушку. Избы бросили, не увезешь с собой. В путь дальний подалась деревушка обозом длинным. День за днем, леса, версты. В пути, в заботах каждодневных, некогда голову раздумьями забивать. Днями, ночами на коне Финоген. Длинен обоз, везде хозяйский глаз нужен. Дело великое и потуг великих требует.

           Ползет обоз, версты  одну за одной за спиной оставляет. Дальше и дальше уходит от тайных грез Прасковьюшки.
Милый друг, Жан, навеял грезы те, рассказами о блеске и величии Франции. Будто наяву видела тогда, телом жарким прижимаясь, сказочное сияние Версаля. Двор пышный, наряды дам и кавалеров версальских, танцы галантные, со всем обхождением. Себя видела - блистала, красой своей фавориток королевских затмевая. И - Король... Блистающий Король Франции, ослепленный ее красотой, приближает ее к себе. Жан, ее милый, великодушный Жан, конечно же, поделит ее с королем, как делил с постылым мужем. ]

      Позже, когда Жана не стало, Ванечка еще в утробе ворочался, его видела. В окружении дам "вращался" Ванечка в свете дворцов королевских. Дальше и дальше увозит ее обоз от мечтаний светлых.
- Постылый, постылый, постылый... - рефрен звучит в душе Прасковьюшки, ни сна, ни покою. Извести, сжить со свету, как отродье его ненавистное, да как? После смерти Сашеньки близко к ней не подходит. Как нету их, с Ванечкой ее милым.

         Пустота. Ощутила Прасковьюшка пустоту округ себя, гнетущую, недобрую. Не подойдет никто, не глянет, слова не скажет. Поначалу, душа пела, сжила со свету супротивника Ванечкиного. Не замечала за радостью тайной, как растет и ширится круг отчуждения. Не за теплом душевным, понимала, не сможет сама Финогена сдвинуть, сжить со свету. За помощниками, соучастниками потянулась. По-другому глянула на людей, людишек своих.

          Ермил. Он к Финогену всех ближе. С ним Финоген и ночью и днем. И дядька ни на шаг от него. Как родного привечать стала, и улыбка светлая, и слово доброе - откуда находились только. Часу не пройдет, летит вдоль обоза зов барыни:
- Ерми-ил! - скачет на зов Ермил, брови сводя угрюмо, слушает безделицу хозяйки своей. Долго терпел, душу поганью голосок елейный барынин окатывал.

       Не сдюжил Ермил. Не терпела душа мужицкая подлючести - ни явной, ни тайной. Огляделся раз, не скрываясь, да и выдал:
- Ты, хозяйка, поумерь милости свои, как ненадобны они мне. Ласка твоя - не с души идет, да и душу твою наскрозь вижу. Коли есть ли она у тебя, душа то. Камень у тебя, заместо сердца лежит, замшелый да ядом напитанный. Не предам, не продам Финогена, ни тебе, ни ворогу лютому. Не к тому ластиться взялась. Не хозяйка ты мне боле - вот мой сказ!

          - Как смеешь, холоп, мне, хозяйке твоей - такое молвить!
- Не хозяйка ты мне боле - вот мой сказ! усмехнулся Ермил, дерзко, презрительно.
- Запорю до смерти! - сверкнула очами, да замолк крик, едва сорвавшись. Не запорет никто Ермила…