10 Явление

Соня Сапожникова

Сапожникова сидела над листом, уставившись в стихотворение, написанное на нём, и ну просто заставляла себя не думать о вчерашнем звонке Любимова, который был в её отсутствие, пока она провожала триединую Елену. Она объясняла сама себе, что версий может быть предостаточно, но вряд ли она догадается, какая из них достоверна.
Стих то гудел, как колокол (то есть значимость звонка была таковой), то бег звуков его становился презрительным и мелким, а мысль, заложенная в нём, казалась юркой белкой, грызущей изумрудный свой орех. А вдруг он звонил, чтобы пригласить меня на чаепитие? — Сверкнула мысль — чушь, вздор, да по какому поводу?
— Ну что Вы, какая надежда!
Нелепый, пустой разговор, —
Скажу я в ответ Вам небрежно,..
Не пряча спокойный свой взор...
И после того, как на листе перед ней появился хвост означенного поэтического воображения, до Сапожниковой дошло, что нужно брать новый листь и, состредоточившись на образе бриллиантовой Танечки Георгиевны, писать статью о классическом образовании. А иначе из возникшего образа Любимова ей никак не выйти.
На середине страницы бриллиантовой статьи Анна-вторая побежала открывать входную дверь. Когда она будничным голосом сказала: «Мама, это к тебе», Сапожникова высунула глаза из текста, прощупала почву невидимого ей пространства коридора и поняла: свои.
— Заходи, — выглянула она в коридор, предполагая увидеть часто приходящих Березовского или Пожарского (в чём-в чём, а в поле пришедшего она не сомневалась) и... Перед ней стоял Любимов. Сапожниковой хватило секунды, чтобы запихать вспыхнувшее в ней всё, но время не воротишь, и Любимову хватило этой секунды, чтобы ухватить самую суть за сердцевиночку, а не за хвост, который Сапожникова, как ящерица, тут же отбросила с видом, что, мол, совсем и не моё было. Но ноги подкосились, и она присела на тумбу под телефоном в ожидании причины прихода, потому что она не сомневалась, что причина деловая, потому что, чтобы Любимов хоть минуту мог провести без дела, она не могла представить ни в каком виде, ни под каким соусом, есть и непременно очень серьёзная, раз он пришёл, а не позвонил.
— Ты знаешь, что в понедельник день рождения у Вали? — Спросил он.
— Точно! Как я забыла? И ещё у кого-то. У кого же ещё? — Всполошилась Сапожникова, — а, у Саши Раменского!
— И у Кости Скворцова, но он далеко, а вот Валя здесь. Надо чего-то придумать.
— Я не знаю.
— Есть одна книга, только дорогая. Если скинуться...
— Сколько?
— Можно на троих...
— Где искать третьего? Да и когда, день рождения послезавтра уже.
— А где будем поздравлять? Может, как-нибудь выманить её к тебе в лабораторию?
— А может, лучше в баре у нас в университете? Купить коробку конфет...
— Да, так будет лучше.
И так далее, в этом же духе...
И когда он ушёл, так и простояв весь разговор в коридоре, Сапожникова вспомнила, что собиралась прямо сказать ему при встрече (так вот же она была, сейчас только!), что она отказывается от любых контактов с ним, потому что все они односторонни, и даже чаепитие в день рождения Любимова, инициатором которого была опять-таки она сама, было односторонним контактом.
Чаепитие? Ну да! Не то, которое было, а то, которое будет. Как? Будет чаепитие? — Дошло до Сапожниковой запоздало, что об этом-то и был весь разговор, а не о её написанном и пишущемся романах или о завтрашней исповеди, мысль о которой уже неделю не выходила из головы Сапожниковой, как бы она не пыталась от неё (от мысли, конечно, а не от исповеди) отвертеться. И она опять согласилась на всё, так ничего и не сообразив. А может, это свидание? Чушь! То есть свидание, но кого с кем? Ясно кого и с кем. А она — вкладчик, и роман её — складень, и вообще, дура она, каких не бывало, а какая — одному Богу известно. Потому что на чаепитие в честь своего дня рождения Любимов не пришёл, сказав, что конкретного времени назначено не было и перенёс это чаепитие опять-таки на неопределённое время в среду. А чаепитие в честь Кольцовой он не только планировал провести в сам день рождения Вали, но и время тут же назначил, по новому телефонному аппарату Сапожниковой, который она купила на аспирантскую стипендию, не дождавшись пенсии.
И по всему получалось, что до неё, Сапожниковой, Любимову никакого дела нет, разве что одна видимость. И решила Сапожникова, что ни на какой день рождения Кольцовой она не пойдёт, потому что её не приглашали, о ней даже речи не шло, — раз, а во-вторых, она не пойдёт, чтобы не быть третьим лишним. Лепта внесена, для Вали ей ничего не жалко, как и для всех остальных, а присутствие её не требуется.
А пойдёт она в храм.
И пошла Сапожникова в храм на вечернюю службу, готовиться к завтрашней исповеди и, даст Бог, к причастию.
В храме Сапожникова попала на торжественное богослужение в честь праздника Воскресения Господня, простояв всю службу за тем, кто так похож на Любимова, уставившись в плитки пола. Когда зажёгся свет в середине службы, Сапожникова подняла глаза, с изумлением увидев выходящих из алтаря настоятеля храма отца Иоанна, отца Андрея, отца Константина (тот священник), отца Леонида (не тот), которые, оглядывая паству, задерживались взглядом на ней, Сапожниковой-грешной, отчего она опять уткнулась в плитки, следя за движением воздуха по близ стоящим прихожанам, которые поворачивались по ходу пронесения паникадила.
Грешная Сапожникова не смела дышать, когда подошла её очередь миропомазания; очередь, в которую она пропускала и пропускала прихожан, чтобы оттянуть момент благодатный, которого она, не исповедовавшаяся, потому что исповедь только завтра утром, совсем ни капельки не заслуживала. Но когда миропомазание над ней свершилось, она увидела, что очередь после неё бесконечна, и она опять смутилась, опустив глаза от стыда долу.
Возвращаясь домой, устыдившаяся до бесконечности Сапожникова поняла третью причину, по которой она не пойдёт на день рождения Ёжика. И ей стало ещё стыднее некуда. Потому что причина эта была в том, что Сапожникова-грешная, отказавшаяся от надежды и ни в коем случае на неё не расчитывающая в будущем, опять почему-то начала надеяться, хотя её никто об этом не просил, и ей очень хотелось просто быть рядом с Любимовым, слушать его и говорить ему простые ничего не значащие вещи, которые стары, как мир, и никакого отношения к её чувству, как казалось, не имеют. Но оказалось, что всё имеет к нему и к ней отношение, потому что ей с ним было настолько хорошо, что она забывала обо всём, и о своей безнадёжности тоже. Как говорила Натка Б.: Мне не было с тобой легко,  Мне было хорошо.
И что теперь делать, она совсем не знала, потому что Любимову пообещала не звонить вообще (он-то просил не звонить только в пьяном виде), а в час дня в понедельник, когда он обещал зайти за ней в лабораторию, она отказаться не сможет, потому что она только на бумаге может написать всё, что угодно, а стоит ей увидеть его, как она опять всё забудет.
Письмо, что ли написать? Записку! Последнюю! —
Извини и извинись перед В.К. от моего имени, но я не могу пойти на её день рождения, во-первых, потому что меня не приглашали, во-вторых, чтобы не быть третьей лишней, и в-третьих, я не имею права ни на что надеяться, но в твоём присутствии обо всём забываю.
Ещё раз извини. С.
Законспектировав послезавтрашнюю последнюю записку, Сапожникова пошла каяться. Но у неё ничего не получилось, и тогда она набрала номер любимого и прочла ему текст записки. На словах «ещё раз извини» любимый сказал:
— Стоп...
А дальше пошёл его резкий монолог-отповедь о том, что она всё придумала, потому что, во-первых, никто никого не приглашал, и какой ещё день рождения?
— Как какой? Вали.
— Кто тебе сказал?
— Не знаю, — засомневалась Сапожникова в том, приходил ли он к ней сегодня днём, или ей это померещилось. Приход его был на самом деле невероятен, поэтому Сапожникова и засомневалась как в его реальности, так и в действительной. А Анны-второй дома нет и спросить её не спросишь, так ли. — Разве не ты мне это говорил? — Совсем робко спросила она.
— Я.
— Ох, — выдохнула Сапожникова, со страхом понимая, что совсем ничего не соображает.
А Любимов продолжал свою отповедь: во-вторых, что значит третий лишний? Откуда ещё какой-то этот третий и кто лишний? А в-третьих, и не надейся. И никто к ней приставать (приходить и так далее) больше не собирается, он, во всяком случае, точно.
Ведь они решили подарить Вале подарок вдвоём.
— Ну да, ты сказал...
— А ты что, не хочешь поздравить Валю?
— Хочу, конечно. И не кричи на меня, пожалуйста, я и так тебя боюсь.И ещё я боюсь, что другое желание, то есть быть не только с ней... — начала путано говорить Сапожникова.
— Держи все свои вымыслы при себе, знать их не знаю и ни к чему мне это. Ты самая что ни на есть шизофреничка, всё выдумываешь, живёшь в каком-то своём выдуманном мире.
— Шизофреничка, это комплимент или оскорбление?
— Это диагноз.
И Сапожниковой ничего не оставалось, как согласиться и с таким диагнозом, и с тем, что придётся ещё потерпеть как следует не надеяться, а потом уже можно будет просто не надеяться и всё. Оставит её Любимов в покое, и надежда её окончательно оставит.
Откровение Сапожниковой
Я перестала быть нормальным человеком, в голове постоянно рост идей, состояний, ощущений. Когда я вижу его, всё замирает, но потом, после ухода, всё начинает изменяться ещё молниеносней. Вспышка за вспышкой. Конечно же, мания слежения с фотокамерой. Но это я сама и слежу, отслеживаю не только логичность или направленность, но и саму цель. Цель неизменна, как бы я её не стремилась изменить, в смысле не цель, а направление. Но направление меняется, а цель нет. Я же, по принципу Фрейда, тщетно пытаюсь сублемировать, заменить одну цель другой. Любовь не перестаёт никогда. И значит, с ней бороться бесполезно и не нужно. А следует перевести стрелки на того, Кто Единственный способен выдержать шквал моего чувства, единственного, но непрекращаемого. (После таких откровений я не удивлюсь, если Книга дур при издании не будет переименована в Записки из сумашедшего дома 21-го века).

И Сапожникова опять пошла каяться, но более решительно. Только и в этот раз ничего не вышло, потому что она сначала развеселилась и заулыбалась, представив, как подействовало на Любимова её чистосердечное признание о том, как когда он ещё в оПУpинее рассердился на неё за её звонок в среду утром
(— Ты случайно не болен?
— Мы здоровы, — ответил он голосом, в котором звучали ноты хрипотцы.
— Ну извини, — очень испугалась Сапожникова и положила трубку. Она испугалась так сильно, что поняла: рассердился. И что-то обязательно ей будет за это. И весь день со страхом поглядывала в пропасть открывающейся в лабораторию дверь), и прибежал, бросив ей вызов, то есть перчатки, и убежал , то она побежала следом за ним, — вызвал же! — но из деканата вышла Ирина Васильевна и стала говорить Сапожниковой об Исидорове с Голубевым, прогуливающих английский.
Любимов, конечно же, скрылся за поворотом, куда, как надеялась Сапожникова, долетела её просьба:
— Не уходи!
И когда Сапожникова побежала следом, то Любимова след давно простыл, и сама Сапожникова тоже чуть ли не простыла, потому что промчалась без пальто насквозь через весь университет до остановки, на которой Любимова не оказалось, да и нигде вообще.
Зайдя обратно в университет, Сапожникова столкнулась на центральной лестнице с Ганской, которая, видя ополоумевшее лицо Сапожниковой, стала её утешать. Мимо проходила Ирина Васильевна. Зацепившись за неё глазами, Сапожникова пролепетала:
— Ирина Васильевна, он ушёл!
— Я так и думала, что он уходит.
— Он совсем ушёл.
— Знаешь, Сапожникова, я вызову его в деканат и тебя тоже, отведу вас в кабинет декана , запру снаружи и не выпущу, пока вы не разберётесь. Сколько можно!
— Ой, не надо, Ирина Васильевна, мы как-нибудь сами...
— Конечно, сами они.
Во всём этом, то есть в состоявшемся с Ириной Васильевной разговоре, Сапожникова и призналась Любимову, когда тот спросил:
— Ты мне хоть доучиться-то спокойно дашь?
А потом до Сапожниковой дошло, что в понедельник они встретятся последний раз, и это будет точно последний раз, потому что так сказал он сам. И она не выдержит этого душещипательного состояния и умрёт прямо на чаепитии в честь дня рождения Вали.
Но Бог терпел и нам велел. А ещё утро вечера мудренее, и Сапожникова наконец пошла спать оставшуюся часть ночи. Проснулась она от звонка будильника, поставленного на 6 часов, но на часах почему-то было 7 — начало утренней службы. Объяснить таковые метаморфозы Сапожникова не могла, да и не стала, — некогда было. Она прибежала в храм, по дороге глотая слёзы, что всё пропало. А где же крестница, которая обещала придти в пол-седьмого?
Машенька была в храме. Увидев её согбенную спину, Сапожникова пошла на исповедь. Женщина, за которой встала Сапожникова, повернулась к ней, низко поклонилась и стала пропускать её вперёд, потому что она идёт только на исповедь, а не причащаться. На что Сапожникова ответила ей, что она сама не знает, будет ли она причащаться. Это одному Господу известно, и поэтому без очереди не пойдёт.
Когда подошла её очередь, то она, как на духу, не стала себя жалеть и лить жалкие слёзы, а прямо сказала и о капитане, который летом хотел жениться на ней, и о пьянстве, и о вранье, а также и о том, что написала псалом «Рваный и пьяный стою у мирского порога, в дом не пускают, не то что в тщедушное сердце...». Больше ей в голову ничего не приходило. А священник, отец Роман, который появился в их приходе летом, не знал её и не мог спросить о чём-либо, её касающемся. Произнести «каюсь» Сапожникова опять забыла, потому что раскаяние она и переживала в этот самый момент, начиная с понедельника.
Священник спросил, готовилась ли она к причастию, на что Сапожникова ответила утвердительно, вспыхнув:
— Можно ли будет мне...
Тогда священник замолчал и обратился к Господу. И Сапожникова стояла спокойная, потому что в справедливости и милосердии Господнем она была давно убеждена. И священник выбирал: справедливость или милосердие, и выбрал первое.
— Вам сегодня не стоит причащаться. Походите пока в храм на службы, – и, отпустив Сапожниковой грехи, он отпустил её с Богом.
Сапожниковой стало ещё спокойнее и легче. Она пошла в боковой придел, где стояла Машенька...
По дороге домой Сапожникова сказала Маше, что Любимов поставил ей диагноз шизофрении, после чего крестница молча пожала ей руку.
— С чем и поздравлять-то? С непричастностью?
— Мы коллеги, с тем и поздравляю.
И Сапожникова пришла к выводу, что она плохо влияет на всех, не только на Машеньку, но и на остальных поэтов, которые почему-то начинают ей верить, несмотря на всё безумство её идей.
Ещё летом, когда Саша Исидоров жил у неё, потому что общежитие было занято абитуриентами, они, проводив Диму на последний троллейбус, читали (благо, белые ночи) стихи Саши из цикла «Гимны солнцу». Читал Саша, декламируя, словно словами вовзводил дорогу из жёлтого кирпича в небо. Сапожникова увидела этот путь так ясно, как будто сама своими глазами мостила его. И они с Сашей не спали до трёх, а то и до шести часов утра, разговаривая о природе чувства. Вечера проходили под тихое бреньканье из гостиной Сашиной гитары, который время от времени брался за неё, отдыхая от лепки. Лепили под руководством Оли Агалаковой игрушки из солёного теста. Марина Поздеева, Анна и Олег-вторые сидели упорно вокруг стола и каждый творил на своей тарелочке. А потом они приходили к Сапожниковой показать, что натворили. Там были колобки на ножках, человечки, животные, символы, руны... Но никто не вылепил ангела. Ангела вылепила Скво – осенью — на день рождения Сапожниковой. Белого ангела, белоснежного маленького ангела — комочек снежности и нежности...
Оля Агалакова, будучи главой центра авторской песни, часто уезжала в Москву и другие города. Но в Москву — чаще, потому что там, на сценарном отделении во ВГИКе, учился Кирилл Олюшкин, который до второго курса включительно учился с Сапожниковой и на лекциях говорил время от времени:
— Сапожникова, молчи!
Потом Олюшкин поступил в Литинститут имени Горького, как всякий уважающий себя стихотворец. Сапожникова тоже когда-то туда поступала, но, наверное, ей тогда не хватило самоуважения, потому что Олегу-первому сказали в приёмной комиссии:
— Конкурс она прошла, но у неё нет рекомендаций.
А рекомендации ей мог дать весь витебский СП во главе с председателем Олегом Владимировичем Салтуком, и даже Давид Симанович, член СП Москвы, который работал на витебском телевидении и как-то в очередной приватной беседе сказал доверительно ей, что был бы счастлив иметь такую ученицу, как она.
Но Сапожникова не позаботилась собрать рекомендации, то есть письменные свидетельства известных литинституту поэтов о её собственном таланте. И теперь по прошествии пятнадцати лет она сидела на кухне с розочками в городе П. и продолжала кропать стихи, а Олюшкин, проучившись около двух лет в литинституте, бросил его и поступил во ВГИК, где пребывает четвёртый год. И даже роман написал, который будут печатать в «Октябре». — Это такой журнал. А тогда, летом, литературные баталии в городе П. происходили на фоне солнечной Онеги под руководством Руслана Киреева, зав. отдела прозы журнала «Новый мир» и лауреата Гос. премии за роман «Хуррамабад» Андрея Волоса.
Сапожникова ходила целую неделю, повторяя про себя: «Дуогуи саломати туам», что в переводе с таджикского означало «возношу мольбу о твоём благополучии». А ещё она читала произведения Р. Киреева и А. Волоса, потому что так и надо знакомиться с писателями. И её заинтересовала повесть Киреева «Мальчик приходил», в которой всё было символично до мифологии, до какого-то первородного глубинного родства, которое, как потом в конце повести и оказалось, автором изначально подразумевалось и даже являлось пружиной сюжета.
Ольга Левина, вдохновитель и организатор творческих, как поэтических, так и музыкальных вечеров в читальном зале библиотеки университета, посоветовала Сапожниковой прочесть роман Волоса «Хуррамабад», очень, оказывается, нашумевший, и даже нашла его для неё в читальном зале библиотеки, который уже полгода закрыт на ремонт.
Сапожникова всю неделю погружалась с вечера в атмосферу журнального мира, который в виде стопок журналов «Знамя», «Нева», «Новый мир», «Октябрь» обкладывал её столичным мировоззрением и таким же мирозданием.
Но хитрая Сапожникова умудрилась выломать один камушек для сувенира и ловко спрятала его в своём сознании. Камушек этот назывался «Ужик» — рассказ из романа «Хуррамабад» (а он весь состоит из цикла рассказов). Дело, как уже ясно из названия романа, происходит в мифологическом городе — идеальном представлении о счастье у таджиков. А описываются реальные события: межнациональные распри и так далее, — все знают, что происходит сейчас там. И вот на фоне войны наций рассказывается о пожилой тётеньке, по-моему, Дарье Петровне, простой русской женщине, которая родилась и прожила всю свою жизнь в Хуррамабаде, потому что её родители в молодости приехали сюда восстанавливать город после землетрясения и полюбили друг друга и эту землю. Дарья Петровна сама стала здесь матерью и даже бабушкой, и похоронила здесь своего любимого. Так что корни были пущены дважды и уезжать она никуда не собиралась. Тем более что, когда в её квартире в стене кухни появилась трещина (Сапожникова огляделась, сидя в своей кухне с розочками: нет ли где трещины? Пока только обои складками, потому что дом садится), в эту трещину были выведены две орбиты глаз, а затем и сам центральный персонаж. Дарья Петровна сначала очень испугалась, потом привыкла и стала поить его молоком и ласково называть Ужиком. Ужик тоже привык к Дарье Петровне и ждал её с работы. Когда они были одни в доме, то Дарья Петровна возилась у плиты, а Ужик колечком лежал на своём привычном месте у блюдечка с молоком. Как-то раз, когда дочь с зятем заставили Дарью Петровну согласиться уехать (не навсегда, а для поиска места для них и их детей), и Дарья Петровна пришла домой, села за кухонный стол заплакав, Ужик заполз к ней на колени и трогательно обернулся кольцом у запястья: не плачь, мол, я же тебя люблю. И успокоилась Дарья Петровна, и пошла к соседу, чтобы тот приходил к ней в её отсутствие молока в блюдце для Ужика наливать. Сосед согласился и даже пошёл к Дарье Петровне посмотреть на вышеупомянутое блюдечко, разглагольствуя о змеиных породах как большой знаток. Ужик, услышав посторонний голос, спрятался, а потом почувствовал, наверное, что речь идёт о нём, и вылез.
Сосед, заорав благим матом «Эфа!!!», выскочил, но через несколько минут ворвался обратно в квартиру Дарьи Петровны с толпой соседей во главе с участковым. Но Дарья Петровна, выдержав все советы по уничтожению Ужика, твёрдо сказала «Нет» и не оставила ключей никому.
Около двух недель она ездила по всевозможным рекомендуемым предполагаемым местностям для переселенцев и у подруги своей нашла картинку в словаре со своим Ужиком, который именовался по-научному эфой и был природной ядовитой змеёй. Дарья Петровна очень переживала по поводу того, что угораздило же её так сердцем прикипеть и к кому? Может, уйдёт, пока меня нет, он же ко мне за едой только и ходил. А я котёнка заведу, пушистого... И понимала, что не нужен ей никакой котёнок...
Когда она по возвращении в Хуррамабад открыла свою дверь, то первой была сверкнувшая радостно мысль:
— Дождался! — Ужик блестящим кольцом лежал у порога.
Но ветер, ворвавшийся вслед за Дарьей Петровной в распахнутую дверь, зашелестел останками, и облик Ужика распался на глазах Дарьи Петровны...
Сапожникова плакала, как будто это она была несчастной Дарьей Петровной, потерявшей своего возлюбленного.
Любовь она и к Ужику любовь, не только к таджику или японцу. Любовь не выбирает ни вероисповедания, ни нации, ни возраста, ни вида животного мира. И ещё Сапожникова плакала, потому что полюбила этого странного Волоса, который разглядел межнациональную трагедию через трещину квартиры одинокой женщины, которая уже трижды проросла в эту чужую по крови землю и питала эту землю слезами, оплакивая свою любовь. И Сапожникова любила писательский гений, сумевший такое простое чувство поднять на такую недосягаемую высоту.
Волос и приехал недосягаемым. Они с Киреевым разгромили двух Саш — Воронина и Исидорова — руками и голосом местной писательской интеллигенции.
Пожарский предложил московским гостям посетить сауну. Но то ли лето в П. выдалось слишком жарким, то ли столичные писатели не снизошли, только местная писательская молодёжная «яшная» группа оказалась выброшена в виде мусора на набережную и теряла одного за другим своих собратьев, уклоняющихся от сауны всеми способами. В итоге в сауну пошли вчетвером: Пожарский с Сапожниковой и два битых Саши, за каждого из которых можно было дать ещё двоих, только кому и за что? В сауне, несмотря на бутылку водки и колбасные обрезки, больше плавали или в реальном водном пространстве бассейна, или в парах парилки, или в воображаемом будущем писательской организации, не в смысле структуры и членства, а как организовать процесс написания того или иного произведения так, чтобы получилось именно то, или именно другое, а не что-то, чего совсем не хотелось, но написалось, то есть совсем не то.
Сапожникова уже раньше подозревала, что в её присутствии все «бордельеро» теряют сексуальный оттенок, а сейчас она ещё раз убедилась, видя и чувствуя отсутствие каких-либо плотских желаний. Даже водку не допили. Они в ту ночь с Исидоровым потом долго сидели на кухне с розочками и читали стихи, которые Сапожникова этой водкой запивала в одном экземпляре, потому что Саша не пьёт. Но Исидоров был всем взбудоражен сильнее, чем водкой, и Сапожникова никак не могла уговорить его пойти поспать, потому что ей надо было идти на работу (несмотря на субботу и отпуск). А Саша решал в её присутствии интимный вопрос «кчёмности» своего «я» и никак ни к чему не мог придти.
Всё ж таки после обоюдных признаний в любви и пришествии к одному выводу, что посещение сауны перевернуло представление о ней как месте похоти, — по крайней мере, в голове Исидорова, — но он утверждал, представляя лицо Димы, который утром прибежал именно с таким лицом, что и у других тоже, — они разошлись по спальным местам. И ещё Исидоров сетовал, что Сапожникова не пишет прозу, а только стихи.
— Мы не хотим учиться у кого-то там ещё, давай, учись скорее сама прозу сочинять, а потом и нас научишь, — с жаром убеждал он Сапожникову. Но Сапожникова не поддавалась, несмотря на приезд за неделю до новомирян известного российского критика Юрия Ивановича Суровцева, который очень структурированно описал современный литературный процесс в именах и лицах. Сапожникова не представляла себя в роли писателя. Для неё это всегда было что-то массивное, глыбастое и неуступчивое, как облик любимого (которому сам Бог велел быть писателем). А из неё даже в лучшем случае выйдет писательница. Но женские романы Сапожникова, хоть иногда почитывала, чтобы ознакомиться с кругом чтения Анны-второй, а любить не любила. Теоретически же изучить она этот процесс очень хотела, — для Исидорова, Голубева и других, — но — не успела. На её голову постоянно что-то обрушивалось вплоть до оПУпинеи, потом и она сама, а теперь сразу две книги: гениев и дур.
И раз уж зашла речь о любимом, то он сказал, что оПУпинеЯ в целом интересна, вот только его образ ему не понравился. И Сапожникова не поняла, но догадалась, что она описала его снаружи, не залезая в душу, как и других персонажей, а он говорит о своём внутреннем облике. И ещё Сапожникова знала, что несмотря на всю неприступность внешнюю любимый внутри очень трепетно переживает катаклизмы и перипетии вокруг и внутри происходящего. И чем чувствительнее становится внутренний вибратор, чем тоньше колебания улавливаются, тем жёстче внешний контроль, тем сдержаннее проявление чувства. Но и тогда прорывается оно, проявляясь приглушённым, понижающимся тембром голоса, или внезапными уходами любимого. И чем холоднее его отношение лично к ней, Сапожниковой, тем беспомощнее трепещет душа его...