23 СПб

Соня Сапожникова
;
Сидят Даша с Сапожниковой за обеденным столом. Сапожникова в тарелке ковыряется, а сама в лист, перед ней лежащий, уставилась.
Дарья и говорит:
— Если ты сейчас доешь суп, то мы успеем съездить куда-нибудь погулять.
Через минуту Сапожникова, оторвавшись от листа, поднеся ложку ко рту, замерла и внимательно посмотрела на Дарью:
— Повтори, что ты сказала?
— Мало ли что я сейчас сказала, думаешь, я помню, — хмыкнула Дарья, переворачивая очередную страницу крапивинской повести о замечательных мальчишках, с которыми в наше время происходят всякие сказочные приключения, потому что они всей своей светлой душой верят в доброе.
— Про суп и поездку, — уточнила Сапожникова.
— А-а, что если быстро съешь суп, то мы успеем в Павловск или Пушкин? — Вспомнила Даша.
— Не значит ли это «мы» то, что ты берёшь меня с собой, — ещё более сузила мысль Сапожникова, зажмурившись и затаив дыхание.
— Ну да, — недоумённо ответила Даша, разглядывая откуда-то появившийся перед ней атлас пригородов СПб и решая, куда лучше отправиться: в Павловск или Пушкин.
А Сапожникова начала работать ложкой, потому что выбора у неё не было. Кстати сказать, суп у Дарьи даже в остывающем состоянии не теряет свои кулинарные изыски, в чём не раз могли убедиться (и убеждались) биологи П. И Сапожникова, редко когда отмечающая процесс поедания пищи, нисколько в данном случае не привередничала, так как была полностью поглощена творческим процессом и переваривала возникшие по этому поводу соображения. Но чтобы её взяли с собой! О, как памятны ей с детства рассуждения взрослых о тех или иных поездках: на Еловое, Увильды и другие озёра Челябинской области, куда её если и брали, то с условием. Вот и здесь условие: суп, но быстро и до дна. И Сапожникова вынырнула из творческого потока, умудряясь с одной стороны удерживаться на ней, а с другой стороны прикладывая усилия по заполнению себя пищей обеденной.
На перроне вовсю сияло солнце, которому Дарья подставила своё лицо, ждущее весёлых веснушек, а Сапожникова, улучив подходящий момент, нырнула в нишу, где были разложены всевозможные печатные издания. Купить она себе позволить, конечно же, ничего не могла из-за бешеных цен, но ведь никто не запрещает смотреть и листать. Роман Айрис Мердок «Время ангелов» был недоступен для Сапожниковских рук, но не для глаз, и она прочитала прямо с обложки: «Любить можно только ангелов. Но ангелы общаются с пропащими душами». Над ухом загудело, и эти строки Сапожникова записывала на ходу, пробираясь по перрону к электричке. Смирившаяся с Сапожниковскими выходками (а также входками) Дарья контролировала попадание Сапожниковой в нужную дверь, которая тут же захлопнулась, но не потому что электричка отправлялась, а двери такие попались, неавтоматические, механизм, наверное, заело. В электричке оказались деревянные лакированные сиденья и двери, как в челябинских поездах детства, атрибутами прошлого века напомнившее Сапожниковой что-то неуловимо-родное.  Но тут вошла тётенька и, представившись агентом транспортной торговли, предложила:
— Кофе, чай?
А Даша бросила через плечо:
— Потанцуем.
Не успела иссякшая от смеха Сапожникова мечтательно впериться в пролетающие облака и обдумать фразу Мердок о любви и ангелах, как поезд остановился на станции Шушары (колхоз, выращивающий свиней и коров, по словам Даши). Дальнейшее углубление в тему «ангелы—любовь» было прервано «Паровозным музеем». И Сапожникова задумалась о названиях: кто их даёт, за что и почему? После «21го километра» маршрут следования в никуда окончился для Дарьи и Сапожниковой «Детским селом».
И прямо с вокзала началось. С самых ворот, каменных арок, которые Сапожникова почуяла спиной и обернувшись, остолбенела посреди вокзальной площади, кишащей транспортными средствами. Дарья увела Сапожникову с проезжей части, не очень надеясь на то, что домой они вернутся вдвоём. Поэтому они пошли по Софийскому бульвару и по Садовой улице, где транспорт появлялся настолько же редко, как и они сами, и можно было спокойно отдаться течению мыслей. Мысль Сапожниковой была о том, что хорошо быть там, где ты сейчас и есть, а не сразу везде, как это обычно с Сапожниковой бывает. А мысль Дарьи была о доме-ферме, где будут жить не менее пяти лошадок (поимённо для каждого жителя и гостя дома), двух собак и поросёнок, то есть свинка Карлуша. И Сапожникова задумалась, болеют ли свинки свинкой, потому что откуда-то в голове у неё появилась глупая фраза «у Карлуши свинка». И было непонятно, кто такой Карлуша, у которого есть Дашина свинка. Сапожникова отмахнулась от бредового представления того, чего нет, потому что никакой свинки ни у кого нет (ни поросёнка, ни болезни), а имя возникло. И тут на горизонте появилось зелёное, круглое здание («Манеж»). А дальше, как голубой, диковиный цветок, плывущий в круглом пруду, распустился Эрмитаж. По Эрмитажной роще мимо Агатовых комнат (холодные бани) через Камеронову галерею вдоль голубого Екатерининского дворца с пятиглавьем куполов домашней церкви, блестящих на солнце. Солнце было у Дарьи и Сапожниковой гидом по Детскому селу. Зайдя за ворота, на которых было написано «Александровский парк», а на самом деле очутившись на задворках Екатерининского дворца, Сапожникова с Дашей обомлели от золотого кружева парадных ворот. И дальше по аллее не спеша вдоль терм-прудов пошла её душа, куда глаза глядят, они глядели на солнца круг сквозь лапы тёмных елей. А исподлобья на неё смотрел курчавый ангел через свой прицел стрелы, уже летящей ей навстречу, как постепенно настающий вечер.
За спиной раздался звук колокольчика, и в сердце Сапожниковой отозвалось эхом желание повернуться, подхватив свои длинные, пышные юбки (ну и что, что в вельветовых джинсах), и на каблучках по заснеженной аллее птицей — навстречу ему, конечно же, едущему за ней. Но она остановилась, затаив дыхание, так и не обернувшись, и медленно пошла лишь когда сани промчались мимо. Лошадки были молодые и резвые, на передке сидели двое в тулупах, а уютные саночки, блестящие изумрудным возком и оббитые внутри малиновые плюшем, были пусты.
По мостику с четырьмя сфинксами, чьи крылья вздёрнуты горделиво, а хвосты изогнуты, как лебединые шеи, Сапожникова с Дашей шли порознь. Дарья была где-то далеко впереди или это Сапожникова безнадёжно отставала.
Но солнце соединило их под деревом, которое, увидев издалека, Сапожникова назвала арфой. Дарья заметила, что эта лиственница скорее напоминает о кочане капусты в разрезе, и Сапожникова, присмотревшись внимательно, нашла сходство с огородным растением. А когда они подошли ближе, Сапожникова сошла с аллеи, обняла холодный могучий ствол насколько смогла, и зашептала, задрав голову, прижавшись щекой к замёрзшей коре:
— Спой песню сердца моего...
Ветви, изогнуто уходящие в небо, и со стороны казавшиеся декой музыкального инструмента, теперь, снизу вверх, напоминали хребты драконов с зубцами и Сапожникова, увидев это, ахнула: куда попала? Александровский же...
В глубине парка Сапожникова наткнулась на стеллу, надпись на которой гласила, что здесь «на этом месте, в сентябре 1941 года, отряд добровольцев и милиции города Пушкина встретил первым боем фашистских захватчиков». Защитники (пусть их и не зовут Александрами) Пушкина, тела которого не было тогда на земле уже больше столетия, защищали дух Пушкина, писавшего пронзительные строки, любившего осень...
Последняя осень защитников Пушкина, которые знали о своей последней осени, но пошли на это ради того, чтобы жили те, кто осенён Пушкинским талантом, прославит русскую землю. И в Болдино, наверное, защищали, и в Михайловском , и по всей земле, где полз иноземный дракон, огнём смертоносным покушающийся на несгибаемый дух русский.
И Сапожникова почему-то вспомнила обрывок вчерашнего вечернего своего стихотворения, когда она еще никуда не собиралась ехать, ни в какое Детское село или Пушкино и даже не знала, что поедет туда:
…Как будто Вы тот самый юный Пушкин,
Не тот ночной, за туфелькою вслед
Летящий с данной свыше подорожной,
А тот, что возвращаясь безнадежно,
Встречал стихами беглыми рассвет…
Да, было два разных Пушкина. Один Александр — светский, ночной — на людях — веселый, душа компаний озорник, и другой — поэт. Пушкин очень не любил, когда его заставали за писательским трудом. Он бросал перо, комкал бумагу: ерунда, мол, баловство. Как ранима душа его. Струна? — Крыло мотылька, — прикоснёшься и пыльца (жизненная оболочка) осыпается под пальцами.
Медленно осыпался снег с лап елей под тяжестью птиц, садящихся на них отдохнуть, а в конце аллеи парка показалось красное каменное строение. Две башни, как шахматные ладьи наверху. Неужели это Александровский дворец, который они ищут? И Сапожникова почувствовала в облике здания неимоверную силу, мощь сурового бойца. Лик башни — облик воина. Но это был не дворец, а Арсенал, и Дарья с Сапожниковой вдоль Ворот-руин и Белой башни (в римском стиле) через полчаса вышли к торцу Александровского дворца. Не сразу, конечно же, признали в этом жёлтом облезлом доме дворец, да еще и царский, но когда обогнули здание, то фасад молчаливо сказал сам за себя. Дворец явно требовал ремонта. Сапожникова пробралась к входу и прочла надпись: Александровский дворец (построен с 1792-1796 гг.), архитекторы Д. Кваренги, П.В. Неелов.
Сапожникова не знала, родственник ли архитектор Дворца их профессор Неёлов или нет, но решила, что пусть будет родным. Все мы — русские. И еще Сапожникова мучительно ворошила в памяти исторические факты о царе Александре, который уехал в Таганрог и там умер. Но поданные, горячо любившие этого Александра, почему-то не верили в его смерть, и тогда появилась легенда, что он просто захотел жить, как все, простым человеком. Это было в 1825 году, и Сапожникова никак не могла вспомнить, какой из Александров I или II является тем самым легендарным и он ли жил в этом дворце, но, — память отшибло. Наверно, Даша опять размечталась о верховой езде, да так, что замечтавшаяся Сапожникова попала под копыта воображаемой лошади.
По дороге к Китайской деревне Сапожникова с Дарьей разглядывали издалека Средневековую в готическом стиле башню Шапель, проходили по мостикам с металлическими цветами над головой, проходили, чтобы попасть к соснам.
Сосны были высажены на круглой площадки вдоль, и Даша пошла разговаривать с соснами, а Сапожникова пересекла арену и уже на выходе услышала перезвон колоколов откуда-то издалека. В той стороне находилась Казанская церковь. Начиналась вечерняя служба, и Сапожникова замерла в благоговении. Где-то высоко в небе загудел реактивный самолет, и Сапожникова задрала голову, но увидела не самолет, а положение времён и пространств через слаженность звуков. Она слушала музыку двадцать первого века, духовно возрождающегося и не утратившего открытий человеческого разума; и вдруг услышала тихое треньканье, как тогда — из-за спины, — а теперь — из глубины леса. Это летела кибитка саней. Лошадки везли пару людей, и валдайский колокольчик весело звенел, будто свадебный. Вот он, третий звук, голос сердечный, — улыбнулась про себя Сапожникова, и они с подошедшей Дарьей направились к выходу, где с торца Екатерининского дворца, там где пятиглавы куполов домашней церкви, учились в царскосельском лицее Александр Пушкин.
И вот уже не Детское село, в котором, как это бывает у всех детей все эпохи происходят здесь и сейчас, а город Пушкин: Пушкинский музей, Пушкинское предприятие, пушкинская администрация, пушкинское агентство недвижимости— всё — пушкинское, принадлежащее Пушкину. Но на площади Ленина за спиной памятника ему же — святое место с огромным деревянным крестом у которого крышечка, как на погостных, чтобы водой не размывало. У самого основания на камнях лист бумаги, где родными компьютерными буквами (48 кегль) чёрным по белому напечатано: «святое место».
А Женская Марiинская гимназия, которая теперь гимназия искусств с органным залом — относится почему-то к Детскому селу. Именно такая на её здании висит современная табличка учреждения: Детское село. Гимназия искусств.
Так что, есть ещё что-то святое, детям принадлежащее…

;
Мы ощущаем мир вокруг через себя. Город из окна машины глазами пассажира, город глазами водителя, город глазами пешехода, — это разные точки зрения на один город...
Почему всё хорошее когда-нибудь кончается? Живёшь, живёшь себе: радуешься, огорчаешься, слова стихами говоришь и вдруг узнаёшь неожиданно, что классическая поэзия умерла вместе с Бродским.  Как-то не по себе сразу становится. Разве так может быть? Нет, я знаю, что всё возможно, но как-то такое отношение к поэзии принижает её, низводит до рабыни. Бродский, конечно же, гений для многих современников, не спорю. И даже предполагаю, что возможна какая-то связь между ним и ахматовским сероглазым королём, который у неё же в стихотворении умер. Но чтобы всю классическую поэзию — живородящее древо — одним махом под корень и в гроб к поэту-королю, как рабыню? Феодализм какой-то. я не отрицаю принадлежность поэта к поэзии. Как-то даже смешно отрицать. Но то, что поэзия — собственность одного поэта, пугает. Потому что поэт — это несобственник. Собственно говоря, скорее всего разговор о смерти классической поэзии вместе с поэтом — всего-навсего поэтическая метафора, но как-то страшно от такой метафоричности. Пусть уж лучше перифраз будет. Как у летописца: зашло солнце земли русской!  Вот если бы про Бродского сказали: умерло солнце русской (классической) поэзии, то ещё можно было бы утешиться таким фактом, потому что солнце — явление временное для человечества. Человек каждый вечер наблюдает картину заката (ухода, падения, пропажи) солнца, но каждое утро, вдруг откуда ни возьмись... солнце опять выкатывается и светит себе и другим даже в пасмурную погоду, вуализирующую визуальность объекта, наличие которого в течение светового дня предполагается априори. И никому не приходит при этом дурацкая мысль по вечерам закатывать глаза от ужаса, кроме какого-нибудь идиота, как например, Сапожникова, которая, конечно же, всё может спокойно вообразить, как и конец света (в смысле край света), и многое другое. Может спокойно, но почему-то всегда волнуется. Всё-таки самое время перейти эту реку смерти вброд, по Бродскому, хотя не очень-то хочется идти по трупам. Но что поделаешь, раз говорят, что другого пути нет. Одной героине сказки , вообще, пришлось к счастью идти через ухо коровы (в одно ушко вошла, а в другое вышла). И ничего. Получилось. Это, конечно, не игольное ушко, через которое легче пройти верблюду, чем богатому в Царствие Небесное, но тоже не совсем удобно. Сапожникова через уши, правда, ещё не ходила, сочинять не буду, все и так видят, что она на этих самых ушах стоит. Но в Новгороде, когда они проходили по парку, Даша увидела гипсовую скульптуру лося, которую Сапожникова приняла за лосиху. И когда Дарья слезла со скульптуры, повоображав себя лихой наездницей, Сапожникова подошла к лосихе и шепнула ей что-то ласковое из области своей любви, которая конкретизируется через определённый реальный образ человеческий. Шепнула и растрогалась сама от чувств, и прижалась к холодной лосиной морде. А шепнула она ничто иное, как желание, чтобы окаменевшее сердце любимого оттаяло. Ну прямо сказка какая-то! — Сказала бы вездесущая Нюра, уходящая вслед за Дарьей вместе с Мишей, если бы слышала Сапожниковский бред. Но никто, кроме гипсовой лосихи,  ничего, кроме шелестящего ветра, не слышал. И бродившее в Сапожниковой странное ощущение ни во что не вылилось, потому что посыпался град.


;
В большом городе, где огромное пространство, всё кажется игрушечным. Фонари — святлячки, машины — спичечные коробки, поезд — светящаяся гусеница... пароходики, вертолётики... Тот, кто придумал игрушки, жил в мегаполисе. Здесь не видно людей, но замечаемы каменные фигуры. Только они, исполины, величиной с гору, соизмеримы с пространством большого города. Только в таком городе мог родиться Командор, Каменный гость. Здесь оживают Медные всадники. Это — город-иллюзия. Живое растворяется в неживом. Неживое кажется живым. И сверху со шпиля смотрит на город ангел. И все могут увидеть его, потому что здесь неживое реально и визуально.
А в П. живут ангелы, настоящие, не творения рук человеческих, как в СПб. а Божьи слуги...

;
Маленький ангел, застывший у кромки воды. Босые ступни на песке лижут языки волн и щекочут пальцы. Маленький ангел, протягивающий робко полураскрытые ладошки ветру. Что в них было? Сейчас там прячется солнечный зайчик, а иногда, во время бурь, залетает малыш-ветер, чьё время ещё не пришло. Маленький ангел, чья кожа побронзовела, а плащик выбелен солнцем и водой. Маленький ангел, застывший навсегда на берегу. Хотел ли он лететь? Любил ли он летать?.. Теперь это неведомо никому. Окаменевший ангел молчалив.

;
Какова же объективная художественная цель тех творческих усилий поэтов, которые внешне выглядят “антиграмматическими”?
Не случайно художники так часто пытаются обосновать своё, так сказать, “право” на грамматические ошибки. В тех случаях, когда такие обоснования достаточно филологически конкретны, в них проступает собственно эстетическая сторона: “Для меня дело обстоит так: всякая моя грамматическая оплошность... в стихах не случайна, за ней скрывается то, чем я внутренне не могу пожертвовать; иначе говоря, мне так поётся”. Так говорил о своих “мнимых неправильностях” Александр Блок.
В этом ключе небезынтересен факт, имевший место в актовом зале ПетрГУ в июле 2000 года, когда Евгений Евтушенко, подметив неграмотное употребление падежного окончания во фразе вашей слуги ЧТО вновь меня распяло на кровать, в течении последующего получаса предложил свой вариант конечного четверостишия, в которое и входила вышеупомянутая строка . Сапожникова тогда внутренне, да и внешне тут же возразила. Неприятие предложенного варианта было чисто инстинктивным. Теперь же можно сказать, что ошибка была сделана намеренно, хоть и неосознанно, так как требовалось подтвердить сказанное двумя строками выше:
Люблю блюсти и нарушать законы,
И новые законы сотворять,
Но старые в себе соединяя...
Ставя в начале “неграмотно” построенной строки местоимённое слово ЧТО, являющееся вопросом как винительного, так и именительного падежей, Сапожникова объединила в своём сознании сущностное и личностное человеческие начала, которые сливаясь, дают не только количественные (зачатие новой жизни), но и качественные (трансформация собственного “Я” в момент отказа от всего, чем оно до этого момента являлось) изменения. При этом акцентируется существительное существительное кровать, которое этимологически содержит в себе понятие как крова, так и крови , а грамматически своим окончанием уподоблено форманту инфинитива (начальной формы глагола, которая есть не что иное, как потенциальная глагольность, скрытое желание). Таким образом “неправильность” употребления падежа аккумулирует в коротком строчном отрезке природу как самости, так и личности женского “я”, с чем, конечно же, Евтушенко, будучи “Я” мужским, в корне (то есть архитепически) не согласен. Его забытье на кровати смятой говорит о смятении душевном в процессе акта, имеющем место быть на кровати. Он повторяет Сапожниковскую следующую строку между забытым и желаньем знать, где акцентируется соединительный союз, попадающий под ударение. А дальше, меняя мотивацию (глагольную форму распяло на швырнуло), он в сущности убирает христианский аспект данного союза, что более приемлемо для атеиста, коим он является. И удлинение Сапожниковской последней строки где я летаю деепричастным оборотом став на ней распятой, характеризует мужское атеистическое начало как довлеющее над женским и уничижающее её.