Гуттаперча

Станислав Шуляк
 (из книги "Последствия и преследования")

28.
   
Стоять ему было все более склизко, невыносимо и невыгодно, и обычное бессилие его изменяло ему.

– Ш., – выкрикнул Ф., – я придумал нового Бога! Он само совершенство, Он совершенней всех остальных.

– И привкус смерти сохраняется повсеместно на фальшивых зубах Его, – криво отмахнулся Ш. От крика товарища его Ш. отмахнулся.

– Но Тот мог бы быть постижим. Или мог бы изменяться на глазах - приумножаться или расслаиваться, – с краткой сухостью, на глазах блеснувшей, уговаривал Ф.

– Божьи расслоения в последующем создают непомерные противоречия религий, – сурово Ш. возражал.

Ф. на мгновение задумался.

– Быть может, бессмертие мира смысла лишит существования сами поиски смысла? – с облезлою бронзою звонкости вскоре выпалил он.

– Миру для бессмертия необходимы только алкоголь и размеренность, – заученно Ш. отвечал. Сухим из воды умел выйти он, холодным – из огня, безучастным из рассуждения.

Ф. не вздрогнуть не мог. Каждое мгновение бытия сознавал он как движение к смерти, и Ш., безразлично играя на шестиструнной душе его, все менее места оставлял для надежды. Находиться ему в состоянии клинической жизни и еще изобретать что-то, что прежде мир упустил!..

– Наверное, Тот порадуется иному человеку, который образуется специально для него и вполне в Его вкусе, – в улыбку навязчивую рот искривляя, опасливый Ф. говорил.

– Богу нужен человек свой особенный, которым тот по природе своей не бывает, так и для литературы такой читатель нужен особенный, – с возбуждением недовольства ответствовал Ш.

– Ах да, искусства еще невыразимые, и мы прямо сейчас в постройки сии сможем закладывать камни, – рвения жар еще угасающий лишь немного подбадривал Ф.

– Одно только презрение есть достоинство наших душ, – Ш. говорил.

Ф. все более ощущал себя загнанным, ускользнуть он пытался, знавший все приемы оскудения, с трепетом фальши, с мужеством безысходности.

– Я тебе скажу, Ш., – Ф. говорил. – Следует всерьез задумываться о возможностях самоосуществления в рамках неприемлемого мира, и спасение прячется только в любви. Своды беззаконий или отпетая праведность есть лишь только вехи исчерпанности, – Ф. говорил.

– Нечистый обречен на трудолюбие. Покуда речи твои слушает, – Ш. отвечал. Отвечал он с несвоевременной и бесполезной серьезностью. Трудами губ своих заслужил он репутацию находчивого, хотя замысловатая совесть его нечасто являлась трибуналом пощады. Умел он от посягательств отстоять свою аморальность.

– Гуманизм... – мучительно выдохнул Ф.

– Он шовинизма ничем не лучше. Хотя только, пожалуй, шире, – Ш. говорил.

– Но прогресс... это же... – настаивал Ф.

– Попытка возвращения к обезьяне окольным путем, – только и отрезал товарищ его. Ш. будто сорвался с цепи модернизма с его оголтелостью ежедневного. Тысячелетия триумфа двуногих не могли не подточить цивилизацию эту.

– Талант... – беззвучно Ф. говорил с горлом его задыхавшимся в изнеможении.

– Тайный договор между Богом и художником, в котором мошенничают и Тот, и другой, – Ш. говорил.

– Все живое, обитающее бок о бок с двуногим, пребывает в состоянии вечного апокалипсиса, из которого выхода нет. Так отчего же для себя иного ожидаем, обитающих около Бога? – раздельно Ф. говорил, только собравшись со всем непроизвольным своим.

– Божья неприязнь к самоубийцам оттого происходит, что они есть те из немногих, кто преждевременно оставляет Его мир, Его инсценировки, не приемля Его тщеславие графомана, – Ш. говорил.

– Так что же можно сказать, Ш.? Или что еще теперь мне изобрести можно? – умоляюще спрашивал Ф.

– А изобрести не можешь, так хоть и помирай, – безразлично товарищ его отвечал.

– Помирай, – Ф. повторил.

    Да и вправду, что ж еще оставалось?!