Глава четвёртая

Вадим Филимонов
/репро - П.-П. Рубенс, "Симон и Перо"/


       Глава четвёртая

       Принцип Анахронизма обрушился на грешную Землю, точнее – на грешных землян, и начал действовать в прошлом и будущем, сам же пребывая в вечном Сейчас. «Обрушился» не совсем точное выражение, но не будем придираться к словам. Паники не возникло, последствия не метались из прошлого в будущее, ни, почему-то, из будущего в прошлое. Альтернативных вариантов бытия никто не ведал, поэтому все и воспринимали жизнь, как почти нормальную. Как вот и мы с вами воспринимаем жизнь до падения с небес, прямо на нас, этого, этого, как его, необъяснимого... да! Принципа Анахронизма.


       +++

       Питер-Пауль Рубенс, в расцвете всех своих творческих потенций, мерил шагами толстый восточный ковёр приёмной своего дома-мастерской в Антверпене. Его движение по приёмной ничто не ограничивало, кроме чёрного, кручёного провода, который тянулся от телефонной трубки в его руке к телефаксу на роскошном, с завитушками,  золочёной бронзой, инкрустациями из драгоценных пород экзотических колониальных деревьев, канцелярском столе. Питер-Пауль разговаривал с Эскориалом, точнее, с его обитателем Филиппом Вторым; он отстаивал интересы родной Фландрии, которые было совсем не просто отстоять перед лицом Испании, такой жадной к владениям, как заморским, так и континентальным – европейским.
       За столом сидел стройный, весь в чёрном и серебристом, Ван-Дейк и кремневым ножом чинил гусиное перо для рисования и записей изречений Рубенса. Ван-Дейк презирал шариковые ручки, самописки с чернилами, фломастеры – особенно; он пользовался только гусиными перьями, выдранными из родных фламандских белых гусей, таких вкусных в жареном виде! Правда, он прекрасно печатал десятью пальцами, не глядя на клавиатуру, а только следя глазами за бегущими строчками на жидкокристальном экране.
      Толстый Йорданс топал взад и вперёд за Рубенсом, подносил к самому его носу маленький диктофон «Фландрия-Сони», записывал каждое слово гения для благодарного потомства. Толстяк мог бы догадаться включить запись на телефаксе, но он был не очень силён в оргтехнике, а чуть коварный и насмешливый Ван-Дейк не желал помочь толстому приятелю по мастерской. «Пусть жирок с себя сгонит», - ехидничал про себя стройный денди.
       Не менее толстый Снейдерс сидел под высоким окном на табуреточке, поглядывал снизу-вверх на мастера и быстро рисовал сангиной в альбоме на коленях. Он задумал монументальный портрет своего гениального коллеги, последнее время не отходил от Рубенса, рисуя, фотографируя, снимая на видеокамеру его во всех жизненных ситуациях, даже на горшке.
       Рубенс швырнул трубку на телефакс и плюхнулся в кресло, освобождённое для него Ван-Дейком:
       - Эта лошадиная морда, этот козлоёб и импотент в одном лице, это ничтожество, этот Филипка номер два, хочет задушить нашу родину испанской шерстью, разорить наших колхозников, то есть – фермеров, свободных крестьян. Он всучивает нам свою сучью шерсть даже не по допинговой цене, её и перепродать-то с выгодой нельзя, да и без выгоды – тоже. Да, *** бы с ней с шерстью, налоги вот  опять поднимают, а нам самим деньги нужны, уже пора восстание всенародное поднимать, гнать их, на хуй, в солнечную Испанию, пусть жрут свои апельсины с лимонами и ебут своих овец, только бы нас оставили в покое, - запыхавшись закончил Рубенс.
       -Да, успокойся ты, что ты себя надсаживаешь, побереги себя для искусства, пошли в ****у эту политику, - склонился над Рубенсом утешающий Йорданс. – Хочешь выпить? Сегодня «Абсолют» и «Смирновскую» с «Московской» получили.
       -Водки? – он глянул на наручные «Сейко», - нет, рано ещё этот варварский напиток употреблять, дай лучше бутылочку «Кромбахера», или «Балтийского»? нет, «Кромбахер», пожалуйста.
       Рубенс, откинувшись в кресле и вытянув ноги, потягивал пиво прямо из горлышка, не запятнав пеной ни своей бороды, ни усов пшеничного цвета, ни камзола.
       -А как наши акции ведут себя на бирже? – вытерев усы, ни к кому конкретно не обращаясь, спросил Рубенс.
       -Стремятся ввысь, как ракета «Союз» или, на худой конец, «Апполон», - ответил Снайдерс, подняв голову от альбома.
       -Отлично! Я пошел в мастерскую, надо эскизы «Коронования Марии Медичи» заканчивать. Примите, пожалуйста, визитёров и просителей, но ко мне – никого! Даже Изабеллу не пускать, заебали меня все, сил на живопись не остаётся.
       Рубенс легко поднялся с кресла, не задумываясь поставил пустую бутылку на драгоценную кордовскую кожу с золотым тиснением, покрывающую стол, и вышел. Ван-Дейк подхватил бутылку, нагнулся, посмотрел против света на красный лоск кожи, обнаружил слабый сырой кружок и вытер его своим рукавом в драгоценных кружевах.
       Зазвонил телефон, заверещал телефакс, задумался на пару секунд, затем начал строчить строчки и выпускать закручивающийся конец бумажного свитка: модель была устаревшая, не на листовой бумаге с принтером, а на роликовой – термо. Ван-Дейк, Йорданс и Снайдерс склонились, не толкаясь, над факсом и начали читать сообщение.

       +++

       Сальвадор Дали, расположившись с удобством перед мольбертом, по преданию принадлежавшим самому Диего, делал эскизы с натуры. Он рисовал бесконечную ягодицу Ленина, которую поддерживали три чекиста под наблюдением железного Феликса, туберкулёзно кашляющего и харкающего то себе под ноги, то в грязный носовой платок. Дали морщился от отвращения и страха, но помалкивал и продолжал рисовать простым карандашом с золотым тиснением по лазурному фону: «Ф-ка им. Красина, «Орион» №2 47».
       Ульянов-Ленин позировал терпеливо, он знал, что прогремит в истории своими телеграммами с призывами к беспощадному террору против народов захваченной им империи и считал, что громадный холст с его изображением, хорошо дополнит эти самые, пока что секретные, телеграммы. Будучи равнодушным к изобразительным искусствам вообще, к своим собственным изображениям он относился со снисходительной любовью. Особенно его восхищала идея этого безумного, одни усы его чего стоили! баловня буржуазии; в маленьком эскизике тот сумел выразить нечто невыразимое – кепку Владимира Фомича Ульянова-Ленина. Даже не саму кепку, которую он таскал не снимая с самого Цюриха, спал в ней в вагонах, засалил, но любил всё сильнее и сильнее, а её козырёк! Козырёк тянулся длинным серым языком, опирался на знаменитую рогульку Дали и превосходил своей длиной ягодицу, которая тоже опиралась на костыль и чуть свисала. Идея была безумной и гениальной. Ленин сладострастно, с обильным слюноотделением мечтал, сколько бочонков чёрной икры, золота и бриллиантов, долларов и фунтов стерлингов он отвалит щедрой рукой этому испанцу, который только творения Пикассо любил больше денег, не говоря уже об этой белогвардейской сучке – Гала.
       «А может шлёпнуть его? Вон как Феликс поглядывает, будто целится, переводя глаз с кровавой мокроты в платке на вдохновенно работающего лидера сюрреализма. Но ведь они же наши попутчики, не Дали, этот только сам себе попутчик, но всё равно, скандал мировой получится, да и неблагодарно, неблагородно, не по большевистски как-то; ведь он задумал полотно не с гулькин ***, а 200 на 325 сантиметров. Нет, не будем его мочить, хотя революционная совесть и воля подзуживают на мокрое дело». - Ленин  пошевелился, переступил левой ногой, поёрзал правым коленом, на котором стоял; двухметровая колбаса правой ягодицы дрогнула в руках холуёв-мокрушников. Дали недовольно приподнял левую бровь и оба кончика закрученных усов, то есть, почти ощерился, но ничего не посмел сказать, сказал Ленин:
       -Почешите там, на самом конце, на закруглении, куда мне не дотянуться, - заёрзал он голой, охристой жопой.
Чекист почесал, уточнил место, почесал ещё, Ленин довольно заурчал, поправил подушечку под правым коленом, посмотрел на недовольного гения и спросил:
       -Я не сбился с позы?
       -Нет, ничего, я же понимаю, что вам на одном колене стоять и трудно и непристойно, но это жертва искусству, а не мне или вашей революции.
       -Ничего, ничего, батенька, потерплю, я и царизм перетерпел, а жертвы тут ни при чём, что это вы о жертвах начинаете?
       -Да, так, к слову пришлось, - продолжая рисовать и не вникая в разговор,  отозвался Дали. – Вы знаете, Владимир Фомич, Адольфу ещё труднее, чем вам было, когда он позировал мне, ведь я его спину писал, а не жопу, - легкомысленно сравнил художник, окончательно замолкнул и углубился в работу. Ульянов ничего не ответил, а по его обнажённой фигуре с ягодицей колбасой, было невозможно представить, что он думает, думает ли вообще, а если думает, то каким полушарием: левым или правым?
Захрипел и закашлялся Феликс, плюнул в платок, посмотрел на плевок и спросил:
       -Владимир Ильич, может телевизор включить, а то в сон клонит.
       -Включайте, включайте! А за здоровьем своим следить надо, сколько раз я вам уже говорил.
       -Некогда.
       -Поймайте, пожалуйста, «Даллас», что там у них в семействе в очередной раз происходит, - оживился Ленин.
Происходила там, как и всегда, отвратная коммерческая мыльная опера. Вождь был в восторге, забыл про уставшее колено и чесотку зудевшую то тут, то там, воткнулся в экран своими острыми рысьими глазками, весь отдался пожиранию мыла с сиропом. Свет из окна ему не мешал.
       За громадным, цельным окном, в раме из благородного и вечного титана, струился, ходил волнами пейзаж. Это был странный и непостоянный пейзаж. Появился Порт-Льигат с морем, заколебался, проткнулся Эйфелевой башней, вплыл диагонально сахарный собор с Монмартра, встал Кремль во всей своей красе, без кровавых звёзд, Иван Великий устремился в синее небо, а через синеву начали проступать гигантские белые яйца на крыше театра в Фигуэрас; белые яйца огранились, налились сине-зелёным цветом и поплыли гигантским айсбергами мимо окна. Загремел дюзами низко пронёсшийся «Торнадо», а может быть и «Миг-112», задрожал дом, заложило у всех  уши, наступила кромешная тишина, за окном всё исчезло, кроме светло-серого неба, идеального освещения, как для живописи, так и для рисунка. Объёмно, не оглушающе, звучала симфония NR.6 H – MOLL  OP.74, Peter I. Tschaikowski.
       Зазвонил телефон, Дзержинский пошептался в трубку и подошел к Ленину:
       -Товарищ Ленин, Троцкий со Сталиным на проводе.
       -Как на проводе? – отвлёкся от «Далласа» Фомич, - что вы говорите! Уже?
       -Да, не висят пока, вас требуют.
       -Оба сразу, по одному телефону?
       -У них отводная трубка есть.
       -Вот проститутки! Ну давайте, -  Феликс подал Ленину карманный телефон размером со спичечный коробок, замаскированный именно под коробку спичек. Прежде, чем подать коробок, он заботливо обтёр его о свои галифе.
       Дали отложил «Орион» в сторону: «На сегодня хватит», - решил он, поднялся, потянулся и стал разминать затёкшие молодецкие члены.

       +++

       Во второй половине июля 1890 года погода в Овере на Уазе, что во Франции, недалеко от Парижа в направлении на Северо-Восток, стояла отличная; иногда налетали летние дожди, но они только приносили временную свежесть, без осенней тоски.
Ван-Гог уже написал длинный, горизонтальный холст «Вороны над пшеничным полем» и другие шедевры последних недель своей жизни. Тоска не проходила. Беспокоила судьба брата Тео с женой и младенцем в Париже, бои вокруг которого не утихали, хотя и не разгорались.
       Ван-ГОГ попросил у доктора Гаше огнестрельное оружие – пострелять ворон. Экспансивный и щедрый доктор, действующий на нервы художнику / «Ему самому в дурдоме лечиться надо», - злился он/, выдал ему новенький автомат Калашникова с полным рожком. Ван-Гог ушёл в поля, которые так часто навевали безмерную грусть своим пространством, уселся под стогом сена /его никогда уже не напишит Клод Моне/, расшнуровал и снял ботинок на правой ноге. Приятно освежил ветерок через дырки в носке утомлённую ступню, исходившую пол-Европы и часть Британских островов. Ван-Гог посмотрел на дырявый носок, что-то из вопросов общественных приличий смутно мелькнуло у него внутри. Он снял носок, отшвырнул его в сторону, передёрнул затвор «АК», поставил на атоматическую стрельбу, прижал ствол с его странной, как гробик, мушкой к сердцу, примерился и оказалось, что он зря раздевался – хватало и длины руки до спускового крючка. «Это я с винтовкой или с охотничьим ружьём перепутал, а тут автомат!» - подумал художник и нажал спуск. Короткая очередь разворотила его грудь, швырнула чуть вверх на стог, убила. Он умер мгновенно, его тело сползло вниз и завалилось на правый бок. Следы крови на свежем сене смотрелись совсем не живописно.
       Тело нашли только на следующий день, к стрельбе давно привыкли, да и глухая канонада, нёсшаяся от Парижа, делала треск автомата малозначительным.
       Хоронили Ван-Гога доктор Гаше и пара знакомых. По военным временам, гроб изготовили худой, он протекал и вселял ужас в провожатых.
       После войны, точнее, в очередном перерыве между очередными войнами, когда спекулянты подняли цены на Ван-Гога до небес: 20-40-100 миллионов долларов отдавали за его лучшие холсты, издатель его писем в Европейском союзе попытался найти его могилу, но тщетно; никто не знал где похоронен рыжий, гениальный и безумный голландец.

       +++

       Холодной и снежной январской ночью 1480 года, пробирался к себе домой задними дворами городка Гертогенбосха, Иероен Антонисзоон ван Акен, а по его собственному прозванию – Иероним Босх. Он возвращался с тайного собрания адамитов и соблюдал минимальную конспирацию, хотя был переполнен впечатлениями и мог бы потерять бдительность, но не потерял. Сегодняшнее собрание, с алхимическими упражнениями увенчалось чудесным успехом. Во время общей молитвы-медитации явилась дева. Она была в странной одежде с короткими рукавами, почти голая, лет двадцати, с голубыми глазами и светлыми волосами с медным отливом. Появилась она без всяких дешёвых эффектов в виде дыма, огня, грома, треска, тумана; появилась она просто из ничего или из воздуха. Собрание сектантов, разумеется, вздрогнуло и уставилось на девицу, у некоторых непроизвольно открылись рты. Девица тоже была удивлена, но страха или растерянности не демонстрировала . Она обвела собрание взглядом с высоты круглого стола, на котором материализовась, для чего ей пришлось совершить оборот в 360 градусов вокруг своей вертикальной полуголой оси; произнесла приятным голосом короткую речь на неизвестном никому из присутствующих языке, уронила бумажку на стол и исчезла с тем же отсутствием эффектов, с которым и появилась. Пользуясь общей растерянностью, вполне простительной после этакого явления, Босх незаметно замёл бумажку и спрятал её в рукав.
       Теперь Босх торопился домой, чтобы нарисовать девицу по памяти; в бумажку он так ещё и не заглянул, хотя у него был электрический фонарик с галогенной лампочкой. За забором загавкала басом собака, Босх автоматически выхватил баллончик с красным перцем и маслом под давлением, но услышав звон цепи, усмехнулся и сунул средство самозащиты в карман камзола.
Босх вышел на свою улицу в зажиточном районе Гетогенбосха, оглянулся по сторонам – ни души. Не звякнув ни ключами, ни запорами на входных дверях, он пробрался в себе, ступая на цыпочках, чтобы не разбудить законную супругу Алейд, в девичестве – ван Меервенне. В мастерской Босх зажёг свечу, экономил батарейки, которые стоили дорого, да и не достать их было даже за двойную цену. Он был не робкого десятка, но теперь с трепетом, а проще – с дрожащими руками развернул тонкую белую, невиданного качества, бумажку и поднёс к свету свечи. На бумажке стояло: «I don,t want it».
       «Чего она не хотела? Что это значит? Из чего сделана эта бумага и чем написан этот протест? Почему она исчезла?» - последний вопрос он произнёс уже вслух, громким, тревожным шёпотом.
       -Чтобы никто не мешал нам, - раздался спокойный, юный, женский голос.
       Босх оглянулся на голос и даже в густом мраке узнал девицу с круглого стола. Сердце его забилось, холодная испарина покрыла всё его тело, лязгнули ещё целые зубы, он оцепенел и не мог сдвинуться сместа.
       «Это расплата мне за всё! За чертей на картинах, за магов, за ересь, за неверие, за сомнения, за сходки у адамитов, за всё!» - распинался мысленно Босх.
       -Не бойся, мастер, ни вины твоей, ни заслуги в моём появлении нет, - и Мария всё рассказала Иерониму Босху, а он рассказал нам и мы в недоумении чешем свои затылки перед его картинами, уцелевшими от иконоборческого разбоя учинённого протестантами-реформаторами. Вечная благодарность католической Испании, за спасение шедевров Босха!
       До исторической славы было ещё далеко, ещё предстояло создать невиданные доски с невиданными прозрениями. Надо было попросту работать, желательно каждый день. Надо было каждый день преодолевать себя, выходить за ограниченные рамки человека, преодолевать страх перед жизнью и смертью, и отчаяние пред неумолимым Кроносом.
       Босх сидел в затемнённом углу мастерской и смотрел слайды, приспособив под экран большую, метр на метр, дубовую доску покрытую совершенным белым левкасом, способным полтысячелетия  отражать свет и делать живопись глубокой и светящейся. Диапроектор был старый, надёжный, железный, без автофокуса и автоматической подачи слайдов; Босх с подозрением относился к изделиям из пластмассы. Смотрел же Босх макроснимки насекомых, которых он отснял ещё прошлым летом в окрестностях  Гертогенбосха. Чудовища смотрели на мастера с метровой доски, а мастер вглядывался в них, делал наброски; слайд от жара коробился, терялась резкость, он подкручивал объектив немецкой работы, возвращал резкость фасеткам глаз стрекозы и продолжал рисовать.
       Никогда больше в жизни Босх не встречал эту девицу, блондинку с рыжим отливом и с голубыми глазами, но населил ею свои картины, прелюбодействовал с ней там в невероятных акробатических позах. Это было его живописное объяснение в любви с будущим. Босх знал, что Мария увидит его любовь даже через мрачную пропасть во времени, пропасть в пятьсот лет.


       +++

       О, эта чудовищная жизнь и не приносящая избавления смерть! Только искусство, да, только искусство...
Пабло Диего Хосе де Пауло Хуан Непомусено Мария де лос Ремедиос Сиприано Сантисима Тринидад Руис-и-Пикассо /П.Д.Х.Ф.П.Х.Н.М.Р.С.С.Т.Р.П./ невыразимо страдал. Его лучший друг, его несчастный Карлес Касагемас, страдающий мужской неполноценностью, экспансивный, как и большинство испанцев, горячо и безответно влюблённый в эту жестокую жестянку с жопой превыше жизни – Жермен, покончил с собой. Да как! В Париже, в ресторане, 17 февраля 1901 года, Касагемас выхватил револьвер, выстрелил в Жермен, промахнулся, но решил, что убил, и выстрелил себе в голову. Тут друг не промахнулся, попал куда надо. Брызги крови оросили друзей и просто посетителей; частота брызг закономерно уменьшалась по мере удаления от эпицентра самоубийства.
       Пабло Пикассо страдал и винил себя, что его не было рядом  с другом, что он не отвёл руку с револьвером от виска, что он не надавал поджопников Жермен и не отвёл друга в бордель, хотя последнее вряд ли спасло бы его. Пикассо страдал и от того, что теперь появилась пища для писак всех будущих времён, что теперь ему будут шить гомосексуализм, который всегда был отвратителен ему, хотя и доступен.
       Забыв о своём слабом знании французского языка, Пикассо направился в Национальную библиотеку, постучал по клавиатуре- на экране компьютера побежал бесконечный список книг о нём. Он выбрал самую толстую – 1200 страниц, с иллюстрациями. Книга оказалась в открытом доступе в читальном зале, весила она шесть килограммов, никак не меньше. Пикассо уселся к окну, поближе к дневному свету, и начал листать книгу...
       Над головой Пикассо раздался шопот служителя: «Месье, скоро закрываем». Он поднял глаза от книги, за окном было уже темно, вздохнул, захлопнул книгу, вернул её на место и вышел в отвратительный Парижский февраль. Он нащупал мелочь в кармане, сел в трамвай и покатил в пригород Парижа. Он долго дёргался на жёстком деревянном сиденье, подняв воротник пальто и надвинув на глаза шляпу. Наконец-то показались трубы завода «Рено», красноватое зарево стояло над цехами. Пикассо вышел и поплёлся по жухлой траве к заводскому забору. Там он нашел доску, упёр её в забор и без труда перебрался на территорию завода. Он всегда был сильным, ловким, хотя и кряжестым испанцем.
       В аккумуляторном цехе не было ни души, пары кислоты сразу начали щипать глаза. Пабло Пикассо снял своё тяжёлое, чёрное пальто и бросил его в чан с кислотой, оно сразу побурело и задымилось. Пикассо перекрестился по-католически слева направо, поднялся на помост прислонённый к чану и решительно, плашмя, лицом вниз рухнул в чан...
     Никто не заметил исчезновения П.Д.Х.Ф.П.Х.Н.М.Р.С.С.Т.Р.П. Его приятель испанец, с которым он делил мастерскую, который как две капли воды был похож на него и который не имел легального вида на жительство во Франции, присвоил его документы и стал Пабло Пикассо. Драматичный, глубокий и депрессивный голубой период он начал через несколько месяцев после трагической потери друга  Касагемаса.
Подозрения в подмене никогда не пали на лже-Пикассо; для французов – все испанцы были на одно лицо и говорили с чудовищным акцентом, а для испанской колонии, когда он там начал появляться, изменения внешности объяснились молодостью гения. Ведь Пикассо шёл всего лишь двадцать первый год!

       +++

       В полной темноте, во сне, Жорж Руо перевернулся с левого бока на правый. Воспалённые цифры на электронном будильнике сигналили кровавым светом: 13.02.1957. 00час. 33мин. В помещении стоял сильный запах сохнущей масляной краски. Невидимые жили холсты и дышали пастозной, многослойной, многолетней живописью. Художнику же оставалось жить, дышать и творить ровно один год.
       На стене заколебалась смутным светом стройная девичья фигура в футболке прикрывающей только верх лобка. Фигура колебалась во всех смыслах и в мастерскую не переместилась. Принцип Анахронизма на выявил себя, Мария не перешагнула тонкую струйку под названием время, не прошла через мембрану мира в одиннадцать измерений, не потревожила глубокий сон глубоко верующего старика Руо.

       +++

       В яркий, солнечный, мартовский день 1425 года, двор Троице-Сергиевой Лавры, что под Москвой, сверкал сугробами снега вдоль расчищенных дорожек. Ляпис-лазурные тени очерчивали снежный рельеф, глубоко синели у строений, делали рыжеватый блеск солнца на снегу ещё веселее и нестерпимее для глаз после поумрака собора или хозяйственных построек. Монах, в чёрной, тёплой рясе, с громадным горбом золотой соломы, перехваченной верёвкой через плечо, неторпясь пересекал двор. Над скуфьей ритмично клубился пар дыхания, мороз был градусов двадцать пять по Цельсию.
       В жилой келье монаха Андрея стоял обычный полумрак; свет из амбразуры окна, затянутого бараньим пузырём, освещал только деревянный стол с книгами, расправленной берестой для письма, грунтованными с обоих сторон кусками холста, углём, железной чертилкой, гусиными перьями, склянкой с бурыми чернилами, масляной коптилкой. Все перечисленные выше предметы, явно имели своё постоянное место, а центр стола был свободен для работы иконописца. Свет на рабочий стол  падал слева, мастер был правша не только в вере.
       Андрей Рублёв нажал кнопку обратной перемотки на видеомагнитофоне, откинулся на спинку деревянного кресла монастырской работы, отнёс руку с футляром подальше от глаз и снова перечитал: «Андрей Рублёв», Мосфильм 1966г., режиссёр Андрей Тарковский, 174 минуты, в ролях...». Он смотрел, не видя, в яркий свет окна; улыбка пробегала по его губам спрятанным в светлых усах и бороде; магнитофон усиливал истеричность жужжания по мере приближения к окончательному щелчку с лёгкой отдачей.
       «Да, они умеют отлично репродуцировать, «Троица», как из-под кисти, а олифу-то, видно ободрали, но и так хорошо, ведь полтыщи лет пробежало, молодцы мои мастера, так доску выбрать и так залевкасить! А «Спаса»-то какая-то растетёря свечкой попалила, но тоже хорош, смотрит своим ясным взором, поднимает людишек с раскорячек в прямостояние. Неужели это всё, что сохранилось из созданного мною с братией? Да и то слава Богу! Вон что твориться на Руси...»
       Громко, окончательно щёлкнул видак; экран цветного «Самсунга» пульсировал электронным зернистым шумом. Мастер поднялся, нажал кнопку, выехала кассета, он уложил её в футляр, выключил телевизор, положил кассету в стенную нишу с книжными полками. Раздался деревянный, глухой стук; мастер посмотрел на входную, обитую рогожей дверь, стук повторился и он обернулся к деревянной двери в кладовку; келья, по чину, была у него просторная, с подсобкой. В третий раз раздался нерезкий, нерешительный, робкий стук костяшек пальцев по дверной доске. Теперь уже манах-иконописец Андрей Рублёв не сомневался в источнике стука. Он перекрестился, чуть шаркая валенками по грубым доскам пола, подошел к  кладовке, повернул деревянную вертушку запора на двери и потянул её на себя. Рука его чувствовала, что кто-то давит на дверь изнутри.
       «Неужели послушник, стервец, забрался, попугать меня вздумал» - без всякого смирения, хмуро подумал мастер. До конца он додумать не успел. Дверь скрипнула кожаными петлями, медленно отворилась, - мастер шагнул назад, - и в келью вошла, вошёл, вошло? Дева? Ангел? Искушение? Мастер ещё раз перекрестился шепча молитву и взглядом живописца окинул всю фигуру разом. Это была высокая девица, без сомнения, груди торчали под белой рубашкой с круглым воротом и короткими рукавами. В сомнение могли ввести её короткие волосы на голове, пшеничные с медным отливом, но ржаной пучок под низом рубашки не оставлял никаких сомнений. Даже в скудном свете кельи её большие глаза светились синью небес. Губы трепетали между гримасой отчаяния и неловкой улыбкой. Дева подняла правую руку и перекрестилась, пальцы были сложены щепотью. Мастер с облегчением выдохнул:
       -Кто ты чадо и откуда? – спокойным, низким голосом спросил монах Андрей.
       -Меня зовут Мария, а откуда... Я вам объясню, постараюсь..., - чуть запинаясь отозвалась незванная гостья. – Я из будущего.
       -Какие силы тебя послали?
       -Уверена, что светлые.
       -Проходи, - и мастер шагнул в сторону.
        Мария ступила пару шагов, встала столбом, закрыла ладонями пышный куст внизу живота, и совершенно не знала, что делать дальше, хотя от стыда и не сгорала, сказывался опыт путешествий во времени и пространстве, опыт общения с такими разными и такими гениальными личностями из мировой истории искусств.
       -Вот, надень на себя, нечего тут голытьбой-то сверкать, - монах протянул ей овчиный тулуп. Мария пролезла в рукава, запахнулась, тулуп ей только что колени прикрывал; пуговиц на нём почему-то не было.
       -На, вот, подпояшься, - монах протянул ей кручёную верёвку в палец толщиной, - и опорки одень, зима, пол холодный, да и не привыкли мы в тепле разлагаться, - и он указал ей на обрезанные по щиколодки валенки стоящие в углу под деревянными гвоздями для одежды. На гвоздях была только скуфья и овчиная безрукавка, барахлом монахи себя не баловали.
       -Садись, вон, в кресло, в ногах правды нет, - предложил монах.
       -А вы?
       -Я у себя дома, вот на табуретке устроюсь, -  и он сел за стол, увеличив дистанцию между ними.
Мария села в кресло, овчина тепло кольнула ляжки и задницу, колени заголились, заблестели и уставились на монаха. Мария потянула за полы тулупа, привстала, вытягивая из под себя кусок, поёрзала, но навесить полы тулупа над коленями ей не удалось, рост её был велик.
       -Не ёрзай, не тревожь себя понапрасну, - легко улыбнулся монах, - расскажи-ка лучше, как это ты в таком виде непотребном в гости в монастырь нарядилась?
       -Я не наряжалась, так с первого прорыва пошло, когда меня занесло к Рембрандту. Теперь, почему-то, я всегда в этом наряде пролетаю сквозь время, неважно,  было на мне надето до этого что или не было.
       Монах задумался, смотрел куда-то в пространство, а Мария украдкой осматривалась и принюхивалась. Келья была явно в каменном строении, с её кресла ей видна была глубокая ниша окна. Потолок сводчатый, когда-то белёный мелом или известью, а теперь был порядком закоптелый; пол деревянный, без единого коврика или тряпки на нём. Стены были увешаны иконами, рисунками на бересте и на каких-то толстых основах, явно не бумажного происхождения. Громадные иконы стояли прислонённые к стене лицом, демонстрировали мощные перекладины шпонок, врезанных поперёк досок. Запах был удивительно приятный, совсем не пахло жильём, бытом, человечиной. Мария принюхалась и различила запахи: овчины на ней надетой, сохнувшей льняной олифы, берёзовых дров, дымка от печки, воска, ладана, масляного чада от лампадки в углу, липовой рогожи – такой сильный! рыбьего клея, столярного клея, но не пыхтящего, вонючего, а старого, сухого, как в переплётах старинных книг. Не пахло только съестным: ни хлебцем, ни капусткой, ни, тем более, мясцом. Мясцо тут было только одно – она сама!
       -Голодная, небось? - обернулся к ней монах.
       -Да, нет, не очень, не беспокойтесь, - как-то заблеяла Мария.
       -Понятно, всё равно разговора путного на пустой желудок не получится, - монах поднялся, вышел из кельи плотно прикрыв дверь и Мария услышала его приглушенный голос отдающий какие-то распоряжения. Вернувшись на своё место, монах посмотрел в глаза Марии; его лицо лучилось улыбкой:
       -Хорошо, что ты в подсобке приземлилась, а не в лесу, не жить бы тебе, и сейчас-то мороз-носодёр, ночью и вовсе страсть была – деревья рвало вокруг монастыря, треск стоял неслыханный. Как тебя звать-то?
       -Мария.
       -Хорошее имя.
       -Египетская...
       -Тоже хорошо; читала жития, помнишь, как она свой век свято кончила?
       -Читала, помню..., а вас как зовут?
       -Монах Андрей, иконописец русский.
       -Рублёв?!
       -Откуда знаешь?
       -Как же не знать! Все вас в России знают, да и в цивилизованном мире, тоже.
       -Так уж и все.
       -А как мне к вам обращаться?
       -Батюшка, иеромонах я, рукоположен давно, хотя у нас всех монахов батюшками величают, уважают, вот и зови меня так, или – отец Андрей; я тебе как раз в отцы гожусь, а сколько тебе годков-то?
       -Ну и вопросец! Подождите, да, минус 603 года.
       -Господи помилуй! И в правду ведь, ну ладно, не унывай.
       -У вас тоже телевизор с видеомагнитофоном?
       -Почему, «тоже» ?
       -У Ремрандта тоже есть, - потупилась Мария.
       -А, это тот, живопись которого, позднее, назовёт светящейся гнилушкой отец Павел Флоренский, - опять улыбнулся в усы Рублёв. – А что ты у этого Рембрандта делала?
       -Жила.
       -Жила?!
       -Да, он вдовец.
       -Да как же так!
       -Вот так, теперь я с пузом...
       -И тебя брюхатую на такие дела посылают?
       -Не такая уж я и брюхатая. Да, а откуда вы... ах, да, конечно, если это, то...
       -Ты же знаешь, что Анахрон, как дышло, куда пошло – туда и вышло.
       -Или как палка о двух концах у Достоевского, - взглянула на монаха Мария.
       -Это ты о «Преступлении»? так там речь о психологии пойдёт, а не о проскоках во времени и пространстве. А ты ведь, прискакав из будущего, можешь точно смерть предсказывать, если дата в истории сохранилась.
       -Ваша не сохранилась, а предсказывать я не могу и не хочу, я специально забываю даты.
       -Как это можно специально забыть, - поднял на неё брови монах.
       -Такая есть специальная тренировка у нас.
       -Ну, ничего, я смерти не боюсь, монаху это непристало.
       -А понравился вам фильм Андрея Тарковского, - осторожно спросила Мария.
       -Мне не с чем сравнивать, я не знаю общего уровня, но что это самостоятельное произведение искусства, это для меня явно.
       -А как вы похожи, ой, как Солоницын на вас похож, правда?
       -Похож, только волос у него меньше чем у меня старика, не прими это за гордыню. Потом этот воздушный шар в самом начале, из шкур чуть ли не сырых сшитый, это же курам на смех. Не такие уж мы дубари в нашем пятнадцатом веке, хотя, конечно, народ тёмен, диковат. Но вот мы с артелью монашеской, когда расписывали Успенский собор во Владимире в 1408 году, пускали воздушный шар. Поспорила братия: полёт – неполёт, вот мы и соорудили шар, а точнее – яйцо, да не из сырых шкур, как дуболомы какие, а из тонкого, плотного холста проклеенного хорошенько. Человека он не понёс, не так велик был, но жаровню с углями горячими поднял и улетел неведомо куда, так и не нашли. Может к вам залетел?
       -Нет, я не встречала, - улыбнулась Мария.
       -Куда же это мой послушник запропастился с ястием для тебя, поди уж кишка с кишочкой беседы давно уже ведут?
       -Да, я проголодалась, но ничего, я терпеливая.
Раздался стук в дверь; Рублёв поднялся, открыл, загородив собой, дверь, что-то проворчал и вернулся с увесистым берестяным кузовом.
       -Ну, садись к столу, подкрепись.
        Мария придвинула кресло, поправила верёвку-подпояску на тулупе и уселась за стол; монах на табуретке сбоку. Он выставил на стол крынку, деревянную чашу, хлеб, соль, деревянную ложку.
       -Вот, смотри сколько всего: брусники с мёдом целая чаша, да хлеб, да соль, да квасок, что попыривает в носок. Мясо мы, по монастырскому правилу, как ты понимаешь, не снедаем, а рыба редко у нас.
        Мария не забыла перекреститься, но забыла спросить благословения, повертела плоскую некрашенную ложку из липы в руках, чинно зачерпнула брусничную гущу, взяла в рот и даже зажмурилась от кислосладкого, с горчинкой, необыкновенно душистого блюда. Многие ягоды были целы и пощёлкивали у неё меж зубов маленькими пневматическими взрывчиками. Хлеб был тяжёлый, кислый и первобытно вкусный. Квас действительно попыривал в нос и она осторожно, через нос, пропускала отрыжку, чтобы не рыгнуть, как грубая азиатка.
       -Как вкусно! – с набитым ртом и весёлыми глазами промямлила Мария.
       -Кушай, кушай с Богом, не торпись, татарин не гонится за тобой,- отечески ответил монах.
       -А вы? – спохватилась Мария и отпрянула от плошки.
       -Ещё не время, не беспокойся обо мне. Ты же видишь, что в келье даже корки сухой нет, только вода студёная, бесрипасно живём, по уставу, а трапезуем всей братией вместе, колокол нас собирает.
       Мария быстро расправилась с брусникой в меду, выдула полкувшина кваса и съела половину хлеба, отломив его рукой; ножа не было, а спрашивать она постеснялась. Она плотно наелась, впору было верёвку на пузе распускать. Откинулась на спинку кресла, расслабилась.
       -Покушала? Может ещё? – позаботился монах.
       -Нет, спасибо, наелась и напилась, вон живот – как барабан.
       -Ну и слава Богу, - приподнялся Рублёв и стал собирать посуду в короб.
       -Давайте я приберу.
       -Сиди, отдыхай, ты не знаешь как и что. А ноги-то голые  у тебя не простыли? - и мастер глянул на её голые колени. Я б тебе порты чистые дал, да у нас у всех по две пары всего, на себе, да в стирке. Есть, правда, в мастерской старые, потом посмотрю.
       -Пожалуйста, не заботьтесь так обо мне, - умоляюще сложила руки у груди Мария, - мне очень хорошо.
       -Ты надолго к нам? – спросил мастер и повисла пауза.
       -Не знаю, - потупилась Мария.
       -Ну ничего, это я так, не беспокойся.
        Андрей Рублёв выставил кузовок за дверь, плотно её притворил, обернулся к столу, с жалостью посмотрел на светлую голову с кругло-пушистым ореолом света от окна, вздохнул и перекрестился шепча короткую молитву. Он вернулся к столу, сел на свою табуретку и спросил:
       -Вот, судя по кино и через шестьсот  лет будут иконы почитать, а как ты?
       -И почитаю и изучаю. Я учусь в художественном институте, у нас богатая библиотека, а в музеях есть большие отделы древнерусского искусства.
       -В музеях, не в церквах? – удивился монах.
       -В церквях – тоже, но там, в основном, более поздние. Знаете, какая загадка нас, самых любознательных, мучит?
       -Ну, скажи.
       -Как это вы, иконописцы, сумели указать в своих иконах на такое состояние материи, пространства и времени, о которых достоверно стала утверждать наука только в 20 веке?
       -Это ты об иконных горках и сферическом пространстве? – улыбнулся Андрей Рублёв.
       -Да, о них, - ответно улыбнулась Мария Египетскя.
       -Ответ простой, могла бы и сама догадаться, умна ведь: вера, традиция, пристальное вглядывание в мир Божий снаружи и в свой внутренний. Предметы обладают собственным бытием, обладают памятью простирающуюся к самым истокам создания мира и знанием своего собственного развития: камень будет камнем, дерево – деревом, человек – человеком. Творя в гармонии с Божьим миром, произведение становится соотносимым с ритмами вселенной, бесконечно глубокой, разнообразной и одновременно элементарно простой. Икона обращена к человеку, но говорит о горнем, поднимает его из праха, если, конечно, человек изъявляет готовность подняться. Насильно мил не будешь.

       -Но метафизичность иконы, обратная перспектива, сферическое пространство! Это не даётся в ежедневном опыте? – воскликнула Мария.
       Частично даётся, но главное – внутреннее постижение, постоянное вопрошание – «толцитеся и отвОрится». Пространство иконы не было сотворено в одночасье, а создавалось усилиями мастеров вот уже почти полторы тысячи лет. Да творили мы не на пустом месте, за спиной и греки были, и египтяне.
       -А египтяне – от инопланетян? – спросила Мария.
       -Каких ещё ино? Ах ты об этом, но тут же нет никакой тайны, читай Ветхий и Новый завет, там много историй, как ангелы сходили с небес, праведников живыми брали на небо к престолу Божию, кары нещадные насылали на целые города. Но знаешь, дочка, как ни важно умное зрение, рассуждение, а для живописца важнейшее – это понимание своего дела, внутреннее понимание, видение целого образа, что не так-то легко при нашей артельной работе, как над иконой, так и над фреской, не говоря уж о строительстве Божьих храмов, - вздохнул Рублёв. 
       -Это мне понятно, у нас много практических занятий, мы готовимся почти как худжники, много рисуем, пишем, копируем старых мастеров. И вы знаете, мы готовы и теоретически и практически написать великую икону, но результат всегда неудовлетворительный, - воодушевилась Мария.
       -Так и должно быть. В иконе духовное содержание существует не само по себе, тогда и икона была бы не нужна, а в форме, пластике, цвете, то есть – в изобразительном искусстве. А формы искусства, в отличии от Духа, не вечны, подвержены изменениям и даже моде. Попытка возродить прошлое в форме и в содержании иконы будет всегда нести след имитации, подделки, а это отвратительно.
       -Да, так и мы думаем в институте, но великие образцы прошлого так великолепны, что, кажется, больше уже и создать ничего нельзя, - Мария вздохнула.
       -Если ты изучаешь историю иконописи, или искусств по-вашему, то посмотри на моих предшественников и ты всё поймёшь, увидишь прорыв, увидишь возможность движения вверх, беспредельного-ли? не знаю.
       -Да, ваш прорыв духа известен, ваше имя будут помнить всегда, пока останутся помнящие.
       -Жалко, что лет сорок тому назад ты к нам не залетела, я бы тебя преподобному Сергию представил. Вот был учитель, так учитель! Он сам видел фаворский свет.
       -Может быть в другой раз залечу, спасибо за приглашение, - грустно ответила Мария.
       -Знаешь что, дочка, ты, я смотрю  умна и знаешь зело много, не могла бы ты нарисовать мне небесное устройство планет и светил? Я много читал, разные теории и схемы у разных народов существуют, а вы, уж верно, до истины в этом вопросе докопались, - попросил мастер.
       -Охотно нарисую. Я заметила, сколько у вас книг на полках в нише, - она вскочила, мелькнула белыми ногами и в миг очутилась у полок, - вот: Платон, Пифагор, Птоломей, Египетская книга мёртвых, Лао-цзы, Овидий, Гомер. Вам не страшно всё это так открыто держать.
       -Нет, архимандрит – пастырь учёный, а чернецы этой грамоты не разумеют, да и живописцу многое разрешается и послабляется..., - не успел закончить мастер, как зазвонил колокол. – К трапезе звонят, так нарисуешь?
       -Конечно, и надеюсь, что это не нарушит ничего в развитии истории. Жалко, что я ничего брать с собой не имею права, как и проносить обратно, хотя однажды, принесла на себе отпечаток пальцев Рембрандта, а то бы я у вас один живой волос попросила, у нас теперь по волосу, по информации в нём, ну вот точно как вы говорили о знании камня, дерева и человека о самих себе, да, по волосу всего человека воссоздать могут, точнее, стремятся к этому, - тараторила Мария.
       -Ты это колдовство брось, волос ей! У нас на Руси, не то что на просвещённом Западе, процессов ведьм нет, не жгут их, не радуются запаху горелого мяса, жира и костей, но мужички могут и на верёвке удавить, бескровно чтоб, и в прорубь сунуть, если застукают за ворожбой над волосами или ещё чем. Страсть как боятся ворожбы, а всё от серости своей сермяжной, - сердито проговорил уже от дверей Андрей Рублёв и вышел, впустив клубы пара с морозного двора.
       Мария села к столу, перебрала принадлежности художника, бумаги нигде не нашла, но была распрямлённая береста /»хоть тыщу лет в земле пролежит и не сгниёт», -вспомнила Мария/ и твёрдые, белые пластины грунтованного с обеих сторон холста, без подрамников. Она выбрала самый белый и красивый кусок бересты, подобрала не толстую палочку рисовального угля, попробовала, но уголь на атласной белизне не держался, слетал, оставляя блёклый серенький след. Мария нашарила взглядом чертилку – железный стержень похожий на гвоздь, только с гранями сходящимися конусом к острию. Процарапав линию, Мария осталась довольна и принялась за дело: начала чертить схему Солнечной системы и Млечного пути с указанием местоположения Солнца. Мария Эн старалась, высунула кончик языка от усердия, в тайне надеясь на похвалу иконописца.
       Когда монах Андрей Рубёв вернулся от трапезы, то Марии в келье не обнаружил; тулуп комом перегибался через спинку кресла без ручек, рядом стояли опорки, а Марии и дух простыл. Монах заглянул в подсобку -  только доски начатых икон разного размера, кисти самовязные в горшках на полках, краски драгоценные: киноварь, ляпис-лазурь «голубец», свинцовая белая. Он распахнул дверь пошире, опрянул от света, присел на корточки и вгляделся в пыльный пол каморки. На полу, в пыли, то там, то тут можно было различить босоногие следы прекрасного очертания, хотя отнюдь не миниатюрные. Монах подозрительно хлюпнул носом, потёр глаза кулаком, поднялся и закрыл дверь деревянной вертушкой. Сверхвероятный зритель, с электрическим фонариком в руках, мог бы рассмотреть на полу в подсобке, в босом отпечатке на пыльном полу, три тёмных круглых пятна, как на дорожной пыли оставляют такие же отметины первые капли летнего дождя.
       Монах сидел за столом обложившись драгоценными книгами и сравнивал рисунок Марии из будущего с рисунками в книгах из прошлого. Он понял всё, хотя общим и узнаваемым во всех изображениях было только Солнце, только вечное и благословенное Солнце.

       +++

       Жарким, как и обычно летом в Провансе, в северной части города Экс, у Дороги плоских камней /Лов/ , в своей собственной мастерской на втором этаже, перед громадным холстом в 208 на 249 сантиметров, сидел старый художник. Он чуть съехал вниз, опираясь на спинку стула, задумался, смотря сквозь холст; палитра лежала рядом на табуретке с плетёным из камыша сиденьем.
«Я должен закончить этих  «Купальщиц», пока не подох. За последний год я хорошо продвинул картину, но без модели почти немыслимо работать, а эти журналы мод, это «Пентхауз», этот «Плейбой», вся эта голожопая коммерческая слащавость ничем мне не может помочь. Интернета у меня нет, кино я презираю, телевизор – тем более. Но где же взять модель, которая не закрючит меня, о которой не будут сплетничать по всему Эксу и которая не сдерёт с меня, старика, три шкуры за каждый час позирования? Какая ужасная жизнь! Как я устал! Но меня не закрючишь!» - художник изобразил указательным пальцем правой руки нечто крючкообразное и погрозил куда-то в пространство между громадным холстом и углом мастерской.
       Стояла нестерпимая жара, художника мучил диабет, сомнения, творческие проблемы, одиночество, страх смерти, чистилища и вечных мук, но он был в здравом уме и полном сознание.
       «Меня не закрючишь!» - прошептал Поль Сезанн и опять погрозил скрюченным пальцем куда-то в пространство за холстом. Тут произошло нечто необъяснимое, но вполне реальное: художник ещё не успел закончить грозить кому-то неведомому своим крючковатым пальцем, как, казалось бы из самого пальца, из воздуха, или, на худой конец, из-за холста, появилась молодая женская фигура, да какая! Художник выпрямился на своём стуле, быстро перекрестился по-католически, протёр глаза левым кулаком, затем правым, но видение не исчезало. Это была рослая, стройная девица лет двадцати, одетая /или раздетая до?/ в короткую белую рубашку с круглым воротом, с короткими же рукавами. Короткость этой рубашечки была такова, что прикрывала только самый верх пышных, светлых завитков на лобке. Сезанн в поспешном смущении быстро оторвал взгляд от низа живота, поднял глаза и столкнулся взглядом с голубыми глазами видения, которые чуть щурились в улыбке. Он был готов ущипнуть себя, чтобы убедиться в реальности явления, но тут ветерок из окна шевельнул светлые волосы на голове видения, а само видение сложило руки на лобке, скрыло стыд и срам, и только по бокам остались задорно торчать кудряшки.
       -Кто вы, мадемуазель, откуда вы и как попали в мою мастерскую без приглашения? – стараясь говорить спокойно, спросил художник.
       -Я вам всё объясню, я из будущего, у нет нет никакой возможности посылать предуведомления о визите, - оживлённо, но без жестикуляции, руки оставались в стратегическом пункте, ответили Мария. – Вы не можете дать мне что-нибудь накинуть на себя? Жарко, конечно, но приличия, я же понимаю, я ведь всегда заявляюсь незванной гостьей именно в такой вот футболке, - Мария развела руки, чтобы показать – в какой, тут же спохватилась, прикрылась, покраснела и жалобно вякнула, - пожалуйста!
       Сезанн ухмыльнулся в седую бородку, поднялся, прошагал к деревянной вешалке у двери, снял серый, заляпанный красками рабочий халат, чуть ватными ногами дошел до девицы  и, далеко вытянув руку, подал ей халат; на галантность смелости у него не хватило.
       -Присаживайтесь, мадемуазель, - и он указал ей стул у стены, в нескольких шагах от себя, но всё же не на другом конце мастерской, примерно в  45 квадратных метров.
Мария села и проглотила язык. В подготовке она прочитала почти всё, во всяком случае – всё самое главное о гениальном отшельнике из Экса и знала о его вспышках ярости, но надеялась на своё обаяние молодости и нужду старика в натурщице.
       -Так, кто же вы, мадемуазель? – повторил свой вопрос художник.
       -Меня зовут Мария, - /»Мари, как мою старшую сестру», - обрадовался почему-то Сезанн/, - я пришла, прилетела... из будущего.
       -Из далёкого?
       -Нет, подождите, - она чуть задумалась, но пальцы не перебирала, - всего 147 лет считая от сегодняшнего.
       -А вы мне голову не морочите?
       -Нет, Боже упаси!
       -Вы католичка?
       -Нет, я крещена в православной ортодоксальной вере.
       -Этого ещё не хватало, - проворчал старик, - а вы знаете, кто я?
       -Конечно! Великий Поль Сезанн!
       -Великий! Где это вы такому подхалимажу обучились, меня не закрючишь, - и он погрозил ей своим крючком, быстро одумался, опустил руку, - извините меня, мадемуазель.
       -Не стоит извинений, незванный гость хуже татарина.
       -Что, какой ещё такой татарин?
       -Это русская пословица.
       -Вы русская?!
       -Да.
       -Этого ещё мне не хватало, - опять ворчливо отозвался художник. – А зачем вы почтили меня таким неожиданным, полуголым визитом?
       -Без определённой цели, я постараюсь вам всё объяснить, у нас такой проект, машина, точнее – не машина, - Мария запнулась.
       -Как же вы можете нарушать покой старого художника, да ещё без определённой цели? – опять завёлся Сезанн.
       -Цель мы найдём, - и Мария взглянула на купальщиц в метр ростом.
Сезанн тоже посмотрел на холст:
       -Вы что, тоже разбираетесь в живописи?
       -Немного, я изучаю историю искусств, ну и практику тоже, разумеется. Я много о вас читала, вы не представляете как вас любят во всём мире, сколько направлений в искусстве начертали ваше имя на своих знамёнах. Дорогу Лов назовут Авеню Поля Сезанна!
        -Спасибо, спасибо, мадемуазель, вы очень любезны, я знаю себе цену, но чтобы всемирная слава, дорога моего имени...
       -Да, можете мне верить; к сожалению, я ничего не могу переносить во времени, поэтому, наверно, и одёжка на мне такая легкомысленная, извините, пожалуйста, но вы же художник, вы же работаете с натурщицами...
       -Когда это было, -с грустью произнёс Сезанн.
       -Я могу вам позировать, - вся встрепенулась к нему со стула Мария, - и вам ни о чём не нужно будет беспокоиться, только немного кормить и поить меня, чтобы с тела не спала.
       -А что соседи скажут? /Гортензия-то ничего не скажет, она в Париже/. Сестра Мари? Экономка, госпожа Бремон? Я очень медленно работаю, эта треклятая живопись...
       -А зачем им знать про меня? Вы, такой художник, имеете право на свою личную тайну и, пожалуйста, забудьте на время ваши опасения – «закрючит». Не могу я вас закрючить, если бы и хотела, у меня там бой фрэнд  Айван дожидается, а в животе зародыш от Рембрандта. И денег мне не надо, я так рада с вами говорить...
       Сезанн посмотрел на неё, как на полоумную, задумался, посмотрел добрее, поднялся, подошел к невысокому подиуму для моделей, поправил драпировки и пригласил Марию: Вы сами напросились, идите сюда, я объясню вам задачу.
       Мария поднялась со стула, скинула халат и футболку; она была великолепна, и если бы не 65 лет художнику, если бы не диабет, не страх последствий, то он мог бы и трахнуть её прямо тут на драпировках помоста.
       -Смотрите, видите эту фигуру справа на холсте, лежит на животе, опирается на локти, коса вдоль спины – самая лёгкая поза, для пробы. Устраивайтесь поудобнее, подверните драпировки под себя для мягкости, я не переношу когда модели шевелятся! – Сезанн уже возился у палитры, выдавливал недостающие краски, пербирал кисти.
       -Я знаю это, но вы не сердитесь на полоски на моём заду, отсидела на стуле, - и Мария изогнулась, чтобы ещё раз убедиться.
        -Меня полоски не волнуют, мне движения, формы, валёры нужны. Хватит говорить, у меня аппетит к живописи, ложитесь.
       Мария улеглась, изучив прежде указанную фигуру на холсте. Сезанн, не подходя к ней, не прикасаясь, дал несколько указаний.  Мария поёрзала, подвигалась, колыхнула полосатыми в складочку ягодицами, мастер воскликнул: «Так!» - и она замерла.
       Позировать Марии было совсем не трудно и не потому, что она прирабатывала этим не самым древним и потому малооплачиваемым способом, а от давнишней привычки к усидчивой работе и медитации, хотя и не ортодоксальной или методической. Она решила не уходить в себя, а прислушаться, принюхаться, осмотреться. Смотреть было особенно не на что, только сильно скосив глаза влево она могла увидеть на монументальном мольберте громадный холст в профиль и руку мастера с кистью, когда он наносил то ритмичные, то одиночные мазки. Прямо перед ней была стена в светлосерой клеевой, кажется, краске, пол в какой-то плитке неизвестного каменного сорта, холсты повёрнутые лицом к стене; пыли было не очень много. Закатив вверх глаза, чтобы не менять положения головы и не вызывать гнева мастера, она видела испод деревянной полки во всю длину стены, опиравшуюся на примитивные деревянные консоли. Под полкой, то тут, то там висели гравюры, рисунки, эскизы, но работ мастера она не заметила. Доминантой запахов был скипидар – чистейший, душистый, за ним пробивался запах даммарного лака, а потом, где-то в конце терялся тонкий запах льняного масла и ещё, кажется, орехового.
       Тянулись не очень тяжкие минуты, было тихо; за открытыми окнами трескали и пинькали какие-то птички, но почтительно, не нарушая покой, такой необходимый для живописи Сезанна. Жужжали мухи, тихо шаркала кисть по холсту, брякала жестяная оконечность кисти о маслёнку с разбавителем, шаркали шаги мастера, творилось живописное творение и весь задний  фасад Марии служил источником творящему мастеру. Было жарко, спину и попку хоть немного овевал легчайший сквознячок, но под небритыми мышками собирался пот, щекотал и стекал куда-то под груди. Зуденье мух уже давно внушало тревогу Марии, она их ненавидела, этих говноедок! Чувственная  кожа Марии, вся! была очень чувствительная, казалось, её могла расщекотать даже одна единственная невесомая пылинка прит;лившаяся в любой точке пересечения координат. Мария явно вздрогнула от ужаса: муха покрутилась под её носом, нырнула вниз, уселась под  левым розовым соском и начала щекотно лакать её пот. Это было свыше её сил, на этот подвиг она тренировку не проходила:
       -Мосье Сезанн, - обратилась она, боясь повернуть к нему голову.
       -Да, мадемуазель, - с некоторой задержкой, отсутствующим голосом ответил мастер.
       -Меня щекочет муха, я умираю!
       -Не умирайте, а прогоните её, да и вообще вы молодец, позируете, как восковое яблоко или бумажная роза; сеанс окончен, пауза! – весело, молодецки, без уже привычного ворчания, воскликнул мастер.
       Мария мокро шлёпнула у себя под грудью, разумеется, промахнулась, легла на живот, перекатилась на бок, потом на спину, вытянула вверх руки и потрясла ими в воздухе, груди радостно затрепетали.
Сезанн принёс ей серый халат и белую футболку.
       -Жарко, мосье Сезанн, можно я так полежу, а потом похожу по мастерской, посмотрю?
       -Конечно можно, о чём речь, мы свободные люди в свободной Франции.
-Мосье, а можно мне попить и нельзя ли полотенце, и потом, где у вас, это, этот, как его, ну туалет?
       -Сколько вопросов, яблоки пить не просят, - опять заворчал Сезанн, но всё обошлось.
       Через четверть часа, Мария, освеженная, опорожненная от горячих вод, напившаяся холодной воды, с полотенцем у ног, сидела на подиуме в другой позе: глубоко на корточках, с белой драпировкой в левой руке, склонив голову. Эта поза была более трудная, уже через пятнадцать минут начали затекать ноги, через двадцать – побежали мурашки немоты, а через двадцать пять – мастер произнёс: «Пауза». Он был всё же не мучитель и знал какие позы сколько минут может выдержать человек, чтобы не сбежать от него навсегда, разнося дурную славу по Эксу, Парижу и окрестностям.
       Мария опёрлась на руки - груди полноценными каплями глянули вниз – и с трудом поднялась на затёкшие, непослушние ноги, потом пару раз присела, помахала руками, повертела торсом из стороны в сторону и спросила: 
       -Можно я опять без халата похожу, жарко.
       -Можно, конечно, ведь вы же теперь моя натурщица, чувствуйте себя свободно, работы предстоит много, - посмотрев на обнажённую Марию, ответил художник.
       -Мерси.
       -Не за что. А скажите, у вас в России, через эти 140 лет, все девицы такие высокие, хорошо сложенные? – всё ещё разглядывая Марию, спросил Сезанн.
       -Не все, но большинство, хотя я и не девица.
       -Я имел в виду юность, а не семейное положение. Счастливая страна и счастливые художники с такими красавицами, - улыбнулся он.
       -Художникам всё равно, для искусства всё равно, а так-то они разборчивые, конечно; кажется никто теперь не пишет с натуры модель, только в нашем Институте Изящных /и не очень/ Искуств, - разговорилась Мария, поглядывая то на мастера, то на монументальный хост.
       -А почему это «и не очень»?
       -Власти позволили себе пошутить, у нас там есть различные отделения прикладного искуства, поэтому и назвали так.
Художник, кажется, не слушал её, а прожигал взглядом , анализировал всю её фигуру: цвет, освещение, рефлексы, конструкцию, планы, пустоты, выпуклости, вогнутости, линии, движения.
       -Как вы сложены! Какой цвет! Почти белый, принимающий все рефлексы, даже от серой стены. У нас в Провансе нет таких девушек, все более смуглые, может быть в Париже, но там они не полноценно белые, как вы, а чахло-голубоватые, заморенные жизнью в этом молохе, - художник воодушевлялся всё больше и больше. – А надолго вы к нам, ко мне, вообще – сюда?
       -Не знаю.
       -Как это, не знаю?
       -Это сложно объяснить, мы сами до конца не очень-то понимаем, как функционируют эти прорывы, что-то мы можем планировать, но не всё.
       -Так вы залетите куда-нибудь, куда  Макар телят пасти не гонял, и не вернётесь.
       -Нет, там есть аварийный вход.
       -Хорошо, тогда распологайтесь у меня на первом этаже, там в начале года Эмил Бернар жил и работал.
       -Да, я знаю фотографии этого периода сделанные Бернаром, - вставила Мария.
       -Хорошо, хорошо. Потом подыщу вам одежду, не держать же вас полуголой или голой под замком. А на мадам Бремон – это моя экономка, жена в основном в Париже живёт, и на сестру Мари я пле..., то есть мне наплевать, что они подумают, всё равно их посвятить придётся, да и еду мадам Бремон теперь на двоих должна готовить и приносить сюда. Вы согласны, мадемуазель?
       -Конечно, мэтр! Как я могу быть несогласной, - с искренним воодушевлением воскликнула Мария, шагнула к Сезанну всей своей наготой, с волнующейся тёплым прибоем грудью, с протянутой рукой,  но память обожгла её – неприкасаемый! и Мария застыла на месте в тот самый миг, когда лицо мастера начала искажать гримаса ужаса. –Ох, пардон! Я же знаю... Но я зато не недотрога и когда вам понадобится уточнить позу – вы можете смело двигать мои члены и сочленения своими руками, как  Ренуар всегда делал, - протараторила Мария.
       -Ренуар. Вы уже и Ренуару успели попозировать? – нахмурился Сезанн.
       -Нет, я ему не позировала; представляю какой бы он сироп с молоком из меня создал, но я читала о нём.
       -Ваши книги не врут, как я посмотрю, - успокоился мастер.- Но что-то мы заболтались, продолжим работу, вы ещё не умираете от голода?
       -Пока нет, но скоро начну,
       -Хорошо, через час мадам Бремон принесёт обед и я поделюсь с вами, а пока – за дело. Постарайтесь шагнуть, как эта вот фигура слева на холсте; лучше встаньте на подиум.
       -Мария старательно обошла мастера, подиум был справа от холста, поднялась на него, энергично ступила правой ногой, оказалась почти задом к мастеру, посмотрела через плечо – где он, и развернулась к нему правым боком, точно в профиль.
       -Великолепно! Вы прирождённая натурщица, - воскликнул Сезанн уже с палитрой, кистями и тряпкой в руках, - так и держите эту позу, мух гоняйте не спрашивая моего разрешения, - и он начал энергично шаркать кистью по холсту.
Прошло минут сорок пять, Мария пару раз переступала с ноги на ногу, разгибала правую руку, гоняла мух от лобка. Поза была не мучительная, но странным образом, время от времени она начинала покачиваться, мягко, как маятник  с большой амплитудой; происхождение этого ритма было ей неведомо. Внизу хлопнула дверь, донеслось шарканье шагов по каменной плитке, женский голос сообщил о прибытии обеда, Сезанн отозвался, отпустил экономку, отложил палитру с кистями и устало уселся на стул перед «Купальщицами».
       -Всё, отдыхайте, мой неожиданный подарок из ледяной России, - художник был усталый, но довольный. – Насколько вы совершенней моей живописи, трудно добиться реализации в искусстве, - говорил Сезанн, обращаясь скорее к себе, чем к Марии.
       Мария , одетая всё в тот же халат и Сезанн в суконном чёрном сюртуке и в рабочих, в краске, брюках, сидели по сторонам простого деревянного стола. Мария старалась держаться приличий, не бросаться на еду, хотя голод давно уже выкручивал её кишки, и если мастер не совсем глухой, то он должен был слышать её  перистальтику. Она уминала булку с сыром, запивала красным кисловатым вином /бутылка точно сбежала с натюрморта Сезанна/, кидала в рот солёные маслины, долго и тшательно жевала тонкие ломтики окорока холодного копчения, боясь подавиться, осторожно глотала, запивала вином. Ненароком она поглядывала на мастера, он мало ел, весь ушел в себя, совсем не заботился о застольной светской болтовне.
       -Где вы были раньше, Мария? Могу я вас так называть, учитывая разницу...
       -Конечно, о чём вы спрашиваете, мэтр!
       -У меня несколько таких же громадных холстов с начатыми «Купальщицами», это моя КОМПОЗИЦИЯ, которую так и не создал этот жалкий Клод Лантье, порождение предательского духа Золя. Он его даже удавил самоубийством, повесив перед холстом. Да, что я о них! Эти «Купальщицы» - моё завещание будущим художникам, но я не мог работать с натурщицами, я боюсь их, боюсь пересудов в Эксе, косых взглядов во время мессы, я всего боюсь.
       -Но меня-то вы не боитесь, мосье, - учтиво заметила Мария.
       -Да, вас не боюсь, вы как ангел, ну да, во плоти, да ещё такой восхитительной. И вы умны, ведь умны же вы?
       -Думаю, что да, зачем же дурочкам из будущего болтаться во времени и пространстве.
       -Хотя, что я болтаю. Глупо сожалеть о своей жизни в сослагательной форме: если бы, да кабы, да во рту выросли грибы, - старик замолчал, опустил голову и механически вертел в пальцах  кусочек хлеба.
       -Я вам помогу чем только смогу, мастер.
       -Спасибо, Мария.
       -Уверяю вас, мэтр, вам совершенно не о чем сожалеть, свою миссию живописца вы великолепно выполните. Уже в 1907 году будет поднято знамя кубизма с вашим именем на нём. Хотя, может быть вы и не одобрите новых устремлений в искусстве, но они неизбежны и почти все будут связаны с вашим именеи и с именем Ван-Гога. А в 1913 году, чёрный квадрат на белом фоне будет помещён в красный угол в России, - вдохновенно вещала Мария, но тут внезапно умолкла, прикусив язык и с испугом взглянула на художника.
       -Чёрный квадрат? Это только в России возможно, - вздохнул Поль Сезанн и снова углубился в свои размышления.
Мария самоотверженно позировала целый жаркий месяц. Одежду, соответствующую эпохе и даже моде, правда,  не парижской, на такое Сезанн никогда бы не разорился, ей подыскали. Длинные панталоны с рюшками смешили Марию; корсет был невыносим, всё всюду жало; бесчисленные завязочки издевались над ей терпением, но всё искупалось вечерними прогулками под руку со старым художником. Они спускались от мастерской по дороге Лов в Экс, на улице Белегон 23 их ждал поздний обед: утка с оливками, цыплята, сыр, вино, а пару раз был даже этот чудовищный рыбно-чесночный суп, буабес.
       Поль Сезанн выдавал Марию за свою дальнюю родственницу по линии супруги Гортензии Фике, прпадавшей в Париже, но мало кто ему верил, особенно, когда прошёл слух о ежедневных уединениях парочки в мастерской у дороги Лов /будущей авеню Поля Сезанна, не забывайте/. Поползли самые чудовищные слухи: Сезанна закрючила наконец-то эта иностранка, невиданного роста, сложения и расцветки. Сезанн женится на ней и уже переписал на неё всё движимое и недвижимое имущество, вместе с этими безобразными картинами в придачу. Сезанн отбил её от своего сына Поля /для которого она тоже была слишком молода/, который страдал от горя и готовился к самоубийству. Сезанна скоро объявят недееспособным, невменяемым и упекут в психушку, благо их предостаточно на юге Франции. Другие утверждали, что это его незаконная дочь от связи в Париже с какой-то не то шведкой, не то финкой, кто их там разберёт, этих северных дикарей.
       Но все эти сплетни шептались, разумеется, только за синой, а при встречи все с ним раскланивались как и прежде, как будто ничего не произошло. Молодые люди оборачивались на парочку, точнее, на Марию с разинутыми ртами и только что не посвистывали в догонку, но сдерживались, старик Сезанн мог и палкой огреть вдоль хребта, с него станется.
       Работа в мастерской продвигалась хотя  и не гитантскими, но ощутимыми шагами. Мария помогала художнику громоздить громадные холсты на мольберты один за другим, звать на помощь посторонних у них не было никакого желания. Мастерская стала святилищем, где старый жрец поклонялся невыразимой, юной красоте. Художник  привык к Марии, к её наготе, неприхотливости в пище, к её запаху, походке, разговору и молчанию. Теперь он спокойно передвигал её руки, ноги, поворачивал торс, поправлял волосы устанавливая позу натурщицы. Он не боялся больше её, но замечать гусиную кожу, вздыбившиеся волоски на руках, подрагивание спины и ягодиц, густую каплю в промежности – он не хотел, не мог, время для этого безвозвратно ушло.
       Мария ушла, как и появилась, без предупреждения, без прощального рукопожатия, не говоря уж об объятии или поцелуе. Остались только её движения, цвет, рост, конструкция тела на всех трёх монументальных  холстах с «Купальщицами».
       Художник переживал, но недолго, замечая рядом с чувством утраты – чувство облегчения. Теперь он снова был один и ничто не отвлекало его от углубления в живопись; природа и натюрморты всегда были тут, рядом, под рукой.
       С исчезновением Марии постепенно исчезли и сплетни о художнике и высокой блондинке с синими глазами. Сплетни эти так напрочь забылись, что не попали ни в один из анекдотов о Сезанне, тем более, ни в одно солидное, или не очень, исследование о его жизни и творчестве. Следы остались только на холстах, но их никто не видел. Таким образом,  Мария, как обычно не наследила в прошлом, не произвела помехи, шума, не деформировала той безвариантной реальности, о которой мы знаем из книг и других материальных источников.

       +++

       -Ну как тебе мой церебральный отчёт о проделанной работе, о продырявленном пространстве и времени, моём героическом поведении в далёком и не очень прошлом? – спросила Мария у Джона, когда большой плоский экран, никак не меньше одного метра на полтора, потух и исчезла картина с Полем Сезанном  одиноко сидящим перед холстом 208 на 249 сантиметров с одним из вариантов «Купальщиц» не мольберте.
       -Просто отлично! А как работает наш церебральный видеопроектор! Кажется не только цвет, звук, объём и пространство списывает безукоризненно, но и вкус с запахами доносит. У меня слюнки текли, когда ты трескала бруснику с мёдом у Рублёва и не на шутку разыгрался аппетит от лицезрения твоих ужинов с Сезанном: утка, цыпята, сыр. Я хочу жрать!
       -Но надо закончить работу, - остановила его Мария. – Ты заметил, конечно, что я не появилась ни у Рубенса с Ван-Дейком и командой, ни у Дали в окружении этой грязной банды, ни у бедного Ван-Гога, ни у Пикассо, только у Руо чуть проявилась, не стала будить старика и ушла.
       -Конечно заметил, и как ты объясняешь эту неполноценность контакта? – спросил Джон.
       -Научно я никак не объясняю. Это было не моё волевое решение, но и не внешняя преграда, предупреждение или предостережение.  Мне как-то не хотелось, что-ли, не знаю, внутренне не хотелось, но тревоги или, тем более страха, я не испытывала. Скорее я чувствовала себя как богиня слетающая к простым смертным с Олимпа, чтобы ввязаться в их дела, дрязги, войны. Но я, как ты видел, не мешала протеканию прошлой жизни.
       -Прошлой, может быть, и не мешала, но новую  в себе принесла. Как твой живот, кстати, не мешал тебе там? Я беспокоился за тебя.
       -Нет, не мешал, скорее я животу мешала, проболталась там пару раз, как дура, - понурилась Мария.
       -Не угрызайся совестью, ты была великолепна, перед коллегами нам стыдиться не придётся, -и Джон, потянувшись из своего кресла на колёсиках, приобнял за плечи Марию.
       -Спасибо тебе,- ответно качнулась к нему подруга.
Мария и Джон сидели в затемнённом подвале лаборатории отдела «Будпрош» при И.И./и не очень/И. Снаружи,за бронированной дверью, за обычным чиновничьим столиком сидел молодой, вежливый охранник вооруженный до зубов, но вооруженный совершенно неприметно для внешнего взгляда. В подвале никого больше не было, теоретически они знали, что первый просмотр лучше всего проводить в интимном кругу. И это не из-за проблем с целомудрием или моралью, какое может быть целомудрие в науке! и тем более не из ханжества. Нет, просто-напросто в этом интиме лучше всего считывалась информация с мозга подопытного /или опытного/ человека, а женщина, как все теперь знают, тоже человек, равноправный член братского-сестринского, справедливого общества Евразии. Не было и опасности цензуры, монтажа, замазывания неловких картинок, этого не позволила бы гражданская и научная совесть участников проекта, а если бы, уму непостижима! и позволила, то ничего с информацией они поделать не смогли бы, канал был совершенно изолирован от любых посягательств, как извне, так и из нутра самой системы. Короче, всех этих опасностей вовсе не существовало и это мы так, на всякий случай сообщаем, для читателей из непосвящённого прошлого.
       -Не прими за упрёк, ради Бога! Но жаль, что ты не залетела к Хиросиге и Хокусаю, посмотрели бы как один режет доску для «52-й станции дороги Токайдо», а другой «35-й вид Фудзи», - всё ещё обнимая подругу за плечи произнёс Джон.
       -И не передала им, что их будет копировать Ваг-Гог, что богатеи в 20 веке будут балдеть от Ван-Гога и выкладывать за холст по сорок /или сто?/ миллионов этих отвратительных зелёных бумажек с антигуманными символами. А потом прятать холст в сейф покруче того в котором мы с тобой сидим, - начала заводиться Мария.
       -Они бы тебе поверили, такой ясноглазой красавице; вырезали бы твой портрет, а может быть и ню, если бы ты соизволила сбросить перед ними свою футболку, и современные искусствоведы охуевали бы от загадки этих образов, - смеялся Джон.
       -Это было бы вторжение, хотя... Сезанн... ну да посмотрим, - засмеялась Мария.
       -Не думаю, тем более, ты знаешь не хуже меня о том, что гласит современная теория о прободении времени в оба конца, а гласит она о том, что ни уя-то мы не можем нарушить или изменить ни в прошлом, ни в будущем; не можем ни на что повлиять и связано это с многомерностью пространства, нелинейностью времени и прочей умопомрачительной уйнёй вытекающей из квантовой теории, - завёлся опять Джон.
       -Не заводись, я устала, я хочу есть, пить, ****ься, спать, есть, пить, трахаться, пока не стряхну с себя все эти пласты времени, все эти впечатления. Я не супервумен, - с наигранным раздражением произнесла Мария и поднялась из кресла. Поднялся и Джон, обнял её, прижал всю к себе, пробежал по телу руками, упёрся ей в живот булыжником прущим из джинсов, склонился к её лицу.
       -Нет, только не здесь, на нас же глазеют видеокамеры всех спектров излучения, здесь нельзя спрятаться, я и так у всех на виду. Пошли домой, - и Мария мягко отстранилась от него, упёршись в грудь руками.