Остров последнего моря

Амирам Григоров
Меня зовут Владик Меиров. Мой дом находился по адресу: Вселенная, Млечный путь, область Персея - Стрельца, и так далее, Земля, Южный город, Джууд Махалля, второй поворот направо, если идти от синагоги Горских евреев. Это было в мире, аляповатом и прекрасном, как чилийская серия марок с бабочками. Правда, теперь мне кажется, что зовут меня по-другому, а именно – Йицхак из Цфата. Но, с другой стороны, разве так уж важно твоё имя, если ты выписан из своего старого дома, на старой улице, с приземистыми постройками и выщербленными мостовыми? Я расскажу лишь то, что помню. Это было…


***
- Какая-то одна одинокая птица жила на острове посреди последнего моря, понятно, да? Каждое утро она просыпалась и думала так: «к северу, в водах моря, есть обширный остров, за которым уже нет никакой земли. На нём живёт множество птиц – зимородки пёстрые, цапли розовые, соловьи-моловьи. Там есть и птицы, похожие на меня. Если сегодня соберусь и полечу на север, то достигну этого острова, и найду друзей, и найду себе любовь, и построю себе гнездо, и не буду больше одинокая, да». Но и к югу от маленькой земли, где она жила, тоже был остров, другой! Тоже большой был. И птица думала так:
«если я сегодня соберусь и полечу на юг, то достигну того места, где множество птиц есть, беззаботных и весёлых, и между них и мои собратья есть. Я прилечу к ним, найду друзей, любовь найду, построю гнездо, и не буду одна».
Но век той птицы был короткий, она полетела б на север, предположим, то никогда бы на южный остров не попала, а полетела б к югу – не видать ей северного, понимаете, да?
И каждое утро она просыпалась, и смотрела – сначала на север, потом на юг, и думала, куда полетит, но не могла выбрать. Так прошли годы, и птица состарилась, и однажды…
- А, дядя Юра, хватит с тайгой на небо ехать!
Дядя Юра замолчал, поглядел на человека, осмелившегося на эти дерзкие слова, и медленно-медленно опустил стопку с водкой на стол.
Я понял – что-то сейчас произойдёт нехорошее, такое, что и за полжизни не забудешь. Шутка, что ли, чепик какой-то, самого дядю Юру, вора бакинского, прервать посмел.
И, как же я прав оказался! Я не знаю только одного – дня, когда умру, а остальное всё, видимо…


***
Как же это было давно! Проще скажу: тогда, когда по дороге к бульвару продавали слоёные пирожки с мясом, по двадцать копеек за штуку, да ещё какао, по десять копеек, а в одиннадцать часов гасились огни в окнах, потому что утром вставать на работу, и спать пора. Когда Трахтманы, соседи с первого этажа, ещё не обменяли берег Каспийского моря на берег Мёртвого, где потом умерли, что ещё можно делать у моря с таким названием? Когда ветер, настоявшийся на магнолиях, нефти и выброшенной на пляжи морской траве, шевелил москитные сетки, натянутые на никогда не запиравшиеся двери Джууд Махалля. Когда евреи здоровались между собой по мусульманскому обычаю, «салам», а армян и азербайджанцев можно было различить только тем, что одни ели халву на поминках, а другие – нет. Когда наивысшее блаженство связывалось с тортом «Сказка» из немецкой кондитерской на Торговой улице, и ни с чем иным. Вру, ещё с мороженым, из ящика мороженщика Шаллума, стоявшего на углу, возле аптеки, на той же улице. Когда единственное несчастье выглядело так - во время показа «Места встречи изменить нельзя» пьяный Арик Левиашвили взобрался по лестнице, чтобы подкрутить счётчик, свергся оттуда, и, повиснув на не предусмотренном для таких упражнений счётчике, вырвал его с корнем, погасил свет во всём дворе, и кино кончилось.
Это было настолько давно, что время тогда почти не двигалось, и на стенах сохранялись таблички с именами жильцов, которых никто не помнил, древние неработающие звонки возле дверей подъезда, а под балконами торчали блоки от бельевых верёвок, намертво схваченные ржавчиной, и никто не мог сказать, куда делись люди, пользовавшиеся ими раньше. Это было тогда, когда почти в каждом дворе жили люди, воевавшие с немцами, ведь кавказцы живут долго, а мой отец ещё не сел в третий раз, но уже откинулся во второй, и отчаянно разрывался между бильярдом и игрой в секу.
Когда дворы частных домов на Первомайской улице пахли чесноком и жжёным сахаром, и кудахтали с балконов несчастные куры, приготовленные для жертвоприношения «капарот», а у бульварной вышки по выходным пожарные играли «прощание славянки» и шумели, скрипели дряхлые ивы на спуске по улице Гоголя…


**
Старики Трахтманы уезжали. Звали их Евсей Наумович и Рахиль Наумовна, и были они очень похожи, однако приходились друг другу не братом и сестрой, как можно было решить, а мужем и женой. Говорили, что был у них когда–то сын, Саша, который с головой не дружил, и лет пятнадцать назад вышел за хлебом и пропал без вести.
Старики распродали всё своё имущество, свои старые комоды и венские стулья с выдавленными цветами на сиденьях. Нашлись покупатели и на пианино с канделябрами, и на книжный шкаф эпохи НЭПа. В их полуподвальной комнате остались только книги на языке идиш, портрет сына на стене и допотопная двуспальная кровать с откручивающимися стальными шариками, придвинутая к окну, сидя на которой, Трахтманы пили чай.
Я сидел рядом, и смотрел, как они берут стаканы веснушчатыми пальцами, как отпивают мелкими глотками, разглядывая, вместо телевизора, кусок нашей улицы, на которой ровно ничего не происходило. Трахтманы были на редкость молчаливы, и с ними было скучно. Вдобавок, в их полуподвальной комнате было прохладно и сильно пахло валерианой и плесенью.
А дело в том, что отец мой сказал:
- Иди, помоги Трахтманам, у них никого нет, а денег полные матрасы. Может, дадут тебе сколько-нибудь?
Впрочем, весь махалля знал, что они жадны до денег, ведь никто не видел, чтобы хоть раз купили новую вещь. Сейчас, сидя на подозрительно похрустывающем матрасе и видя, как они, шевеля губами, словно пересчитывая, одинаковыми движениями  берут колотый сахар, я ощущал, как во мне поднимается волна неприязни к ним. На все предложения разделить с ними чаепитие, я отвечал отказом. Когда, наконец, пришла машина, чтобы отвезти их по маршруту: аэропорт Бина – Москва – Земля, Откуда Не Возвращаются, и жители окрестных домов высыпали на балконы и крыши, что случалось лишь на свадьбах и похоронах, да ещё во время уличных драк, я глядел, как они торопливо допивают свой чай с колотым сахаром, и губы у них дрожат, против обыкновения, особенно сильно. Прежде чем выйти, Трахтманы, с необыкновенной важностью подошли ко мне, и, погладив меня дрожащими руками по голове, вручили газетный свёрток, и моя неприязнь к ним улетучилась. Я глядел, как старики, взявшись под руки, переваливаясь, как две утки, идут к машине, а затем долго влезают на сиденья, и не мог дождаться, когда они, наконец, уедут, и можно будет распаковать свёрток. Сразу скажу, что нас с отцом ожидало разочарование, в свёртке оказался обтянутый выцветшим бархатом альбом с марками, собранными, очевидно, пропавшим трахтмановским Сашкой.
- Овцы паззорные, - кричал папа, - Каазлы немецкие!
Всё, что папа говорил потом, было оскорбительно для наших единоверцев, имевших несчастье родиться на Европейском континенте, и наглость - поселиться в пределах Джууд Махалля, в том месте, что предназначено для людей восточных, щедрых и великодушных. Потом папа занял денег у соседей и поехал пить.


***
Стоя на крыше дома нашего, мы видели, как старики Трахтманы уезжают. Говорят, они плакали, садясь в такси. Арикин Додик помогал им с отъездом.
Теперь мне кажется, что без этой трогательной пары наша улица никогда не будет прежней.
Никогда больше не увидим, как они, взявшись под руки и перешептываясь, спускаются по крутой улице Гоголя вниз, к Торговой.

На следующий день Додик Левиашвиили принёс мне на продажу потрясающий альбом марок. Скажу сразу, что таких классных марок я никогда не видел. Чего там только не было! Польские и чешские довоенные, югославские с портретами сербских королей, всего не перечислить! Запросил он тридцатку, я даже торговаться не стал. Взял деньги из маминого шкафа, отдал. Мама с работы пришла и давай плакать, говорить, что скоро нам придётся марки вместо хлеба кушать. Насилу успокоилась.
Взял я лупу с пинцетом, стал марки разглядывать. Проглядев весь альбом до конца, обнаружил, что последние три страницы склеились. Разрезаю их кухонным ножом, и что вижу? Марок там нет, зато пергаментные закладки густо исписаны перьевой ручкой.


***
«Не спрашивай никого про Остров последнего моря. Никто тебе не ответит. Ответить ты можешь только сам себе. Все разговоры, которые ты ведешь с людьми, на самом деле – разговор с самим собой, потому что ты – единственный человек на Земле. И прочитать можешь только то, что сам написал, вернее, всё, что ты прочитал, написано тобой, как и этот текст.
Представь себе часы с пятью стрелками, причём две идут в одну сторону, три – в другую, и все – с разной скоростью, да ещё на циферблате не цифры, а буквы, еврейские, арабские, греческие, разные. В мире есть столько различных вещей, что наверняка есть и такая, словом, вероятность существования таких часов отлична от нуля. Более того, я практически уверен, что эти часы существуют. Но для чего они? Какое время измеряют? Никто не ответит.
Когда я гляжу на покрашенные жёлтой и розовой известью дома нашего махалля, с разнокалиберными окнами и занавесками всех цветов радуги, знаешь, о чём думаю?
На стенах нашей улицы висят таблички дореволюционных страховых обществ, разнообразные изоляторы без проводов, гербы «Осоавиахима», даже штанги троллейбусных проводов торчат, хотя невозможно себе представить на нашей узенькой улице троллейбус. Но больше всего заставляет задуматься другое - над нашими окнами в стене закреплено не менее десятка блоков для натяжки бельевых верёвок. По идее, на противоположной стороне улицы должны быть парные к ним. Я взял бинокль и тщательно разглядел стены дома напротив, но там не только блоков нет, но даже следов того, что они были. Посередине фасада там проходит тёмная полоса, оставшаяся от водосточной трубы, которая сильно протекала, до тех пор, пока Арик Левиашвили не вздумал её поправить и не оторвал на всём протяжении. Да ещё у самой крыши с крюка свисает что-то, похожее на зелёную тряпку, а под ним, по всей стене - зеленоватый подтёк. Наведя на резкость, я увидел, что это никакая не тряпка, а покрытый патиной колокольчик, видимо, медный, наполовину стёртый о камень, и стало понятно, почему в моменты, когда порывы зимнего норда проникают на нашу улицу, сквозь вой ветра слышится еле различимое позвякивание.
А ветхая заржавленная «Победа», машина, стоящая в соседнем дворе, хозяина которой никто не видел? Под ней выросла четырехугольная моховая клумба. Зная, как медленно растёт мох, можно понять, что для того, чтобы вымахала этакая подушка, нужно не менее ста лет.
Наш квартал выглядит так, словно кто-то выстроил его за один день, как театральную декорацию, не особенно потрудившись над тем, чтобы придать ему историческую достоверность.
Видимо, он сделан как умелая иллюзия, и специально для меня, единственного человека на свете. Впрочем, у этой иллюзии есть изъяны, которые, при желании, можно обнаружить.
Единственное объяснение заключается в том, что всё, что меня окружает – сновидение, и достаточно понять это, чтобы, сделав над собой усилие, очнуться. В любимом тосте дяди Юры, вора бакинского, говорится о птице, которая думала, что прожила целую жизнь, а на самом деле она спала в своём яйце, ещё не вылупившись на свет…»


***
На улице Видади жил скульптор. Был он родом из горско-еврейской деревни, учился когда-то в Москве, и лепил бесконечных Марксов, похожих на армянских починщиков обуви, Лениных, которым недоставало тюрбанов, чтобы быть неотличимыми от сельских мулл, разбавляя этот дежурный набор стилизованными фигурами в кавказском платье. Своё самое лучшее творение он создал вместе с женой-грузинкой.
Лия Гаврилова. Самая красивая девочка Джууд Махалля. Моя одноклассница. Любовь моя.
С того момента, как я понял, что люблю её, прошло долгих два года. Все это время я старался не глядеть в её сторону, что давалось нелегко. Её глаза были черны и блестящи, как нефть, кожа смугла, а её…
Да что я говорю? Говорить можно долго, а смысла не передать никакого. Она была само совершенство, так проще понять!
Меня она презирала, высмеивала мои остроносые туфли на каблуках, мои отращенные ногти на мизинцах, делая это так, чтобы я слышал! Впрочем, я всем своим видом показывал, что меня абсолютно не заботят ни её слова, ни само её существование. На вид я был само веселье, сама беззаботность я был.

Вот и школа закончилась, как-то внезапно началась новая жизнь. Дядя мой в те годы хорошо зарабатывал, возя в Россию ранние огурцы, и, говоря, что племянник Зараха не должен быть хуже других, щедро мне помогал. Водились у меня кое-какие деньги, одним словом. Друзей было – пруд пруди, собирались мы каждый день, сидели в одной из городских «точек», работавших до последнего посетителя. Нас все знали, и косой Айдын из «Гыз галасы», и Агалар из летнего «Апшерона», и Армен из «Армянской воды». Я и стал забывать Лию. Лето, южный город, девочки приезжие, понятно же, да? И вот иду как-то по Торговой, на Гоголя сворачиваю, и вижу – впереди Лия идёт. Захотелось поговорить с ней, стал я быстро подниматься по этой улице крутой, почти бегу, и вижу - нет её, наверное, свернула в переулки. Перехожу на медленный шаг, закуриваю.
Вдруг Лия выходит из парадной, буквально передо мной, оказывается, увидела, что иду за ней, и ждала. Заговорили, пошли вдвоём. И говорит мне, что уже два года меня любит. Я ей - то же самое говорю. Идём до её дома, медленно-медленно, на небольшом расстоянии, за руки не держась, как у нас, в пуританском городе, принято. Я гляжу на неё осторожно, искоса, не рискуя разглядывать её, и она тоже на меня не глядит, говорим вполголоса, школу вспоминаем, а мне хочется смеяться, и плакать тоже хочется, понимаете, да? Провожаю её до дверей, постояли немного, договорились завтра встретиться. Иду обратно к бульвару, потому что ноги сами несут, как будто  не подчиняются мне. Мимо Трахтманы проходят, соседи наши, старички, поздоровался с ними, дальше иду, гляжу – сидит на своём балконе Владик Меиров, очкарик, марки свои перебирает. На меня смотрит, подмигивает, большой палец поднимает, потом рукой машет, я ему тоже, паразиту, махнул, потом кулаком погрозил, чтобы знал, о чём не следует слухи по махалля разносить.
Дойдя до парикмахерской, вижу картину – стоит посреди тротуара на четвереньках Арик Левиашвили. Подхожу и говорю ехидно:
- Уважаемый Арон, что-то вы неудачное место для намаза выбрали!
Тот рукой машет, мол, иди себе, не видишь, тошнит меня. Прохожу мимо сада Молоканского, а там, в чайхане, дядя Юра сидит, вор бакинский, голубей крошками кормит. Кланяюсь ему, тот мне подмигивает и улыбается во все свои золотые зубы.
До Девичьей башни добираюсь, почему-то билет покупаю, наверх поднимаюсь. Вижу город мой, весь, как на ладони. Вечер, бриз дует с моря, жимолостью пахнет и розами, горят огни в ресторане «Чичак», а около парашютной вышки оркестр пожарных играет «прощание славянки».
И тут мне стало ясно, что этот вечер – самый лучший вечер во всей моей жизни, и что проживи я даже ещё сто лет, не будет ничего, сравнимого с этим вечером. И понимаю, что реальностью это быть уж никак не может, слишком всё хорошо, и что всё это – сон, сладкий и тоскливый, который снится мне, не родившемуся ещё - как той птице из тоста дяди Юры, что не вылупилась из своего яйца, и вокруг неё плещутся тёплые воды амниотического моря. Сон, который до самого конца уже досмотрен, и уже пора просыпаться, и чувствую, как меня захватывает какая-то неведомая, могучая волна…
Лия, Лия, больше жизни...

В это время чинные, нарядные бакинцы, дефилировавшие по приморскому парку, стали останавливаться и глядеть на вершину Девичьей башни, указывая пальцами на человеческую фигуру, стоящую на самом краю каменной стены. Ко всеобщему изумлению, фигура эта стала терять очертания и растекаться, превращаясь во что-то, подобное сгустку светлого дыма, и вскоре перестала отличаться от самого синего на свете бакинского неба.


Джууд Махалля – квартал Баку, место компактного поселения евреев.
Чепик – деревенщина, неотёсанный человек (азер.)
Сека – карточная игра.
Гыз галасы, Апшерон, Армянская вода, Чичак, - популярные бакинские кафе и рестораны