Глава третья

Вадим Филимонов
/рисунок Леонардо да Винчи/


     Глава третья 

     Священная Римская империя Оттона 1-го уже была дорушена Наполеонишкой. Отто-Эдуард-Леопольд Бисмарк-Шонхаузен уже родился, ещё не создал Тройственный союз, но уже провозгласил Германскую империю. Фридрих Крупп уже успел и родиться и умереть, а его бессмертное стальное-орудийное дело успешно продолжали сыновья и внуки по прямой линии. Карл Фридрих Цейс уже основал свою фирму в Йене, но ещё не умер. Адольф Байер уже родился, но ещё не синтезировал индиго, и, разумеется, не умер. Граф Фердинанд Цеппелин уже родился, но ещё ни один цеппелин не поднялся в воздух, не перелетел Атлантику, не сгорел под стрёкот первых кинокамер с ручным заводом. До этих событий надо было ещё ждать пришествия нового, 20 века.
     Неяркое лето 1880 года в вольном, бывшем ганзейском, городе Гамбурге. Где-то записано, что Гамбург известен с 9-го века, а где-то будет записано о лишении его вольности в 1933 году, не терпел фюрер вольностей; но и то и другое уже и ещё далеко от этого лета в 110 километрах от Северного моря.
В красно-кирпичном доме, под красной же черепичной крышей, полным владельцем которого был Иоган-Петер Зигеркампф, директор старейшей гимназии в этом старейшем городе, брат и сестра играли в папу и маму.
     Херр Зигеркампф даже летом предостаточно был занят школой: собрания попечительского совета; заседания в городском совете; собеседования с претендентами на место учителя; мелкие изменения в школьной программе; забота о летнем ремонте школы, хотя, для подобного вопроса у него был исключительно исполнительный заместитель, его правая рука, но даже он не мог заменить нос херра Зигеркампфа, нюхающий  олифу для масляной краски, нос проверяющий свежесть и натуральность льняной олифы. Он доверял многолетнему исполнителю летнего ремонта, малермайстеру Штайнхерцу, но и проверял, хотя и незаметно, не на глазах у почтенного майстера. Поэтому и сегодня он не имел никакой возможности помешать своим детям заниматься такой потрясающей исследовательской деятельностью, как игра в папу и маму.
     Инициатива всегда принадлежала Каролине, двенадцати лет, с рыжеватыми волосами, веснушками даже на плечах и кое-где ещё, голубыми глазами и некрасивым лицом ребёнка вступающего в переходный возраст. Менструации у неё ещё не начались, но груди уже болели и торчали набухшими весенними почками. Братец Пауль был ровно на год младше сестры; он обожал, боялся, тянулся и убегал от Каролины, но от неё было трудно, если не невозможно убежать, когда глаза её освещались непонятным и пугающим огнём, скулы розовели, голос нежно подрагивал и она притворно-спокойным голосом звала его поиграть с ней. Непонятным для Пауля образом, она никогда не зажигала свои голубые озёра огнём, если рядом мешались родные. У неё был совершенный инстинкт самосохранения, как у несильного зверя или у неуверенного в себе преступника. Зимой, когда ещё надо было ходить в школу, они сговаривались и притворялись больными, но не оба в один день! Сначала, по её плану, «заболевал» Пауль, мать оставляла его дома в постеле. На другой день «заболевала» Каролина, это был её триумф! Утром, когда братья, сёстры и отец уходили в школу, а мать отдавала распоряжения приходящей кухарке, а потом занималась своим бесконечными хозяйственными делами, Каролина проскальзывала в комнату братьев, прыгала под одеяло Пауля и прижималась к нему, накрывшись с головой. Мать ни разу не застукала её, их любовь оставалась их тайной. Хотя любовь была не «их», а скорее только Каролины. Пауль, хотя и тянулся к ней, но страх и стыд тормозили его, он долгое время был целиком в руках сестры, отдавался ей, подчинялся не без тайного сладострастия, которое ещё и сладострастием-то нельзя было назвать – поллюции у него не было пока ни одной.
       Днём неяркого лета 1880 года, Каролина и Пауль притаились на диване в библиотеке, она же – кабинет отца. Они сидели, не доставая до пола ногами, на высоком диване, красивой малиново-красной кожи. Диван был бугристым и твёрдым, круглые пуговицы утопали глубоко в кожу. На этих буграх трудно было угнездиться детским попкам. Брат и сестра склонились над книгой лежащей на их плотно прижатых друг к другу ногах:
       -Знаешь, кто это? – сладким шёпотом прошептала Каролина, прошуршав папиросной бумагой над красным, сангиной, рисунком и открыв другой – пером.
       -Нет...
       -Это Леонардо да Винчи, самый знаменитый итальянский художник. Видишь, что тут нарисовано?
       -Да-а, но этот разрез..., - неуверенно мямлил Пауль.
       -Это научный рисунок, Леонардо не только художник был, он всё изобрёл, - с энтузиазмом шептала Каролина в ухо брату.
       -Ты думаешь, он сам всё это резал?
       -Наверное, кто же ещё.
       -А где он всё это взял?
       -В болнице или на кладбище, откуда я знаю, - оборвала она. – Смотри, это ты, а это я. Вот что мы должны попробовать сделать, если ты не испугаешься.
       -Не испугаюсь, я ничего не боюсь, а зачем? – храбрился и одновременно готовил себе отход Пауль.
       -Зачем, зачем! Приятно...
       -Откуда ты знаешь?
       -Ну, мы же пробовали немного, - в голосе Каролины появилось то, что Пауль боялся и к чему иногда тянулся.?
       -Помнишь?
       -Да, было мокро.
       -И сладко.
       -Неужели так глубоко я могу пролезть в тебя?
       -Конечно, у меня там мешок, видишь, здесь же нарисовано. Вот – писать отверстие, вот – какать, а вот – для твоего хвостика.
       -А почему они стоят? – спросил Пауль.
       -Можно и стоять, и лежать, и как собаки или лошади, помнишь, мы другую книгу смотрели?
       -Помню, там у всех такие чёрные глаза, косички, и сиськи как мячики.
       -У меня тоже будут как мячики, а может и получше, я ведь ещё не совсем взрослая, - оправдывалась Каролина.
       -А у меня будет шванц, как у лошади!
       -Да,  и ты насадишь меня на него.
       Они обнялись, откинули книгу на диван, зашарили руками друг по другу, шумно задышали. Каролина направляла руку брата, пока та не нашла её сокровище, он уже умел играть с её микроскопическим бугорком, который приводил её в экстаз, заставлял закатывать глаза, крепко прижимать его к себе и причитать непонятные просьбы. Но теперь, на диване, им было совсем неудобно. Каролина отстранилась, поднялась на ноги, огляделась:
       -Давай ляжем там, за креслами, под окном, нас не увидят от двери.
       -Давай! – воодушевился наконец-то брат.
За креслами, она спустила с брата штанишки и впилась взглядом в его петушка. В её руках он уже научился напрягаться, но не до конца. Она легла, приподняла платье, панталонов на ней уже не было. Он лёг на неё. Она закрыла глаза, вспомнила прошлую весну в полях у межевой канавы, как старшая сестра учила её целоваться, сосала её язык, ласкала груди, трогала между ног, дырочку попки и доводила её до содроганий:
       -Поцелуй меня! – попросила Каролина, и они умело вклеились друг в друга губами, работали языками, пили друг дружку.
       Каролина держала правой рукой член, левой раздвинула сочащиеся губы с дюжиной бледных волосиков, раздвинула ноги пошире и пыталась проткнуть наконец-то себя, проткнуть эту ненавистную плёночку, которую она часто разглядывала в зеркало, давила пальцем, трогала тупой стороной холодного карандаша. Ничего не получалось. Не хватало яростного желания брата, он был ещё слишком мал для такого подвига. Каролина застонала, столкнула брата, повернулась, взяла в рот его член и начала дрочить себя. Вскоре она содрогнулась в желанном оргазме, а из петушка высосала пару прозрачных, солёных капель, но это было не то, она знала.
       Каролина и Пауль, поспешно, в паническом ритме одевались, приводили себя в порядок не глядя друг на друга. Хорошо им известный, неизбежный, мучительный стыд и страх обрушивался на них с неотвратимостью рока. Это была всегдашняя расплата за их запретные игры. Привыкнуть к этому страху и стыду они не могли, не могли, по своему малолетству, рационализировать их. Тем более не могли они включить страх, стыд, неуверенность, беспокойство в само мимолётное наслаждение, для этого они были слишком ещё невинны. Стыд и страх разъединял теперь брата и сестру, но не делал их врагами; сообщничество в преступлении объединяло их. Они, как небесные тела вращались друг вокруг друга и центробежная сила тихого ужаса не могла разорвать их связанность.
       -Отряхни чулки на коленях и дай я тебе заправлю рубаху сзади, - уже нормальным голосом, но ещё с красноватым лицом, проговорила Каролина и занялась туалетом брата. – А где мои панталоны?
       -Кажется, за диваном, - улыбнулся Пауль.
Критически осмотрев брата, убедившись в полной пристойности его рослой не по годам фигуры, она танцующей, летящей походкой прошла через кабинет, нашла панталоны, плюхнулась на диван, широко раздвигая ноги натянула их до колен, вскочила и, вихляя попкой и тряся юбкой, оделась наконец. Но что-то оказалась не так, Каролина опять заголила ноги и начала поправлять подштаники то в паху, то сзади, переступая с ноги на ногу и прислушиваясь к ощущениям остывающей промежности и ягодиц. Наконец она крутанулась на месте раздувая юбку, просигналив, что теперь одёжки нигде не жмут, не беспокоят.
       -Дай я тебе бант сзади поправлю, сбился,- заботливо улыбнулся Пауль.
       -Не  мудрено после наших игр, поправь, пожалуйста, - и сестра живо повернулась к нему попкой.
Пауль перевязал бант на её тонкой, детской талии, провёл рукой по выпуклым половинкам, обнял её сзади, пощупал её торчащие почки, прижался к ней.
       -Ты , что? Дорогой братик, не заводись, теперь опасно, мы только что привели себя в прорядок, - она извернулась, выскользнула из рук брата, взяла его за плечи, посмотрела в его глаза, чмокнула в губы:
       -Я знаю, что ты меня любишь, мы будем любить вечно, наперекор всем, ты сделаешь мне ребёнка, мы убежим на необитаемый остров или в наши колонии в Африке, мы выбросим одежды и будем жить дикарями, я рожу кучу детей, Африка станет чёрно-белой и мы станем царём и царицей!
       -А если ты дашь дотронуться до тебя другому – убью тебя и другого, - мрачно прошептал Пауль.
       -Не дам, я буду только твоя!
       -Но я не могу проникнуть в тебя.
       -Проникнешь, сегодня и так было хорошо, я летала на третье небо, - щебетала Каролина.
       -А я не летал, - потупился Пауль.
       -Года через два ты созреешь.
       -Через два-а-а?
       -Так говорят книжки, но если мы будем так же темпераментно, как и сегодня , стараться, то может быть и гораздо раньше.
       -Лучше раньше, а то я чувствую себя ребёнком рядом с тобой, - и Пауль, чуть склонившись, прижал к себе сестру и сам к ней прижался.
       -Ну, пошли, а то муттер нас искать начнёт, - всё так же бодро заключили Каролина.
       -Пошли, - не очень весело отозвался брат, и они вышли из кабинета с тонким запахом сигар, не забыв поставить книгу на место в шкаф с толстыми зеленоватыми гранёныи стёклами и ещё раз оглядеть место преступления, но улик нигде они не заметили. В спину им смотрела старинная гравюра с «Тайной Вечери» Леонардо да Винчи. Она была выполнена в маштабе 1:20, под стеклом, на широком паспарту, в чёрной раме с золотым периметром внутри.

       +++

       В августе 1914 года началась современная тридцатилетняя война, которую историки искусственно разделили на 1-ю и 2-ю Мировые войны. В 1945 году 2-я Мировая война закончилась и плавно перешла в 3-ю, прикрывшуюся  эвфемизмом «холодная». Ничего нового, ни под Солнцем, ни под Луной не происходило, опять война, почти скучно.
       Совсем не по домашнему началась и потом длилась 1-я Мировая бойня. Немецкий гений палил из «Большой Берты», травил неприятеля ядовитыми газами, кидался с аэропланов тяжёлыми стрелами в пехоту. Леонардо да Винчи перевернулся в гробу в своей неизвестной могиле, узнав о таком дикарском воплощении своей крылатой мечты. Хотя, справедливости ради, надо сказать, что его гигантские самострелы, тоже не подарок человечеству, хотя эстетически неизмеримо выше, чем пилот в шлеме и в очках-консервах, бросающий через борт «кукурузника» стрелы, да ещё хохочущий при этом. Эстетическая высота эскиза орудия уийства Леонардо объсняется просто, ведь там есть лук, воплощение гармонии в формуле Гераклита. Но прогресс прогрессивно прогрессировал и уже в конце тридцатилетней мировой войны янки сбросили два самодельных  солнца на Хиросиму и Нагасаки. Испытание на жёлтокожих и узкоглазых  прошло успешно: 140000 человек убитых и раненых в Хиросиме и 75000 человек – в Нагасаки. Причину пятидесятипроцентного снижения убойной силы атомной бомбы долго искали, но так и не нашли. Но опыт был поставлен широкомаштабно; иследования последствий взрывов и радиации давало работу поколениям учёных, сначала американских, а потом и местных – японских. Да, эти две бомбы были с юмором названы «толстяками», и под этой кликухой фигурировали в секретных документах, пока их не рассекретили, а макеты бомб, действительно толстых и некрасивых, не выставили в музее военной славы США. Красовались там «толстяки» до самого начала 21 века, пока их не пришлось убрать из экспозиции,  из-за опасений,  что макеты послужат моделью для изготовления оригинала террористами.
       Среди десяти миллионов убитых в 1-й бойне, был и сын Каролины – Иоганн, 1889 года рождения. Он погиб при вторичном применении газа под Ипритом в 1917 году. На это раз это был не хлор, а горчичный газ, ставший с этих пор знаменитым ипритом. Разлили иприт не французы или бельгийцы, а немцы и Иоганн стал жертвой несчастных стечений обстоятельств, включавших: прохудившийся противогаз; обстрел противником; оплошность солдата-техника и просто шиксаль – ветер не по прогнозу погоды.
       Среди двадцати миллионов раненых в той же бойне, был и сын Каролины – Генрих, 1888 года рождения. Ему отрвало средний и указательный пальцы на правой руке и снесло осколком часть нижней челюсти слева. Остальные четверо детей – три девочки и мальчик, остались живы и здоровы. Они, в свою очередь, родили много мальчиков и девочек; мальчики пошли на очередную бойню, а девочки выросли, вышли замуж и продолжали рожать.
       Ни среди десяти миллионов убитых, ни среди двадцати миллиионов раненых в первой бойне, не было детей Пауля, его сын Петер /в деда/ 1895 года рождения прошел всю 1-ю бойню невридимым и произвёл, среди многих детей, сына Фридриха в 1920 году. С 1941  года Фридрих Зигеркампф был в вермахте, ваффен эсэс. Так немецкие поколения плавно переходили из бойни в бойню, как их не назови, хоть одна только тридцатилетняя, хоть две мировых. Эта плавность, нарушаемая обрывами в траур по погибшим героям, не была даже обусловлена прусскими солдатскими корнями и традициями. Традиции и корни рода Зигеркампф, несмотря на фамилию, произрастали из почвы вольного , бывшего Ганзейского, напомним, города Гамбурга, были не торгашеские, а гуманитарные, чтобы не сказать – гуманистические. Поколения Зигеркампф учили мальчиков, а позже и девочек, школьной премудрости. Они были строгими, требовательными, чуть педантичными, но справедливыми учителями. Ученики их любили. Бывало даже, что умирая на очередном поле сражения за фатерланд, они вспоминали не только свою муттер, но и герра учителя Зигеркампфа. И это было высшей, хотя и неведомой наградой добросовестному и умному наставнику.
       Вот и Фридрих Зигеркампф, в передышке между бойнями, занятой революциями, переворотами, национализациями, милитаризацией, убийствами из-за угла, пытками, изменами и так далее, и тому подобное, готовил  себя к родовому призванию. Он занимался в Гамбургском университете, слушал курс всемирной истории искусств, посещал рисовальные классы и даже подумывал о Мюнхенской академии художеств, как грянул 1939 год.

       +++

       А-а-а, почему они это, как его, ну, ты знаешь, глушат, нет, мочат, нет, вынимают души, да, убивают всё время друг друга?... да, почему, почему! по качану и кочерыжке, вот почему, такие вопросы... да, какие «такие»? нетактичные? неумные? но я ведь умная, ты сам это говорил и не раз, и не два, и не три, и не четыре, и не пять... да, не заводись... хорошо, не завожусь, но всё же, какие «такие»? неразрешимые? несвоевременные? больные? постыдные? наглые? нахальные? непристойные? тупые? неуместные? не по возрасту? не по старшинству? не по младшенству? не по серединке? не по половинке? не по четвертинке? не по одной шестнадцатой? богохульные? потрясающие устои? непочтительные? не ангельские?... вот, именно, это, как их, не ангельские... может и не ангельские, но я уверена, что не дьявольские... а это, вот, слово, нет, понятие, нет, отрицание всяких понятий, у нас, это, не запрещено, у нас ничего не запрещено, но это, ну ты знаешь, что я хочу сказать, как это, да, не принято... да, хорошо, извини, случайно, я сама не перевариваю это слово и всё, что за ним стоит... да, это, может быть и ответ на твой вопрос стоит именно за этой сволочью, то есть, что это я горожу, за этим словом... ну , вот, опять ты меня за неразумную малолетку принимаешь, не может одно слово, что бы за ним не стояло, быть причиной этой постоянной, вечной, непрекращающейся кровавой бойни, так не может быть, вот мы же не убиваем друг друга... ну, это, ты уж и сказанёшь, что в лужу, извини за выражение, пёрднешь, в переносном, конечно, смысле, да ты же понимаешь, что я хотел сказать... да, ну ты дедушка тоже нахватался земельных выражений – «пёрднешь» и это мне, девочке, которая если бы и хотела, то при всём своём желании не смогла бы произвести этого уникального звука и не менее уникального запаха, а на вопрос, это, на этот, на мой так и не ответил, это не по честному... да, ты ещё меня в бесчестье заподозри, на старости-то моих лет... да, нет, это я так, фигурально выразилась, а почему мы, всё же не убиваем друг друга... да, а потому, что мы не люди... да, а кто же мы?... да, для людей мы ангелы... да, ха-ха-ха! ангелы! да, чего ты хохочешь, конечно ангелы, если бы  ты могла взглянуть на себя со стороны... да, всё равно это не ответ, я не хочу тебя расстраивать, хотя ангелы не могут расстраиваться, ой, нет, могут, да ещё как! огонь, серу, заразу на Землю кидать, но мы же с тобой этого никогда не позволили себе... да, конечно, чего уж позволять, они на Земле и без нас прекрасно и удивительно обходятся и с огнём,  и с серой, и с заразой... да, вот , это, я и хотела сказать, но боялась, хотя мы ведь не можем бояться, сомневаться, соблазняться, подвергатся, развращаться, ****ься, о-о-о, опять я куда-то не туда заехала... да, именно, что не туда, это, слух-то у меня ещё есть, совсем ты зарапортовалась... да, извини, но это ведь только слово, я даже не знаю что оно значит, что за ним стоит, какие картины и движения... да, это, ну ты уж совсем, картины ей и движения понадобились, хотя, от нас ведь ничего не скрыто, всё это земная ерунда, нами же и созданная... да, вот об этом-то я и хотела сказать в связи с моим домогательством об истоках смертоубийства царствующего на Земле, но только ты не обижайся, ради Бога... да, что ты такое городишь, как я на тебя могу обидеться... да, вот, так сказать, вопрос в лоб или по лбу? забыла, ах да, что в лоб, что по лбу, одинаково значит, но к чему я это приплела? от застенчивости, наверное, если на страх, которого в нас нет, свалить невозмлжно... да, ты, это, как его, уморить меня хочешь, что ли? что ты всё вокруг, да около ходишь? у меня уже голова кругом идёт от околесицы которую ты колесом крутишь вокруг незаданного вопроса, повелеваю – вопрошай!... да, это, в общем-то, как бы сказать, и не вопрос вовсе... да, ты что, хочешь, чтобы я на Землю сбежал от тебя? ты что, издеваешься надо мной? а-а? ... да, то есть, нет, конечно не издеваюсь, это  действительно скорее можно назвать предположением или сомнением, чем вопросом,  хотя, опять таки, сомнения нам тоже, хотя и не запрещены, но не рекомендуются, есть уже дурные прецеденты, известны и даже у людей записаны на камне, на воске, на глине, на пергаменте, на бумаге, на шелке, на бересте, на дереве, на пластмассе, на аудио и видеокассетах, на компакт дисках, на кремнии, на атомах водорода, на фотонах, на квантах, на нервах... да, это, заткнись, пожалуйста... да, хорошо, извини, я созрела для вопроса с сомнительным подтекстом, знаешь, это я давно уже думала, что вечный кровавый мордобой на Земле, это, этот, эти, как его, это наши просчёты в Проекте, в чём-то мы ошиблись, вот и результат на лице, не на нашем, на их, хотя проект наш, а не их... да, нет! нет! и нет! вот так это, твоя нежная юность и сказывается, не можешь ты в корень посмотреть, ни всю проблему целиком охватить мысленным взором... да, ну вот, теперь я в дурочках оказалась... да, не перебивай! ты знаешь, что больше чем девяносто кирпичей из которых мы сложены, идентичны с таким же количеством кирпичей у людей, а у них, в свою очередь, девяносто кирпичей единтичны с высшими приматами... да, это ничего не объясняет, ни мы не ведём, ни обезьяны не ведут истребительных войн друг против друга... да, Федот, да не тот, историю учить надо, на небесах тоже без потрясений и свержений в геенну плазменную не обходилось, а до цифр я опустился только, чтобы это, как бы, иллюстрацию для тебя сделать, показать, как непреодолимы эти десять процентов разницы, не говоря уж о прочих отличиях нашего, человеческого и обезьяньего существования... да, ты хочешь сказать, что мы высшие существа?... да, это, равенства во Вселенной не существует и не может существовать, по причинам... да, а это, как сказать, да, а можно им помочь?... да, кому, обезьянам или людям?... и тем и другим!... да, были на Земле Будда, Христос, Лао-цзе, Магомет, не говоря уже о Зевсе и прочих локальных спасителях, результаты, как ты остроумно, это , выразилась – на лице, не нашем, их... да, что же делать?! и почему только спасители, может им спасительница будет спасительней? они же Землю уничтожат!... да, ну и что, не Солнце же, не Млечный путь, не Вселенную же, это им не по плечу, не по уму, не по злобе даже... да, а как же Божеская  любовь?... да, вопрос не по адресу, но даже ты можешь знать, что добро насильно твориться не может... да, это я, к сожалению, знаю, тут моя невинность продырявлена, но как быть, что же делать?!... да, что делать!что делать! – снять штаны и бегать, вот что делать!... да, просто наблюдать за саморазвитием Проекта и не задавать этих, эти, ну, ты знаешь, глупых вопросов... да, а это не, как это, не жестоко?... да, совершенно нет... да, а как ты думаешь или считаешь или предполагаешь, мы ещё вернёмся в этот роман?... да, в какой ещё роман, на эту, на Землю, что-ли, что нам там делать... да, нет, не на Землю, а в роман, где мы сейчас пребываем, не скажу, чтобы очень счастливо и бесконфликтно, но всё же пребываем... да, не знаю, не от меня зависит, а пребываем мы всегда и везде... да, но я не... да, опять ты перечишь! я не автор романа и не распоряжаюсь его ходом развития... да, но мы же можем, ты знаешь, это, вдохновлять... да, вдохновлять, но не, как это, не навязывать, эту, волю... да, а можно я тогда, это, полетаю там, повитаю над душой автора, тонко прикоснусь, без навязчивости, во сне или на границе пробуждения от сна, сверкну своими перьями, хотя, как же это, у меня нет перьев! ну ладно, прочерчу идеальную кривую линию линией своего воображаемого бедра, только воображаемого, поэтому и идеального, без вожделений, или? ну хорошо, только немного и совсем без этой животности от которой у них там всё вскакивает, сочится, чешется, просится одно в другое, без этой физиологии, которой и так уж полным полна коробочка Земли, а потом автор проснётся, станет мучиться творческими муками, а я всплыву из его бессознательного и обрадую образом, сюжетным ходом, конструкцией, связью, бессвязностью, аллогизмом, и он будет рад, и немного горд, но только немного, так как он знает кое-что о природе высокого творчества и даже догадывается о нашем существовании, и он поблагодарит нас, Бога или Небо, хотя творчество всё равно останется мукой, не мук;й, а именно мукой, уж настолько-то я разбираюсь в земных делах и могу отделить одно от другого, но мука эта будет как благо, обратится в свою противоположность, но только на короткое время, только до нового произведения, до новой проблемы, до нового творческого натиска, так уж устроилось на Земле в результате синергетического саморазвития нашего Проекта... да, ну ты, это, зарапортовалась... да, я тоже вдохновилась, так можно слетать?... да, чего ты спрашиваешь, ты же знаешь, это, что ты свободна для добрых дел, а на злые дела не способна и Проекту повредить никак, ну это, просто ни в коем случае, не сможешь... да, я и не собираюсь ничему вредить! так я лечу?... да, лети, лети, попутный ветер в заднее полотнище... да, по сторонам поглядывай... да, спасибо, я уже улетела.

       +++

       Как отвратительна война! Отвратительна лживая подготовка к ней. Отвратительно лживое оболванивание народов. Отвратитетельны лживые лозунги с призывами к ложным целям. Отвратительно лживое возвеличивание лжегероев, попросту – убийц, или создателей орудий убийств, или шпионов – воров секретов орудий убийства у противника, или подстрекателей к убийству, или певцов убийства, или летописцев убийств, или хроникёров убийства, или фотографов убийства, или живописцев убийства, или графиков убийства, или кинооператоров убийства. Отвратительны идеологи убийства. Отвратительны стратеги убийства. Отвратительны тактики убийства. Отвратительны исполнители убийства, но многие их них вызывают жалость и сострадание. Отвратительна неизбежность убийства при: защите ребёнка, жены, матери, отца, самого себя, своего хлеба, своей воды, своего поля, воздуха, коня, дерева, дома, церкви, иконы, города, страны, расы, Земли, Луны, Солнца, Млечного пути, Вселенной.
       Отвратительность войны не делает пацифизм приятным во всех отношениях явлением, но...
       Не ходить на работу, не производить патронов, пистолетов, автоматов, атомных и водородных бомб. Сжечь все деньги, закрыть ворота заводов производящих химическое, бактериологическое, экологическое, генетическое, лучевое, волновое, цифровое и прочее оружие. Любое оружее совершеннее камня, палки, и лука со стрелами – объявить вне закона, с владельцем поступать по Закону Толпы.

       +++

       -Джон, ты меня любишь?
       -Конечно, дарлинг, о чём ты спрашиваешь! – ответил Джон, поворачиваясь от стола на вертящемся кресле, улыбаясь несколько рассеянно и озабоченно, одновременно закладывая закладкой  страницу толстенного тома «Моей борьбы» в английском переводе.  За чёрным окном бушевала уже привычная июльская пурга, стучала в окна снегом, сотрясала рамы, корчила мимолётные косые белёсые рожи. Было неуютно, чернота окна, не замаскированного шторами или занавесками, вызывала тревожную незащищённость. Батареи под окном полыхали жаром перегретого пара и отбивали атаку ядерной зимы. Мария, в лёгких  одёжках – всё видно, валялась на матрасе с портативным компьютером на животе; экран освещал её лицо то тёплым, то холодным светом, она смотрела что-то по истории искусств Европы 17 века. Джон остановил вращение стула, чуть наклонился в сторону Марии и спросил:
       -Что с тобой? Тебе плохо? Какой ты нелепый вопрос задала, хотя и очень женский. Что тебя томит, дорогая? Не болит ли у тебя живот? Что мучит, что тревожит?
       -Очень многое, а главное, что ты, мне кажется, потерял интерес ко мне после того... ни о чём не спрашиваешь. При чём здесь живот?
       -Не знаю, так просто, позаботился.
       -Позаботился! – начала тихо стервенеть Мария.
       -Ну что ж я буду пытать тебя вопросами, когда у нас ведь иначе заведено: каждый говорит о себе то, что считает нужным.
       -Да, если только она знает это «нужное», тебе легко говорить, ты не летал... – произнесла она чуть капризно-бабьим тоном.
       -Всё ещё впереди, - Джон откинулся на удобную спинку канцелярского кресла. Мария не смотрела на него, невесёлое её лицо бликовало в подсветке экрана всеми цветами радуги, смягчёнными общим тоном кожи.
       -Я была у своего гинеколога, - начала Мария, всё ещё не глядя на любовника, - он проверил мой чип-презерватив и ахнул. Чип вышел из строя, часы остановились в тот самый день, ночь, когда я... Ахнул он потому, что этот чип безотказный, его часы ещё ни разу не останавливались отсчитывая лунные месяцы менструальных циклов миллионов женщин по всей Евразии. Эта фирма «Плаг» известна по всей планете, они выплатят  мне любую неустойку, заплатят за аборт, если он понадобится, только чтоб я не поднимала шума, сказал мне доктор. А какой шум я могу поднять? Я и доктору-то ничего не сказала...
-Ты и мне не очень-то много рассказала, - почти нежно, утешающе и успокаивающе, почти промяукал от жалости к подруге Джон.
       -Чтобы это рассказать, чтобы это выразить, озвучить, оформить в слове, надо быть Эдгаром По, Достоевским, Мережковским, может быть, немного де Садом, и не по отдельности, а в одном лице, - Мария страдальчески взглянула на Джона. – Почему ты сидишь так отстранённо, так далеко от меня? Ты мне больше не веришь, не любишь...
       Джон встал, катнув икрами ног кресло от себя, шагнул к подруге, взял с её живота компьютер, мельком глянул на экран – про Рембрандта что-то, разумеется; выключил компьютер, положил его на стол, вернулся и улёгся рядом.
       -Ты не беременная, случайно?
Мария крутнула к нему голову, в упор посмотрела тревожным взглядом, отвернула голову, уставилась в потолок и натужно-спокойно признесла:
       -Нет, точнее, ещё рано, хотя эти контрольки... Просто я боюсь проверяться, мне страшно, я боюсь подтверждения этого сна, этого полёта, этого путешествия на машинке Леонардо.
       -Не бойся, может это был простой сон, хотя... пустая постель, но ты ведь просто могла сомнамбулически пойти в туалет, -успокаивал и Марию и себя Джон.
       -Ты так меня успокаиваешь, как будто всё знаешь, как будто это ты зашвырнул меня меня в 17 век прямо в кровать к Рембрандту; прямо на стоячий *** Рембрандта, если уж быть точной! - Мария свирепела с каждым произнесённым слогом.
       -Нет, на *** я тебя не посылал, пусть даже к Рембрандту.
       -Извини, мне плохо, -  Мария рывком обняла любовника, зарылась лицом в рубашку у него на груди и даже омочили её одной-единственной слезинкой.
       -А откуда ты про машинку Леонардо знаешь? – равнодушно поинтересовался Джон.
       -Да от тебя, от кого же ещё! Чего ты следователя из себя изображаешь, - опять ощерилась Мария.
       -Не заводись, успокойся,- глядя в потолок и поглаживая волосы Марии, тихо произнёс Джон.
       Он никогда не говорил Мари о проекте «Zukunft», просто не имел права, да и от природы был не болтливый и не очень сообщительный, что не мешало ему быть душой общества, не всякого, но общества живущего вопросами духа и его преломлениями в изящных и не очень искусствах.

       -Не заводись! Ты знаешь как мне иногда теперь страшно, мы ведь обо всём с тобой говорить можем, правда? Ведь правда же!?
       -Правда, - спокойно, уверенно, без малейшей примеси фальши, ответил Джон Айван.
       -Я и тебя почему-то боюсь потерять, но страх от этого события, которое ты хочешь, для собственного и моего спокойствия, превратить в сон, сильнее. – Джон отрицательно шелохнулся. – И  знаешь, этот страх произрастает из нашего стадного прошлого: почему я? Почему мне единственной такое испытание? На миру и смерть красна, а тут, совсем не смерть, совсем наоборот, а страшно, хотя... Знаешь, там мне было совсем не страшно; эти запахи толстенных слоёв медленно высыхающей масляной краски, лака, да и другие..., они до сих пор сидят у меня в ноздрях. А как он въехал в меня своим скользким поленом, как мне стыдно было писать, как... О-о-о, что же это я тебе такие вещи рассказываю! Прости! Но я же не виновата, я не по своей воле улетела к Рембрандту в постель, или по своей? Я ни о чём не жалею. Пусть я буду разрываться от любви к тебе и к нему, это наказание мне за проделки рода Евы во всемирной истории. Но, ты знаешь, я должна сказать тебе, чтобы ты всё знал до конца и верил мне, как самому себе /а веришь ли ты себе?/. я тебя люблю, но теперь разрываюсь. Знаешь, что меня мучит, кажется даже сильнее страха, но я не хочу признаться себе в этой муке.
       -Что же тебя мучит, дарлинг? – повернулся Джон к ней и в семи сантиметрах уидел её ухо, прядь волос, нос в профиль и восторженный глаз.
       -Теперь я страдаю от того, что внезапно появившись у Рембрандта, я так же внезапно его покинула. Он такой одинокий, хотя Корнелия, конечно, скрашивает его жизнь, но он ещё такой мужественный, любопытный, с юмором. Ты бы видел, как он наблюдал моё мочеиспускание и пук на горшке, он готов был схватить бумагу и сангину и начать рисовать меня.
       -Рембрандт прекрасно и по памяти рисует; так, художественный мир может быть ещё сотрясут новые открытия в рисованной графике мастера, - академически произнёс Джон.
       -Ты не ревнуешь?
       -Нет, какая уж тут ревность.
       -А если я рожу ребёнка, не от тебя, а от ...
       -Ничего, я смирюсь с этим и заделаю тебе двойню.
       -Там я как-то сбивалась со счёта дней, всё для меня было немыслимой сказкой, а сколько дней я отсутствовала по нашему календарю 21 века?
       -Не дней, а всего семь часов.
       -Как же это? Я помню восходы и заходы зимнего солнца; сверкание снега на островерхих крышах; конькобежцев на зелёном льду под охристо-розовым небом. Я была там семь дней!
       -Пространственно-временной континуум в твоём случае был нарушен, если, конечно, признать, что этот случай состоялся, а не является всего лишь психическим фактом твоей души, не вышедшим за пределы нашего линейного времени и пространства.
       -Понятно, очень популярно ты объяснил, спасибо Джон. Значит теперь меня ещё и за ****ашку принять можно, если континуум не был нарушен. Но теперь я твёрдо хочу, чтобы событие это было физической реальностью, а не психической только. Может быть я позже испугаюсь своего полёта к Рембрандту, буду сожалеть, что отдалась ему /или он взял меня? Кто кого взял? Кто кому отдался?/, что влипла в эту историю, но теперь я хочу доказательств моего путешествия.
       -Если ты беременна, если ты родишь, то и узнаем, ведь Рембрандт не голубоглазый голландец был, - без улыбки произнёс Джон.
       -Нет, у него зеленоватые, изменчивые, иногда почти карии глаза, - потупясь ответила Мария.
       -А кого ты хочешь, мальчика или девочку?
       -Кого МЫ хотим, а не я одна,- вспыхнула Мария, - это будет наш ребёнок, или нет?
       -Конечно, конечно наш, - успокоил её Джон и со вздохом представил себе коллосальный, но не слышимый и не видимый, скрытый от общественности, резонанс, который произведёт рождение Марией ребёнка от Рембрандта. Что за судьба ждёт его и Марию, если проект «Zukunft» таким чудесным образом реализуется и принесёт плод: живой, красный, кричащий во всю глотку из 17-го века в 21-й. Нужно не забывать об умерших в младенчестве детях Рембрандта. Хотя, какой иногда ерундой антинаучной кажутся все эти многолетние, многолюдные, тайные устремления по реализации проекта Леонардо да Винчи. Может быть гениальный старик просто пошутил над будущим человечеством, или сам себе заморочил голову, а теперь вот и ему с коллегами на всех континентах.
       -Куда ты улетел вдруг от меня, в прошлое или в будущее? Кого ты там пытаешься соблазнить, или кто тебя там соблазняет? Возвращайся, я тебя соблазню, - и Мария со смехом бросилась на любовника.
       Они долго возились, обнимались, целовались во все места, возбудились, раскраснелись, запыхались, задышали страстью.
       -Воткнись в меня! Выеби из меня семя гениального старика! Пусти своих сперматозоидов наперегонки, пусть твой первый придёт к заветной цели и оплодотворит меня, - вдохновенно и жарко декламировала Мария.
       Джон повернул подругу и она радостно вознесла свой зад вверх, к свету, безжалостно и бело несущегося с потолка. Он легко, без скрипа вошёл в неё, заработал поршнем, затряс белое мясо, насадил его на себя, задрал голову к свету, закричал гортанно и кончил так, что голова Марии билась в стену смягчённую подушкой.
       Когда он, уже вялыми толчками доделывал её, похлопывая яйцами по мокрому клитору и губам; разжал хватку на ягодицах, открыл глаза и по обычаю обозревал поле любовной битвы, то сердце у него оборвалось, рухнуло вниз и он вскрикнул. Крик лишь отдалённо напоминал любовный, был не ко времени и Мария вопросительно шевельнула попкой. Джон заткнулся и пожирал глазами горячо любимую, хорошо изученную, белую, вкусную, восхитительную задницу подруги. Он не верил своим глазам... На обеих её половинках виднелись отпечатки толстых пальцев; особенно впечатались два больших пальца, прямо на горбушках попки, по обе стороны розового, безволосого ануса. Член съёжился и выскочил из лона, за ним потянулось нитками и комками семя смешанное с соком подруги. Джон оторвал руки от неё и посмотрел на них – обе были чистые, без малейшего намёка на типографскую для офортов или обычную масляную чёрную  краску. Да и откуда было взяться краскам здесь, в комнате общежития? Для практических занятий существовали прекрасные мастерские.
       «Можно сделать анализ спектральный, молекулярный, органический, *** знает какой ещё! Надо соскоблить краску. Такое вещественное доказательство успеха проекта «Zukunft», или, скорее, - «Vergangenheit». Но я не должен терять голову. Говорить ей или нет? откуда она знает про машинку Леонардо? Это же государственная тайна. Или она тоже работает над проектом «Будущее-прошлое», тоже засекречена и тоже мужественно хранит тайну от меня? Что же делать? хотя, с такими вещественными доказательствами на попке, её нужно по настоящему и всесторонне обследовать, а не краску соскабливать, мудила ты грешный» - лихорадочно соображал Джон, стоя на коленях над всё ещё терпеливо торчащей раком любимой подругой.
       -Дорогой, ты что, опять отлетел в прошлое с будущим вперемешку или заснул? У тебя ступор от счастья, что ли? А-у-у! – и Мария снизу вверх посмотрела с улыбкой на Джона.
Тот встрепенулся , встретился взглядом с подругой, стёр со своего лица все неподобащие эмоции, чуть фальшиво, но неприметно для Марии в неудобной раковой позиции, улыбнулся, чмокнул ей в крестец, потом в обе половинки, стараясь не касаться губами отпечатков пальцев Старого мастера, вскочил, открутил кусок бумажного полотенца, подтёр её промежность, бросил комок на пол, мягко столкнул любимую с его любимой позиции и гаркнул:
       -Хватит раком стоять! Все мои семена давно уже по наклонной достигли не только матки, но и твоей глотки!
Мария легла на бок, свернулась калачиком, с любовью смотрела на любовника. Было жарко. За чёрным стеклом всё так же бушевала пурга, или только вьюга? Уточнять эту метеорологическую подробность было некому и вопрос риторически повис в воздухе, даже не будучи никем из героев произнесённым. Гораздо более грозные вопросы роились в воздухе комнаты под безжалостным светом операционного зала. Джон лежал рядом с Марией; он обнял её руками, покрыл левой ногой, зарыл своё  лицо в её волосы. Спрятался. Но трудно спрятаться от нейтронного, всепроникающего  излучения женской интуиции. Мария вздохнула, поводила коготками по хребту любимого, в очередной раз подивилась его чувствителности: чуть видные, светлые волосы на его руке сразу встали дыбом, а тело покрылось гусиной кожей. Мария не отстранилась, не стала заглядывать в любимое лицо, спрятавшееся у неё под ухом, а произнесла в потолок:
       -Дорогой, ну что ты изображаешь из себя столпника давшего обет молчания. Ты же знаешь какие мы гармоничные, как тонко чувствуем душу друг друга. Поделись со мной тайной и тебе станет легче,  ты ведь знаешь этот психологический закон – тайна распирает и просится наружу, совсем как и другие, не тайные вещи, - любовно ворковала Мария, всё ещё не тревожа спрятавшегося Джона.

       -А если это не моя тайна, тогда что? – проговорил он в волосы.
       -А чья же, если не твоя?
       -Государственная...
       -Госуда-а-а-рственная, - пропела иронично Мария, - ну и что, что государственая. Мы любим государство и любим друг друга, государство любит нас, или нет: государства любят нас. Но ведь наши государства давно уже в вечной, нерушимой, не разлей вода , дружбе.
       -Да не в государствах дело! – Джон повернулся и лёг на спину, - дело в нас, точнее – в тебе.
       -А что во мне?
       -То, что ты точно была в 17 веке, ничего тебе не приснилось, даже суковатое сальное полено пригвоздившее тебя к французской постеле под балдахином – реальность.
       -Откуда ты знаешь?
       -Это неверятно, мне трудно поверить, говорить, но...
       -Не пугай меня. Что «но»?
       -Ты на себе несёшь доказательство, это, этого, ну, полёта.
       -Доказательства? Какие? Где?!
       -На твоей прекрасной попке.
       -Ну, теперь ты начал подъёбывать меня, за что? Что я тебе сделала?
       -Никах подъёбок, встань и посмотрись в зеркало.
Тряхнув волосами на голове, колыхнув венереными грудями и её же задом, дрогнув белыми ляжками, Мария вскочила с матраса и прыгнула к большому напольному зеркалу. Она согнулась, глянула через левое плечо, через правое, из-под руки, из-под другой, раздвинула ноги, согнулась до пола, приблизила зад к самому зеркалу, посмотрела через мохнатый прицел лобка в зеркало и увидела отпечатки пальцев Мастера на роскошном левкасе своего зада.
        Марии не нужно было напрягать память, картины ярко запрыгали в её сознании. Это была последняя ночь перед её исчезновением. Мастер и его дочь привыкли к ней, за неделю она стала членом семьи. Рембрандт весь вечер колдовал над офортом, добивался одному ему ведомого мастерства, глубины, силы, вечного воздействия на созерцателя. Мария с Корнелией поужинали без Мастера и разошлись спать, оставив ему еду на столе. Ночью он разбудил её, укладываясь в постель, она устремилась, прилипла, вмазалась в него и он любил её, крепко держа за зад вымазанными в типографской краске руками. В эту же ночь или утром, момент перехода был от неё скрыт, она вернулась на матрас в общагу и начались новые мучения.
       -Я так и знала! – не то с испугом, не то с гордостью воскликнула Мария выпрямившись; её лицо налилось кровью, но быстро побледнело. – Я хочу обратно! Нет, что я горожу, я люблю тебя, - всхлипнула Мария и бросилась ничком на красиво сбитые простыни, как будто отчеканенные кистью позднего Сезанна, в его бело-голубых салфетках на натюрмортах  с яблоками и бумажными цветами.
       Мария лежала ничком, обняв стан Джона, зарывшись головой в низ его живота. Она рыдала, ягодицы, с симметричными полицейскими оттисками, подрагивали в такт рыданиям; они подрагивали из стороны в сторону, сверху-вниз и даже как-то диагонально; ягодицы вздрагивали, рыдали и взывали к состраданию. Обильные слёзы орошали пах любовника, член, стекали к яйцам и достигали простыни – салфетки с натюрморта. Мария самозабвенно плакала не отдавая себе отчёта, где она находится, но естество Джона, тоже безотчётно, но в твёрдом соответствии с инстинктом, начало подрагивать, набухать, вставать и вот уже член во всей своей красе упирался подруге в щёку и делал её рыдания, если не полностью нелепыми, то по крайней мере – неуместными.
       Мария вдруг умолкла, чуть отстранилась, покосилась на торчащий ***, посмотрела красными глазами снизу вверх на Джона и вдруг расхохоталась:
       -Ну ты даёшь! Я умираю от горя, а ты, кажется, дрочишь на меня, на рыдающую. Посмотри как стоит!
       -Я не виноват, он сам собой вскочил от тепла твоих слёз, касаний, качаний, отчаяний, любви к старику и ко мне одновременно, - без раздражения выпалил Джон.
       -Что же делать? я не про член торчащий, а про мою бедную попку.
       -Надо провести подробнейший анализ. Во время исследования, я уверен, тебя познакомят подробно с тем, что ты называешь «полётом на машинке Леонардо». Кстати, где ты слышала о ней?
       -Где, где, в ****е на пятой полке! Ой, извини, больше не буду! Не в ****е, а во сне.
       -В каком сне? – взглянул на Марию Джон.
       -На этом матрасе, когда мы спим вместе, а ты во сне разговариваешь, - хладнокровно ответила Мария.
       -Ты никому не рассказывала об этом?
       -Нет, а что, это что-нибудь серьёзное?
       -Да, очень...
       -Не расстраивайся.Это ведь только я, такая тебе близкая, любимая и любящая могла связать бессвязные слова и соединить их смыслом. А скажи, это не ты закинул меня на... да, на ***?
       -Нет, не я, хотя..., ты уже спрашивала меня об этом.
       -Что, «хотя»?
       -Дарлинг, я тебе сейчас ничего объяснить не могу, не имею права, гостайна...
       -Государственная тайна!? Вот и ебли бы эту гостайну, а не меня – красавицу. Я же чуть от страха не померла, а теперь страдаю, раздваиваюсь между тобой и им, - она опять заплакала.
       -Не плачь, всё образуется, ты не представляешь себе что произошло.
       -Не представляешь! Не представляю ваших мужицких  математических выкладок, может быть, но прокол пространства и времени, да ещё в оба конца, да с благополучным возвратом, да с половыми сношениями со стареющим гением, очень даже представляю значение и смысл. Но как же вы, суки, опыты над живым человеком ставите, не спросив его об этом?
       -Мы и сами не знаем, кого спрашивать; «Машина» делает выбор без нашего ведома, а потом... Это только условно можно назвать «Машиной», нет никакого кресла с пультом и мигающими разноцветными лампочками. Скорее, это состояние пространства и времени, способное принять в себя готовую к этому личность, её дух и плоть.
       -Охуели! Вы, что же,  не контролируете своё создание, этот «Цукунфт-Фергангенхайт»?
       -Контролируем, конечно, даже элиминатор встроен, чуть ли не килотонна тротилового эквивалента, ****анёт так ****анёт, если приспичит.
       -Ты мне мозги не еби техническими примандошками, они меня не колышат, а объясни, как меня мог тянуть, да с таким неслаждением, художник в 17 веке и как следы но моей жопе могли преодолеть этот твой континуум?
       -Если ты преодолела, то что ж говорить  о простой краске, пусть даже из мастерской Рембрандта, пусть даже на твоём белом теле.
       -Всё, хватит, я хочу спать, а не сходить с ума. Извини, что я орала на тебя, хочешь я пососу, у тебя всё ещё стоит.
       -Нет, спасибо, я тоже замудохался.
       -А ты не боишься, что я каждую ночь смогу улетать и будут меня ****ь в немыслимых глубинах прошлого: Рафаэль, Леонардо – нет, он вряд ли, Микельанджело – тоже под вопросом, Тициан, Веронезе, Дюрер, Пикассо, Ботичелли, Дионисий со всеми своими сыновьями, братья Ван-Эйки, Веласкез, Сурбаран, Гойя, Босх, Эль-Греко, Брейгель-старший, младший – тоже, Дали, Брак, Леже, Мане, Моне, Левитан – нет, кажется импотент, Врубель, Репин, Суриков, Шибанов, Венецианов, Тропинин, Эрнст, Дикс, Филиппо-Липпи, Филонов, Филимонов, Федотов, Малявин, Малевич, Машков, Петров-Водкин, Брюллов, Саврасов, Фёдор Васильев, Хуан Пантоха де ля Крус, Василий Перов, Кипренский, Луис де Моралес, Рибейра, Пуссен, Кандинский, Татлин – сукин сын, безымянные художники пещер Альтамира и Ласко, Поллок, Руо, Рубенс, Ван-Дейк, Снейдерс, Йорданс, Хальс, Хокусай, Хирошиги, Вермеер, Ци-Байши, Мурильо, Джотто, Чимабуэ, Пьерро делля Франческо, Перуджино, Грюневальд, Нольде, Коровин, Рублёв, Даниил Чёрный, Прохор с Городца. А если залечу в будущее, то имена ёбарей, ещё не проявившиеся в вечности, сообщу тебе по возвращении. Теперь мне надо всегда носить с собой пачку старинных, недёжных резиновых гондонов, на случай, если кто-то из моих любовников, в прошлом или будущем, будет страдать сифилисом, гонореей, триппером то есть, спидом и прочими заразами светлого будущего или славного прошлого.
       -Как ты разошлась-разгулялась, дарлинг. Послушай, раз уж ты почти всё знаешь и почти всё понимаешь, но не всё ещё пока принимаешь, то не пойти ли нам прямо сейчас в «Будпрош» и не сделать ли все необходимые анализы; пока следы гениальных пальцев на твоей гениальной попке не затёрлись, не поблекли, не стёрлись окончательно и бесповоротно, не погибли доказательства первого прорыва.
       -В какой ещё «Будпрош»? – зевнув в конце вопроса и прикрыв рот ладошкой, спросила  Мария.
       -Это я сократил «Zukunft – Vergangenheit“ , эти тяжеловесные немецкие слова...
       -Они, вы, что , круглосуточно работаете,
       -Да-а, это вроде дежурной «скорой помощи» или радиолокаторов, двадцать четыре часа в сутки растопыривших свои сетчатые круглые уши и слушающих Вселенную, с верностью безнадёжно и безответно влюблённых.
       -А мне не сделают больно или неприятно? – поёжилась вдруг Мария.
       -Ну что ты, я же буду вести обследование, а помощники и помощницы будут только помогать, как им по штату и положено.
       -Ишь, какая ты у меня шишка на ровном месте, да ещё таинственная, засекреченная. Пошли, конечно, я ведь тоже любопытная и люблю приключения, хотя и выёбывалась здесь перед тобой по-бабски. Теперь не буду садиться на следы гения, пока их не сфотографируют, не сканируют, не сотворят голографию, не соскоблят и что там ещё понадобится, надеюсь – ты с кожей снимать краску не будешь?
       -Только если с тончайшим, мёртвым, бесчувственным  слоем.
       -Ну, вот, теперь живодёр-исследователь в тебе заговорил, - усмехнулась Мария.
       Они быстро оделись: на Марии был какой-то свободный балахон, ничего не тёрлось об отпечатки офортной краски; оглядели комнату, потушили свет, глянули на метель или пургу,  всё так же кривлявшуюся за тёмным окном, и вышли в светлый высокий и узкий  коридор студенческой общаги.

       +++

       -Папа, а когда вернётся Мария, - спросила Корнелия, стоя за спиной Рембрандта работающего за мольбертом над автопортретом.
       -Не знаю, детка.
       -Я к ней так привыкла за ту неделю, она так хорошо играла со мной в куклы, рисовала и даже сделала мне одну куклу, очень похожую на саму Марию, этакий длинноногий автопортрет. А рисунки тебе её нравятся?
       -Да, они талантливые, - всё ещё не оборачиваясь от зеркала, отвечал отец.
       -А куда она ушла?
       -К себе домой, наверное.
       -А разве ей у нас было плохо? А где её дом? А можно я к ней в гости схожу? Или, ещё лучше, мы вместе сходим, посмотрим, как она живёт. А может ей есть нечего? Или она заболела, встать не может, а мы врача приведём и он вылечит её.
       -Доченька, это невозможно.
       -Почему?
       -Я не знаю на какой улице она живёт, а может и вовсе не в Амстердаме.
       -Как жалко, что ты не спросил, не записал.
       -Я мешаю тебе работать?
       -Нет, что ты! Но твои вопросы о Марии, ведь я тоже привык к ней...
       -Ну, хорошо, не буду тебе мешать, может быть Мария и вернётся, ведь она такая счастливая была у нас, особенно в последнии дни, а как мы на коньках катались, а как она удивилась нашему телевизору, хотела его починить, - Корнелия посмотрела в спину отца, чуть помялась на месте и ускакала по своим детским делам.
       Рембрандт смотрел, как две слезы пробрались по морщинам и скрылись в усах. Он хлюпнул носом, утёрся чистым от масла и краски концом тряпки, вздохнул и продолжил работу. Никаких следов слёзы на автопортрете не оставили. Но через триста лет, любопытные и проницательные исследователи его творчества, обнаружат несколько рисунков обнаженных моделей позднего периода, которые невозможно будет отнести ни к одной из его известных натурщиц-домохозяек-любовниц. Офорт, под условным названием «Негритянка», никакого отношения к Африке не имел. Мучительное воспоминание, многократные изменения, поиск ускользающего образа, превратили белую модель, или бледнеющее воспоминание о ней, в негритянку. Эта точка зрения будет рассматриваться в консервативной части искусствоведческой науки, как экстравагантная и не имеющая под собой никаких исторических и материальный оснований.

       +++

       В Святом Петраграде, на Мойке, рядом с Главным штабом, в сводчатом подвале 18 века, с местами сохранившейся штукатуркой 19 века, с табуретками, стульями, столом  и полками из 20 века, сидели три студента первой половины 21 века. Они учились у профессора Кроликова в Институте Изящных /и не очень/ Искусств. Хул, Хуш и Хавила склонили свои антрацитовые головы над небольшой, 13 на 18 сантиметров, чёрно-белой фотографией. Они влядывались в неё горящими,  пылающими чёрным огнём, глазами, нетерпеливо вытягивали её из рук друг у друга, поворачивали в свете лампочки под железным , эмалированным рефлектором /20 век!/ заборно-лагерного фасона, прогоняли блики с глянцевой поверхности фотографии. Низкие своды подвала прятались во мраке живописно, конструктивно, пластично и динамично. Среди множества репродукций, приколотых кнопками к стенам, была и «Тайная Вечеря» Леонардо да Винчи, и рисунок с неё Рембрандта, но гравюры, промежуточного звена, не было. Студенты и в 21 веке не щеголяли богатством.
       -Какая фотография! – с восторгом воскликнул Хуш.
       -Учитывая чем я снимал..., - отозвался Хул.
       -Учитывая наш консерватизм и архаизм..., - резюмирова Хавила.
       -Учитывая, что меня, если бы застукали, могли выпереть из института, если не хуже, - поскромничал Хул.
       Х. – Но теперь всё позади и мы можем спокойно анализаровать рисунок нашего гениального профессора.
       Х. – Посмотрите, что он делает тут, какие линии!
       Х. – Эти линии могут горы двигать, цунами вызывать, землю сотрясать.
       Х. – Для нас главное образ, идея, эмоции выраженные композиционно, а не землетрясения.
       Х. – Не забывайте про камень, о котором, по преданию, часто говорил первоучитель.
       Х. – Камень – это результат построения, композиционный вывод картины.
       Х. – Камень – это только инструмент решения образа, его воздействия на зрителя.
       Х. – Нет, вы только вглядитесь в эти формы и линии! Их нет ни у Рембрандта, ни у Леонардо.
       Х. – Это наш вечный вопрос: почему старые мастера не проводили линии, а только намекали, давали движение, устремление формам и цветам.
       Х. – Они владели мастерством впитанным с молоком матери. Они были окружены высоким искусством, а нам, после этой всемирной разрухи культуры, надо всё начинать с азов.
       Х. – Или с пещерной живописи и наскальной графики.
       Х. – Пещер, на всех вожделеющих, не хватит.
       Х. – Нет, первоучитель ограничил круг анализа европейским высоким искусством и античными греками.
       Х. – Планета давно изжила, хорошо – изживает, европоцентризм, а мы зацикливаемся на старых европейских мастерах. Есть ведь и икона, и древние китайцы с японцами, и египтяне, и индийское с индейским искусство.
       Х. – Мы не можем объять необъятное. У японцев нет картины, нет музыкальной симфонии, да и роман у них – европейский.
       Х. – У них нет и средневековых соборов.
       Х. – Зато у них есть дзэн, а у кое-кого, изображения и сегодня запрещены под страхом отлучения или побиения камнями.
       Х. – Фанатики, экстремисты, узколобые, бездушные сектанты всегда запрещали прекрасное.
       Х. – Не заводитесь, не залупайтесь и не спорьте, а радуйтесь, что мы можем изучать рисунок профессора. Как это невыносимо тяжело,  что мы не можем задать вопросы профессору, распросить его, как он пришёл вот именно к  этому решению, к этому направлению диагонали, к этой кривой, к этой вертикали.
       Х. – Да, это тебе не гармоничное членение плоскости, не учебный рисунок, уж тем более – не срисовывание, а какой-то непонятный прорыв за пределы и Леонардо и Рембрандта. Посмотрите на эту вертикаль, какими средствами он заставил её ринуться вверх, вверх к Богу-Отцу. Ведь это же «Тайная Вечеря»!
       Х. – С Иудой, зажавшим кошель с этим серебром, полученным за кровь Мессии.
       Х. – Это вопрос веры...
       Х. – Или – неверия...
       Х. – Сегодня мы оставим вопросы веры или неверия за пределами нашего разговора, наша вера – искусство!
       Х. – Христианское искусство.
       Х. – Да, христианское, и я не вижу тут никакой проблемы для нас, если мы посвятили себя служению изобразительному искусству. Свою историческую композицию ты можешь наполнить любым содержанием, цензура давно уже рухнула в тартарары.
       Х. – Страх Божий может быть и похвален, но не в вопросах искусства.
       Х. – Не превращай искусство в фетиш.
       Х. – Не превращай наш разговор в местечковый базар.
       Х. – Вернёмся с базара к нашим баранам, то есть – к барану, точнее – к рисунку.
       Х. – Всё равно мы ничего из этих достижений профессора не сможем применить в собственных аналитических копиях; он сразу усекёт, что мы где-то, как-то подглядели за ним.
       Х. – Есть ещё и домашняя работа, которой мы отдаём всё наше свободное время, вот в ней и попытаемся применить.
       Х. – Свободное от пьянки и ебли время.
       Х. – А ты у нас праведник, не пьёшь и только кулак ебёшь!
       Х. – Ни слова о ****е!
       Хул, Хуш и Хавила рассмеялись, откинулись на прямые спинки деревянных, казённых стульев с жидкой прокладкой под коричневым дермантином, закурили все вместе и дым заклубился под железно-эмалированным рефлектором. Они курили, помалкивали и каждый что-то соображал про себя. Каждый из друзей знал с точностью на 90% о чём думают двое других и сам думал о том же – о водке. Они действительно были консервативны, наркоты не употребляли, только курили и пили, когда были деньги на выпивку. Виртуальный Уход из Реальности они презирали как массовку, его жертвы вызывали у них только иронические подъёбки. Теперь каждый мысленно подсчитывал свою наличность оставшуюся на кредитной карточке, приходил к горькому выводу о мизерности и недостаточности этой самой наличности даже на один пакет водки и возлагал вожделённые надежды на лучшее состояние кредита у двоих друзей.
       Проблема выпивки осложнялась ещё и тем, что они хотели пить в своём узком кругу, без подруг, у которых всегда были деньги, но с которыми не всегда хотелось общаться, тем более сегодня – с фотографией рисунка профессора в центре стола. Стрельнуть же денег, а подругу или подруг – отмазать, вряд ли удалось бы. Во – первых: они могут и не дать, если их не соблазнить застольем, во – вторых: не позволил бы моральный кодекс художника, как это? деньги взять, выпить, а подругу не трахнуть, так поступать у них было не принято.
       Х. – Так что же делать? У меня всего на пол-пакета наскребётся тугриков.
       Х. – У меня и того меньше.
       Х. – У меня на пакет хватит, но надо же пожрать купить, да и курево у нас кончается.
       Х. – Придётся подруг потревожить.
       Х. – Ничего больше не остаётся.
       Х. – О фотографии рисунка профессора не проболтайтесь по пьянке, только в ожидании таких новостей наши подруги и подкидывают нам на водяру.
       Х. – Не самоуничижайся, **** мы их тоже славно.
       Х. – Если бы только мы...
       Х. – Не будь таким частником без мотора.
       Х. – Не буду, давайте звонить.
       Хавила, Хуш и Хул вынули свои старомодные мобильники без видеокамер, без беспроводного включения в интернет, без выхода в ВИРТУР, без стереозвука и прочих выебонов, и стали названивать, мелодично наигрывать своим подругам:
       Х. – Алиса? Да, я, всё в порядке, кроме кредита. А у тебя? Отлично! Приезжай... Да, сразу. Нет, мы сами сбегаем, не утруждай себя. Ждём. Нас? Трое, как всегда.
       Х. – Кто, кто? Кое-кто в пальто! Не залупаюсь, а страдаю. По тебе, конечно, по ком же ещё! Ананта, выручай... На пару пакетов наскребёшь? Ну, ты же знаешь, что и без пакетов я тебя люблю. За столько-то лет могла бы и убедиться. Не выводи меня из себя. Нет, мы сами сходим, здесь дешевле, да и пожрать надо на всех купить. Конечно, надеюсь, что все, и Алиса и Агни и ты, моя любимая. Жду!
       Х. – Агни?! Агни? Не слышно ни хера... а? да, я, кто же ещё, с кем это ты меня перепутала? Хорошо, что ни с кем, а то клитор оторвал бы и съел. Приезжай... Почему? да потому, что соскучился, умираю от тоски... Да, прямо и приезжай. Нет, ничего не бери, кроме твоего любимого, а тут мы сами за водкой сходим. Умираю от ожидания. Нет! не водки, тебя, разумеется, моя Агни огненная. Да, все будут... ну и отлично... Ну, это мы ещё посмотрим, не сладострастничай раньше времени... Всё, гони к нам.
       Трое друзей отключились от мобильников. Хул поднялся  и открыл форточку, было густо накурено, щипало дымом глаза. За окном, по обыкновению, мела метель, а может и пурга; в форточку маленького, полукруглого окна, образованного одним из сводов подвала, метнулся сухой снег, дохнуло свежестью и холодом. Дым, как будто по указке волшебной палочки, потянулся в форточку, плавными слоями изгибаясь в косом срезе света под рефлектором над столом.
       Х. – Очень-то не студи, а то подруги скоро приедут.
       Х. – Надо освежить нашу затхлую атмосферу.
       Х. – «Свежий воздух – холодный воздух», - говорил один опытный зек , отсидевший во второй половине прошлого века больше двадцати лет в лагерях. Подруги придут, не замёрзли бы.
       Х. – Не замёрзнут, растомашим и согреем, да и горячительное будет.
       Х. – А  как вам нравится этот слух про военную кафедру?
       Х. – Это не слух, а факт. Они что-то вынюхивают на кафедре нашего прфессора, кого-то ищут или даже вербуют для своих тайных дел.
       Х. – Для каких это тайных дел могут понадобиться художники? Для стукаческих? Так ведь Евразия давным давно ни с кем не воюет.
       Х. – «Хочешь мира - готовься к погрому».
       Х. – Профессора вызывали в деканат на беседу с каким-то молодчиком с военной выправкой и евразийским оптимизмом в лице.
       Х. – Ну и что, мало ли у профессора визитёров, а я вот, в одну из  таких отлучек, сумел отщёлкать его рисунок. Этот античный, советский, ****ый «Зенит» так грохотал своим нутром, что я чуть не обоссался от страха. Неужели никто не может хотя бы «Минокс» достать?
       Х. – Поди достань, сразу начнут : зачем, к чему, да почему.
       Х. – А ещё в свободном мире живём, что называется.
       Х. – «Доверяй, но проверяй». Нечего жаловаться, вы же оба читали этого, как его, Солженицына. Помните, за анекдот про кровопийцу – червонец, а то и четвертак.
       Х. – Да, что вспоминать, это всё давно было и быльём поросло.
       Х. – Поросло, но если кого-то из нас потянут  за хобот на военную кафедру для доверительной беседы, не забудьте расказать.
       Х. – Ты тоже – не забудь.
       Х. – У нас нет секретов друг от  друга, хотя там расписку о неразглашении, кажется, отбирают.
       Х. – Ну и *** с ней, с распиской.
       Х. – Потому как друзья мы: последнюю папиросу на троих, поллитра туда же, подругу тоже на троих, если другие отсутствуют.
       Х. – А если подруг вообще нет и не предвидится, то...
       Х. – Это уж,  как кому по вкусу, пока нам и гетер хватает.
       Х. – «В воздухе пахнет ****о-о-ой».
       Раздался глухой стук в толстую, утеплённую модной синтетикой, дверь. Хул, Хуш и Хавила рванулись отвинчивать, открючивать, отключать стальные запоры, не забыв до рывка припрятать фотографию рисунка профессора Кроликова. Они горели нетерпеливой страстью поскорее хлобыстнуть по стакану водяры, но не замялись в три голоса спросить: «Кто та-а-а-м?» В ответ раздалось строенное: «Мы-ы-ы!» и запоры на двери распались, казалось, сами собой. На пороге стояли: Агни, Ананта, Алиса во всей своей юной красе двадцати с небольшим лет. На этот раз их иссиня-чёрные волосы были сбриты, головы блестели в тусклом свете лампы в прихожей. Но троица друзей знала, и это знание засвербило где-то в районе простаты, что густые заросли на лобках и в подмышках составят тот контраст, который так разит в самое, самый, самые, ну эти, как их, вы же знаете...
       Х.Х.Х. – Как, все вместе? Молодцы! Как быстро! Крылья любви. Как это вы все трое и одновременно? Раздевайтесь, раздевайтесь, раздевайтесь.
       А.А.А. – Ну и вопросы. Подумайте! Прикиньте *** к носу. Да очень просто, созвонились и сэкномили на снегоходе. Мы вас любим и не хотим, чтобы вы нас хором по очереди трахали. До каких пор раздеваться? Трусы и лифчики можно оставить? людоды!
Хавила обнял Алису, Хул взял под руку Ананату, Хуш притянул к себе за бёдра Агни и они по очереди проследовали в подвал, который, казалось, не уменьшился от прибытия подруг, а наоборот, расширился и приподнял свои круглые своды. Так, наглядно и физически демонстрировала красота свои возможности влияния на ограниченное пространство, которое, хотя и оставалось ограниченным по всем трём своим измерениям, но сами эти измерения меняли величину на большую.
       А. – Как у вас накурено.
       Х. – Проветриваем, не видишь разве, боялись ваши прелести заморзить.
       А. – Да, да, предварительно обоссав.
       Х. – Мы ценим твой грубоватый юмор, валяй дальше в том же духе.
       А. – Обойдусь без комплиментов.
       Х. – Это что, сексуальная агрессивность или просто похмелье,
       А. – Ни то и не другое, я просто устала в институте, эти композиционные задачи сводят меня с ума.
       Х. – «Трудно в учении – легко в бою».
       Х. – Не надо было вашим бабушкам за женское равноправие бороться.
       Х. – «За что боролись – на то и напоролись».
       А. – Напарываемся мы всегда и вечно только на ваш ***, то в ****е, то в глотке, то в жопе.
       А. – А то во всех трёх местах одновременно, да ещё по одному в каждой руке.
       Х. – И под мышками, и между ступнями, и ...
       Х. – Не заводитесь, пожалуйтса, вы, свободные художники!
       Х. – Нет, действительно, после этого напряжения всего-всего существа в постижении живописной композиции, конструкции картины, решения образа в линиях,  формах и цветах, не остаётся никаких сил, ни физических, ни духовных, только лишь – с вами поддать и потрахаться.
       А. – Можно и в ВИРТУР, е полетать.
       Х. – Ни слова о ВИРТУР,е!
       Все расселись по стульям, кое-кто завалился на самодельную тахту, сооружённую из двухспального матраса на деревянной раме и даже с пружинами, но без клопов. Дым теперь валил от трёх папирос и трёх сигарет одновременно. Как-то без лишних слов и суеты подруги раскошелились, выдав одну кредитную карточку и шифр к ней, финансовое доверие у этой шестёрки было полное. Хул и Хуш собирались в винный магазин, а Хавила развлекал девушек разговорами об искусстве, разумеется. Хул и Хуш помогли друг-другу пролезть руками в лямки пузато набитых рюкзаков и направились вон.
       А. – Что это вы с набитыми рюкзаками попёрлись?
       Х. – Сдадим заодно пустые пакеты.
       А. – Ну, эта мутота до утра продлится.
       Х. – Не продлится, у нас прямо в магазине принимают и тара всегда у них есть.
       А. – Ну, смотрите, а то вернётесь, а от Хавилы одни ножки, да рожки останутся, выебем, выпьем и съедим его на троих.
       Х. – С вас станется. Потерпите, не насилуйте Хавилу, скоро вернёмся с питьём, едой, куревом и ёбовом.
       А. – Хорошо, мы его не выебем хором, только если он ваши последние холсты и рисунки покажет, а то вы всё скрываете от нас, не доверяете нам найденных секретов старых мастеров, а мы, дуры, и на водку вам даём, и так даём, и в рот берём.
       Х. – Конечно покажу, никто же не против, ничего мы не скрываем, но если работа в процессе, не закончена, то показывать её... – Тут Алиса залепила рот Хавиле поцелуем, Хул и Хуш горбато протиснулись в двери и захлопнули её за собой.С лестницы не донеслось вони ни кошачьей, ни человеческой мочи или кала; подъезд был украшен стеклянной, без трещин табличкой: «Дом образцового быта».
       Хавила согнулся у торцовой стены подвала, с подоконников иногда текло, над кучей холстов и планшетов с рисунками, перебирал их, мгновенно мучился соменением, вытягивал холст и подавал стоящим за его спиной Агни, Ананте, Алисе. Подруги расставляли работы одну подле другой в круге света. Скоро периметр мастерской был окружён забором из холстов и планшетов не выше девяноста сантиметров. Девицы примолкли, притихли, призадумались; они смотрели сверху на работы, приседали перед некоторыми, невольно демонстрируя свои круглые прелести обтянутые брюками, легко поднимались на стройных, длинных, породистых ногах, переходили к  другим работам, приседали, вглядывались. Они молчали, не отвлекались на вербализацию впечатлений, смотрели профессионально и даже более глубоко чем просто профессионально – они проницали творения своих любовников с любовью и жаждой постижения секретов мастерства. Иногда, то та, то другая брала в руки и подносила к свету под эмалированный рефлектор холст или плашет с рисунком, акварелью или темперой; или же планшет, где свинцовый и цветной карандаши, акварель и темпера были смешаны, послойно выявляли смысл композиции, высекали камень. Холсты и бумага были покрыты линиями, через них , кое-где проступали головы, руки, груди, чашки, яблоки, виноград, лимоны, бутылки, лошади, копья, латы, крылья, драпировки. Там жила глубокая, манящая в себя тайна. Бритые головы девиц поблёскивали под светом и без труда брали верх своим совершенством над двухмерными построениями прекрасного. Лица их были серьёзны и спокойны, но прекрасными их назвать было нельзя. Напряжённая мысль искажала юную женскую красоту: чуть морщились лбы, чуть сжимались губы, чуть щурились глаза, чуть горбились спины. Проникновение в неведомое, но желанное, всегда как-то связано с болью; это не страх неизвестного, а скорее скорбь по своей неполноте и одновременное предчувствие того, что ожидаемая за завесой неизвестности полнота, таковой в реальности не является, она только вызовет новую жажду, новый голод, новую духовную, неизбывную до самой смерти, чесотку. И, хотя чесотка может быть почти сладострастной, что известно многим, не обязательно художникам, но утоления она никогда не приносит и не может принести, по самой своей чесоточной природе. Девицы, да и их любовники, были ещё слишком молоды, чтобы догадаться о природе их томления в искусстве, чтобы увидеть духовную морковку подвешенную на верёвочке перед их глазами, всего в нескольких сантиметрах от губ. Морковка, Рок, Судьба, Дух – стремили их вперёд, давали силы, устраняли сомнения, наделяли бесстрашием и, даже, благородством.
       А. – Молодцы! За это вас и любим! Когда это вы всё успеваете? Режим у вас совсем не монастырский или лагерный.
       Х. – Любовь сдвигает горы, это ты и сама прекрасно знаешь, а разные теории по разному определяют процент усидчивой работы в том, что простаки кличут талантом или гением.
       А.– Может это и так, но даже мне ясно, что жопой шедевра не высидишь. Есть ещё и вдохновение...
       А. – Вы говорите о разных темпераментах: Пуссен и Тициан, Рубенс и Дюрер, Дали и Руо, и так до бесконечности, азбучная истина, скучно повторяться.
       А. – Мы немного не о том, хотя, конечно – повторяться скучно.
       А. – Я хочу есть!
       Х.А.А. - Мы тоже и не только есть!
       Ходоки за огненной водой, хлебом, мясом, свежими огурцами с зелёным луком и молодой редиской, не заставили долго ждать себя. Только успели Агни, Ананта, Алиса и Хавила убрать холсты и рисунки на место, прибрать стол, расставить стаканы и тарелки, как глухо бухнула входная дверь и ввалились Хул и Хуш засыпанные снегом.
       Х. – Отряхнитесь на лестнице, не тащите сюда холод и сырость.
       Х.и Х. потоптались немного за порогом, вошли, скинули рюкзаки и поставили их на кухонный стол.
       Х. – Удачный поход?
       Х. – Кончно! Где мы живём, в столице Евразии или в Жмеренке?
       Х. – Патриотизм – это хорошо, особенно с полным мешком жратвы и водки.
       Х. – Материалист.
       А.А.А. – Вам помочь?
       Х. – Да, ставьте всё на стол.

       +++

       Дружеское и любовное застолье, перешедшее в откровенную пьянку и увенчавшееся свальной любовью, не были ординарными, но и не вырывались в неведомые высоты обжорства и пьянства, не проваливались в тёмные глубины греха и разврата. Все отстались живы. Ни у кого не были отрезаны яйца или член. Ни у кого не был откушен клитор, ни малые, ни большие половые губы. Ни у кого не было разворочено анальное отверстие. Ни у кого не был оторван язык, ухо или нос. Ни у кого не был вынут глаз, ни правый, ни левый. Ни у кого не были сломаны пальцы на руках или на ногах. Ни у кого не были вырваны волосы, ни на голове, ни на лобке, ни под мышками, ни на груди, ни из ануса, ни из носа. Ни у кого не были вырваны ногти. Ни с кого не была содрана кожа, даже с крайней плоти. Ни у кого не были выбиты зубы. Ни кого не было сотрясения мозга, ни 1-й, ни 2-й, ни 3-й степени. Ни у кого не были отбиты почки, печень или лёгкие. Ни с кого не был снят скальп. Все были счастливы, но без назойливой эйфории. Пока не напились, выяснилось, что Агни клеил какой-то молодчик из Института стратегической обороны и нападения /ИСОН/. Агни сначала опредилила его, как «Красавчик Смит», но потом решила, что больше подходит «просто голубоглазый Иванов», хотя он и не представлялся ей  по фамилии, по имени – тоже, как-то вот так обошлись без его имени, отчества, фамилии, звания, профессии, хватило грозного ИСОН.