Братья Карамазовы. Дилогия. Часть 2-я

Владлена Драбкина
               
 «Братья Карамазовы
Дилогия: роман второй

               

                «Любым двум героям (в романе      
                Достоевского. – В.Д.) может быть сопоставлено
                сходное описание, если их функция в данном
                узле схемы совпадает.»
                В.Н.Топоров


     Петр Калганов станет цареубийцей – только в мыслях, в идее, или в деянии – этого я сказать не могу. При жизни Достоевского выстрел Дмитрия Каракозова (4 апреля 1866 года) не попал в цель, цареубийства не произошло. Но была «идея о цареубийстве», и ее Достоевский мог вложить только в голову родственника Петра Александровича Миусова, «либерала сороковых и пятидесятых годов, вольнодумца и атеиста».
      Доказательство этого тезиса заложено уже в имени Калганова: Петр, сын Фомы, племянник Петра.. Достоевский щедро раздавал своим героям имя Петр, которое он связывал с «первым русским нигилистом» Петром Великим. Всех нигилистов, то есть всех участников и сторонников революционного движения в России, писатель называл «крошечными Петрами Великими».Носитель этого имени в произведениях Достоевского почти всегда либо злодей (три Петра Александровича – в «Бедных людях», «Неточке Незвановой», «Униженных и оскорбленных»), либо нигилист (М.С.Альтман), может быть, начиная уже с ангельского Петра Покровского в «Бедных людях», - то есть тот же злодей, только политический, так сказать, злодей не от морали, но от идеи. Эта тенденция доведена до предела, почти до абсурда, в Петре Верховенском, выведенном злодеем не только от идеи, но и от морали.
      Но злодей – это бес; почти все Петры у Достоевского – бесы. И Петр Александрович Миусов, изображенный автором с тончайшим сарказмом (как тезка трех отмеченных выше Петров Александровичей, он должен быть злодеем, а как носитель фамилии, связанной с деятельностью Петра 1, который в устье реки Миус, на Азовском море, построил гавань, - он должен быть нигилистом), - бес, но только бес, маскирующийся под ангела. (Эту ангельскую маску с него блистательно срывает отец Карамазов – этот ангел, маскирующийся под беса – в главе «Старый шут», и это мгновенно оценил старец Зосима, должно быть, поняв, что если Федор Павлович и шут, то он все-таки и ангел, маскирующийся под беса).
     Петр Калганов генетически связан с бесом Миусовым, он его «дальний родственник», он бес от рождения (или, может быть, только от имени?) Этого персонажа мы видим в романе дважды: во 2-й и в 8-й и 9-й книгах. Оба раза автор дает его портретное описание, почти в одних и тех же выражениях и так, как будто читатель и во второй раз встречается с ним впервые. Это единственный персонаж в романе, описанный дважды, специально и подробно:

     «…очень молодой человек, лет двадцати, Петр Фомич Калганов. Этот молодой человек готовился поступить в университет; Миусов же, у которого он почему-то пока жил, соблазнял (соблазняет дьявол. – В.Д.) его с собой за границу… чтобы там поступить в университет и окончить курс. Молодой человек еще не решился…  Лицо его было приятное, сложение крепкое, рост довольно высокий. Во взгляде его случалась странная неподвижность: подобно всем очень рассеянным людям, он глядел на вас иногда в упор и подолгу, а между тем совсем вас не видел. Был он молчалив и несколько неловок, но бывало… что он станет ужасно разговорчив, порывист, смешлив, смеясь бог знает иногда чему. Но одушевление его столь же быстро и вдруг погасало, как быстро и вдруг нарождалось.. Был он одет всегда хорошо и даже изысканно. С Алешей был приятелем».

     И второе описание:

     «Это был молодой человек лет не более двадцати, щегольски одетый, с очень милым беленьким личиком и прекрасными густыми русыми волосами. Но на этом беленьком личике были прелестные светло-голубые глаза, с умным, а иногда и глубоким выражением, не по возрасту даже, несмотря на то, что молодой человек иногда говорил и смотрел совсем как дитя и нисколько этим не стеснялся, даже сам это сознавая. Вообще он был очень своеобразен, даже капризен, хотя всегда ласков. Иногда в выражении лица его мелькало что-то неподвижное и упрямое: он глядел на вас, слушал, а сам как будто упорно мечтал о чем-то своем. То становился вял и ленив, то вдруг начинал волноваться, иногда, по-видимому, от самой пустой причины».

     Так как я прочу Калганова в цареубийцы, то хотелось бы сопоставить его портрет с описанием других персонажей романа, так или иначе (в утверждении или отрицании)  имеющих отношение к теории «все позволено».
      Калганову двадцать лет, как Алеше. Он приятен лицом, как Дмитрий; высок ростом, как Алеша, Катерина Ивановна, Грушенька и Ракитин. У него умные глаза, как у Ракитина; голубые глаза и прекрасные русые волосы, как у Грушеньки; белое лицо, как у Грушеньки и Коли Красоткина. Он смотрел, как дитя, как и Грушенька (ребенок и Митя, малыш и Смердяков – Павел). Выражением лица казался старше своих лет, как Дмитрий и Смердяков; молчалив, как Алеша и Смердяков; замкнут и занят чем-то своим, как Алеша, Иван, Дмитрий, Смердяков. Во взгляде его было что-то неподвижное и упорное, как у Дмитрия. «Трудно узнать, о чем он думает» - эти слова можно отнести и к Дмитрию, и к Ивану, Алеше, Калганову, Смердякову. Был щеголем, как Дмитрий, Смердяков, мальчик Смуров. «Готовился поступить в университет» - все герои Достоевского, если они «ангелы», студенты и школьники. В Калганове, как и в Алеше, не было угрюмости, присущей Ивану, Дмитрию, Смердякову.
     Итак, Калганов, при всей своей эпизодичности, обладает общими почти со всеми действующими лицами романа чертами («действующими» - значит носителями действия – движения из «бесов» в «ангелы»). Но в отличие от остальных персонажей, он единственный «еще не решился», он единственный бездеятелен, он единственный не знает, чего он хочет. Его единственного роль в романе не ясна, ясно только, судя по его характеристике, что он не может быть проходным персонажем и не может быть персонажем атрибутивным, типа Миусова, Максимова, Ракитина, чёрта. Он должен быть деятелем, то есть в нем, как в носителе «бесовского» имени и ангельской характеристики, в конечном счете, должен проснуться бес или ангел. Калганов потенциально вовлечен в водоворот событий, но каким образом может реализоваться его потенция? Заговорит ли в нем родная миусовская кровь, и он станет либералом, атеистом и социалистом? Или «дитя» в нем потянется к «луковке» и к «хрустальной дороге» к Солнцу? Или он «не решится» ни на то, ни на другое, а станет делать карьеру?

     Но Калганов, при всем его внешнем сходстве с действующими лицами романа,  тем не менее звучит в романе резким диссонансом: он такой же, как все, живущие на земле, в этом мире, и в то же время он как пришелец из иного мира, с другой планеты; он, может быть, потому и ни на что «еще не решился», что этот мир ему незнаком, он в нем еще не обжился и живет в нем по каким-то иным законам «вечной гармонии»; как Маленький принц,

                «Он весь -  дитя добра и света,
                Он весь – свободы торжество!»

И, как Маленький принц, он оставил где-то, в глубинах космоса, свою маленькую планету с розой под стеклянным колпаком и обязательно должен на нее вернуться, чтобы баобабы не погубили его сокровище. Чтобы вернуться, Маленький принц умер. Чтобы на что-то «решиться», чтобы обрести себя, свой «розовый сад», Петруша Калганов должен умереть, ибо в этом мире, как и Льву Николаевичу Мышкину, ему места нет. Он рожден самоубийцей.  – Таков мой досужий вымысел. Но вернемся к тексту романа «Братья Карамазовы».

     Есть одна, казалось бы, незначительная деталь в облике Петра Калганова, объединяющая его только с одним персонажем романа, по отношению к которому он, казалось бы, диаметрально противоположен (несмотря на то, что и с ним Калганов имеет общие черты, но это, так сказать, родовые черты, общие и для ангела Алеши, и для черта Смердякова):

     «Калганов очень хорошо понимал отношения Мити к Грушеньке, догадывался и о пане, но его всё это не так занимало, а занимал его всего более Максимов.  …Грушеньку же знал прежде… здесь она очень ласково на него поглядывала; до приезда Мити даже ласкала его, но он как-то оставался бесчувственным».
     «(Калганов. – В.Д.) объявил, что ему скучно, сел на диван и вдруг задремал… (Грушенька. – В.Д.) нагнувшись над ним в умилении, она поцеловала его в лоб. Калганов в один миг открыл глаза, взглянул на нее, привстал и с самым озабоченным видом спросил: где Максимов?»
     «Она уселась в кресле, на прежнем месте, с блаженной улыбкой. Щеки ее запылали, губы разгорелись, сверкавшие глаза посоловели, страстный взгляд манил. Даже Калганова как будто что-то укусило за сердце, и он подошел к ней.»

     Калганов – не Карамазов, «земляной карамазовской силы» в нем нет. Достоинство это или недостаток? Или он еще слишком молод? Но молод и Алеша, но уже сознает себя Карамазовым. В Калганове ослаблен жизненный порыв, порыв к бессмертию. Его больше занимает шестидесятилетний Максимов, в котором этот порыв ослаблен в силу возраста, его почти не трогает близость «зверя» Грушеньки, он сам не «зверь», но лишь продукт цивилизации, которая, по мысли Достоевского, не может производить ничего жизнеспособного и жизни жаждущего. Нет в Калганове «жажды жизни», как будто прожил он лет шестьдесят, устал от жизни, и теперь ленивая дремота – его удел. Кажется, что это дитя родилось уже отжившим, что ему уже нечего терять в жизни, не к чему стремиться, незачем любить. В нем ослаблен инстинкт продолжения рода, инстинкт жизни, и, значит, где-то в глубине его существа должен таиться инстинкт смерти, инстинкт самоистребления: «несчастный слепой самоубийца» - так отозвался Достоевский о Дмитрий Каракозове, не ставшем убийцей лишь волею случая. Следовательно, потенциально, может быть, не абсолютно, но хотя бы в ничтожной степени, Калганов способен на убийство-самоубийство и где-то в бесконечности – на цареубийство. Но писатель все-таки оставляет Калганову шанс на спасение, заставив его проснуться под страстным взглядом Грушеньки.
     Карамазовы – «сладострастники, стяжатели и юродивые», но не самоубийцы, вернее, именно поэтому они и не самоубийцы – они страстно живут, Алеша недаром так горячо уверял Ивана, что тот не причастен к убийству отца, - «жажда жизни», «исступленная и неприличная», «любовь к жизни», более сильная, чем любовь к «смыслу ее», короче, инстинкт жизни удержал Ивана (и Дмитрия) от самоубийства. А Калганову дороже «смысл» жизни, нежели любовь к ней, именно поэтому он был так потрясен и огорчен виновностью Мити в убийстве отца:

     «Что же это за люди? Какие же после того могут быть люди!» - бессвязно восклицал он в горьком унынии, почти в отчаянии. Не хотелось даже и жить ему в ту минуту на свете. «Стоит ли, стоит ли!» - восклицал огорченный юноша.»

     Смысл жизни был утрачен, поэтому и жить ему уже не хотелось. (Когда смысл жизни – смысл веры – был утрачен Алешей, в «такую минутку» он отправился с Ракитиным к Грушеньке – ангел едва не пал, но от нравственной гибели его спас другой ангел – падшая женщина. Утрата смысла жизни Калгановым может привести его, хотя бы на минуту,  к желанию физической гибели, - Ракитин и здесь может быть змием-искусителем, - и встретится ли ему ангел на его пути к смерти? Может быть, Грушенька и здесь окажется ангелом? – недаром она поцеловала Калганова в лоб – сестринским («братским») поцелуем. Этот поцелуй – как приговор ему и сестринское участие.

     В романе есть еще один персонаж, в котором отсутствует инстинкт жизни:

     «Поваром он оказался превосходным. Федор Павлович положил ему жалованье, и это жалованье Смердяков употреблял чуть ли не в целости на платье, на помаду, на духи и проч. (Вспомним «хорошенького мальчика» Калганова. – В.Д.) Но женский пол он, кажется, так же презирал, как и мужской, держал себя с ним степенно, почти недоступно».

     Федор Павлович советовал ему жениться. «Но Смердяков на эти речи только бледнел от досады, но ничего не отвечал». За годы ученья в Москве

     «он как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом, сморщился,
Пожелтел, стал походить на скопца».

     Это портрет человека, в котором жизненной силы ничуть не бывало, - он родился стариком, скопцом, с помадой и с духами. Не будучи живым, не обладая «жаждой жизни»,
Он и стал самоубийцей.
     Калганов в этом плане очень близок (хотя и не тождественен) Смердякову: «жажда жизни» в нем не отсутствует, но очень ослаблена ( под влиянием поисков смысла жизни?) – «Не хотелось даже и жить ему в ту минуту на свете». (Или ноосфера в Калганове сильнее биосферы?) Таким образом, по мысли Достоевского, Петруша Калганов какой-то стороной своего существа способен на «слепое самоубийство» под влиянием «минуты», но только «минуты», подчеркивает писатель. «…одушевление его столь же быстро и вдруг погасало, как быстро и вдруг нарождалось».
     Инстинкт жизни, его наличие или отсутствие в натуре персонажа – это субъективная предпосылка трактовки персонажей Достоевского с точки зрения «убийство – самоубийство».

     Но в эстетике Достоевского есть один пробный камень, которым он поверяет любого своего персонажа, его способность на добро и зло, степень его «положительности» или «отрицательности», степень его способности на ту или иную мысль, на тот или поступок и, в частности, способности к совершению политического преступления. Этот пробный камень не есть фундамент, его самого фундирует так называемое почвенничество, то есть степень причастности человека к родной земле, почве, его вскормившей, к народу, силы которого он должен нести в себе, степень близости персонажа к русскому народу, к его обычаям, традициям, к духу русскому. Писатель спасает своего героя от того, чтобы он стал убийцей даже в мыслях, именно отношением его к народу и его традициям не в абстракции, а в конкретном его проявлении. Иван, считавший себя идеологом убийства отца, снимает это тяжкое обвинение со своей души вознёй с пьяным мужиком, горланившим:

                Ах, поехал Ванька в Питер,
                Я не буду его ждать.

Иван не обратил бы внимания на пьяного мужика, если бы в песне не было имени Ванька: себя узнал в Ваньке Иван Федорович, которого писатель только устами отца называет уменьшительно-пренебрежительным именем – Ванька (не Ваня, не Ванюша,, так и кажется, что этот герой и в пеленках звался Иваном, если не Иваном Федоровичем). Эта песня Ивана озлобила и заставила почувствовать страшную ненависть к этому пьяному мужику, а «потом бешено оттолкнуть его». Он сам был этим Ванькой в глубине души, и образование и внешний лоск заглушить это не могли. Есть в романе два эпизода, в которых Иван отталкивает человека: в первом – приживальщика Максимова (а Иван – сам приживальщик), помещика, дворянина – в этом эпизоде у читателя обычно возникает неприязненное чувство по отношению к Ивану; и во втором эпизоде с пьяным мужичонкой  - в душе читателя остается только любопытство: что станет с мужиком, не замерзнет ли? Не замерз – Иван не позволил. В сущности, Иван, как это ни парадоксально, в младенчестве воспитанный Григорием, равно как и Алеша (который именем своим принадлежит к защитникам народа), оказывается плоть от плоти народной. Дети Федора Павловича Карамазова, которым он не уделял никакого внимания и которые росли бы как придорожная трава, в раннем детстве впитали в себя народный дух, и Дмитрий, любимец своих квартирных хозяев, свидетельствует об этом наиболее конкретно, и имя его от земли происходит, именем своим он принадлежит народу-пахарю. Не могут Карамазовы быть убийцами.

     В этом пробном камне, в отношении к народу русскому, к народности сходятся Смердяков и Калганов. Смердяков – уже сложившийся западник:

     «В двенадцатом году было на Руси великое нашествие императора Наполеона… и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе… Русский народ надо пороть-с, как правильно говорил вчера Федор Павлович».

     То же отрицательное отношение к народной почве наблюдается и у Калганова, в частности, в его отношении к народным обрядам, к народным играм:

     «…ему стало вдруг отчего-то грустно, или, как он говорил, «скучно». Сильно обескуражили его… и песни девок, начинавшие переходить, постепенно с попойкой, в нечто слишком уж скоромное и разнузданное. Да и на пляски их тоже… Калганов… смотрел так, как будто чем запачкался. «Свинство это все, эта вся народность, - заметил он, отходя, - это у них весенние игры, когда они солнце берегут во всю летнюю ночь».

     Отношение к народу у Калганова брезгливое, у Смердякова – пренебрежительное, презрительное. Пренебрежение Смердякова исходит из того, что сам он выходец из народа, представитель народного сословия, что называется «из грязи в князи». Брезгливость Калганова – это брезгливость дворянского второго сословия, для которого народ – грязный хам. У Калганова дворянская брезгливость паркетного шаркуна, воспитанного Миусовыми.
     Таким образом, Смердяков и Калганов близки друг другу в двух важных для Достоевского моментах. Они, с точки зрения автора, близки друг другу не только биологически, но и духовно: в отсутствии инстинкта жизни и в отрыве от народной стихии, «почвы», Это дает мне право предполагать в Калганове способность к преступлению как самоубийству, но только на более высоком уровне, на средней ступени – ступени цареубийства, от которой один шаг до преступления самого тяжкого – богоборчества, первой ступенью которого явилось отцеубийство. Нет Бога и нет бессмертия – и «все позволено».
     Смердяков – абсолютный самоубийца, потому что в нем отсутствует и биосфера, и ноосфера. Калганов – самоубийца относительный, потому что в нем присутствует ноосфера и ослаблена биосфера. Физическая гибель Калганова (в связи с политическим преступлением) обессмертила бы его духовный облик, то есть ноосферу. В Калганове дремлет будущее, в то время как в Карамазовых неиствует прошлое и настоящее.

     Калганов и Смердяков – одна параллель, ведущая нас ко второму роману дилогии. Другая параллель – Калганов и Дмитрий. Портретно их объединяет выражение в лице, «неподвижное и упорное», внутреннее отсутствие их во время общения с другими людьми, способность, беседуя, думать о чем-то своем. «Трудно узнать, о чем они думают».
     Характерно появление Калганова в тех эпизодах романа, являющихся формальными завязкой и развязкой Митиной судьбы: во 2-й книге, где Митя во всеуслышание акцентирует свое внимание на Ивановом «все позволено» и где он еще громче негодует: «Зачем живет такой человек!» - наводя читателей на мысль (по шаблону авантюрного романа), что он может стать отцеубийцей; и в 8-9-й книгах, где Митя обвиняется в отцеубийстве и где Калганов в связи с этим утрачивает веру в людей и смысл бытия. Калганов проведен через эти перипетии Митиной жизни совсем не случайно – ему суждено их повторить: смотри и помни – такая же участь ждет и тебя, - как бы говорит ему автор романа. И Петруша Калганов горько оплакивает – и свою погибшую веру в людей, и свою судьбу.

     И еще два штриха. Первый – в начале романа Калганов подает милостыню нищим бабам, кроме него, этого не делает больше никто. В конце 9-й книги Мите снится сон о погорельцах с голодными (нищими) бабами и «дитём», которого нечем кормить. Митя не может подать милостыню, но Митя может и хочет пострадать за «дитё» из сновидения и за всех «дитё» в мире. Таким образом, Калганов, наделенный живым чувством сострадания ко всем несчастным (не в абстракции, как Иван, а конкретно), состраданием, присущим ему изначально, врожденным, - и Митя, обретший чувство сострадания только на почве собственного несчастья (то есть его сострадание искусственно, вторично), -  и ставятся автором романа в один ряд и в то же время противопоставляются друг другу. Тождественны они по чувству сострадания, противоположны – по реальному выходу этого чувства: Калганов готов на реальную помощь несчастным, Митя же своим страданием (или состраданием) никакой помощи страдальцам не оказывает, он даже у обиженного им штабс-капитана Снегирева и его заболевшего на этой почве сына не просит прощения. Как умозрительна любовь к человечеству Ивана, так и умозрительно же сострадание всем несчастным у Мити. Но Калганов наделен чувством деятельной любви и сострадания и,  если бы он загорелся «жаждой скорого подвига», то выбрал бы путь атеистов и социалистов и дошел бы, несомненно, до «идеи о цареубийстве».
     Второй штрих: допрос Калганова в качестве свидетеля вызвал в нем «нескрываемое негодование» - показывать против брата своего (по крови и по судьбе) ему было омерзительно; к комедии «предварительного следствия» у него было отношение, аналогичное Митиному, -  он, должно быть, уже чувствовал себя в Митиной коже. Как и многих героев Достоевского, предчувствие его не обманывало. Когда Митю увозили, один лишь Калганов подал ему руку, почти веря в его виновность. Подать руку отцеубийце мог либо истинно верующий, либо брат его – тот, кому уготовано судьбою подобное или еще худшее. Момент рукопожатия двух братьев в романе глубоко символичен (может быть, это самый символический эпизод в романе): здесь приветствие и прощание, здесь прощение и узнавание – к ним обоим судьба более сурова, чем они того заслуживают. Этот эпизод – единственный в первом романе, с которого должен начаться роман второй. Это – единственный эпизод, который не находит себе отклика на страницах первого романа, и, следовательно, его отклик еще впереди. Это единственный незамкнутый, открытый, незакругленный эпизод в романе, и, чтобы круг замкнулся, необходим роман второй.

     Они  родственники – Дмитрий Карамазов и Петр Калганов, оба – дальние родственники Петру Александровичу Миусову. Подобно тому, как Дмитрий, Иван и Алеша объединены отцовской фамильной «карамазовщиной» - «жаждой жизни», жаждой бессмертия, осознанной и неуёмной, - так в Дмитрии и в Петре должно быть что-то миусовское – либерально-прудоно-бакунинское, сдобренное «февральской парижской революцией сорок восьмого года». Нигилизм Миусова мог расколоться на хтонический бунт Дмитрия и на Петров бунт каменный. На землю и камень раскололась миусовщина. Двенадцать присяжных мужиков, осудивших Митю не столько за недоказанное отцеубийство, сколько за его дионисийские вакханалии, за хтоническую (земляную) природу его, - тем самым признали в Мите тот же ненавистный Достоевскому нигилизм – отрыв от «живой жизни», от народной «почвы», от патриархальных устоев с их незыблемым: «чти отца своего». Знамение нового экономического уклада – разложение семьи (ячейки государства) – вызывало в Достоевском ту же реакцию, что и разложение самодержавного государства (по природе своей – патриархального), ибо разложение ячейки государства вело к разложению государства в целом. Следовательно, Дмитрий, хотя бы только на языке, замахнулся, в сущности, на русское самодержавие. Это оборотная сторона медали, так сказать, ее «решка», а «орел» - это будущие «миусовские» метания  уже не Дмитрия, а Калганова. И, может быть, второй роман был бы связан с «миусовщиной», с «братьями Миусовыми», ибо с братьями Карамазовами Достоевский покончил («заключил свой длинный рассказ о братьях Карамазовых»).
     Здесь необходимо подробно остановиться на их именах. Дмитрий Федорович Карамазов: Дмитрий – земледелец, Федор – дар божий, Карамазов – черномазов (от тюркского «кара» - черный). Петр Фомич Калганов: Петр – камень, Фома – апостол Фома неверный («Апостол Фома объявил, что не поверит прежде, чем не увидит, а когда увидел, сказал: «Господь мой и Бог мой!»), Калганов – калган – своенравный, капризный человек.
     Карамазов и Калганов – оба помышляют об убийстве и оба его не совершают: первый не видел и уверовал (ведь он «дара Божьего» сын); второй – не видел и не уверовал, а может быть, уже «веровал вполне, в тайнике существа своего», а когда увидел, поверил окончательно. Но если Калганов не увидит чуда и не поверит в чудо и Бога – то камень свершит то, чего не может свершить земля. (Отец – на земле, царь – в камне).
      Братья Карамазовы – Федоровичи – уже одним своим отчеством – отечеством – Божьим даром и Божьим лоном застрахованы от отцеубийства, цареубийства и богоборчества, а если они и пытаются изменить отечеству, то безумие, болезнь и смерть (самоубийство) – им карой.
     Петр Калганов – Фомич – своим отчеством – неверием – цареубийству и богоборчеству причастен, ему на роду написано совершить политическое преступление и взойти за него на эшафот.
    
     Дмитрий Ильинский был жертвой ошибки судебной; Дмитрий Карамазов в этом плане повторяет его вудьбу. Дмитрий Каракозов был жертвой ошибки политической; Дмитрий Карамазов в этом плане повторить его судьбу не мог, потому что от выстрела (цареубийства), хотя и безрезультатного, по мысли Достоевского, застрахован именем и отчеством. Выстрел Дмитрия Каракозова тем не менее имел место в истории, в каменном варварстве времени, - и он должен иметь место на страницах романа Достоевского. Но земледелец, хлебороб, кормилец его повторить не мог, сделать это мог только камень, бесплодный и мертвый.
     Действие первого романа – романа об отцеубийстве – происходит на земле, в уездном городе Скотопригоньевске. (Отец – на земле. Земля не убила, но и не сохранила отца и приняла его в свое лоно до срока). Действие второго романа – романа о цареубийстве – должно происходить в камне, в столичном городе Петербурге. (Царь – в камне. Камень (Петр) хранит царя (Петра) или убьет его?) Здесь собираются все действующие лица первого романа: Алеша, Иван, Ракитин, Калганов, Грушенька, Катерина Ивановна, Хохлакова, Варвара Снегирева – с самыми различными целями, одна из которых – хлопоты за осужденного Митю, прошение о пересмотре его дела. Ролевые установки действующих лиц запрограммированы первым романом. Второй роман должен представлять собой развитие всех тем первого романа в соответствии с сонатно-симфоническим принципом Достоевского.

          Библиография:
1. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30-ти т. Тт. 1-17.  Л.,1972-1976.
2. Айхенвальд Ю.Б. Достоевский. – В его книге: Силуэты русских писателей. В. 2.
3. Альтман М.С. Достоевский. По вехам имен. Саратов,, 1975.
4. Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М.,1972.
5. Белов С.В. Еще одна версия о продолжении «Братьев Карамазовых». ВЛ,1971,10.
6. Благой Д.Д. Путь Алеши Карамазова. Из. АН СССР, 1974, т.33, 1
7. Ветловская В.Е. Поэтика романа «Братья Карамазовы». Л.,1977.
8. Гроссман Л.П.  Ф.М. Достоевский. М.,1965.
9. Кубланов М.М. Возникновение христианства. М.,1974.
10. Рак В.О. Юридическая ошибка в «Братьях Карамазовых». – В сб. : Достоевский. Материалы и исследования. Т.2. Л.,1976.
11. Рейнус Л.М. Достоевский в Старой Руссе. Л.,1971.
12. Соловьев В.С. Собрание сочинений в 9-ти т.  СПб.,1911-1914. Т.№.
13. Топоров В.Н. Поэтика Достоевского и архаичные схемы мифологического мышления. – В сб.: Проблемы поэтики и истории литературы. Саранск,1973.

    

1979 – 1980