Братья Карамазовы. Дилогия. Часть 1-я

Владлена Драбкина
     «Братья Карамазовы»  Ф.М.Достоевского

      Дилогия:  роман второй

               

                «Сама множественность гипотез -                ,                свидетельство их недостаточной
                фундированности».
                М.М.Кубланов

     Существует четыре версии продолжения «Братьев Карамазовых» и пятая – в связи с судебной ошибкой, допущенной в процессе Дмитрия Карамазова.
     Достоевский щедро делился своими планами с теми, кто готов был его слушать. Судя по известным нам версиям, продолжение романа должно было быть связано с развитием действия во времени, если иметь ввиду ретроспективную дистанцию «тринадцать лет». Роман должен был иметь временную композицию: читатели узнали бы, что на протяжении этих долгих лет произошло с каждым из героев романа. В таком случае либо весь второй роман был бы построен по временному принципу, либо он имел бы «предисловную» книгу, аналогичную той, которая есть в первом романе. Более вероятен второй вариант композиции романа (повторяющий композиционное строение первого), так как временными у Достоевского были только «предисловные рассказы», в которых прослеживалось лишь физическое развитие персонажа: он рос, менялся его юридический статус, материальное и семейное положение – и только; развитие характера давалось вскользь, скорее, описывались условия его формирования, сама же личность раскрывалась уже не во временном бытии, а в пространственном, и изменение ее было детерминировано не внешними факторами, а внутренними, которые наличествовали как нечто данное, как вечное незыблемое начало.
      Сам человек был категорией вечной, с точки зрения Достоевского,  бесконечность была его данным, а пространственная протяженность в «теперешнем текущем моменте»  (в конечной субстанции) накладывалась на бесконечность сверху; пространство героя, обусловленное временем (не как длительностью, а как эпохой – конечным отрезком), покоилось на вечности, таившейся в герое. Вечность в герое – это филогенез, сущность и смысл которого единственно интересует Достоевского.
      Но филогенез для Достоевского не был процессом, и интерес к человеку даже в филогенетическом плане у него оставался пространственным. Именно поэтому жанр эпопеи, к которому так тянулся писатель, был ему недоступен: Достоевскому претила процессуальность сама по себе, временной поток проходил мимо него, не оседая в нем, почти не оставляя в нем никаких следов: следствие по делу петрашевцев, смертная казнь, каторга, страсти (любовные и азартные), журналистская деятельность, материальные трудности, смерть детей, страдания, причиняемые «священной болезнью» - все это проходило через него и в то же время мимо него, всему этому он поддавался на «теперешний текущий момент» и не более. Он оставался ребенком всю свою жизнь, ребенком, подверженным различным влияниям, даже со стороны людей, годившимся ему едва ли не во внуки. И, как ребенок, он охотно произносил то, что было у него в «теперешний текущий момент» на уме. И появились четыре версии (плюс судебная ошибка) продолжения романа. И все они были связаны со временем, с развитием, с процессом. А процесса быть не могло, могли быть только мгновенные, пятисекундные озарения, для которых тринадцати лет вовсе не требовались. В сущности, с героями в эти тринадцать лет могло произойти только то, что было уже намечено в первом романе – именно на этом было основано мое утверждение, что «Братья Карамазовы» в продолжении не нуждаются: они исчерпали себя в первом романе.
     (В «Записках из подполья» мораль отсутствует – они не закончены. В «Крокодиле» несколько моралей, но итоговая отсутствует – он не закончен. В «Карамазовых» мораль только намечена – они не закончены. Такова субъективная (авторская) позиция, точка зрения замысла. С точки зрения воплощения все три произведения закончены и не нуждаются в особой морали, в особом выводе, в особом следствии. Достоевский ставит точки над i в еще не законченных произведениях, поэтому «Подполье» и «Крокодил» остались незаконченными, и автор к ним больше не возвращался (в отличие от формально законченного «Двойника», судьба которого волновала Достоевского всю его жизнь, потому что в нем замысел остался недовоплощенным).
     «Братья Карамазовы» остались незаконченными, и существует четыре версии их продолжения. Все они имеют временную перспективу, а временным мышлением Достоевский не обладал: он изображал развитие не характеров, а идей, и персонаж  у него – это носитель идеи, даже тот или иной оттенок идеи имеет своего носителя. Идея в «Карамазовых» исчерпана: теория «все позволено» отвергнута, провозглашается религиозная идея. Исчерпанность, законченность идеи: тезис – доказательство – вывод – ведет за собой исчерпанность, законченность характера. С братьями Карамазовыми, на которых он исчерпал свою идею, Достоевскому больше нечего было делать. Ср. у М.М.Бахтина: «почти все романы Достоевского имеют  у с л о в н о-л и т е р а т у р н ы й ,
у с л о в н о-м о н о л о г и ч е с к и й  конец… В сущности, только «Братья Карамазовы» имеют вполне полифоническое окончание, но именно поэтому с обычной, то есть монологической, точки зрения, роман остался незаконченным».
     Итак, в замысле была дилогия – и зародыш второго романа я попытаюсь выявить в первом. Я могу допустить, что все четыре версии продолжения стали бы содержанием «предисловного рассказа» (второго романа), прологом к которому является первый роман, но они не стали бы содержанием романа в целом. Это противоречило бы творческой и психологической природе автора – ведь не удалась же ему эпопея «Житие великого грешника», потому что Достоевский не мог одного и того же героя провести через разные стадии развития, стадиальность у него всегда была связана с множественностью персонажей, стадиальность у него была пространственная. Здесь я подошла к мысли М.М.Бахтина: «Он видел и мыслил свой мир по преимуществу в пространстве, а не во времени… он воспринимал глубокую двусмысленность и многомысленность каждого явления. Но все эти противоречия и раздвоенности… не приводились в движение по временному пути, по становящемуся ряду, но развертывались в одной плоскости как рядом стоящие… мир Достоевского – художественно организованное сосуществование и взаимодействие духовного многообразия, а не этапы становления единого духа. Поэтому и миры героев, планы романа лежат рядом в плоскости сосуществования… и взаимодействия… а не друг за другом, как этапы становления». («Проблемы поэтики Достоевского», М.,1972, с. 47, 52, 53).

     Что же могло стать организующим центром второго романа? Какая проблема могла стать краеугольным камнем романа? Романа, первой частью которого является история отцеубийства.
     Вл. Соловьев утверждал, что «центральной идеей «Братьев Карамазовых» должна была явиться церковь «как положительный общественный идеал». Каковым же мог в этом свете  стать сюжет второго романа? Сюжетом первого – было отцеубийство, с которым Достоевский впервые столкнулся на каторге и затем, через двадцать с лишним лет, - в Старой Руссе.

       «Первый роман есть почти даже и не роман, а лишь один момент из первой юности моего героя. Обойтись мне без этого первого романа невозможно, потому что многое во втором романе стало бы непонятным».

    

     Итак, проблема отцеубийства – проблема важная для Достоевского, но не самая важная. Что же может быть важнее? Возвращение Мити с каторги, его женитьба (или не женитьба) на Грушеньке, его «вгрызание» в землю?
      Важнее будут любовь и ненависть Ивана и Катерины Ивановны («приехав из Москвы, он в первые же дни весь и бесповоротно отдался пламенной и безумной страсти к Катерине Ивановне. Здесь не место начинать об этой новой страсти Ивана Федоровича, отразившейся потом на всей его жизни: это все могло бы послужить канвой уже иного рассказа, другого романа, который и не знаю, предприму ли еще когда-нибудь».)
     Или история карьеры чиновника Перхотина? («эксцентрическая встреча молодого чиновника с вовсе не старою еще вдовицей… послужила впоследствии основанием всей жизненной карьеры этого точного и аккуратного молодого человека, о чем с изумлением вспоминают до сих пор в нашем городке и о чем, может быть, и мы скажем особое словечко, когда заключим наш длинный рассказ о братьях Карамазовых»).
     Важнее будет любовная драма Алеши с Лизой Хохлаковой или его «карамазовские» метания, которые уготовят ей судьбу «бедной Лизы»? «Бесенок» должен быть несчастен в любви. В этом смысле интересен ряд: Карамзин – Кармазинов – Карамазов: Карамазовы делают несчастными «бедных Лиз» Карамзина и Тургенева. В трактовке Достоевского, Тургенев вышел из Карамзина, если карамзинское «И крестьянки любить умеют!» перефразировать в «И дворянки любить умеют!»
     Важнее, наконец, будет монастырское затворничество Алеши с оравой детей, которых он будет учить? Или судьба Коли Красоткина и его школьных товарищей? Но конец первого романа недвусмысленно возвращают нас в эпоху первоначального христианства с его христианским коммунизмом и двенадцатью апостолами.
     Первый роман – это программа, по которой будет строиться роман второй. Достоевский не вышел бы из этой программы, или из этого генетического кода, который мы получаем при зачатии и из которого уже не властны вырваться. Среда может способствовать только развитию или подавлению тех или иных врожденных качеств, но не их приобретению или уничтожению. А Достоевский власти среды не признавал вовсе.
     Поэтому последняя, еще не рассмотренная мною, суворинская версия второго романа («Достоевский сказал, что напишет роман, где героем будет Алеша Карамазов. Он хотел его провести через монастырь и сделать революционером. Он совершил бы политическое преступление. Он искал бы правду и в этих поисках, естественно, стал бы революционером») – вызывает сомнение уже ее противоречием с первым романом. Мне кажется вполне убедительной трактовка образа Алеши, данная В.В.Ветловской: это «Алексей божий человек», которого Достоевский никак не мог прочить в революционеры. Сомнительно и вообще заявление А.С.Суворина, здесь могло быть что-нибудь недослышанное или переуслышанное. Я склонна больше доверять А.Г.Достоевской, но и она могла знать далеко не все, и не знать самого затаенного, не знать «карамазовщины» (которая прорывается лишь в сновидения) – этой постоянной тяги писателя к тому, чтобы взглянуть на мир «с высоты эшафота», который «составил «страшный момент в его внутреннем мире». Начиная с «Преступления и наказания», с 1865 года и вплоть до самой своей смерти Достоевский писал об убийствах и самоубийствах. Этой страшной темы он не боялся, эта страшная тема его притягивала. И это не было реализацией вытесненного в подсознание влечения к преступлению или страх перед этим влечением. Это было, скорее, вытеснение страха перед смертью, присущего современному индивидуальному сознанию и принявшего в сознании Достоевского «неистовые» размеры: он боялся смерти с 22 декабря 1849 года, а может быть, и с детства: «В сознании его о смерти и в ощущениях присутствия смерти всегда для него было что-то тяжелое и мистически ужасное, с самого детства». (YI, c.337). В пространственном сознании писателя этот страх перед смертью не мог покрыться пылью времени, ибо для него (Достоевского) времени не было.
     В первом романе «Братьев Карамазовых» было четыре смерти: две естественных (от старости и болезни) и две насильственных (убийство = самоубийство). Правда, определения «естественная» и «насильственная» здесь относительны: Смерть Илюши можно рассматривать и как насильственную, обусловленной социальными факторами, а смерть Смердякова – как естественную, обусловленную внутренней логикой Достоевского: акт убийства заключает в себе и акт самоубийства, то есть естественно влечет за собой смерть убийцы.
     Второй роман неминуемо должен был нести на себе дыхание смерти – как отсвет первого романа и как завершение цикла (дилогии) который начался убийством отца Карамазова – и должен был закончиться убийством – это было веление «теперешнего текущего момента», которому неукоснительно подчинялся Достоевский.
     Судьба распорядилась удивительно странно и, наверное, несправедливо: писатель умер 28 января – за один месяц и три дня до 1 марта 1881 года, когда был убит Александр II. Должно быть, в Достоевском жила мистическая уверенность, что выстрел Дмитрия Каракозова не мог остаться в одиночестве. Он не мог не чувствовать тенденцию времени, ведь он когда-то был петрашевцем, и поэтому он не мог не довести в своем сознании эту революционную тенденцию до крайнего предела – до цареубийства. Через месяц после смерти писателя оно совершилось.

     Художественному мышлению Достоевского свойственна цикличность. Завершив один цикл, он начинает другой. Его мысль идет по кругу, а не по прямой, стремящейся к бесконечности. О каждом его романе можно сказать словами Мити Карамазова:

     «Грянула гроза, ударила чума, заразился и заражен доселе, и знаю, что уж все кончено, что ничего другого и никогда не будет. Цикл времен совершен. Вот мое дело.»

     «Вот дело» Достоевского, вот структура его произведений, манера его художественного мышления. Это формула мифологического мышления, мышления по кругу. Круговой композиции подчинен первый роман; несомненно, что второй должен был бы композиционно повторять первый, ведь общий замысел, их порождающий, - один и тот же: церковь как положительный общественный идеал. Оба же романа вместе должны были составить цикл, опять же круг, сюжетная основа которого – убийство: от отцеубийства – к цареубийству; из убийства мы вышли – к убийству же (или его замыслу) и возвратились бы. И «цикл времен совершился» бы. Отвергнув версию Суворина, я все-таки пришла к идее политического преступления, к «идее о цареубийстве», к которой в свое время пришел и Л.П.Гроссман и которую поддерживает Д.Д.Благой. Гроссман так же связывает эту идею с Алешей Карамазовым.)
     И слова Достоевского (из дневника Суворина) о том, что его герой станет революционером и совершит политическое преступление, в этом смысле имеют под собой почву. Но вот Алеша ли был бы этим героем? Ведь ему уготованы и любовная драма, и «карамазовщина», и монастырь, и возня с детьми – политическое преступление? Здесь нет художественной логики – ни логики идеи, ни логики характера. Логика идеи – «жажда скорого подвига» во имя «мировой гармонии» - эта идея привела его к христианскому социализму. Алексей божий человек, уверовавший в «хрустальную дорогу» к Солнцу – Богу, не мог изменить своей вере, земле и звездам, звенящим в его душе:

     «Как будто нити ото всех этих миров Божиих сошлись рядом в душе его, и она вся трепетала, «соприкасаясь мирам иным». Простить хотелось ему всех и за всё и за вся… Но с каждым мгновением он чувствовал явно и как бы осязательно, как что-то твердое и незыблемое, как этот свод небесный, сходило в душу его. Какая-то как бы идея воцарялась в уме его – и уже на всю жизнь и во веки веков. Пал он на землю слабым юношей, а встал твердым на всю жизнь бойцом и сознал и почувствовал это вдруг, в ту же минуту своего восторга. И никогда, никогда не мог забыть Алеша во всю жизнь свою потом этой минуты. «Кто-то посетил мою душу в тот час», - говорил он потом с твердою верой в слова свои…»  -

«цикл времен совершен».
     Достоевский не мог изменить своему первому роману, не мог зачеркнуть свой первый роман и самую вдохновенную главу его – «Кану Галилейскую». Алеша, «милый идеал» Достоевского, не мог стать политическим преступником – путь атеистов и социалистов Достоевский отвергал сам. Его герой – а герои Достоевского всегда тенденциозны, ибо не характеры изображает писатель, но идеи – не мог пойти против авторской тенденции.
     Против авторской тенденции – на политическое преступление – должен был пойти другой человек, другой персонаж.  Этот персонаж присутствует на страницах первого романа – в противном случае первый роман не выполнял бы свою объяснительную, подготовительную функцию. Кто же он?
     Первый мой взгляд обращается на детей, но всю эту школьную братию, своих «деток» автор препоручает Алеше и не отдает их на съедение теории «всё позволено». Дети, как и Алеша, как и все герои в романе, подчинены авторской тенденции: по мысли Достоевского, они должны стать неофитами современного царства Христова. Их двенадцать – двенадцать апостолов, учеников Алеши Карамазова. (А.А.Блок это сакральное число все же связывает с революционным движением и во главе своих «двенадцати» даже ставит Христа «в белом венчике из роз», тем самым соотнося семнадцатый год в России с первыми веками христианства в их революционно-бунтарском духе. Достоевский же отвергает «бунт» христовым поцелуем, горящем на «бескровных девяностолетних устах» великого инквизитора – «желторотого мальчика» Ивана. Христос Достоевского отвергает «камни» и «хлебы» во имя «идеала Красоты»: будемте братьями и тогда будем и богаты.)
     Иван – идеолог теории «всё позволено». «Убийца» - в черновых записях к роману. Именно в силу того, что он идеолог, он не может быть деятелем – и не был им в отцеубийстве. Убийством отца и своей ролью в нем (хотя Алеша и отрицает причастность Ивана к отцеубийству: «Не ты, не ты!») Иван сломлен, да и болезнь его связана с движением от беса к ангелу, да и ангел, проснувшийся в нем, не верит в Человека-бога, да и женщину он любит чрез меру, да и приживальщик он по природе своей.  А теория «всё позволено» - игра ума, от которой до действия очень далеко. Ивану отказано в действии – он не будет деятелем и во втором романе.  Правда, как идеолог,  он мог бы быть вдохновителем цареубийства, но для этого он слишком сломлен отцеубийством и слишком влюблен в женщину – у него уже не будет ни сил, ни времени на новую игру ума.
     Дмитрий -  уже проведен через искус. Второго не будет. Он, как «как всякий порядочный человек», будет «под башмаком у женщины» и, дабы оправдать свое имя, будет пахать землю. Правда, будет ли он пахать землю?
     Ракитин – спекулянт от идеи, и, как всякий спекулянт, он стремится к наживе. И к тому же он всегда будет половинчат, ни одна идея в ортодоксе его не захватит: «На половине дороги (из города в монастырь. – В.Д.) приходился перекресток. Под уединенною ракитой завиделась какая-то фигура. (В данном случае: Митя. – В.Д.)». – Любая идея будет его ровно настолько, чтобы из нее можно было извлечь выгоду; поэтому со своего «перекрестка»  он свернет в тот «переулок», в котором можно добиться наиболее «известных степеней». И, наконец, он набивается в любовники к Хохлаковой, а любовная страсть как выражение «жизненного порыва» несовместима с самоубийством.
     Перхотин – сознательно карьеру делать не будет, но и не откажется от улыбки Фортуны. И он очень средний, очень добропорядочный, очень нормальный и благонамеренный человек для такого экстраординарного поступка, как политическое преступление. И он волочится за женщиной.
     Убийством Александра II  руководила женщина – Софья – мудрая, и, хотя до этого события Достоевский не дожил, ретроспективно я могу соотнести реальную Софью Перовскую с Вымышленной Варварой Снегиревой – дикаркой. Уже в мистической антитезе имен, мистической, потому что от писателя она не зависит, - заключено противоречие между миром, в котором жил Достоевский, и миром, которым он жил (противоречие между временем и вечностью). Миру, в котором он жил, то есть «реализму действительной жизни», времени была необходима мудрость Софьи Перовской, то есть мудрость революционного переустройства общества, мудрость «хлебов» и «камней», за которыми следует «идеал духовный». Софья Перовская – это мудрость времени как исторической данности, мудрость исторической неизбежности. Но мир, которым жил Достоевский, вечность, знал только мудрость «идеала духовного» (только мудрость «вечной Сонечки» Мармеладовой, мудрость второй жены Карамазова-отца), мудрость кротости и смирения, «смиренномудрие» (М.С.Альтман). Для этого «смиренномудрия» - мудрости евангельской вечности – мудрость Софьи Перовской оборачивалась каменным варварством времени. Таков объективный, вне романа Достоевского, смысл именной антитезы «Софья Перовская – Варвара Снегирева».
     В романе же это каменное варварство времени ортодоксально не выражено. Дочь штабс-капитана Снегирева – «ангел божий во плоти», хотя и рвется в каменный Петербург «права женщины русской отыскивать». Пожалуй, пролог звучит в этих словах, но в них есть лишь внешнее положение, статус эпохи, тенденция времени (которую вовсе не одобряет автор как стремление к «камням» и «хлебам», за коими теряется «идеал духовный»), нечто вовсе не предосудительное, а вполне официально узаконенное (хотя бы теми же Бестужевскими курсами). Достоевский не останавливается на внешности Варвары Снегиревой, подчеркивая этим, что она ничем не выделяется из «среды», она – одна из многих; как Митя, она – часть «целого», а не оторвавшаяся от него «сердцевина». Ибо революционером, по мысли Достоевского, должен быть деятель, аналогичный Алеше, с «жаждой скорого подвига», но только уверовавший в другую дорогу – в путь атеистов и социалистов. Это должен быть противоположный Алеше полюс, и ему, как и Алеше, должно быть двадцать лет, и сердце его должно быть свободно и спокойно – «земляной карамазовской силы» в нем быть не должно. Таким противоположным  Алексею божьему человеку полюсом является «крошечный Петр Великий», или камень – Петр Калганов.

     Итак: Алеша будет растить юродивых, Иван – любить Катерину Ивановну и доживать век приживальщиком, Митя – любить Грушеньку и, может быть, пахать землю, Ракитин и Перхотин – делать карьеру. А дети – пойдут за Алешей.


Окончание следует.