Школьные годы. 1951-52. 4-й класс. -1-

Виктор Сорокин
Школьные годы. 1951/52 год (4-й класс) -1-


Летом 1951 года мы частенько под предводительством Вовки Щелгача, который был старше всех остальных на два года, начали покуривать. Понятно, что мы могли курить только окурки, за добычей которых ходили на станцию. Платформы в те годы стояли на деревянных сваях. Забравшись под платформу с дальнего, малолюдного, конца, мы проходили по низу к передним (в сторону Москвы) вагонам, где были настоящие «золотые россыпи».

Сигарет тогда, кажется, еще не было. Ходовыми папиросами были «Беломорканал»; может быть, в это время уже появился и «Север». Папиросы «Прибой» и сигареты «Памир» и «Новые» появятся немного позже. Конечно, в ларьках продавались и барские папиросы высшего сорта – «Северная Пальмира», «Казбек», «Герцеговина Флор», «Дели», но среди наших знакомых взрослых их никто не курил из-за дороговизны. А здесь, под платформой, можно было найти почти целые папиросины. С добычей мы забирались в укромный угол и приобщались к «врослости»…


Осень 1951 года

В конце сентября мы рыли картошку. Жухлую ботву собирали в кучи. Недели черед две, к бабьему лету, ботва подсыхала и в какое-то воскресенье поселок покрывался дымками от душистых костров. Понятно, что кое-где к ботве добавлялся древесный мусор и тогда в его золу закладывались с десяток картофелин. Подгоревшие с одного боку, даже без соли они представляли для нас, детворы, высший деликатес!

К этой радости прибавлялось метание с помощью палки случайно найденных оставшихся картофелин. Такой примитивной палией можно было запустить картошку метров за сто, но обычно траекторию ее движения видеть не удавалось.

Ну и, конечно, еще в это время на своих паутинках-парашютах в воздухе плавно летело множество паучков. И почему-то не летом, а именно в бабье лето прорезывалась у нас острая страсть запускать бумажных голубей, маленьких парашютиков из носовых платков и змеев. Один такой день насыщал впечатлениями на целый год…

***

По тропинке на станцию мимо нашего дома часто проходил один стройный слепой мужчина. Уже наученный состраданию, я всегда его провожал, что позволяло ему проходить два километра пути вдвое быстрее. И не помню случая, чтобы я по какой-либо причине, завидев его, передумал бы составить ему компанию, о чем он, конечно, никогда бы не узнал. Это была не какая-то моя внутренняя обязанность, и даже не мой долг – это просто не подвергалось обсуждению…

В родной местности существуют символы эпохи, родных мест и детства. Таким всеобщим символом в Пушкине был Летний кинотеатр, где летом 1951 года показывали индийского «Бродягу» и трофейного «Тарзана». Это была своего рода первая весточка из-за «железного занавеса», и потому многочасовые очереди были просто сумасшедшими.

Еще достопримечательностями Пушкина были почтамт, ресторан-чебуречная «Ялта», водонапорная башня. Но я оказался немало удивленным, когда понял, что лично для меня символом Пушкина являлась – не знаю, почему – прозаическая голубая продуктовая палатка, что стояла на перекрестке улиц Московской и Чехова. (Помню плачущую маму, когда, подойдя к прилавку, она не нашла в сумке продуктовую карточку на сахар – видимо, выкрали. Было это, скорее всего, зимой 1946-47 годов…)

Голубая палатка находилась ровно на полпути от дома до станции. У этой палатки дорога поворачивала почти под прямым углом, как бы побуждая изменить и направление жизни. Я помню жизнь этой маленькой палатки: как ее обворовали, как обшивали толстой фанерой, как красили, как пристроили крылечко… Для меня палатка являлась центром города: через дорогу – типография, по диагонали перекрестка – почта-телеграф из «Мастера и Маргариты», направо – станция, налево – моя средняя школа №3, позади – дом, впереди – неведомая часть города с загадочным озером – скорее всего, метеоритного происхождения.

Году в 1951-м рядом с палаткой соорудили железный сарайчик, размером чуть больше уличного туалета. В нем продавали только керосин. Напротив, возле типографии, под четырехногой опорой высоковольтки, прямо под открытым небом работал безногий сапожник…

***

Мой отчим бравировал своей армейской выправкой и время от времени подкалывал меня за желание сутулиться, качать ногами во время еды, брезгливо относиться к некоторой пище и т.п. Я от его замечаний отмахивался, но чувствовал, что в них какой-то смысл есть. Поэтому втайне от посторонних глаз я старался быть стройным, учился четко и ровно ходить, пытался изменить вкусовые привычки, выполнять работы аккуратно; правда, последнее получалось только при любимых работах.

Зима 1951-52 года

В нашей семье было непреложное правило: не брать деньги взаймы. Родители выезжали на том, что скудный заработок тратили крайне экономно. А вот зарабатывать они не умели. Самое большее, на что ни были способны, это посадить сотки две картошки да грядку огурцов. И еще завели кур и одного поросенка. Время от времени кур резали. Поросенка кормить было нечем, и его тоже же пришлось зарезать. Роль «палача» приходилось выполнять почему-то мне – ну не маме же поручать убийство! Вопрос, нравственно ли убивать животных для пропитания, в нашей семье не стоял…

А в декабре стряслась беда: куры заболели – то ли чумой, то ли гриппом. За одни сутки они все, кроме трех, передохли. Что отчим сделал с трупами, не знаю…

***

Я уже стал ходить за водой к колодцу. Его глубина составляла 18 метров. Зимой воду возили на санках. Чтобы вода не расплескивалась, на воду клались деревянные диски, сделанные отчимом. Трудность с водой наступала в январе. В одном колодце, с воротом, сруб обрастал льдом так, что ведро не опускалось в сруб, а обкалывать лед было опасно, да и мало кто этим занимался по собственной инициативе, ожидая, когда эту работу сделают другие. А во втором колодце, с рычажным насосом, под сливным желобом нарастала такая куча льда, что без лома или топора подставить ведро под желоб не было никакой возможности. Так что частенько ходили за водой, беря с собой и топор.

Сосед Вовка никогда не был моим другом, но я частенько попадал в поле его влияния – особенно потому, что он был горазд на всякие, нередко опасные и сомнительные, выдумки. Вовка первым вставал на тонкий лед замерзшей Серебрянки, первым надевал коньки. И самые большие санки были у него. Мы, человек пять-шесть, ложились на них один на другого...

А мои санки были и поменьше, и тяжелее – с железной основой. Однажды, толкая их перед собой и опершись на них руками, я наступил на веревку, болтающуюся по земле. Санки резко остановились, и я с размаху налетел подбородком на их железный передний край. Шрам так и остался на всю жизнь.

Из длиннющей водопроводной трубы Вовка сделал тарантас, на котором спускался с горы, по дороге от дома до моста, с огромной скоростью. А еще он делал из толстой железной проволоки крюк и, катаясь на коньках, цеплялся им за борт проходящих грузовых машин. Ради такого удовольствия он целыми днями пропадал на Ярославском шоссе…

С этого учебного года Вовка учился в пятом классе уже в сельской средней школе №2 в селе Пушкино. Его мать работала уборщицей в метро на станции Комсомольскаяой, как правило, в ночную смену, так что до глубокой ночи я просиживал в комнате у Вовки. Однажды в полночь Вовка потащил меня с собой на другой конец Новой Деревни, где жила его одноклассница Нинка Жидкова. Но вся деревня уже давно спала сладким сном, и, потолкавшись под окнами, мы, несолоно хлебавши, «повернули оглобли» домой…

В другой раз Вовка увлек меня с собой на занесенную снегом соседнюю дачу. Внутрь мы не полезли, но, пошарив на крыльце, Вовка обнаружил над входной дверью спрятанный спичечный коробок с мелким бисером. К счастью, этот «трофей» не пробудил во мне страсти живиться чужим добром…

В начале зимы на Серебрянском водохранилище появлялись заготовители перловиц. Для чего использовались перловицы, я не знал, но впоследствии предположил, что для двух вещей: во-первых – для изготовления пуговиц, а во-вторых – в качестве отличного корма свиньям, курам и уткам. А перловицы в Серебрянке были просто гигантскими – с ладонь взрослого мужчины! Я читал, что они близкие родственники морских мидий, а потому лет через пять решил попробовать их на вкус. Съесть тело устрицы духу у меня не хватило, а вот из розовых продольных мышц получился вполне приличный деликатес. Впрочем, в очень голодное время я не отказался бы и от всего моллюска…

А в конце зимы на реке обосновывались заготовители льда. Прозрачный лед достигал толщины в семьдесят сантиметров. Он использовался для устройства холодильников на продовольственных базах и в крупных продовольственных магазинах. Хранился лед под толстым слоем опилок.

Читал я очень мало. И вот только сейчас – в связи с написанием воспоминаний – вспомнил (впервые за 57 лет!), что учительница иногда приносила в класс стопку книг и раздавала всем желающим для чтения дома. Именно так я прочитал книгу А.Гайдара «Чук и Гек». Из всей книги мне запомнились только два момента: описание избушки в глухом лесу и… далекий гудок паровоза. С того времени я с особой любовью прислушивался к гудкам поездов на Ярославской железной дороге, которая проходила в полутора километрах от нашего дома. Сидя на террасе, я ловил ухом момент, когда московский поезд выходил из «ущелья» на станции «Мамонтовская» и въезжал, громыхая, на Мамонтовский мост. А прощался я с поездом, когда он уезжал (в направлении Загорска) за станцию «Заветы Ильича». 

Товарный поезд легко отличался по звуку от пассажирского, тем более от электрички. Я и сейчас слышу тяжелый звук товарняка с северным лесом и пустой звук нефтяных цистерн, идущих в обратном направлении. Ну, а гудок поезда был слышан за десять-двенадцать километров – это уже из района станции Софрино.

А изредка по непонятным причинам можно было услышать и свисток паровоза. (Изредка – потому что к этому времени пассажирские поезда дальнего следования до Александрова тянулись электровозами.) И тут уж не вспомнить таежный домик из «Чука и Гека» я уже просто не мог…

Окончание следует.

==============

На фото: Мой центр Пушкина: Голубая палатка (сарайчик под белой крышей), налево идет дорога на Новую Деревню, прямо – к фабрике «Серп и Молот» и к моей средней школе №3; за деревянным домом справа прячется Пушкинский телеграф; за крышей слева видна четырехногая опора высоковольтки, а за ней – проходная Пушкинской типографии.