Искусство любви

Александра Горяшко
Простите, Михаил Палыч, что я использовала Ваше имя, названия Ваших романов, и даже имена Ваших родственников. Но Вы-то ведь знаете, что никакого отношения к Вам все написанное не имеет, а другим я объясню. Да и какое отношение я, стареющая и вполне заурядная женщина, могу иметь к Вам – лауреату, букероносцу, швейцарцу…
Моя единственная отрада – сочинить свою жизнь заново и тешиться, перечитывая. Простите и поймите. Ведь ничего уже больше не будет, кроме того, что было.


Искусство любви

"Я сидел, не подымая глаз, а когда наконец очнулся, бывший гвардеец глядел на меня с оскорбительной снисходительностью. «Да, да…, - сказал он откуда-то издалека, - именно любви. Когда б вы только знали, как это все возникало, как разгоралось, как охватывало все вокруг!.. Нельзя было быть безучастным, милостивый государь…» Смешно и оскорбительно мне было слышать из уст этого одинокого и дикого человека разглагольствования о любви. Я демонстративно оглядел его печальный кабинет и сказал: «Не похоже, чтобы вы хорошо разбирались в этом предмете»
- «Но ведь это так несложно», - сказал он. «А может быть чувство раскаяния,
 - сказал я, - не это ли…» - «Нет, - отрезал он жестко, - именно любовь».
– «Сострадание, наконец…» - продолжал я, себе не веря. «Любовь, - повторил он.
 – От этого невозможно спастись…» - «А время?» - спросил я".
Булат Окуджава


I.
Саша
Сентябрь 1982 – июнь 1983. Москва
А посвящение? Погодите, будет и посвящение, как же без него. Здесь все будут, все, кто меня окружали на исходе семнадцати лет, в марте 83-го, и даже раньше, начиная с осени, но именно в марте все это обострилось и настоятельно о себе заявило. К тому же, в городе был грипп. С ужасными осложнениями.
Здесь все будет немножко не по порядку, чуть-чуть опаздывая или поспешая, но Вы не пугайтесь, Вы все поймете, потому что на самом деле все будет как раз вовремя, как в жизни. А посвящение будет посередине, скорее даже, ближе к концу, хотя конца-то, как такового, не предвидится.
А потом, Вы ведь поставлены прямо-таки в безвыходное положение, ведь я к Вам обратилась, как к мэтру, значит, Вам придется хоть что-нибудь мне сказать по поводу всего этого, и Вы не имеете права вовсе ничего не понять.
Мне очень стыдно, что я отвлекаю Вас по таким пустякам. Вам ведь приходится читать еще мои письма, и письма, приходящие в редакцию журнала «Ровесник», и из Германии, и от Вашей шведской женщины, и разные газеты в Иностранке. Не пугайтесь, сейчас я все объясню.
Дело в том, что в «Ровесник» приходят иногда очень странные письма. О музыке, например. И не только. А Вы их все должны читать. Представляете, какова работенка? Но Вам должно быть известно, что человек практичный из любой работы старается извлечь хоть какую-нибудь пользу. Польза тут такая.
Вы же, поди, пишите, только не признаетесь. Мы ведь все пишем. Как же можно не писать? Ну да, мы, все Ваши друзья и знакомые, даже те, что играют на рояле, на пианино конца прошлого века, и на пианино в театре, разве Вы не знали? Так вот, знаете ли, все мы пишем, это не очень сложно, хотя, конечно, кому как, я своего мнения не навязываю. Ну вот, и потому, что Вы пишите, Вы просто не можете не понять, какую пользу приносит чтение разных писем.
Я их нашла в первую же ночь, когда у Вас осталась, помните? Вы были первый, но об этом потом, а нашла я их утром, конечно же, утром после той ночи, а не самой ночью. Ночью ведь темно, хотя в окно и светит уличный фонарь, а небо совсем светлое, желтое какое-то, так всегда в центре, а это улица Чехова, что же тут объяснять. Правда однажды мне пришлось Вам все это объяснить с самого начала. Вы только что приехали из Репина, где были две недели, и все забыли, и я помогала Вам вспоминать, хотя теперь думаю, что делать этого, наверное, не стоило. Ведь в Репино небо ночами было черное, и Вы мне оттуда писали по-английски. Так вот, те письма, которые были на разных иностранных языках, я прочитать совсем не смогла, но те, что в «Ровесник», они все были на русском, и даже собраны в одну папочку – фиолетовую. С папками вообще происходят интересные вещи, Вы замечали? Набор красителей для них строго кем-то ограничен, а изнутри, на тусклом картоне, часто встречаются детские рисунки, причем чаще первым же, оказавшимся под рукой карандашом, причем, чаще не в центре, а только на, знаете, отворотах, тут вся непреложность запрета и неизъяснимость пустой, незарисованной бумаги. Вы замечали, почти всегда рисунки, а не письмена, хотя попадаются и такие дети, что пишут. С бумагой у таких детей совсем плохо, они становятся либо отступниками, либо ворами. Но об этом тоже потом.
Так вот, я лежала, и читала письма в «Ровесник». Я Вам это рассказываю, потому что Вы этого помнить не можете, Вы тогда спали, хотя было уже совсем светло, а вдоль стены, у которой стояла кровать, за стеной, по коридору, все время ходила Ваша мама – на кухню и обратно, или в ванную. Дверь была закрыта на крючок, но, я думаю, если бы даже крючка не было, и зашла Ваша мама, все равно бы ничего страшного не произошло, потому что, если не знать, то могло показаться, что Вас на кровати вовсе нет, так Вы удачно замаскировались одеялом и двумя подушками. Я понимаю, что Вы, конечно, специально ни от кого не прятались, но так уж получилось, во сне, понимаете? Поэтому, если бы вошла мама, я бы что-нибудь придумала, почему я здесь ночую. Даже врать совсем не надо, у меня и правда дома, за стеной, орет ребенок, соседский ребенок (на самом деле, он мой брат, но так вышло, что брат-то он мой, а вот ребенок все-таки соседский), и спать там очень сложно. Впрочем, я ей так и сказала, только потом, когда мы с ней обедали на кухне, а Вы ушли в Иностранку, читать разные газеты. А тогда, в тот день, она так и не зашла, дверь-то была на крючке (она, правда, и потом не заходила, даже если мы не запирались), и я спокойно прочитала все письма. Вернее, спокойно я прочла не все, Вы потом проснулись и стали читать мне их сами, очень смешно.
Мы с Вами читали, читали письма, а потом занимались любовью, об этом тоже будет позже, а потом ели на кухне омлет, и еще пришел Ваш брат Саша, и ему тоже было очень смешно, но не от писем, а от того, что он все так и предсказывал, что я стану Вашей любовницей. Вы ему даже не оставили омлета, и вообще Вы его не любите, а мне его было очень жалко, потому что на самом деле ему было вовсе не смешно, а холодно, ведь был уже совсем снежный ноябрь, а Вы его послали за чаем, хоть он и старше Вас на целых семь лет. Он мне и сейчас нравится, потому что его зовут Саша, потому что он одинокий и работает пожарником в театре на Малой Бронной, хотя он тоже окончил филфак. Он потом, кажется, и пошел к себе в театр и, наверное, проходил через Патриаршие. Патриаршие все знают, потому что про них у Булгакова, а мы там 25 мая рвали тюльпаны. Был день моего рождения и еще последний звонок, мы рвали тюльпаны под самым носом у старух и милиционера, а потом отнесли их учительнице, которую я ненавидела больше всех учителей нашей школы, которых я просто не любила.
А омлеты мы ели и потом, и всю зиму, иногда их готовила я, а иногда Вы, это зависело от того, есть или нет на кухне Ваша мама. Но всегда утром, впрочем, изредка вечером, когда приходил Ваш друг Сережа, и Вы с ним работали, а я вас развлекала, чтобы не так хотелось спать. Вы ведь работали очень поздно, по ночам, когда Сережа приходил из театра (он тоже работает в театре, но не пожарником, а концертмейстером, и не на Малой Бронной, а в Музыкальном), я вас развлекала и готовила вам омлеты и чай, Вы меня тогда гнали, а Сережа, наоборот, просил остаться. У нас с ним вообще как-то очень сложились отношения, особенно, когда я перестала бояться его, то есть, когда уже стала Вашей. Мы с Сережей очень подружились, гуляли с ним по ночам вокруг Новодевичьего монастыря, это, знаете, недалеко от моего дома, он носил мне книжки в разноцветных папках, а однажды подарил тюльпаны. Мы с ним даже целовались.

Миша
Ноябрь 1982, из Репино в Москву
Письмо написано по-английски, оригинал не сохранился
…Я лежал в своей холодной одинокой постели, и вдруг это пришло. Это был твой запах, твой аромат, твой след. Это было как …, как божественное вдохновение…

Саша
Я пишу Вам письма, через день встречаюсь с Вашим другом, и ни минуты не думаю о Вашей любовнице. Когда Ваш друг играл мне Шумана, я задыхалась в луче морозного воздуха из открытой форточки. Этот луч падал параллелепипедом из форточки на постель, он нашарил меня, сбросив одеяло и облепив взмокший лоб белыми перышками из распоротой подушки. Перышки, после произведенного лучом взвихрения, дергаясь, опускались на ресницы, отравляя видимость. Потом я выбирала их из Ваших волос всю субботу и все воскресенье.
Да, и волосы, еще не давали покоя волосы, рассыпавшиеся от яростного отброса по постели и по Вам. Потом Вы, всю неделю, негодуя и забавляясь, обнаруживали их в своем жилье.
Так Ваш друг обнаруживает мои письма, рассыпанные по всему Вашему дому, и этих писем не читает.
Письма я пишу Вам ночами, утрами их переписываю, стараясь попригладить стиль и почерк, днями – опускаю в синий почтовый ящик, висящий на кирпичной стене у крылечка булочной. В булочной покупаю чай и сахар, отнести на работу. И бублик. Бублик съедаю.
Письма мои Вы получаете утрами, по вечерам у вас за почтой никто не выходит, а если и выйдет, письмо все равно будет одиночествовать в Вашей комнате всю ночь, не находя себе места, пока Вы у любовницы. Вы получаете мои письма утрами, читаете их, устроясь за чаем, заедаете хлебом с бабушкиным яблочным повидлом. Иногда тихонечко качаете головой. Иногда хмуритесь. Покусываете усы.
Потом письмо, подергиваясь в воздухе, подобно перышку, опускается где-то в Вашем жилье – на пол, на разоренную постель, на секретер, - и там заживает навсегда. Подушечные перышки, темные длинные волосы, белые шары писем вывести невозможно, они селятся только один раз и на одном месте, возвращаются на него снова и снова, проделав свой перышкин пируэт под веником или тряпкой, уворачиваются в последний момент, прогнув спину, и пируэт этот неизменен и через десять лет, и через сто, хотя веники сменяются. С рынка приносят новые, желтые, пахучие, тугие, еще почти букетами приносят их с рынка, но потом губят, окунают в унитазные воды, в поддиванные глуби, в потолочные паутины, разбивают о ковры. Былые букеты теряют травинки и веточки, по одной и целыми прядками, лысеют, укорачиваются, и в последний раз, совсем уже куцые и почерневшие, показываются в марте, из-под растаявшего снега, после чего исчезают навсегда. Проходит и краткое существование многочисленных тряпок – из давней детской любимой байковой пижамы с оленятами, из самого первого и теплого маминого халата, из первых весенних ситцев, из побелевших джинсов. Исчезают также и они, выполнив напоследок какую-нибудь самую грязную и безнадежную работу: собрав на себя зимние межоконные залежи, сверкающее ягодами и осколками варенье на полу, пригоревшую кашу. Они исчезают в газете, а потом – в ведре, и дальнейшая их судьба неинтересна, неаппетитна и печальна, но подушечные перышки, спиральки темных волос и белые шары писем неистребимо продолжают существовать.

А покуда. Письмо лежит у меня на столе. Через час придет милая подруга, в комнате запахнет весенним воздухом и свежими духами, вольностью, светом, я попрошу ее опустить письмо, и она опустит его в неизвестный мне ящик.
Кончится ли все на этом? Нет, не кончится, потому что я обещала позвонить Вам сегодня утром, но не сделала этого. А почему, спросите Вы, я этого не сделала? Да потому что Вам это не нужно, Вы о моем обещании и думать позабыли, почистили зубы, попили чаю и пошли себе на работу, звонка же дожидаться и не думали, зачем Вам этот звонок?
Но может быть, Вы хоть что-нибудь написали сегодня? И за это мне следовало бы Вам позвонить? Вы чертовски хорошо пишете, поверьте, я знаю в этом толк, Вы действительно хорошо пишете. Правда, я очень сомневаюсь, что Вам удастся написать настоящую книгу, что будет Ваша книга и ее будут читать люди, но все-таки Вы пишите, мучайтесь, читайте потом мне. А вот сегодня Вы ничего не написали, и я Вам не позвонила.
А с утра нынче шел снег, хотя мы уже обрадовались, что все растаяло и поодевали кроссовки. Снег шел сегодня с утра как-то нескладно и падал будто не везде, а только местами. Половина моего окна была явно в снегу, а сквозь другую просматривался мир. Кроме того, снег был неодинаковой величины – где хлопьями, а где мельчайшей пылью, как-то все это было ужасно неаккуратно, и я решила, что не стоит огорчать Вас таким сообщением, вот и не позвонила.
Я написала вчера хороший кусочек, я знаю, хороший, но я не могу придумывать людей и играть в них, как Вы, как в кубики, строя и ломая, меняя местами, выбрасывая ненужные и легко вводя в постройку новые, только что подаренные. Круг моих тем ограничен раз и навсегда, он ограничен кругами Садового и Бульварного кольца, замкнут со всех сторон белыми шарами писем и Вашими двумя подушками, без которых не заснуть. И потом, я сажусь за машинку, чтобы провести время до прихода милой подруги, и могу, зная, что плохо, писать дальше. А Вы плохо никогда не напишете. Просто не можете. И я Вам не позвонила.
А я, Вы знаете, собиралась написать роман. Или не роман, но что-то такое большое и с сюжетом. И с Вами, конечно, но не только с Вами. А что же там должно было быть, спросите Вы? Там должно было быть очень много вещей, которые я с Вами узнала и увидела, и еще больше, которые я узнала и увидела не с Вами, и уж совсем много таких, которые я не увидела вообще. Например, там должна была быть Ваша летняя квартира (во избежание ошибки – летняя квартира не соответствует понятию Летнего дворца, это просто Ваша квартира – летом). Так вот, Ваша квартира летом (с Вашего позволения, я все-таки буду называть ее летней квартирой) меня очень привлекает, как все, чего я никогда не увижу.
Я никогда не увижу дорог, по которым Ваш замечательный друг путешествовал на велосипеде, я никогда не увижу Бахмут, где мои бабушки были обе в белых платьях, подкрашенных губах, с ниточками речного жемчуга на шее и скуластыми стрижечками. Я никогда не увижу Ваших детей, бабушку Лелю моей школьной подруги, перламутровую форель, оставляющую сырые темные следы на досках причала, свое догодовалое детство, и я никогда не увижу Вашей летней квартиры. Поэтому она будет огромная, вся до последнего уголка высветленная, вся пустынная, все на даче и будут нескоро, в ящике накапливается почта (вываливается из распахнувшегося ящика, из рук, на пол в лифте и перед дверью, пока отпираются все замки) в редкие стремительные с дачи приезды. Они так и остаются – дачные летние набеги – извещением с почты, высохшими следами земли на линолеуме, оброненными цветочными лепестками и распахнутым шкафом. Квартира пустеет не сразу, а набегами, легко, необременительно, спортивными сумками, цветастыми кошелками, стоит свободная и светлая, пока снова не начнет наполняться осенью – тяжело, торопливо, сыро и забывчиво. Но пока вот она – июньская, вымытая перед отъездом. Раскаленные купола Рождества в Путинках (не нынешние, зеленые, а старые, золотые, которых я тоже никогда не увижу) сверкают прямо в окна, прохладно только в ванной, куда можно прийти и постоять на кафеле босиком или просто включить душ и окунуться в него прямо с улицы, прямо с расплавленного и все же пылящего асфальта, скинув в коридоре (квартира абсолютно пуста, помните?) всю несложную летнюю амуницию, оставив дверь открытой, забраться под холодный душ, жить после которого можно только голым расхаживая по всем комнатам и валяясь на диванах, а к сброшенной одежде не хочется и прикасаться, и она так и лежит в углу, в коридоре.
Мне кажется, у меня неплохо получилась бы Ваша летняя квартира, как Вы считаете? Может, я даже осмелилась бы написать о Вас в ней, о Вас, мною никогда не виденном – летом, и как Вам должно быть жарко от Вашей черноты, бороды, суеты.

Но теперь зима. Чуть потный, чуть пряный, холодный приходите Вы с улицы, стремительно проскрипываете паркетом за стеной. Еще смотрю в книгу, но уже не читаю, уже не смотрю в книгу, но голова опущена, слежу за дверной ручкой исподлобья. А вот и Вы! – дверная ручка резко опускается, из коридора врывается сквознячок и телевизор, потом запахи Ваших дневных похождений (бумажное обилие и, не замечающая солнца, тишина Иностранки, копошение улиц, домашний острый форшмак в доме над «Иллюзионом»), и Вы, и Ваши глаза, и неснятая куртка, только расстегнутая… От «Иллюзиона» до «России» показалось бесконечно, из распахнутой двери еще звали мягкие белые ручки, и теплый домашний халатик, и холодный домашний форшмачок, и симпатичнейшие глаза, и в голосе еще маячило сожаление, но каких-то давних, теперь вдребезги разбитых планов было не жаль, и стоило в тысячный раз ощутить легкое тщеславие и счастливую собранность в спецхране Иностранки, и увидеть тысячные глаза, и поблагодарить за форшмак, стоило барабанить пальцами по лакированному низкому столику, по круглому мягкому плечу под домашним халатиком, по спинке дивана. Стоило прожить этот день, чтобы ехать в метро, глотать улицы и, уже в который раз, барабанить пальцами – по поручню эскалатора, пробегая вниз, по собственной коленке, по перилам бесконечно тянущейся вверх лестницы, миновать Пушку и еще пробарабанить по сетке лифтовой шахты, пока лифт спускается с пятого этажа, и доставать ключи, пока обратно на пятый тянется, щелкнуть замком (она вздрогнет и прислушается), промчаться по коридору, расстегивая куртку (она опустит книгу на колени), не попасть рукой на ручку собственной двери, и, наконец, отворя, увидеть ее.

Русская Пруста – это нечто среднее между Русской Правдой и проституткой. Так мне, по крайней мере, показалось.
Это он придумал мне такое название. От М.Пруста. Он вообще после каждого моего рассказа говорит: «Птенчик, ты гений!» Но это вранье, потому что после того, как я сказала, на что похожа Русская Пруста, он сказал: «А вот это действительно здорово!».

В своей комнате, занесенной снегом, среди которого царственно возвышались подаренные мною пять разноцветных гвоздик, Вы учили меня писать. Некоторым, возможно, казалось, что мы делаем что-то другое. Например, Ваша мама ругалась из-за того, что я остаюсь у Вас ночевать. Она боялась, что я принесу ей ребенка в подоле. Как она заблуждалась! Вы просто объясняли мне, как описать ночь любви. Или ночь без любви. Ночь равнодушия. Ночь ненависти. Ночь восторженного поклонения. Этому не легко научиться. Если за окном вдруг пойдет снег, все станет совсем другим. Или если луна будет прилеплена к стеклу, как мокрый хлебный мякиш. Если на следующий день воскресенье. Или если Вы сами пишете свой роман.
Я стараюсь лежать очень тихо. Так, будто меня нет. В комнате все удивительно яркое: разноцветные корешки книг, разноцветные гвоздики в вазе, синее одеяло на постели и моя зеленая юбка. И красная пишущая машинка с двухцветной лентой, красной и черной. С потолка свисают пять голых лампочек, все на проводах разной длины, это после ремонта.
Тогда были только желто-серые стены и белый потолок, и лестница до потолка, стоявшая посередине комнаты, казалась продолжением белого оконного переплета. Лежать тихо, будто тебя нет, это состояние, в которое нужно войти, решиться войти в него, как в холодную воду, которая потом кажется теплой. Я беру с полки книгу и жду. И, наконец, это приходит. Поезд. Тишина, какая бывает в закрытом купе ночью, когда все уже спят и голубой свет под потолком, и мерный перестук колес. Стучит старенький железный будильник, и стучит машинка, часы – это наш поезд, а машинка – встречный, он то появляется, то исчезает. И, как в поезде, когда в спящем купе включаешь у изголовья желтую лампочку, начинает мерно покачиваться голова в такт часам и машинке.
Помните, родной, как мы ехали с Вами в Петербург, помните, в Ригу и даже в Воронеж? Купе было тесное, желтое. Я пила чай из стакана в подстаканнике и от стука или от смеха боясь расплескать, ставила стакан на столик. А Вы, что делали Вы? Что-то очень обычное для поезда, может, свертывали одеяло, подложить под голову, в купе жарко, может, пришли, со стуком закрыв дверь, прихлопнув гул голосов из коридора, пришли с полотенцем через плечо, на усах и бороде капельки воды, пахнете зубной пастой. Я помню, что мы ехали, от всех защищенные на несколько часов купленным правом на это купе, я помню, что мы ехали, я помню, что мы…

...Они приехали на пустую чужую квартиру, у черта на куличиках, не в Москве, не в этой жизни, с лесом по одну и электричкой по другую сторону дома. У него были прекрасные глубочайшие, нежнейшие глаза, совсем черные от полутьмы и любви, и его нежность была тиха и глубока до восторга, до забытья, и, видимо, он здорово успел привязаться к ней и соскучиться за время этих каждодневных, многочасовых больничных свиданий, так что он в этот первый вечер (может быть, может быть и не так, но я так видела, так помню и так хочу!) совсем не замечал ни этой чужой квартиры, ни чужого халата у себя на плечах, ни росписи стен, ни маленькой горячей чашки с чаем, и жизнь началась только когда он прижался к ней, ко всему её горячему родному телу, и уже не было чужой постели и вообще ничего не было, и когда он застонал, сначала тихонечко, а потом все громче и счастливее, и когда она прижала его голову к груди и поцеловала волосы.
...Они приехали на пустую квартиру и было так странно от того, что ещё вчера здесь был её отец и его жена и девятилетний ее брат, а теперь никого не было, а все происходящее немного напоминало святотатство. И ещё было странно потому, что она так привыкла видеть его в постели и беспомощным, и бегать к нему каждый день, заботиться о нем больном, что уже не представляла себе как это он может быть таким самостоятельным (доехал вот сам!), так привыкла видеть в ней предмет заботы, что разучилась видеть предмет любви, да и вообще забыла каков этот человек и чего от него можно ожидать. Теперь этот человек, совсем чужой, сидел на том месте, где всегда сидел её отец, в его халате, с его чашкой в руках, и это было как во сне, но все происходящее внушало смутное беспокойство. Она все старалась понять что же такое происходит, но он отвлекал её, требовал внимания, глаз, рук, губ, и надо было встряхнуться, отвлечься, закрыть глаза, чтобы обнять его. Но когда они выключили свет и легли в постель - в огромную теплую постель, куда поутру прибегал к родителям ее девятилетний брат, кувыркался там, запутывался в одеяло, счастливо хохотал - тогда ей почти совсем удалось отрешиться от этой вины и неудобства, а человек рядом стал вовсе не таким чужим как сначала и она уже начала припоминать откуда он появился в её жизни и какие слова он ей говорил, к тому же он был так нежен, так тянулся к ней, так вдруг застонал - страстно, страшно и жалко, что она почувствовала его своим, и всю эту квартиру - своей, и эту жизнь, и лес, и электричку за домом, и поцеловала его тёплую, дышащую ей в грудь, голову.

- И ты все время издеваешься надо мной, - скажете Вы.
Хотите, я к Вам приду? В сумке сигареты и черновики. За обложку записной книжки засунуты восемьдесят рублей, Ваша фотография и записка. С другой стороны за обложкой фотографии отцы, подруги и ламы, грызущей железную трубу загородки в зоологическом саду.
- И когда я вернусь к тебе, через двадцать пять лет, бросив всех своих баб, я куплю тебе собаку, - скажете Вы.
Хотите, я к Вам приду? Никого не слушающаяся, все помнящая наизусть, не боясь ничего на свете, с черным щенком на руках.
Я к Вам пришла, - скажу я. – Хотите, женитесь на мне. Я согласна. Но только сейчас. С вымытой головой. Не вынимая черновиков из сумки. Не бросив курить. Не вставляя Вашу фотографию в альбом, ни с кем не мирясь. С этим вот черным трехмесячным щенком дворняги на руках. Сейчас, потому что потом не будет поздно. Потом просто ничего не будет.

Завтра с утра его унесет…. Но я сопротивляюсь самолету, я не хочу, я боюсь его, он опасен, чужд, нарочито крылат и светел, мне ни за что не представить этот далекий самолет, не отделаться от ощущения катастрофы. К чему? Его унесет поезд. Всеми встречами освеженный, разлуками освященный вокзал долго не будет отбирать его у меня.
В приоткрытой жестянке с уползающей внутрь ложечкой – французский апельсиновый мармелад. Он замечателен тем, что жестянка, неизвестно откуда и когда возникшая и варварски жадно вскрытая мною, всего одна, и еще вкусом, дивным вкусом – сладким, как у всех мармеладов, но отдающим истинной горечью брызнувшей в глаза апельсиновой корки.
Вот такой вкус, и такой полупотаенный жест, и такой стремительный блеск исчезновения будет у времени, кружащего нас по вокзалу и выносящего на перрон. Еще только что был лоток с мороженым, и я просила купить мне стаканчик, только что мы смотрели журналы в киоске, поднимались на эскалаторе метро, миновали стеклянное кафе с жадно и беззвучно жующими людьми за прозрачной стенкой, и вот нас уже вынесло на перрон, и перрон уже пройден, и вещи уже внесены в купе, и мы опять на перроне, и я делю лихорадочное внимание между его лицом и далеко, у конца платформы, парящими в небе красными цифрами электронных часов.
Как-то ему там – в чужом городе, в чужой стране – будет спаться? Неужели не здесь? Но ведь поезд, благополучно пронеся его по зеленеющим полям, предоставив в распоряжение каким-то нерусским широтам, окатив волнами чужеземного ветра, бьющего из-под колес, резко осадил перед зданием вокзала в Будапеште, из которого он чуть позже вышел в залитый солнцем город. Как этот город показался ему? Чем была вымощена мостовая? Какими красками были написаны многочисленные вывески на стенах домов? Зашел ли он в маленькую неприметную лавочку, чтобы купить мне подарок? А где оказалась почта? Она ведь должна была быть недалеко от вокзала? А девушки? Какие там девушки? И гостеприимно ли приняли его жители этого славного города? И есть ли там мосты и мостики через промывшую город реку? Есть ли там река?
Обо всем этом он напишет мне вечером, в гостиничном номере, напишет, скажет на прощание что-нибудь хорошее, смешное, грустное, поцелует меня, заклеит все эти строчки, которые мне предстоит выучить наизусть, в узкий плотный конверт, и спустится вниз, в бар, а заодно спросит, где тут можно опустить письмо. И вот оно поедет обратно, по тем же полям, уже при луне, а через сколько-то дней я получу его. Завтра с утра он уйдет по делам. Все будет так же, как в Москве, только о нем будут, излишне старательно улыбаясь, заботиться чужие люди, и ночью он будет что-то горячо и быстро шептать в подушку, и целовать эту подушку, стыдясь самого себя. И я даже знаю, что он будет шептать, - мое имя.
P.S. Какие там растут деревья?

Конец у этой истории будет замечательный. Это будет самый замечательный конец, который мне удалось выдумать. Я думаю, Вы уже догадываетесь, какой именно. Кому же, как не Вам, первому догадаться, что такой конец выдумать просто невозможно, что так оно все и было на самом деле. Ведь это Вы в мае принесли мне перепечатать свой роман, и в посвящении его стояло мое имя. «Конечно, твое, - сказали Вы, чье же еще имя может стоять в посвящении, ты сама подумай, кому же еще я могу посвятить этот роман? Ты сама подумай, разве с кем-нибудь другим я гулял по ночам или приезжал последним троллейбусом? Ты вспомни хорошенько, ведь это ты приезжала ко мне в больницу, ну, помнишь, каждый день, а потом, когда меня выписали, увезла меня куда-то к черту на куличики и мы там жили целых девять дней. И, если это не ты меня ждала, значит, придется обойтись вообще без посвящения, ведь, ты сама подумай, неделю из Воронежа, и две из Репина, и целых шесть часов в воскресенье из Иностранки, и каждый вечер, когда выходил из комнаты, и, однажды, в час ночи на Пушке. И вообще мне никто, кроме тебя, не дарил цветов. И потом, - сказали Вы уже агрессивно, - значит, я зря с тобой мучался и учил тебя писать, если ты так и не поняла, кому посвящают романы!»
Я Вам все перепечатала, очень аккуратно и почти без ошибок, бумагу Вы принесли свою, очень хорошую, и разрешили, если останется, взять себе. Мне было так неудобно, честное слово, ведь просто какая-то машинистка, у меня ведь и заказчиков мало, а Вы даете такую большую работу и еще дарите, выходит, бумагу. Мне вообще было очень неудобно, хоть Вы мне и нравились, и я хотела побыстрее закончить эту работу, потому что Вы часто приходили и нужно было разговаривать с Вами о делах, где как напечатать. И к посвящению Вы все время придирались, как-то хотели, чтобы было особенно, Вам все не нравилось. А глаза у Вас были такие печальные-печальные, будто на улице был не май, а октябрь, Вы даже не представляете, как я Вас жалела, хотя, собственно, какое мое дело? А один раз я не выдержала и спросила у Вас, что с Вами, и даже чаю предложила, и, конечно, Вы не ответили, и от чаю отказались, только поблагодарили, и вид у Вас был совсем уж несчастный, я и сама не рада была, что спросила. Я ведь заранее знала, что Вы ничего не скажете, только как же Вас было не пожалеть? Я ведь понимаю, на улице жарища, 25 мая, десятиклассники ходят с колокольчиками, а Вы совсем один и что-то у Вас очень неладно, вон Вы какой красивый, а неухоженный, и не стриглись, видно, давно.
Я Вас больше ни о чем не спрашивала, но после того раза совсем заторопилась, да и уехать я хотела поскорее, не хотела смотреть на этих десятиклассников. Они ведь еще  экзамены должны были сдавать весь июнь, я все очень хорошо помню, сама сдавала только прошлым летом. Очень хорошо сдавала, кстати, а вот в Университет не поступила, но сейчас это не важно, да и тогда не важно было, я ведь знала, что не поступлю, с самого начала, с мая, когда тюльпаны на Патриарших рвала. Но Вам про это наверняка неинтересно было, поэтому я и молчала, только очень удивилась, когда Вы меня пригласили в кафе.
Как раз в тот день я кончила Вашу работу, и вечером должна была уезжать, но об этом-то я Вам, конечно, не сказала и собираться мне было недолго. А пригласили Вы так неожиданно, молчали, молчали, и когда расплачивались, молчали, а потом вдруг сказали: «Я Вас приглашаю в кафе. Пойдете?» Я подумала, что Вы, наверное, не хотите быть один, а мне все равно сегодня уезжать, да и вообще Вам отказывать трудно было, я и пошла. Мы с Вами очень интересно говорили всю дорогу, Вы даже развеселились, и мы решили, что посидим где-нибудь на воздухе, под разноцветными зонтиками. Вы так и сказали: «Обязательно под разноцветными зонтиками». Мне было ужасно смешно, и мы все ходили и искали Ваши разноцветные зонтики, и, наконец, нашли, и было даже шампанское, совсем холодное, и Вы вдруг сказали, что сейчас покажете мне ее фотографию. Я спросила чью, ее, потому что Вы ни о ком до этого не говорили, но Вы сказали, что я сама пойму. А потом показали фотографию, там была совсем маленькая девочка, лет четырех, не больше, она была чем-то на Вас очень похожа. Я сначала хотела сказать, а потом подумала, что ведь не может это быть Ваша дочь, Вы еще совсем молодой, да и жены у Вас, конечно, нет, а если любимая девушка, то зачем бы она стала дарить Вам такую давнюю фотографию, Вы ведь ее эту, а не ту любите, разве что сестра… Я у Вас попросила еще шампанского, потому что мне вдруг стало очень страшно, как Вы на меня смотрите. Глаза у Вас стали совсем огромные, и Вы от меня явно ждали, что я что-то скажу. Я сама понимала, что должна что-нибудь сказать, видимо, эта девочка для Вас очень много значила, раз Вы ее фотографию носили с собой, но я, как назло, не могла ничего придумать, и отдала Вам фотографию молча. Вы уже поняли, что я ничего не скажу, глаза опустили и больше ничего не показывали и не смеялись. Мне было Вас очень жаль, но я совсем не умею говорить того, что от меня ждут.
Вы меня проводили до дому и попросили разрешения войти и посидеть у меня. Мне тогда пришлось Вам сказать, что я сегодня уезжаю, мы зашли, попили чаю, а потом Вы поехали провожать меня на вокзал. Мы рано приехали, я не хотела Вас задерживать, да и вид у Вас был совсем усталый. До отхода поезда было еще целых полчаса, в купе совсем никого не было, я сказала, чтобы Вы шли домой, а Вы никак не уходили, только молча кивали, а потом сказали, что хотите попрощаться. Закрыли дверь с зеркалом и поцеловали меня. Еще Вы сказали, что мы очень приятно провели день, и Вы мне за это благодарны. А когда уже выходили из купе, посмотрели на меня в зеркало и сказали, что я в нем совсем не похожа, не узнать, и чтобы я никогда не смотрела в зеркало и не фотографировалась, так гораздо лучше. Да я и не фотографировалась  с детства.

Наверное, надо наконец объяснить, что произошло. Ничего особенного, честное слово, я и не считаю, что произошло что-то особенное, да я и не рассчитывала ни на что, знала прекрасно, чем все кончится. Только вот кто же знал, что все окажется так близко, буквально в двух шагах – и школа, и Пушка, и Патриаршие, и Ваш дом за церковью, на которую я крестилась весь восьмой и весь девятый класс. Ведь я тогда не могла знать, что Вы живете в доме между Ленкомом и церковью, что в Ваши окна близко-близко видны купола. Вы показали мне их в тот, самый первый раз, по счастливой случайности никого не было дома, Вы показали мне самое замечательное, что у Вас было, так я показываю всем в отцовской квартире огромный, давящий колени том «Мертвых душ». Мне нужно было позвонить подруге, то есть, конечно, звонить было совсем не нужно, но я была в Вашем доме, это надо было как-то осознать, почувствовать, для меня это совсем не было фактом, фантастичнее ничего нельзя было придумать, и я звонила подруге. А Вы пришли, Вы сели рядом, и стали гладить мою руку, и смотреть в глаза, а когда я, наконец, распрощалась с подругой, Вы подвели меня к окну, выключили свет, потому что был уже вечер и иначе я бы ничего не увидела, и тогда эти купола, не золотые и не зеленые, а просто ночью темные, цвета поздних сумерек, вплыли мне в глаза одновременно с Вашими руками, сумеречно мягко и обманчиво привлекшими к себе. И, выходит, весь восьмой и весь девятый класс, еще влюбленная в других, им уже изменила, крестясь на Ваши окна. Как хорошо, что на следующее утро было воскресенье, и никто на наши окна перекреститься не мог, ни одна девочка в крылатом фартучке себя на вечные муки не обрекла, только, знаете, я забываю, на следующее утро, была суббота.
И значит, все повторится, и может быть, даже с Вами, и может быть, точно также, начавшись в сентябре, начавшись весело, легко, совсем не страшно, с яблока, с просмотра во ВГИКе, с чьего-то юного нахальства и очарования, с чьей-то чистоты. Нет, нет, милый, я ни о чем не жалею, я за все, за все благодарна, но только все обязательно повторится. Будут глупые, смешные, детские слова, будут дрожать колени, когда ты опустишь в них свою голову, вы будете сидеть на кухне, и она будет совсем молодая, доверчивая, еще ни к чему не успевшая привыкнуть, ни к бабушкиному варенью, ни к брату Саше, ни к большим чашкам с ушками, ни к Вашей комнате, еще не успевшая изучить все обложки и все рубашки, еще боящаяся колонки в ванной, но все равно уже во все верящая, но уже все равно опять будет вызывающее изумление юное тело и, может быть, эта девочка тоже будет писать, и, может быть, лучше, чем я.

На улице хлестал ливень. Под ливнем растворялось в черном пруду молоко, разбегались по норам стремительные водомерки, негр прятал голову под целлофановым пакетом. Снимался с места грузовик, оставляя прямоугольник сухого асфальта, который ливень тут же начинал заштриховывать, гуще, темнее, пока не сравнивал с фоном. Вдоль тротуаров сразу же понеслись потоки, будто только этого и ждали с такой же шелестящей холодной ночи, будто не было солнца, горячих тротуаров.
Будто не было ночи (очень чистой и поздней – подруга долго мыла меня у тебя на квартире, терла под коленками, скребла мне голову, энергично растирала, делал массаж, и, когда делала массаж, ты уже лежал рядом, смотрел с ужасом и говорил, что не надо, ведь наверное больно, а потом мы ушли в другую комнату, потому что ты мешал и, пока меня не было, ты заснул. Я надела твою рубашку и твои старые брюки, надела босоножки на чистые теплые ноги, взяла в карман большой и одинокий ключ от твоей квартиры, твой черный зонт, и пошла подругу провожать. А когда вернулась, вся мокрая, ливень и ветер презрели твой зонт, а о лужах и говорить нечего, ты по-прежнему спал, отвернувшись к стене, положив на ухо подушку. И, как я к тебе ни прижималась, как ни мечтала быть согретой тобой, ты так и не шевельнулся), потому что, когда я забежала к тебе спастись от ливня, я увидела сидящую рядом с тобой на диване в маминой комнате девочку, бледнолицую большеглазую красавицу с черной косой. Ты печатал одной рукой, а другую держал на ее худеньком бедре, водил по спине, поглаживал обтянутый джинсами задок, и девочка очень серьезно, не улыбаясь, читала какой-то из твоих рассказов. Так же серьезно она поздоровалась со мной. А мне было холодно и отчаянно, безнадежно грустно, поэтому я стала вдруг очень деятельна, чего вообще-то за мной не замечалось. Мановением руки прервала я и твою работу и ее чтение, заварила чаю, уселась на диван, закурила и стала разглядывать вас сквозь дым. Я прекрасно знала, что ты не куришь, не терпишь, когда это делаю я, а о курении в твоем доме не могло быть и речи, но мне уже было наплевать. Мы говорили с тобой о твоих писаниях, о моих писаниях, она сидела словно чужая, да она и была еще чужая, ты ее еще не приручил, и разговор наш постоянно прерывался, потому что человек чужой ничего в нем не понимал, и мы, люди вежливые, разъясняли. Я продолжала отчаянно курить и глотать крепчайший, почти черный чай, и наливать себе еще, и глотать, и затягиваться, и глотать. Девочка сидела молчаливо и неприступно, ты просил меня курить куда-нибудь в окно, но за окном стеной стоял ливень, он загрохотал и сразу залили пол, как только ты приоткрыл окно, и ты испугался, и окно захлопнул. А я все курила и уже по привычке замечала, что пора помыть пол, что белье высохло и его надо сложить в шкаф, что раковина опять полна немытой посуды с остатками твоего завтрака – крошки омлета на красной узорчатой тарелке, заварка на дне широкой чашки, ложка в яблочном повидле.
Дождь кончился, и надо было уходить. Ведь это был ливень, а ливни кончаются внезапно. Я зачем-то не уходила, зачем-то пошла в твою комнату. Там все было как всегда: развал бумаг, незастеленная постель, рубашки кучей на стуле. На спинке стула висела толстая, пушистая и очень белая кофта. Все правильно, вечерами холодно, а девочка в футболочке, невыгодно показывающей ее худобу и широко расставленные ключицы.
Девочка исчезла в недрах пустой квартиры, и ты уже не скрывал своего недовольства моим присутствием, своего нетерпения. Я еще сказала какую-то отчаянную гадость напоследок, уже захлопывая железную дверь лифта, нажала на кнопку, зарыдала было, но быстро опомнилась, закурила и вышла на солнечную улицу.

Ну, а вдруг я Вас брошу. Современная женщина. Талантливая в литературе и в постели. Куплю пачку «Явы», чтобы завесить глаза, вуали нынче не в моде. Посижу на Пушке. Там все свои: талантливая дрянь и бесталанное быдло. С отвращением посмотрю на фонтан. Ничего не посмотрю в «России». Посмотрю на церковь благоговейно. Недокурив, брошу пятую сигарету, стряхну пепел с колен и сверну на Чехова.
Только давайте сразу договоримся, что Вы не будете в это время спать. Лежачего не бьют. И не будете нежны до слез. Красивым быть можно. Вы будете обыкновенный. Немножко злой. В машинке на табуретке будет подрагивать листочек. Мы сядем. И желательно на кухне. Потом я буду курить и говорить. А Вы – молчать. Смотреть полными слез глазами. Да, да, именно Вы – своими прекрасными, огромными, полными слез глазами. Главное, не делайте мне больно.
Ты жил тогда в хорошем доме между театром и церковью на улице Чехова. Этот дом замечательно виден, если забраться наверх, к входу в «Россию». Виден был и дом, и все возможные подходы к нему, и киоск мороженого напротив (он всегда торговал допоздна, а сейчас перед ним стояла огромная очередь, но тебя в ней не было, я всю ее внимательно изучила. Там было много детей, парень с девушкой и двумя велосипедами, которые они прислонили к стене, под доской с объявлениями, несколько чернобородых молодых людей, похожих на тебя, накрашенные девчонки), и недавно открывшаяся булочная в первом этаже твоего дома тоже была видна оттуда.
В сущности, было ужасно жарко, узко и неудобно на перилах, где я устроилась, и уже невозможно было стрелять сигареты, а нужно было давно спуститься вниз, купить сигарет в киоске у самого твоего подъезда, и в этот подъезд войти. А я все сидела и обсыпалась пеплом, и растирала его по темной защитной ткани своего комбинезона. Я знала, что ты сейчас тоже сидишь и мучаешься от жары у себя в комнате, и уже потихонечку начинаешь злиться.
Наверное, я все-таки плохо рассчитала время, потому что, когда ты открыл дверь, ты не начинал злиться. Ты был уже зол по-настоящему, ты был просто взбешен. Не глядя на меня, ты повернулся и пошел по скрипучим половицам к себе. А я покорно шла за тобой, и мне впервые не было больно от такой встречи. Так мы прошли распахнутую дверь ванной, где сушилось выстиранное мною белье, зеркало, в котором навек застыло отражение начала нашей любви (- тесное объятие с оглядкой обоих на это зеркало, я – в черном бархатном платье, ты – в черной густой шерсти), прошли поворот на кухню, где в холодильнике лежали купленные мною продукты, где я еще позавчера жарила мясо, тоненько нарезанное, проперченное, как ты любишь, вошли в твою комнату. Ты продолжал не обращать на меня никакого внимания, сел за машинку, застучал, плавно двинул каретку. Ты посмотрел на меня только тогда, когда я закурила. Я прекрасно знала, что ты не куришь, не терпишь, когда это делаю я, а о курении в твоей комнате не могло быть и речи, но я уже не могла удержаться и мне было все равно. Я стала убираться. Разобрала кучи вещей на стульях, повесила рубашки, брюки, отнесла грязное в ванную. Разобрала кучи бумаг на секретере и на полу у кровати, подмела, и все курила, и почему-то думала, что не надо отрывать тебя от работы, хотя ты давно не работал, а смотрел на меня, вернее – на мою сигарету. Потом ты лег поверх сбитой кучи простынь и одеял на диване и закрыл глаза. Я знала, что я должна сделать. Все это уже было. Я подходила, становилась коленями на пол, целовала твою безжизненную руку, ложилась рядом с тобой, целовала лицо. Можно было рехнуться от любви и изойти словами нежности, ты даже не шевелился. Я расстегивала твою одежду, целовала все твое тело, но ты и овладевал мною ни разу не ответив на поцелуй, и лишь потом оттаивал, прощал, покровительственно укладывал мою голову себе на плечо. Я знала все, что должна была сделать, но не сделала этого. Я зачем-то все молчала и все что-то убирала, и когда комната сияла от непривычной чистоты, я наконец сказала: «Я ухожу». «До свидания», - ответил ты. «А тебе не жалко?» – спросила я. Ты пожал плечами. Действительно, это был глупый вопрос. Жалко было мне. Просто невыносимо жалко тебя одинокого в этой чистой комнате на развороченной постели. Я вышла из комнаты и тихо прикрыла дверь.
Уже в лифте, нажав на кнопку, я зарыдала было, но быстро опомнилась, прикурила очередную сигарету от догорающей и вышла на солнечную улицу.

Миша
Без даты.
Прямоугольная карточка белого картона. На карточке неуклюжий рисунок, так дети рисуют слона сзади – объемистая попа на невыразительных ножках. По бокам к попе пририсованы внушительные архангельские крылья. Наискосок надпись:
Попе-музе от бывшего мужика с любовью.
 
II.
Саша
1984 г.
С тех пор прошел целый год, целый белый снег успел намертво замести улицы нашего города и растаять, и в воскресенье мы уже катались на велосипедах в Трехгорке. Словом, прошел целый год и теперь был апрель. Занятия в институте кончались в двадцать минут десятого, было темно и прохладно, я мерзла в тонком свитере, но домой не шла. Какие-то запахи настырно пробивались через асфальт и через год, гнали меня по улице. Я ела холодную курицу и пила чуть теплый кофе в кафе «Марс», но женщина с тележкой полной грязной посуды стала собирать с соседнего стола лужу кофе. Наверное, лужа была очень большая, на весь длинный высокий стол, потому что за моей спиной бесконечно раздавалось чавканье тряпки, с головой уходящей в лужу, а потом журчание кофе, выжимаемого на тарелку. Она все вытирала и выжимала лужу и при каждом движении касалась меня спиной. Я схватила бутерброд с толстой неровной котлетой, оставшийся на моей тарелке, и вышла на улицу. Я шла вверх по Тверской, ела эту котлету, но даже ее запах не забивал того, подснежного, прошлогоднего. Вдруг повеяло теплом из открывшейся двери Телеграфа и я вошла туда. Удивительно, но в этой духоте запах только усиливался.
В тот день мне отдали твои старые рассказы, отдала славная однокурсница с задорно сверкающими глазами и вечно румяными щеками, и вот эти-то рассказы я достала из сумки, и, усевшись на коричневый стул у колонны, принялась их перечитывать.
Происходило неимоверное, запах все усиливался, пахло свежим снегом, от мороза горели щеки, и я поняла, что только ты мог сравнить влюбленного впервые мальчика, касающегося своей любимой, со снегопадом. И когда я, все больше дивясь, находила множество подтверждений твоей холодности в тексте твоего же, в шестнадцать лет написанного рассказа, ты вдруг вошел в зал через стеклянную дверь.
Растерян и не похож на себя. Похож. Но на кого? Ты не знал куда идти. Ты оглядывался по сторонам, ища свободного стула. Неужели ты? В начале одиннадцатого, в распахнутой куртке, на Телеграфе? Но почему не дома, не с женой? Ведь у твоей жены замечательная трехкомнатная квартира и милая мама. Как странно, ты никогда не ходил по улицам, а сейчас у тебя глаза человека, прошедшего все Бульварное кольцо. Ты увидел меня. Вздрогнул. Сделал движение в мою сторону. Нет, ты совсем не был похож на себя, но на кого же? Ты протянул руку и взял у меня с колен свой рассказ. Да-да, конечно, тот шестнадцатилетний глазастый и курносый мальчишка, я вспомнила, ты рассказывал, это был единственный год, когда ты гулял по улицам. Ты шел с улицы Грановского, где собирались друзья твоего старшего брата, ты шел домой в пять часов утра по Тверскому бульвару, глядел на встающее солнце. «Что это?» - спросил ты. Неумолимо благоухал прошлый год. Сильно до головной боли.

Саша
Май 2003 г.
Из письма сыну Сереже.
…Я все думаю, как выполнить твою просьбу – рассказать о знакомстве с папой. Все вспоминаю, получается, что рассказывать надо очень много, чуть ли не всю жизнь. Поэтому страшновато приниматься…. Только во время этого писания ощутила всю дикость ситуации: я рассказываю своему 18-летнему сыну о себе 18- летней! Все не могу поверить, что так далеко ушла от этих самых 18-ти лет. Тем более, когда, как сейчас, с головой ныряю в воспоминания. Все кажется даже не вчерашним, а сегодняшним…
…Теперь я должна написать самое для тебя, наверное, трудное. Я влюбилась с первого взгляда во всю компанию, во всех них вместе, в тот мир, которым они были. Но тогда же и с первого же взгляда я влюбилась в Шишкина, и именно ему было суждено стать моей первой любовью, так много в жизни определившей. Не Сереже. Был ли тогда, в тот же первый момент влюблен в меня кто-нибудь из них? Думаю, что нет. Я просто нравилась обоим, нравилась вполне умеренно, как может нравиться юная 17-летня девочка, к тому же – возбуждала любопытство, как новое, неизвестно откуда взявшееся существо. О том, что случилось дальше, оба они мне рассказали позже, каждый наедине, но чуть ли не в один день и не одними словами. Шишкин: «Я увидел, что Вы нравитесь Сереже, а Сережа ведь – мой друг, значит, - я должен был Вас у него отбить». Сережа: «Я увидел, что Вы нравитесь Шишкину, но, поскольку он мой друг, я должен был уступить». Чтобы правильно понимать отношения и характеры необходимо еще знать, что Шишкин говорил иронически, оставляя возможность понимать его слова, как шутку, а Сережа был абсолютно серьезен.
Вот это, пожалуй, отличало его ото всей компании и не давало стать в ней до конца своим. Хотя он и был с ней очень близок, а все-таки оставался немного чужаком. Все остальные там жили как бы невсерьез, играя. М.б. дело было в том, что все они были творцами: писали, снимали, рисовали. И серьезным для них было только это творчество, их интимные отношения со своим творением, а вся остальная жизнь была забавной игрой, совершенно неважной по сравнению с творчеством. А Сережа творцом не был. Он прекрасно знал и тонко чувствовал творчество других, но сам не создавал. Вернее – не умел создавать на бумаге, только в жизни. (Показательно, что у него единственного были уже тогда жена и ребенок). Так что жизнь для него была делом серьезным, играть в нее он не умел. Играть в ней – да, - устраивать розыгрыши, рассказывать анекдоты, разыгрывать забавные сценки. Шишкин играл с жизнью. Сережа играл в жизни, но не с жизнью. И этим меня Шишкину на первом этапе проиграл, потому что неожиданно оказалось, что я тоже из породы творцов и играть мне нравится больше, чем жить всерьез.
               
Перелом в отношениях с Сережей был вызван окончанием романа с Шишкиным. Вернее, роман не кончился в том смысле, что кто-то кого-то разлюбил. Он был грубо, искусственно прерван и, видимо, поэтому всю последующую жизнь мстил за себя рецидивами. Немалую роль в грубом прерывании сыграли мамы – моя и его, вступившие в сговор на предмет нашей разлуки. Обе они уже мертвы и Бог мне судья, не знаю, можно ли так говорить о них, но обе они умерли от мучительного рака и м.б. в этом была и доля наказания за ту разлуку; есть чувства, в которые непозволительно вмешиваться. …
Состоялось формальное прощание со мной. Фактически это прощание растянулось на месяцы (и даже на годы), но так почему-то вышло, что именно в момент формального прощания, происходившего дома у Шишкина, пришел Сережа. Как-то ему всегда удавалось появляться в ключевые моменты. Мы сидели втроем на кухне, чай, что ли пили, и Шишкин сказал: «Знаете, Сережа, я вынужден расстаться с Сашей. Но я ее очень люблю, беспокоюсь за нее, поэтому не могу оставить ее просто так, на произвол судьбы. Вы – мой близкий друг, хороший и глубоко порядочный человек. Я передаю ее Вам, как собаку, в хорошие руки». Зависла пауза.
Помнишь, мое предупреждение о глубоко различном их отношении к жизни? Здесь было очередное проявление этого различия. Шишкин шутил. Горько, с долей истины, сокрытой в каждой шутке, но шутил. Сережа воспринял его слова дико всерьез. Я больше не была женщиной его друга. Более того, – друг поручил ему заботу обо мне. И он начал эту заботу воплощать в жизнь….
Очень быстро все распределились – я стала жить у Сережи, а Шишкин у невесты, через два месяца свадьба. Шишкин частенько забегал к нам с Сережей в гости и все общались, как примерные друзья. Случился, правда, в этой идиллии один рецидив. Как-то Шишкин зашел, когда Сережа был на работе и, уж не помню как это вышло, вдруг оказалось, что мы в спальне, что я сижу на огромной кровати Сережиных родителей, а Шишкин стоит передо мной на коленях, уронив мне в колени голову, и говорит, что все это ужасно, что он без меня не может, что жить с невестой невыносимо уже сейчас, что он все, все сделал неправильно и – давай вернем все обратно, я уйду от невесты, ты от Сережи…. Как истинно литературная барышня я произнесла что-то гордое, в том духе, что я другому отдана, и попросила подняться с колен в виду скорого Сережиного прихода.
Так что свадьба его благополучно состоялась, и был он на ней – как живой труп. Только через год (Сережа скрывал от меня) я узнала, что Шишкин тем же летом написал рассказ, «Рыбный четверг» это называлось. И там все-все было: майор, полюбивший девушку Клаву, и Клавина любовь к Сереже, женатому и работающему концертмейстером в театре, и просьба майора о возвращении, и Клавины слова, что она хочет родить «маленького Сереженьку» (кажется, это написано еще до твоего рождения), и недолгое пронзительное счастье майора с Клавой. Может, ты даже читал когда-то и помнишь такую деталь – майор мог заснуть только положив себе на ухо вторую подушку. Так вот это Шишкин про себя. И эта подушка, вернее, ее отсутствие, и стали символом счастья.

Миша
Из рассказа «Рыбный четверг»
Майор чувствовал себя слабым, счастливым и засыпал без второй подушки.

Саша
19 ноября 1983 г.
Письмо не отправлено
Ты приснился мне. И там, во сне, я понимала, что ничего не могу с собой поделать, что люблю страстно и унизительно только вот эту пошлую, пустую красоту твоего лица, это лживое мальчишество, минутную обиженность, никогда не бывшую искренность. Что люблю это белое, барское тело, женственные брови, слабые руки. О, как хорошо знаю я это тело, сколько раз я мыла его в ванне, как я все это изучила! Как сразу вскипает пена на твоей густой черной шерсти, как требуешь ты ласки, как вода, которой я окатываю тебя, течет по мне, как ты потом долго и некачественно моешь меня, расслабленно водя скользкой от мыла рукой по моей коже. С какой страшной безысходной тоской, заслоняющей все на свете, я вспоминаю эту твою жалкую, великолепную комнату, и книги, и черновики на полу, и белый, на полу же, будильник, и зеленую лампу на окне. При свете этой лампы ты, как только понял, что я тебя стесняюсь, тут же заставил меня раздеваться, и глядел молча, проверяя силу своей власти. Власть была абсолютна, и ты знал это, но не мог не польстить своему тщеславию. Как страшно было вновь вернуться туда, в то время, понять, что от этих бесконечных унижений и издевательств, от этой кричащей о себе нелюбви, я получала большее удовлетворение и счастье, чем от нынешнего, прекрасного и чистого обожания. Боже мой, да что там говорить! Ведь даже в постели ты не давал мне ничего, кроме блаженства сознания, что это ты обнимаешь меня, ты утыкаешься в меня головой, ты восхищаешься моим телом. Вот чего мне было достаточно, и это превышает даже то огненное, полное счастье, которое я узнала только с любящим меня человеком. Да-да, это с тобой, бездарным и слабым любовником я не спала целые ночи, не могла спать, все время должна была чувствовать тебя рядом, просыпалась после часа забыться ранним утром и разглядывала твое лицо.

Сережа
Март 1984 г.
Из писем Саше
…Я помню твое мнение, что мне не стоит читать написанное тобой когда-то, поскольку оно есть достояние прошлого, а я, воспринимая все в настоящем, отвечаю неадекватной реакцией и ревную тебя к давно умершим призракам…. На самом деле все совсем не так. И совершенно другие чувства, мысли, переживания вызываются во мне и этой тетрадочкой (какое счастье, что она мне попалась!) и всем прочим, написанным тобой на данную тему. То, что я испытываю, значительно сложнее и глубже, чем банальные муки ревности к твоему прежнему любовнику и опасения, что ты с ним вдруг сойдешься снова, или просто ты его еще любишь. (Впрочем, не буду врать, что таких мыслей никогда нет).
Писать об этом очень трудно и я не знаю, насколько удастся мне выразить все, что я имею в виду. Но для начала скажу: я вовсе не думаю, что твоя прежняя любовь сохранилась до сих пор. Наоборот, читая прошлогодние твои записи, я хорошо отдаю себе отчет, что этого всего уже нет.
Но ведь это было! И как было! И что было! Насколько глубоко, сильно, преданно и, в конце концов, чисто! Насколько подлинны эти бездны нежности, счастья – и несчастья – которыми дышит каждая написанная тобою страница. Из этого действительно получилась поэма…
И – это все прошло, кончилось, перегорело. Ничего не осталось, кроме тех строчек. Твою прежнюю любовь – пусть постепенно, пусть в муках – вытеснил другой. Какая мне разница, что другой – это я!
Вчера – по-моему, вчера – прошел ровно год, как мы впервые с тобой поцеловались. Тогда ты еще его любила – и довольно долго. И писала письма. Меньше года, как ты с ним рассталась, и далеко не износила тех башмаков, в которых была тогда. И сколько всего переменилось с тех пор! Мы друг друга любим, мы думаем о свадьбе, как о чем-то, что не за горами и скоро воспоследует, пытаемся решить квартирный вопрос, как-то заработать на жизнь, ты сердишься, когда я прихожу не на долго, а на коротко…
Мелко.
Я это понял, когда прочел вчера твою тетрадочку. От нее веяло чем-то очень настоящим. Большим. И быть рядом с ней мелким было неуместно. Нельзя после такого кушать курицу или склеивать бумажки. Надо как-то соответствовать этому настоящему и большому.
И единственное, чем я мог соответствовать – это уйти…
………………………………………………………..
Два чувства, слившиеся в одно, вызывает во мне прочитанное. Это было прекрасным, настоящим – и это прошло. А можно по-другому – оно прошло, но было-то оно прекрасным…..
То, что было мной прочитано, поразило меня очень многим. Для меня потеряли ценность все твои литературные опыты, ранее мне известные: здесь каждое слово дышало такой подлинностью и силой чувства, что уже не нужно было ничего выдумывать, все само становилось произведением искусства. И вместе с тем это имело стройную форму и завершенность. Я читал это, как художественное произведение, где можно заранее знать, как развивается сюжет и чем кончатся события – и это не мешает получать… я не скажу «удовольствие», его, сама понимаешь, было не так много. Как-то чувствовал я ту энергию, которая, излившись когда-то на бумагу, возвращалась ко мне, насытив собой каждую пору, каждую клеточку незамысловатого вашего сюжета. Я почувствовал в этом правду – не знаю уж, жизненную ли, художественную… Просто правду. И дело не в том, что там не было никакой рисовки или самолюбования, что не было каких-нибудь сочиненных для красоты деталей. Были, наверное. И при этом правда оставалась. И еще понял я, что я никогда ничего подобного не получал и не получу. С завистью.
               
Я не в состоянии (сейчас, по крайней мере) подробно разбирать прочитанное, давать ему какую-то оценку. И не потому, что это, как бывало раньше, возбуждает мою ревность, злобу и заставляет говорить и делать гадости. Как раз наоборот: сила и подлинность этого как бы подняли меня на какую-то высоту, где нет места моим мелким личным чувствам. Они где-то там внизу, а сам я уже по ту сторону счастья и несчастья. Я просто еще не готов к тому, чтобы оценить этот документ, как он того заслуживает, мне о нем еще думать и думать. Но пока мне достаточно и того, что лежит на поверхности. Я понял наконец – окончательно, бесповоротно и со всеми вытекающими выводами – насколько сильно было то, что мне предшествовало. Нечто подобное я почувствовал прошлой весной, пораженный и количеством писем и всем твоим поведением, - снисходительно тогда посмеявшись над собой, что имел глупость делать какие-то благоприятные для себя выводы из твоих поцелуев. Я понял наконец и самое главное, что я когда-то знал, но с твоей усердной помощью быстро забыл, - что я у тебя не первый.
Очень многое меняет для меня этот факт… Все уже было у тебя, и было в полной мере: и любовь, и восторги, и рассуждения по поводу того, как необходимо вам быть вместе, и как противоестественна разлука, и все, что может быть поставлено в превосходную степень и к чему-то отнесено – и про глаза тут, и про волосы, про бороду, про тело… что еще позабыл? И умница он, и красавец, и взрослый, и как это внимание на тебя обратил, да неужто тебе такое счастье. И конечно же мощный зов плоти, тоскующей и мятущейся, находящей успокоение лишь в объятиях любимого человека… Плюс, разумеется, многое другое, что мне-то бедному и не снилось. Хотя бы все, касающееся «науки любви» - кстати, после этого всего как у тебя рука потом повернулась назвать его бездарным и слабым любовником? И еще, и еще… я ведь львиной-то доли вообще не видел! Как здорово, черт побери! До чего же повезло человеку! Как красиво, ярко, просто сказочно ты его обессмертила…. Я говорю сейчас абсолютно серьезно, я действительно в восхищении. Если и есть на этой странице нотки горькой и ядовитой иронии – вполне естественно и объяснимо. Навсегда, на веки вечные не мне, а ему отдала ты свое первое, неповторимое благоухание. Как это должно быть прекрасно – эта сила страсти, без остатка отданной пробудившему тебя мужчине! Я закрываю глаза и ощущаю аромат, исходящий от прочитанных страниц. Я вижу вас, наблюдаю и любуюсь. Вот ты смотришь на него снизу вверх с обожанием, обнимаешь и целуешь, - точь-в-точь как потом будешь целовать меня. Ты раздеваешься, ложишься, ждешь, когда и он окажется рядом, чтобы прижаться, прильнуть всем телом… Я удаляюсь, я вам не мешаю, я только светлый блик на вашем небосклоне, веселый и добрый друг, дающий читать книги. И если я опять случайно ворвусь в эту комнату, ставшую для тебя родной, в тот момент, когда вы, счастливые, лежите под одеялом, - не беда, мы все посмеемся, твой кавалер угостит меня шампанским, а я возьму, что мне нужно и исчезну так же, как и появился…

Через несколько дней
…Я понимаю, что остается доброе чувство к любимому человеку. И что прощаться с ним можно и, может быть, нужно. И я уважаю тебя за силу и длительность чувства и за то, что ты говоришь о нем и о его роли по отношению к тебе только хорошее…. И еще я понимаю другую важную вещь: что в любой литературе есть доля литературы, большая или меньшая…. Но тут уж слишком. Это живо для меня не потому, что ты любишь его. Это живо, если вообще может прийти в голову и быть написанным. Ты же сама пишешь: «все живо, пока я помню…» Вот и вспомни. Как ты настойчиво напоминаешь ему, подробно и зримо, все счастливые моменты вашей близости. И это уже при мне! Неужели ты не понимаешь, что этого нельзя делать, что так не прощаются, если уже не любишь человека!... Ты не должна, не должна была этого делать. Я хотел уничтожить эти листочки, я не мог их в руках держать и вообще знать, что такое где-то существует, на одном из них следы огня…. Потом все же не стал. А ты их пять месяцев носила с собой – не верю, чтобы никогда не перечитывала! Для меня такие вещи искупаются только кровью, только страданием, сильным и длительным, до поседения волос… «…взгляд прирученного зверя… молодое 17-летнее тело, льнущее к тебе… требую, чтобы ты вспомнил…» - это все уже при мне. «Птенчик…» Сволочь ты! Гадина! Я ненавижу тебя и не хочу тебя больше знать! Он был прав, что женился на нормальном человеке, который в жизни ему ничего такого не выкинет…
Не зря я так страдал, соприкасаясь со всеми следами вашей любви, не зря никак не мог себя убедить, что, дескать, хватит, дело прошлое, сколько можно мучиться. Наверное, я подсознательно ждал чего-то такого, чувствовал его возможность и, значит, реальность: уж больно все было живо, видно прямо, что живет, с бумаги так и прыгало…. Вот и прыгнуло – на полгода вперед. Уже не прошлое, а настоящее, а может и будущее…

Саша
28 августа 1984 г.
Письмо не отправлено
…так вот о ревности. Перед Вами-то не стыдно, ибо мы подвержены одной болезни. Вы ведь думаете обо мне, обнимая жену. И вовсе не потому, что любите меня. Как и я. И оба мы с Вами прекрасно это понимаем. Так вот о ревности. Позвольте поупражняться? В былые времена Вас это забавляло. Еще бы! Иначе зачем стали бы Вы тащить меня к себе, проводив аж до Арбатской площади пешком. Помните, напротив Гоголя? «Из маленького заснеженного дворика…, и до самого носа натянет колючее одеяло, пытаясь найти в нем кусочки тепла». Там. Прямо-таки тащили за руку. В тот раз я сопротивлялась дольше, чем обычно. Но одолели, как всегда, Вы. И повезли. Гордо. Отбили у города, у ночи, у меня, у Сережи, - отбили. Мы ехали в троллейбусе (конечно, 31-м, что Вы!). И – я помню, помню! – я была в черной куртке, в сером свитере, а штаны не помню, но неважно, вероятно, черные, и серые кроссовки. Вот их можно было очень хорошо рассмотреть, потому что я положила ноги на перекладину у двери и каждый раз на остановках толкала дверь ногой, и на двери отпечатывались грязные подошвы моих кроссовок, а Вы…. Послушайте, а Вам что, в тот момент очень хотелось меня? С чего Вы, собственно, все это терпели? Хоть и поздний был троллейбус, а все же – такой приличный молодой человек, с черным зонтом, в вельветовых штанах, а тут какая-то оборванка-хулиганка-наркоманка, черт знает что можно подумать, девочка с Пушки…. На которую и приехали. А не иначе – сильно Вы меня хотели. Вот это мне в Вас нравилось – если уж чего хотели, значит, все дозволено. Претерпели. Притащили.
Ах эта кухня загаженная, сколько она еще будет появляться на моих листочках? Со своим яблочным вареньем, с подставкой для книг, с сухими фиалками, с завалами грязной посуды, с невыносимым ведром, с машинкой на табуретке…

Саша
Без даты.
Можно привыкнуть жить в музее, но там нельзя жить. Неважно чей музей, неважен официальный его статус, наличие или отсутствие мебели. Музей посвящают кумирам. Кумир - Шишкин и, пожалуйста, - в совсем неподходящем месте устраивается музей: обои недонаклеены, потолок сыплется, под окном воркует трактор. Рабочие ушли на перекур, где их и застал заезжий начальник и сказал: «Ребята, шабаш. Переходим на горящий объект. Здесь закончим потом». Или наоборот, текст был такой: «Вот сейчас то, что надо. Ничего больше не делать, ничего не трогать. Так оно и было».
Так оно и было и для этого музея не было даже единицы уборщицы в штатном расписании. Здесь (ибо музейное дело достигло небывалых успехов в своем развитии) во имя воссоздания исторической правды не убирались. Стопки книг, лежащие на полу должны были покрыться определенным слоем пыли и тополиного пуха, должны были стать несвежими сбитые простыни на диване, черная шляпа на стене и рядомвисящий портрет (эпоха соц.наивного реализма, ранняя работа Битмана, впоследствии эмигрировавшего) должны были - за счет всё той же пыли - приглушить краски, приобрести определенную мягкость, пасторальность, не отвлекать от главного.
И вот, когда всё, что должно было произойти, произошло, музей открыли для посетителей. Принятое дирекцией решение - воссоздать с максимальной точностью атмосферу тех времен, с неизбежностью повлекло за собой и выбор режима работы и количества посетителей. Музей открыт круглосуточно, но посетителей впускают по одному, причем введены возрастные (от 17 до 27) и половые (преимущество отдается женщинам) ограничения.
Старый паркет в коридоре покрыт линолеумом и скрипит как в старые славные времена, пугая тех, кто пришел сюда впервые. Специально нанятая женщина, тщательно отобранная по признаку веса, походки, тембра голоса и манеры греметь посудой, время от времени снимает трубку с звенящего в недрах музея телефона или проходит вдоль комнаты по скрипящему паркету на кухню. Никаких фокусов с природой, за окном - естественная и неторопливая смена суток и времен года - назойливое утреннее солнце, снег, уличный фонарь, зажигающийся под окном по ночам.
Хозрасчет вводить смешно, очевидно, что музей не окупит себя и, даже при постоянном наличии желающих, не поступится своими принципами. Посетителя по-прежнему будут приходить по одному и оставаться каждый - сколько пожелает: от нескольких минут до нескольких дней. Следующий, записавший в специальной книге свое имя и номер телефона, будет извещен звонком о возможности приезда. Более того - большую часть времени музей должен быть пуст. Для воссоздания духа и привлечения духов былого необходимо, чтобы комната пустовала, никто не отвечал на телефонные звонки и не отпирал дверь, а ждущие своей очереди посетители настаивались, выдерживались, как вино, и тщились представить или описать комнату в освещении уличного фонаря, и спотыкались о новую, недавно возникшую на полу стопу книг, газет или журналов, и цеплялись карманом за рычажок пишущей машинки, переселившейся с кухни в комнату - на табуретку перед диваном.
Так вот - никогда не окупится, но государство уважает высокие цели музея и щедро субсидирует новое начинание.

Саша
Без даты.
Черт подери, не совсем же я бессильна! Ведь могу же я писать! – Пиши. – Пишу. Мороженое в ЦУМе в хрустящем вафельном стаканчике с белым над стаканчиком куполочком. Народу вовсе немного. В продаже имеются детские носовые платки и экспонометры автомобильные. При выходе из троллейбуса ты всегда подаешь руку. В военкомате отливающие чистотой стены и множество стульев – вверх ногами. Ты считаешь меня умной. Я знаю что такое спарринг-партнер. Макароны и картошку ты всегда ешь из глубокой тарелки. Чай пьешь из большой чашки с ушками. Любишь холодную заварку. Даже для ассоциативной прозы нужна объединяющая мысль. Образ. Вета. Топ-топ. Косточка от персика. Чашка с трещинкой-паутинкой. Друзья, друзья мои, не мешайте мне в этом безумстве. Друзья мои, все мы – сиамы. Не спеши, милый, я помогу тебе. Я сиам. Город в Миньерском р-не Челябинской обл. РСФСР, в 9 км от ж/д станции Симская. Город Сим. Сим-сам. Подумаешь, 9 км, я сиам прохожу их за два часа. Я мог бы быстрее, но по дороге все время ездят машины, и я схожу на обочину, а там идти труднее, ноги вязнут в песке, пальцы пахнут ромашкой. Есть такая, приземистая, с тонким иголочками зелени, здорово пахнет, если растереть ее пальцами. Пальцы от этой ромашки очень приятно пахнут, надо бы нарвать головок с желтыми куполочками соцветий и немножечко натирать ими кожу перед тем, как ехать к тебе. Но они, наверное, засохнут до зимы, а жаль, ведь это настолько лучше любых французских духов. Эй, милый, подари мне на Новый год букет лекарственной ромашки, только большой, чтобы хватило до лета, у нее горьковатый запах твоей любви, сентиментальный – твоего желания. Я поставлю ромашку в большую чашку с ушками, у нее короткие стебли, и тогда тебе придется пить заварку прямо из чайника, обхватив его носик губами, придерживая пальцем крышку, проливая темные капли, которые будут оставлять засохшие тропки на белых выгнутых чайниковых боках. Но это не страшно, крепкий чай отмывается содой или, если нет, а последняя в стакане закрытом фольгой, на пирог, тогда солью, я отмою, мама ничего не заметит. И пусть ромашки стоят в широкой чашке с ушками на полу у нашей кровати, все равно же у тебя все на полу – и книги, и черновики, и вещи, ну, вот и ромашки там будут, это даже красиво. И если кто-нибудь будет здесь убираться – придет, соберет и разложит по местам вещи, выметет пол мокрым веником, откроет форточку, в которую без следа улетучится наше с тобой в этой комнате существование, если кто-нибудь уберет старый беспорядок и придаст новый порядок вещам и всей в этой комнате жизни (я не увижу, я улетела через форточку, захватив с собой любимые запахи и мысли), а ты вернешься вечером, откроешь дверь, вежливо удивишься чистоте, ты пойди тогда на кухню, возьми из шкафа широкую салатовую чашку с ушками, налей в нее воды, принеси в комнату, осторожно, не расплескай, везде чисто и светло, и лужа на полу сразу будет заметна, устрой ее на полу у безукоризненно застеленной кровати, и поставь в нее большой букет лекарственной ромашки на низких стебельках.

Саша
3 сентября 1986 г. Ленинград
Письмо не отправлено
Мишка, разреши это письмо к тебе. Еще одно, после всех тех, после стольких лет молчания и забытья, после зимы, бившей наверняка – снегом, воплем любви, на этот снег брошенным (закрутил и унес) – разреши. Дай волю писать. Это письмо должно существовать, потому что мне осталось только две, две ночи честных, а потом вновь будет покорная, притворная отдача тела – не тебе. Я так нравилась тебе! Не тебе. Я так хочу к тебе! Не тебе. Повторение, возвращение, ты – все невозможно. Только один год был нам дан, чтобы помнить всю жизнь, чтобы сгорать от бессилия. Рядом со мной, на этой же простыне – не ты. Твоя фотография и записка. Сколько ты роздал таких слов, смеясь, не думая – «бывший мужик», «с любовью»? Курносый нос, да внимательный взгляд. Послезавтра на эту простыню, на это место ляжет Сережа. Его ненасытному сумасшествию я отдала твое письмо. Но рассказы целы. Целы слова. И все, сказанное мною о тебе, для тебя.

Саша
3 февраля 1987 г.
Ленинград
Вот тебе, ненасытная папка, еще один листочек. На фоне этого ковра, на этом, красным укрытом диване, вижу наконец моего, ко мне пришедшего, сюда за мною приехавшего – через 21 год? – седого Шишкина. Мишка? Борода начинает седеть раньше, вокруг больших мальчишечьих глаз – морщины, и две объемистые сумки. В одной – вечные черновики (ничего не вышло лучше «Золотого ключика», и ты возвращаешься к нему, в каморку с нарисованным очагом), в другой – маленький рыжий увалень щенок, прождавший 25 лет.
Конечно, через 21 год не будет ни этой комнаты, ни этого дома. Не будет ничего из придуманного мною обрамления. Но будешь ты – полуседой, безмерно усталый, все вспомнивший. Нам снова не хватит коротенькой жутковатой жизни.

Саша
Без даты (вероятно, 1990 г.)
Письмо не отправлено
Послушай, да ведь это же кошмар! И я только сейчас поняла, какой кошмар (- гофманианская смесь кошачьего и комариного)!
Сейчас объясню, начну с начала. А то крик распирал душу, требовал написания все настойчивее и невыносимее, покуда не вышвырнул с дивана к тетради.
Читаю переписку Пастернака. И чем дальше читаю, тем отчетливее понимаю, что хочу, должна писать тебе.
Когда-то давно так было. Восемнадцать писем. И множество неотправленных. Но сейчас не то, совсем не такие письма сейчас отстаивают право на жизнь.
Видишь ли, я была просто и бездонно влюблена в тебя. Видит Бог, ничего более безоглядного со мною никогда не случалось. Письма шли из этой безоглядности (та любовь не оглядывалась ни на кого, даже на тебя). Семь лет наша зимняя сказка не давала мне покоя. Я чувствовала, что она не кончилась, ждала встречи. Реалии посюсторонней жизни этому никак не мешали. Не отрицая и не противясь существованию семей и детей, ждала.
Встретились. Почему-то именно в метро. Но, возможно, тема подземелья не так уж случайна.
Такая точно, какой ждала, ибо все иное было бы ненужно и пошло. После семи лет – узнавание. Отчаянное, радостное, испуганное узнавание друг в друге – тех, бывших, говорящих на одном языке. А присутствие тех тем в нынешних писаниях! А совпадение Гамсуна!
Смиряюсь. Признаю бессилие. Либо все это – чистое мое воображение, и тогда ты ничего не прочтешь в приведенных приметах. Либо мы действительно видим одними глазами, и тогда все это письмо – лишь грубая и приблизительная попытка выразить нам и без того очевидное.
Почему оно случилось сейчас? Почему Пастернак? Почему кошмар? Да потому, что я снова тороплюсь и скрываюсь – с минуты на минуту должен прийти Сережа. Просто деловая встреча, былых отношений нет и в помине. Но не кошмар ли, что опять он, именно он может помешать?
Боюсь и жду встречи с тобой. Наверное, именно незаконченность нашей истории тут мешает. Но если встрече все-таки суждено состояться (не физически, это как раз не сложно, а в том, волшебно схожем видении мира), если ей суждено состояться, ты это письмо получишь.
И может быть новая игра привлечет и тебя. О, совсем невинная, просто переписка, обмен мыслями. Поверь, я сумею быть деликатна в отношении твоей семьи…

Саша
30 марта – 1 апреля 1991
«История апельсина»
Вам, пьющим апельсиновый сок каждый день!.. Какой громкой и безвкусной маяковщиной отдает эта фраза. Но как лучше выразить чудо апельсина, вразвалку благоухающего рядом со мной на простыне в московской квартире и ровно за два дня до повышения цен?
Он пришел в гости, подарил мне пачку «Мальборо» и сто рублей. И, почувствовав себя сказочно богатой, я пошла на улицу и купила себе букетик вербы и апельсины. Он пришел ко мне за два дня до вербного воскресенья и за четыре дня до повышения цен. В кошельке у меня оставалось пять рублей, и других доходов не предвиделось. Он пришел ко мне через восемь лет после того, как растаяла наша любовь и, уходя, подарил мне сто рублей и пачку «Мальборо».
Как вам, не знающим, объяснить, что такое апельсин в нашей стране? Этого не объяснить. Восемь лет назад он еще был явлением достаточно обычным, и рыжие шары громоздились зимой в ящиках уличных торговцев. Но все же казались дороговатеньки, и суровые практичные люди, трезво смотревшие на жизнь, не часто баловали себя такой покупкой. Разве что детям, - потому что дети растут, и им нужны витамины. Тогда, восемь лет назад, мне было семнадцать, у меня не было детей, нуждающихся в витаминах, а была только оглушительная свобода выхода из школьного заточения, и была необременительная работа, за которую платили сто рублей в месяц, и я чувствовала себя сказочно богатой этой своей свободой и этими ста рублями, и, не очень задумываясь, ездила после работы к нему на такси и покупала по дороге апельсины. Тогда, восемь лет назад, они были рыжие и огромные. Толстая кожура легко отделялась от мякоти, а солидные дольки – друг от друга, и все это дарило праздником и свежестью. Нет, мы тогда не жалели денег на апельсины.
Новогодним утром первого января, после морозной ночи, проведенной в поездках по квартирам малознакомых знакомых (- и нигде, нигде нам было не найти приюта!), этим новогодним утром, когда уставшие праздновать родители заснули в его квартире, мы, стараясь не шуметь, пробрались на кухню, расчистили стол от непогребенных останков праздничного ужина, и варили глинтвейн, щедро сдабривая его апельсиновыми дольками и цедрой.
Та зима была довольно морозной, мы знали об этом, встречаясь на заснеженных улицах или подолгу ловя такси ночью, чтобы отвезти меня домой, или раздеваясь в его комнате под белесым светом уличного фонаря. Но, когда мы были вместе, нам всегда было жарко, и мы торопились скинуть мешающие одежды, и приникали друг к другу, и не могли оторваться, и тщетно старались остудить свой пыл, торопливо глотая холодные апельсинные дольки или ледяное шампанское.
Нас обдавали холодом слова и взгляды наших родителей, но он казался таким же несущественным, как колючая струя морозного ветра из открытой форточки, когда мы лежали, тесно прижавшись друг к другу в те жаркие зимние ночи.
Нам казалось, что мы живем в другом мире, который недостижим для холодных взглядов и ветров. Нам казалось, что мы живем в другой стране, где все совершается по ясным и праведным солнечным законам.
Но, когда зима кончилась, оказалось, что мы заблуждались. С улиц исчезли апельсины, растаяла прозрачная ледяная стена, делавшая нас неуязвимыми для всяких взрослых мнений, правил и событий. И наша любовь, независимо от наших желаний, от нашей страсти сохранить ее, от наших безумных попыток остаться рядом друг с другом, наша любовь тоже стала таять. Пролегли серые трещины по голубому льду, послышался утробный треск, начался ледоход. И последние осколки льдин разнесли нас в разные стороны.
Мы стали жить скучно и честно, подчиняясь законам этой страны. Мы обрели жен и мужей. Долетали, еще иногда долетали давние зимние ветерки. Так, одной из зим, вдруг оказалось, что я жду ребенка. По законам той жизни, которой я теперь жила, мое положение давало право ни в чем себе не отказывать. Оказалось также, что единственным, в чем я не хочу себе отказывать, стали апельсины. Я покупала их килограммами и ела не переставая, когда муж уходил на работу. Я вся пропиталась их запахом и, блаженно плавая в этом оранжевом мире, иногда вдруг с ужасом понимала, что не хочу, чтобы муж приходил с работы, и не хочу, чтобы рождался ребенок, а хочу только, чтобы вернулась давно ушедшая зима, и мы снова были вдвоем в мире, столь же недостижимом для других, сколь теперь он стал недостижим и для нас.
Но раз начавшуюся жизнь остановить уже довольно трудно. Кончилась и эта зима, родился ребенок, коляску сменяли санки, одеяльце сменяли валенки, а рыжие апельсины почему-то напрочь исчезли из обихода этой страны и сменились другими – зеленовато-бурыми, больше похожими на зацветший картофель. Шкурка у них была тонкая и росла как-то слитно со всем остальным, так что очистить такой апельсин становилось проблемой, после решения которой руки покрывались противным желто-зеленым налетом, а растрепанный, мокнущий, с выдранными лохмотьями фрукт был жалок и неаппетитен. И хотя это тоже называлось словом «апельсин», настал момент, когда я смирилась с тем, что апельсинов в моей жизни больше нет, когда я устала соблазняться словом и разочаровываться видом и вкусом.
Тогда я рассталась и с мужем и с сыном, оставила их жить в том мире, где ели эту бурду, куда долетали слова родителей и вождей и проникали их взгляды.
Конечно, я видела и слышала, что у них там происходит, этого невозможно было не видеть и не слышать. С улиц исчезло даже то, что называлось апельсинами, а если это слово иногда и возникало на ценнике, то мрачная злобная толпа, мгновенно окружавшая это слово, отбивала последнюю охоту предпринять очередную попытку самообмана. Страною теперь правили новые вожди, которые говорили, что хотят сделать как лучше, но получалось почему-то все хуже и хуже, и все беспросветнее становилась мрачность уличных лиц, и дрались за слова, и дрались за хлеб, и драки стали кровопролитны.
Наконец было объявлено, что такого-то числа цены на все повысятся во столько-то раз, и что это благо, потому что сразу все везде и всем будет.
Не знаю, что на меня подействовало. Во всяком случае, не это объявление. Я давно уже не работала, денег не имела, питалась от случая к случаю. Может быть, просто знание, что мой партнер по давнему зимнему безумству где-то там еще живет, кого-то называет женой и сыном, чем-то зарабатывает. Может быть, просто это знание иногда (не часто, но иногда) пробуждало во мне настоятельную потребность увидеть его, поговорить с ним, заглянуть в его глаза, проверить, - а помнит ли?
Я набрала его телефонный номер (а сердце – вот смешно-то! – колотилось, как восемь лет назад, когда я впервые в жизни вверяла себя мужским, его рукам и губам), я набрала его номер и позвала в гости.
Почему он не приходил восемь лет? Почему он пришел? Он почему-то пришел. И вот мы сидели друг против друга. Что же случилось?
Оказалось, что прошло восемь лет, и мы по-разному жили, и шли разными путями, и обретали веру в разные ценности. Оказалось, что восьми лет – как не бывало, мы снова погружены в блаженный оранжевый туман. Оказалось, что та давняя пустячная история, каких двенадцать на дюжину, была настолько не пустячна для живших ею, что они продолжали жить ею все эти годы, и живут до сих пор, и конца этому не предвидится. Оказалось, что как и восемь лет назад, лишь друг с другом они могут говорить о литературе, расходясь во всем на свете, кроме одного – того, что, как девяносто процентов тел других составляет вода, так девяносто процентов их тел составляет литература, если понимать под этим словом не листы исписанной бумаги, а весь строй отношений с жизнью.
Мы смеялись, как дети. Мы смеялись, как те дети, которыми были восемь лет назад страстно увлеченные друг другом мальчик и девочка. Те, которым необъяснимо, ненадуманно, неподготовлено было хорошо друг с другом, и понятно одно, и смешно одно.
Когда пришло время уходить, нам стало вдруг очень тихо и грустно. Может быть, особенно грустно потому, что еще звучал в ушах наш беззаботный смех, наш беззвучный плач о нашей любви, о ста рублях, лежащих на столе, о невозможном соседстве того и другого, о том, что мы живем там, где живем, о том, что мы живем так, как живем.
И когда на следующий день, чувствуя себя сказочно богатой, я вышла на улицу, прямо навстречу мне, из какой-то подворотни, появился уличный торговец с огромными, оранжевыми шарами апельсинов. Вокруг не стояла толпа, никто не рвал и не терзал друг друга, по старой, по прошлой цене продавались эти апельсины, и у меня были теперь деньги, чтобы их купить. Торговец неторопливо выкладывал из своих апельсинов пирамиду. Как будто бы мы жили не в этой стране.
Да и жили ли мы с ним когда-нибудь в этой стране?

Миша
март 1992
Дарственная надпись на публикации
Моей любимой. Все равно все будет по-твоему.

Саша
24 сентября 1992 г.
Крым, Новый Свет
Письмо не отправлено
«Ну, как Ваше творчество?» Если бы Вы знали, как мучаете меня этим вопросом, Вы, так меня любящий, пожалуй, его бы не задавали. «Прекрасно», - отвечаю я, как отвечаю на все остальные «как жизнь» и «как отдохнули». Вы, видно, забыли как со мною следует обращаться. Признайтесь – забыли? Следует сказать - тоном игривым, но не терпящим возражений – «Попа, напиши… ну, хотя бы Салют». Вот тогда, бурно отказавшись, я выйду из Вашего дома, сяду в троллейбус и побегут строчки, как «искры катятся вниз, оставляя на небе неровные дорожки, как капли дождя на стекле». А то что Вы, как маленький, «как Ваше творчество»? Да никак. Поймите же, что это лишь живя с Вами не писать было невозможно, что писание было воздухом и духом нашей любви, и всеми теми словами захлебывающейся нежности, которые мы так и не сказали друг другу, и всею безумною верою в чудо. Оно заменяло нам ласки, которых всегда было мало, и дом, которого у нас не было, и детей, которые были нам не нужны (а как могли быть хороши!). Это оно давало нам отвагу быть вместе наперекор всем вокруг и самим себе. Это оно повелевало словами и руками, ставило мизансцены. Ему мы обязаны чудесным видением огромной постели, где среди сбитых одеял – голая девочка, увитая бусами, браслетами, перстнями, и чернобородый красавец щедрой рукой окропляет ее, постель, все вокруг французскими духами, и от упавших капель мерцать начинают запыленные гранаты браслета. Ведь это Вы, первый, давший полной жизнью жить женщине во мне (и до сих пор, как сладкое проклятье, меня возбуждают только ласки, подобные Вашим), Вы разрешили жить во мне дару новыми глазами видеть пыльный мир, новыми словами омывать и возрождать его. Как стон наслаждения, что исторгали из меня Ваши руки, от тех же рук родились, под теми же руками прозвучали все тогдашние страницы.
А помните?.. Все, что написано после Вас, все, что тщилась написать после Вас – лишь более или менее удачное ввержение себя в иллюзию Вас, нашего, совместно пережитого. Скудная география была у нашей реальности. Несколько островков в хаосе московских квартир и улиц. Из немногих возможностей, отпущенных мне жизнью, может быть полнее всего использовала вот эту: воображением раздвинув рамки бедного нашего романа, воскликнуть, глядя прямо в Ваши, вечным мягким смехом сияющие глаза: А помните?.. Как мы с Вами?.. И лишь тогда, от этого, под это восклицание, росчерком пера всецветной шариковой ручки выплеснуть на бумагу бело-серо-синий Север, и – А помните? – зеленый, голубой, слепящий, шуршащий Крым, и – Ну, вспомните же! – неправдоподобно жаркий август Прибалтики, где море по колено и самая вкусная на свете копченая рыба, и – не можете же Вы не помнить! – Ленинград, Питер, Петербург, где в тихой квартире на задворках Лиговки, на фоне темно-красного ковра нашла приют наша, изгнанная из столицы любовь.
Ах, милый (какое счастье, что Вы есть, ибо никому больше не могу сказать это, как голубь простое «ах, милый», никто больше не услышит, сколь далека я от сентиментальности), поймете ли Вы мой стон, простите ли Вы мой стыд? Когда мы сядем за стол, чтобы отпраздновать исполнение Ваших желаний, я уже буду не такой, и все, что скажу, будет неправдой – не верьте мне! Что бы я Вам ни рассказывала, в этот день и во все последующие дни жизни, помните, что говорю сейчас, и свидетелями тому море и небо, на которые гляжу подняв голову от листа, свидетелями тому закатным солнцем освещенные скалистые мысы Алчак и Меганом, свидетелями тому бродящие по двору коты и черный дрозд, прилетевший клевать синий виноград. Помните, что мы с Вами, те мы, что были десять лет назад, и все дома и улицы, что нас окружали, и снег той зимы, и дожди того мая, что все это – бессмертно, и только это и есть правда.

Миша
Февраль 1993 г.
Дарственная надпись
Und lieben gotter welch ein Gluch
(Любить, о Боги, какое счастье!)

Саша
15 февраля 1993 г.
К своему дому подошла перед рассветом. Он стоял передо мной – темный, массивный, без огней, и из-за него начинало светлеть небо. Теперь я пью кофе и смотрю в окно – небо уже стало голубым, только снизу морозный красно-желтый кант.
Шишкин спит сейчас в одной кровати с женой и во сне нюхает пальцы. Его пальцы пахнут мной.
В сущности, мы расстались четыре часа назад. В сущности, мы расстались десять лет назад. В сущности – мы никогда не расставались.
Через десять лет, празднуя его первые публикации, мы оказались еще более бездомны, чем в юности. Мы трахались на Чехова, в Чертаново, в собачьей вольере в виварии и во дворе у Кропоткинской. Через десять лет оказалось, что мы стоим на кухне ночной квартиры, где за тремя закрытыми дверьми спят: теща и сын, жена, Сережа с женой. Мы стоим на этой кухне и нам негде преклонить головы и колени. «Жили-были двое очень одаренных и очень одиноких детей – мальчик и девочка». Зачем мы расстались? Кто объяснит нам это?
«Кто бы мне объяснил, - шептал Шишкин, пластаясь телом по телу, - кто бы мне объяснил, почему я живу с женой, которую ненавижу и не живу с тобой?»
Кто бы нам объяснил…
«Это никогда не кончится, Мишка, - шептала я, узнавая и не узнавая его тело. – Это никогда не кончится, мы всегда будем хотеть друг друга».
Шишкин, Черных, Сережа, Рагозин, Воскресенский, я. Голос Биленкина с магнитофона. Портрет Битмана на стене. Кто бы нам объяснил, почему кончились четверги?
Гуревич в Америке. Воскресенский приехал из Парижа. Повидаться. Мне хочется выть от того, что сегодня мы все не позвоним друг другу и не договоримся где встретимся в четверг и кого будем слушать. Кажется, не одной мне.
И все мы вежливо улыбаемся шишкинской жене и мило беседуем с шишкинской женой – чужой и чуждой всем нам, и непонятно зачем сидим в ее квартире.
Чужая Шишкину жена была от нас в каких-то двух метрах, отделенная лишь двумя тонкими стенками, когда мы заперлись в ванной, потому что «Я не хочу, чтобы твоя теща нас здесь застала», - сказала я Шишкину, когда не стало больше сил кружить по этой кухне, и пытаться уйти с нее, и решать идти спать, и не доходя до двери снова оказываться брошенными друг в друга. «Пойдем в ванну», - сказала я. «В ванну», - повторил Шишкин.
Сколько часов мы провели когда-то в ванной! Сколько чудесных ласк подарили друг другу! Как мы купали друг друга! И как в последний раз, уже в жарком и пыльном июле, когда расставание было решено и подписано, как сладко, как горько, как жадно мы в последний раз трахались – в ванной на Чехова. «В ванну». Как дети, как на школьной вечеринке на чьей-то квартире, когда парочки исчезали – в ванной, туалете, на черном ходу, мусоропроводе, только щелкали задвижки. И как в этой сегодняшней ванной я смотрела на висящий над нами купальник его жены, да опускала лицо в раковину под непрерывно текущую воду. Господи! Кого мог обмануть этот шум воды? Все спали. И хотя одни спали, а другие ушли, все уже все видели и понимали. И может быть только мы двое до последнего момента отказывались понимать убийственно простую истину: что теща делала бутерброды и пекла пироги, что жена красилась и одевалась, что гости покупали подарки, что Воскресенский приехал из Парижа, что все это только потому, что мы с Шишкиным за десять лет отчаянно соскучились друг по другу, что мы не могли больше ждать, и терпеть, и соблюдать приличия, а могли лишь повернуть кран, и слышать только шум текущей воды, и видеть только друг друга.
«Наверное, - сказал Шишкин, - мне не надо было тебя приглашать, а тебе не надо было приходить».

На следующий день
Кажется, что еще одну жизнь прожила за эту встречу с Шишкиным. Может, потому и оказывается много мужчин, что страстно хочется прожить много жизней и каждую – всю, полно.
Он был уникальным любовником по какому-то невероятному бесстыдству и по невероятной чистоте этого бесстыдства. Он жил сам и мне подарил именно Рай – потому что это жизнь в догреховном мире, где ничто не запрещено и не стыдно, где только познание, наслаждение, радость. Как дико, что он же придумал огромный давящий грех. Но его тело по-прежнему стремится в ту бесстыдную чистоту. Поэтому даже прошедшая ночь, невзирая на всю ее тяжесть, будто переродила все мое тело. Он так жадно и полно наслаждался им, так соскучился по нему, так все ему в моем теле было дорого, что я снова начала чувствовать это тело прекрасным и совершенным. Десять лет назад я задыхалась от изумления, что он целует мне ноги. Господи! Он все, всю целует, вылизывает, впивает. «Это невероятно. Мои пальцы пахнут тобой. Смотри. Они пахнут тобой». Зверь, зверюга, зачем мы лишаем себя этого?
«Ну, и что дальше? Ты ляжешь спать, я лягу спать. Завтра мы проснемся и все равно все будет по-прежнему». У меня вот по-прежнему не получается. Первый мужчина, вечный мужчина. Вечный голод тел, бесстыдных и прекрасных. Вечный жар душ, детских и одиноких. Спасибо, что на этот раз ты не побоялся.

Те, сидевшие вокруг нас, смотрящие на первые поцелуи, на пробивающуюся уже неостановимо страсть, Черных, Рагозин, Воскресенский, Сережа – они все понимали, и я бесконечно благодарна им за это. На их лицах не было ни возмущения, ни удивления. Они были тогда, десять лет назад, мы вместе жили в той жизни. Они видели нас вместе тогда, больше или меньше, но видели. А видевшие если и не понимали, то чувствовали, что конец в этой истории не запланирован, что обольщаться внешними приметами смешно. Они бы удивились не увидев нас целующимися. И поэтому, наравне со всем, что было той ночью, я никогда не забуду окружавшие нас лица. Каменно-застывшее в полумаске улыбки лицо Черныха, улыбку фавна и опущенные темные ресницы Рагозина, прошедшую муку вспомнившее, обреченное лицо Сережи с запавшими щеками, изучающую, отстраненную улыбку Воскресенского. «Когда б вы только видели, как все это возникало!..» Они-то видели.

Миша
Октябрь 1993 г.
Дарственная надпись на первой публикации в толстом журнале:
Моей любимой, глупо и нежно

 
III.
Миша
1 марта 1996 г.
Письмо уже напечатано на компьютере, но отправлено еще обычной почтой.

Здравствуй, Саша!
Даже не представляешь себе, как я был рад твоему письму! Спасибо! И прости, что пока переваривал все меню новых впечатлений, не собрался сам написать тебе первым (пока я ем - я глух и нем).
Попытаюсь в двух словах рассказать, что я тут съел - man ist was man isst - по В.Н. - человек есть то, что он ест.
Прошло почти пять месяцев моей здесь жизни - и только сейчас странное ощущение нереальности, карнавальности происходящего начинает постепенно сменяться на удивленное доверие, мол, действительно, все без обману: поезда не игрушечные, пейзаж не нарисован, люди не подсадные. Время для меня здесь уплотнилось, стало гуще, и столько пришлось пропустить через себя (разумеется, и в прямом смысле тоже), настолько насыщенным был опыт этих недель, что сам замечаю, как быстро происходят изменения. Последнее время в Москве не покидало желудка чудовищное чувство замкнутого круга, по которому вынужден семенить, не имея возможности или не умея измениться, стать другим, пойти дальше. И тут тебя будто вытащили за шкирку и потащили куда-то, только успевай хватать новое. И швырнули - плыви, как можешь. И в этом: "Плыви, кто не выплывет - тот не моряк!" - оказалась та самая волшебная пилюля.
Все по порядку.
Первое - о счастье семьи - ничего писать не буду, по причине бессмысленности его описания.
О ребенке. Константин Михайлович Шишкин, он же, Господи помилуй, Konstantin Raphael Chichkine-Stoecklin, появился не без приключений на свет 30 октября. Имея опыт рождения ребенка в больнице на Шаболовке, куда, помню, привез первую жену ночью, а там нянька выдала ей тюремную рубаху и кожаные вонючие тапки, а потом нужно было перекрикиваться с четвертым этажом и привязывать к веревке пакет со жратвой, не говорю уже о том, что, по рассказам, было внутри, впрочем, для тебя все это избыточные подробности, ведь это ты рожала, а не я. Вообще, одному русскому достаточно сказать другому лишь код, как в данном случае "роды", и сразу возникнет вся никем в другом месте не представимая картина, описывай - не описывай, - так вот, шаболовский опыт способствовал тому, что у меня было два потрясения: первый от природы вещей - быть при рождении своего сына, принять его, самому перерезать пуповину, обмыть кровь, и второе, местным отцам недоступное - от цивилизации, шок дикаря. Только одна деталь (по завету сверкнувшего на берегу горлышка от бутылки) - блюда здесь в госбольнице индивидуально заказывают к каждой трапезе по роскошной карте, как ресторане. (Вспомнил, как лежал в Текстильщиках в урологии, и в буфете, когда берешь нарезанный хлеб из таза, прыскают во все стороны здоровяки-таракаши).
Сперва ведь Франциска собиралась рожать в Москве. Я так счастлив, что сумел отговорить ее. Роды были очень тяжелыми. Костька куда-то не туда полез головой, и в конце концов пришлось делать кесарево сечение. Я был на операции, держал Франциску за руку, разговаривал с ней, пытался как-то успокоить. Врачи, сестры все время меня спрашивали, мол, вам не дурно? Сам себе удивлялся, смотрел, как режут, как зашивают. С годами перестаешь, что ли, впитывать в себя, рецепторы какие-то, наверно, отмирают - смотрел на все, как со стороны, будто показывают какое-то странное кино про мою жизнь.
Так что Михалыч, тьфу-тьфу, жив-здоров и велит тебе кланяться (сейчас как раз сидит у меня на коленях и пускает пузыри, пока пишу эти строки).
Вообще-то в этом есть какой-то азарт.
Вдруг на четвертом десятке оказаться в перевернутом мире, ощутить себя совершенно беспомощным, не знать как войти в трамвай, не понимать ни хрена разговор людей на улице, да еще русский опыт толкает все время на какие-то здесь, в этой игре, непринятые ходы. И вот хлопаешь себя по коленке: братцы, да неужели я тут вас всех хуже или глупее? И каждый день прокручиваешь через себя этот мир, как через мясорубку.
Сперва прошел самой что ни на есть проторенной дорожкой, стал искать возможности преподавать русский. Разумеется, все уже русскими засижено. Наконец, на одних вечерних курсах для взрослых предложили заменить несколько уроков, пока болеет преподаватель. После замены ученики - все классические симпатичные чудаки и чудачки, начинающие изучать русский от одиночества и скуки - прибежали к директору и сказали, что хотят заниматься только с Хером Шишкиным, так что теперь с февраля у меня там своя группа, а дома еще несколько частных учеников, но все равно этим не проживешь.
Поскольку частые позывы к деятельности уроки удовлетворить никак не могут, открыл-таки здесь свою фирму под сногсшибательным для русского уха названием "MichaejSchischkin, Marketing &Werbung", которая специализируется на установлении контактов между швейцарскими фирмами и Россией. Вдруг я оказался в струе и притом одним из первых. Здесь ждут из страны мартобря богатых клиентов, вот, может, таким образом Россия должна выполнить свою миссию по спасению Запада? Общаюсь с самыми разными людьми, директорами дорогих магазинов, пятизвездочных отелей, частных школ, больниц, предлагаю им организовать рекламу в России и работу с русскими в Швейцарии (встретить, перевести и т.д.). Удивительный, роскошный опыт общения, причудливо сервированное пиршество характеров, лиц, родинок, ситуаций. Даже не ожидал, что интерес настолько велик - получаю какие-то предложения, заманчивые, забавные - народ хочет заработать на России, но ничего про нее не знает, и я здесь становлюсь потихоньку Тайным Советником по одной шестой.
Эта страна для меня с каждым днем становится другой. Из роскошной недоступной витрины в первые дни Швейцария превращается в мастерскую, полную удобных, ладных инструментов - бери любой и делай, что хочешь.
Думал - как все случайно, а оказалось, что кто-то продумал целое расписание.
То, что хотел писать о России, в России казалось сказкой. Нужно было придумывать все реалии. Приехал сюда и вдруг оказался в той самой России, которую хотел придумать. Цюрих в Костроме, а Люберцы на Шпрее. В огороде Киев, а бузина в дядьке. Вот и получается, что весь этот переезд был каким-то верховным плановиком приурочен к роману.
Роман попер. Настрочил уже больше 150 страниц - никогда ничего подобного по интенсивности писания не было. Причем работа идет запоями. То несколько дней с утра до ночи - телефон, встречи, письма, переговоры, поездки в Лозанну, в Монтре, забываешься, уходишь во все это с головой (а оказывется, что внутри некто невидимый и неслышимый сидит где-то кистой и вырабатывает свою секрецию - как готова порция, так звонит в колокольчик, мол, писать подано) и все бросаешь и день или два или три записываешь, удивляясь только: откуда что взялось?
Границы, расстояние, воздух делают со словами чудеса. Очевидность, натуральность любого русского звукосочетания на улице Чехова не пропускаются сюда таможней. Лишенные там самостоятельного существования слова здесь будто приобретают вид на жительство, из средства становится субъектом словесного права. Любое русское слово звучит здесь совсем не так и значит совсем не то. Так, наверно, в театре смысл любой сказанной фразы изменится, если поменять декорации.
Здесь каждое русское слово вкуснее.
Вообще, русский вдруг разделился на две доли - на то, что можно так или иначе перевести, и на русский в чистом виде - со всеми его суффиксами, приставками, со всей экзотикой и тысячелетним закупоренным ароматом. Только здесь открыл для себя Даля. Читаю запоем и не без интереса замечаю, что герои мои, говорившие обычно псевдонейтральным языком, стали заговариваться "дальними" оборотами.
Здесь будто другая сила тяжести, всякое слово из русской чернильницы весит много больше, чем в стране-поставщике русской речи. То, что в России разлито, разбросано в атмосфере, в осадках, в помойке, в Карамзине, в "Грушницкий - юнкер", в Ельцине, в Рахманинове, в харях - здесь все сосредоточено в каждом слове, записанном кириллицей, упихано в каждый предлог, утрамбовано в каждую Ы.
Хотел написать тебе про роман, но никак сейчас не могу собраться, чтобы внятно все изложить, хотя чувствую, что обязательно нужно это сделать, поскольку полезно - вдруг сам чего-то пойму. Постараюсь это сделать в следующем письме, может так лучше.
Тебе привет от Франциски и от Костика!
Передай привет мужу! Помню, как у тебя на кухне мы собирались спасать моего отца, а уже все было поздно.
Если пришлешь что-нибудь из своего - буду очень рад. Ты же знаешь, мне интересно все, что ты пишешь.
Пока!
Миша


Все последующие письма отправлены электронной почтой

Саша
15 декабря 2000 г.
Здравствуйте, Миша (на Вы по-прежнему получается как-то естественнее).
Рада, что откликнулись. Людей, с которыми могу и хочу говорить, осталось совсем немного, а Вы из их числа. Хотя, возможно, это просто следствие удаленности во времени и пространстве. Придумывать собеседника всегда легче, чем иметь дело с реальным.
Что со мной, кто я, где я? Хотела бы и сама знать ответы на эти вопросы. Теперь есть повод, отвечая Вам, попробовать ответить и себе.
Я – жена и мать, по уши в семейной жизни с человеком, которого люблю, с ребенком от него, о котором мечтала. Все, казавшееся недостижимым, сбылось, но, когда это наконец случилось, почему-то сложились стихи: «Хотела дом – и получила дом. В нем тесно так, что мне в нем нету места». Тогда – кто же я?
Моя многолетняя (вот уже двадцатилетняя!) привязанность к заповеднику и поездки туда наконец, три года назад, перешли на качественно иной уровень. Мне вдруг стало интересно рыться в истории разных беломорских мест и людей и писать о них. Чем я и занялась. Как-то само получилось, что все публикации о заповеднике легли на меня – те, которые необходимы по разным стратегическим соображениям. А все остальное рытье в истории уже по собственному желанию (переходящему в страсть). Итоги: ряд интересных открытий, несколько больших статей, дипломы на всяких специальных конкурсах журналистов, пишущих на заповедные темы, грант Сороса, неуклонно нарастающее количество новых вопросов, намерение сделать книгу («Миры Белого моря»). Никогда в жизни не была так увлечена работой, никогда не было столько мыслей, планов, желаний, никогда раньше работа настолько не затмевала все остальное, и – никогда раньше так катастрофически не было времени и возможности заниматься тем, чем хочу. Все совпало, а м.б. не совпало, а просто одно породило другое, разбираться бессмысленно, приходиться иметь дело с тем, что есть.
Моему второму сыну – Федору – сейчас полтора года. Чудесный, мечтанный ребенок и полная противоположность Сережке. Тот был тихий, покорный, беспроблемный. Удобный. Этот строптивый, своенравный, все по-своему и наперекор (не теряя очарования). Итог – работать могу только, когда он спит днем, 1,5-3 часа, и в это же время все бытовые дела. Постоянная радость Федору и постоянное гнетущее ощущение, что время уходит, а я не успеваю и десятой части того, что могу и хочу. Хотя коллеги удивляются и тому, что успеваю. Как? По большей части не знаю сама.
О получении Соросовского гранта узнала за 3 месяца до Федькиного рождения (заявку писала еще до его зачатия). Выполнение проекта (подготовка и публикация серии статей) было рассчитано на 9 месяцев, т.е. – последние 3 беременности и первые 6 Федькиной жизни. Совсем не верила, что справлюсь, но взялась. При этом на естественные трудности с младенцем наложились: увольнение мужа с работы (аккурат во время моего пребывания в роддоме), т.е. отсутствие денег, зверская жара, навалившаяся на Москву тоже в точности в тот момент, пока рожала, и для младенца непереносимая, ну, и многое другое, что опущу. Когда Федьке еще не было месяца, мы, спасая его и себя, уехали из Москвы в глухую тверскую деревню, в дом, оставленный мне отцом (сам он теперь в Израиле). В этой деревне нет ничего. Ни магазина, ни почты, ни медицины, ни телефона, ни дороги. Есть два десятка удивительно светлых стариков и старух, поля и леса, тишина, большой старый бревенчатый дом с русской печкой и колодцем. Там мы провели все лето, там Федька вырос в два раза больше и здоровее сверстников, там я работала (представьте как: без необходимых материалов, связи с редакциями, компьютера, времени и даже стола). В таком примерно режиме с тех пор мы и живем. В деревню уезжаем при каждой возможности. Муж построил мне там стол (во дворе, под березами), один из друзей подарил ноутбук. Этим работа упрощается, но осложняется нарастанием Федькиной активности.
А  следующим  летом, когда Федьке исполнился год (он родился 4 июня), я с ним на все лето уехала в заповедник. Трудности жизни с годовалым ребенком там не стану и перечислять, но неизменным предметом моей гордости и радости является то, что свой первый полевой сезон на Белом море он провел уже в годовалом возрасте. Он купался в Белом море, научился очень точно подражать крикам чаек, учился ходить на камнях и во мхах, подолгу беседовал с юннатами, биологами, геологами и был любимцем всей близлежащей деревни.
Надеюсь, смогла дать некоторое представление о моей жизни. Она осложняется теснотой квартиры, мерзостью вынужденного пребывания в Москве, бедностью, т.к. муж по-прежнему без работы. Живем на мои редкие и небольшие гонорары, его, еще более редкие, подработки, в основном – на помощь друзей, и от этой бедности я очень устала, т.к. она затрудняет свободу передвижения и еще больше ограничивает возможности работы.
Прозы не пишу совсем и давно (хотя слышала мнения, что мои беломорские статьи – отличная проза). Еще есть старые знакомые, которые пытаются с неугасимым энтузиазмом пристраивать мои юношеские рассказы и я не сопротивляюсь, рассчитывая на дополнительный заработок. Недавно одно издательство уже совсем было собралось делать из этих юношеских писулек книгу, но пришел грубый финансовый директор и выкинул из плана всех российских авторов, как самых убыточных.
Начинает мучить совесть, что отрываю время от работы. Да и наговорила уже много. Ваша очередь.
Саша.

Миша
Дата неизвестна.
Дорогая Саша!
Вот ведь как бывает - а я был в полной уверенности, что тебе написал. В голове-то ответ тебе прокручивал, а там приехал из Москвы старший сын - и началось: Рождество, Новый год, и прочее, каждый день с детьми...
Прости.
Письмо твое меня очень порадовало - ты нашла себя и свою жизнь. Кому очень много дано - тому сложно куда-то приткнуться - ни в какой их теремок не влезешь, хоть садись на него.
И позавидовал - ты можешь коротко про себя рассказать, а у меня никак не получается, хотя событий, наверняка, на порядок меньше, чем у тебя. Собственно, пишу. А кругом что-то плещется само собой, без особого моего в том плеске участия.
Когда писал «Измаил», был счастлив. Потом полтора года - хоть в Лиммат головой бросайся, не мог ни строчки прочитать, ни тем более написать. Месяца три назад пришел вроде новый роман - и снова вернулась ощущение жизни. А сколько это продлится - Бог весть, хоть бы подольше.
Дети уже большие. А мы тогда какие?
Вот встретишься через столько лет с Шишкиным, а он - седой, потертый.
Вот преимущество слов - они, если и стареют, то не так, по-другому. Неунизительно. (Извини за такие мысли, но поневоле задумаешься накануне сорока).
Лучше я тебе и вправду пошлю слова. Вот тебе небольшой текст - моя попытка разборки с самим собой, чем, собственно, я занимаюсь, что такое для меня язык.
Обнимаю и целую.
Шишкин.
/к письму приложено эссе «Спасенный язык»/


Rambler-Медиа: Убит сотрудник Интернет Холдинга Рамблер
10.01.2002 17:22 | Рамблер

      В рождественскую ночь с 6 на 7 января 2002 года неизвестными лицами был ограблен и убит сотрудник Интернет Холдинга Рамблер Сергей Бровцын. Сергею было сорок пять лет.

      Закончив Российскую академию музыки имени Гнесиных по классу фортепиано, Сергей параллельно серьезно занимался программированием. Начиная с сентября 2000 года Сергей работал администратором проектов в Отделе разработки Интернет Холдинга Рамблер. С апреля 2001-го - специалистом Отдела модерирования и контента, занимаясь администрированием и поддержкой рейтинга ТорShop.

      Отличительными чертами Сергея были скромность, упорство в достижении целей, умение находить общий язык с людьми. Коллектив Интернет Холдинга Рамблер выражает искренние соболезнования родным и близким Сергея. Мы скорбим об этой утрате.
      Рамблер

Миша
16 января 2002 г.
Саша!
Сегодня мне позвонил Павел и сказал про Сережу. Я совершенно потрясен и все никак не могу поверить. Что произошло? Как? Почему? Все это настолько чудовищно, что в голове не укладывается. Я в начале декабря ведь хотел с ним встретиться, и все откладывал, все находились более важные дела и встречи. Так и отложил до следующего приезда. А оказывается, самую важную встречу и пропустил. Напиши мне, пожалуйста, что произошло. Оказывается, уже 11-го были похороны. Ты была?
Жду твоего письма!
М.Ш.

Саша
18 января 2005 г.
    Здравствуйте Миша!
    С Днем рождения Вас!
    Наверное, я никогда не сумею так радоваться людям и так их поздравлять, как это делал Сережа, но все же, поверьте, как бы коряво я это ни выражала: я очень рада, что Вы когда-то родились, что Вы были, что Вы есть. И, я очень надеюсь, будете еще долго-долго. И никогда не покинут Вас, не изменят Вам самые нужные и самые верные слова.
    Целую
    Саша

Миша
Дата неизвестна
Саша, дорогая моя Саша!
Спасибо!
Извини, что наша переписка оборвалась - по моей вине - я работал весь год над романом и ничем больше не мог заниматься. Но ты все это понимаешь.
Я закончил в декабре роман. Называется «Венерин волос». Очередные 5 лет жизни отрезаны. Снова надо все начинать сначала.
Роман сейчас послал в Москву в «Вагриус» и в «Знамя» (оказывается, они все это время объявляли его в каждом номере). Надеюсь, что где-то и когда-то опубликуют. Роман получился совсем другой – да и я уже давно не «измаильный».
Получилось много: 673 000 знаков. Около 450 стандартных страниц.
После нового года был на «детских» каникулах - с двумя сыновьями в горах. Старшего (16) забирал из Германии, где он год учит язык - живет в семье по системе AFS. Он прошедшим летом закончил школу – в сентябре отправил его на год в Германию учить язык - живет в семье и ходит в 11-й класс гимназии. Младшему уже 9.
Что про себя написать? У меня к весне в издательстве Noir sur blanc выходит во французском переводе моя немецко-швейцарская книжка: „Dans les pas de Byron et Tolstoi“. С 17 по 23 марта парижский книжный салон посвящен России, и меня пригласили – оплачивают проезд и гостиницу. А в конце апреля-начале мая буду на Святой земле (с немецкой туристической группой – пригласили задарма)– никогда не был, все откладывал, а тут решил, чего откладывать, если Святая земля сегодня есть, а завтра – где она? А в мае-июне поеду в Москву, может на месяц, может побольше (уже года два не был или три). Увидимся?
Напиши про себя. Что с тобой? Что делаешь?
Пока
Счастливо!
М.Ш.

Миша
21 сентября 2005 г.
Саша!
Очень рад, что ты объявилась!
Новую премию вручили лишь устно, а денег не дали, а про новую жену узнал от тебя. Я еще и с Франциской-то не развелся. Напиши поподробнее! Ведь интересно!
Как закончил роман (4 года жизни) вот уже полгода бегаю от себя. Лучше всего бегать от себя по географии. Вот и скачу из страны в страну. Этакий перекати-стол.
Но рассказать что-то толково – нужна несуетность. Да я и не умею. Или сесть и поговорить. Может, так лучше?
Целую.
А ты такие хорошие письма умела писать!... Может, напишешь о себе?

Саша
23 сентября 2005 г.
Миша, те хорошие письма писала сильно влюбленная в тебя девочка. И беда теперь не в том, что не девочка, и не в том, что не влюбленная в тебя. А в том, что вообще, кажется, не способна больше испытывать такой силы чувства. Ни той боли, ни той радости, ни того удивления, ни той ясной до рези в глазах четкости, первозданности окружающего. Пытаюсь вспомнить как это было - ведь это же было и это была я! Любую картинку могу увидеть, любые слова могу повторить, а почувствовать больше не могу. Это печалит и пугает, хотя, возможно, напрасно. Может быть, этот дар и не вручали в вечное пользование, а лишь на несколько лет, зачем-то это было нужно? Может быть, теперь я владею чем-то другим, необходимым сейчас и куда более ценным? А я все, как дура, пытаюсь извлечь из небытия скрип того снега, свет той луны. И кажусь себе мертвой от того, что чья-то любовь или нелюбовь не способна сделать меня ни живой ни мертвой.

Миша
24 сентября 2005 г.
Ну вот, как у тебя еще хорошо получается...
А я, ты знаешь, тоже ощущаю себя ни живым и ни мертвым, потому что уже все написал, что хотел написать. Странное такое ощущение. Шел медленно годы и знал, куда иду. А теперь совершенно не знаю. И понимаю, что уже ничего не будет, тех новых ощущений, которые тебя держат потом всю жизнь – то, о чем ты пишешь. Это и не пугает и не печалит, а наводит какую-то скуку, от которой пытаешься спасаться бегством по городам и весям. Вот в ноябре собрался в Америку. А чего? Зачем? Понятно, что хочется от своей пустоты сбежать, но она ведь рано или поздно везде нагонит.


Саша
3 октября 2005 г.
    Миша, простите, уезжала на 10 дней в деревню и не смогла ответить. Два часа как вернулась, поэтому не отвечу и сейчас, чуть позже. Но пока - не откажите в любезности, переведите три немецкие строчки на русский - очень нужно для работы!
    Речь идет о Гельголандской биологической станции, открытой в 1892 году (существует и сейчас). Это из описания ее 1905 г.: "Это красное кирпичное здание аквария бросается в глаза своей странной формой уже тогда, когда пароход подходит к острову. Двумя своими сторонами оно выходит к морю, при чем на южной стене, лишенной окон, находится фреска, изображающая прусскаго орла, летящаго над морем, и пышная надпись золотыми буквами по голубому полю:
                «Alles ist aus dem Wasser eutsprungen
                Alles wird durch das Wasser erhalten
                Ocean goenn uns dein ewiges Walten”.
    Кстати, текст принадлежит Сергею Васильевичу Аверинцеву - отцу С.С.Аверинцева.

Миша
4 октября 2005 г.
Cаша, очень рад, что ты не пропала опять на годы...
Перевод:
«Все началось в воде
Все держится водой»
В последней строчке, очевидно, не хватает запятой, тогда это обращение к океану. По смыслу примерно так:
«Океан, поделись с нами твоим вечным господством»
Возможны варианты. Например, «будь милостив с нами» или «позволь нам» - что-нибудь такое. Я не знаю контекста.
Посылаю фото.
Пришли тоже что-нибудь, а то встретимся и не узнаем друг друга.
Целую
М.Ш.


Саша
21 октября 2005 г.
    Миша, не хочу быть навязчивой, но Вы так прочно замолчали после того, как я отправила Вам свою нынешнюю физиономию, что остается только сокрушаться о том, во что я превратилась...
    Саша

Миша
21 октября 2005 г.
Дорогая Саша!
Как ты могла так обо мне подумать?!
Просто забегался и улетал – был в Барселоне, а потом 4 дня в Москве, но ни с кем толком не встречался.
Твоя нынешняя физиономия удивительным образом напоминает ее прошлую.
Каждый раз удивляюсь, как мы меняемся, оставаясь самими собой.
А я не понял, ты все еще с тем мужем, которого я видел на кухне?
целую

Миша
26 октября 2005 г.
А чего ты не разведешься?
Я вот развожусь. Здесь два года нужно жить сначала в полуразводе, что мы и сделали а теперь вот вернусь из Америки и в суд.
Сижу, пишу для университета Эмори в Атланте (пригласил Миша Эпштейн) лекцию на тему:
Across Language Borders: the Search for Linguistic and Aesthetic
Identity in Contemporary Russian Literature and Beyond.
A Meditation of a Writer on the Russian-Swiss Border

И смотрю в окно, а там то, что тебе посылаю. Вот специально сфотографировал.
Целую
А мне тут, кстати, давали один текст читать, что-то вроде девичьих мемуаров, так там очень интересный пассаж про писателя Жуховицкого, который дефлорировал автора-героиню.
Что-то я не верю, что ты бросила литературу.


Миша
28 октября 2005 г.
Извини, действительно, не прикрепил. Ну вот тебе тогда сегодняшнее дерево.

Вчера позвонила моя фр.издательница мадам Михальски из Noir sur blanc, которая в этом году издала на фр. мою немецкую книжку, которой нет на русском, про Байрона и Толстого и сообщила, что "Dans les pas de Byron et Tolstoj" признали лучшей иностранной книгой года. Приглашают 9 ноября в Париж на вручение премии или чего там, еще не знаю, а у меня билет в Бостон на 7 число. Теперь нужно было как-то переделать билет. Вот вчера весь день этим занимался. Теперь еду поездам 7-го в Париж, оттуда поездом обратно в Цюрих 10-го, а 11-го улетаю в Бостон. Вот видишь, сколько проблем... (на всякий случай приписываю, что здесь ироническая интонация).

А еще вчера мне позвонил из Москвы Каменькович и спросил по поводу постановки ВВ в театре Фоменко - я стал защищать мое детище, но он уломал меня тем, что ставил спектакль по Саше Соколову.

А почему развелись в двух словах не расскажешь. Почему разводятся?

Саша
18 января 2006 г.
    С Днем рождения, Мишенька!

Миша
18 января 2006 г.
Саша!
Спасибо! Откуда ты знаешь? Помнишь?
А я ничего не помню и ничего не отмечаю
Ко мне тут на прошлой неделе подобрался новый роман, так что я даже опять вроде как в себя прихожу, а то болтался целый год, как ... в проруби
Как ты?
целую

Саша
5 апреля 2006 г.
    Здравствуйте Миша!
    Судя по Вашему молчанию, Вы в романе. Простите, потревожу ненадолго.
    Вчера исполнилось бы 50 лет Сереже Бровцыну. Дина и Боря были в Москве и устроили вечер памяти. На той квартире, на Каретном. Она сейчас сдается, но жильцы в отъезде и разрешили попользоваться. Все изменилось, квартира переделана под "евро"-нечто, все белое и чужое. Прежним остался только вид из окна и звук лифта из-за стены. Нет книг. Почему-то это всех очень задело - как это , в Сережиной квартире и нет книг?! Средняя комната, где стоял рояль, казавшаяся такой большой, оказалась, хоть и без рояля, крохотной и тесной. Может быть, конечно, из-за количества собравшихся (человек 20).
    Перессказывать такие встречи нет смысла. Проще и точнее всех сказал Сережкин учитель по Гнесинке, Владимир Иммануилович Тропп: "Мы по нему очень скучаем".
    К Вам же вот какой вопрос. Тот же Владимир Иммануилович собирает Сережины музыковедческие работы, хочет выпустить сборник. Оказывается, таких работ было довольно много и очень интересных. О некоторых помнят, что они точно были, но не могут найти (например, что-то о Гульде). И еще помнят, что было интервью с М.Плетневым, опубликованное "в каком-то молодежном журнале", но никто толком не помнит в каком. Не "Ровесник" ли это был, не помните? Тогда было бы понятно, где и как искать. А может у Вас случайно сохранились какие-нибудь тексты?
    Вот и все вопросы.
    Целую
    Саша

Миша
6 апреля 2006 г.
Саша!
Господи, уже 50!
Не хочу представлять себе ту квартиру другой. Для меня она той и останется.
Вообще странно, что его нет – я вдалеке был от него и знал, что он где-то есть, и рано или поздно с ним увижусь. Ну так ничего по большому счету и не изменилось. Знаю, что и та квартира, и он сам где-то есть, и мы увидимся.
Я был сейчас три дня в Германии у одной старой знакомой – она умирает от рака – три дня сидел в хоспице – держал ее за руку. Было время подумать. И о пустяках и о важном. И как раз – представляешь – вспомнил почему-то и Сережу. А оказывается это вы собирались к нему и о нем все думали – и до меня каким-то образом дошло. Хотя я совершенно забыл про его день рождения. Да и про все другие тоже. Когда у тебя день рождения?
Увы, у меня никаких его текстов нет. Были ли? Не знаю. Во всяком случае никаких музыковедческих текстов не было совершенно точно. Он все время собирался написать про Набокова – но так и не написал. Ничего нельзя откладывать.
Интервью с Плетневым в «Ровеснике» не было совершенно точно. Может быть, шли об этом разговоры, но никаких интервью мы с Сережей ни с кем не сделали.
Вот видишь, не могу сказать тебе ничего хорошего.
Как ты?
Собираюсь в Россию летом – во второй половине июля с ребенком. Или уже писал тебе об этом? Хочу проехать с ним на корабле из Москвы в Питер. Косте уже 10.
целую

Миша
12 декабря 2006 г.

Саша, привет!

Ты как? Где?

Вот пришел в себя после Москвы и отвечаю на твое письмо. Извини, что только сейчас.

В две недели уместилось столько, что мне и на год бы хватило. Сначала театр. Я ничего хорошего, собственно, не ждал. А на спектакле вдруг совершенно был потрясен. И знаешь чем? Думаешь, постановкой (кстати, замечательной) или игрой актеров и актрис (потрясающей, особенно Мадлен и сестры Кутеповы)? Дело в том, что я свой текст ведь не читал. Написать-написал, но читать... для этого нужно отстранение, а я там очень глубоко внутри. И вот тут вдруг мой текст от меня оторвался и предстал как самостоятельное живое существо. И на меня это произвело очень сильное впечатление. Представляешь?

Ужасно по тебе соскучился. За все эти годы. Может получится увидеться? Я буду в Москве в марте.

Ну вот, я отвлекся, я ведь о театре рассказывал. И то, что больше всего боялся, что театр убьет текст – совершенно не произошло. И в Гальпетру поверил сразу! И 4 часа промелькнули. В общем, мне очень понравилось. И похоже, не мне одному, потому что сейчас в Москве у спектакля, кажется, огромный успех, все пишут и народ рвется. Не понравиться может, думаю, только тем, кто очень любит текст и чувствует себя обделенным – в спектакль вошла, наверно, только пятая часть, не больше. И я этих людей, конечно, понимаю.

Потом была премия, совершенно неожиданная. Вот уж действительно сюрприз. Одно дело букер с 5 членами жюри – захотели с Чухонцовым во главе – дали Шишкину, не захотели с Аксеновым – не дали. А тут 100 человек. Причем не обязательно из литературного мира.  Все-таки срез общественного литературного сознания. Вот уж не думал не гадал... Могли бы ведь Улицкой дать, или там Иванову. Но это о них хорошо говорит – о русском обществе... Короче, я обрадовался очень, потому что теперь есть чем детям платить. А то я с деньгами (в смысле без них) совсем бы в полной ... оказался. Я ведь все свои работы переводческие растерял. В прошлом году вовсе полгода на пособие по бедности сидел.

А еще вышла «Русская Швейцария» в Вагриусе, очень красиво издали. Были презентации на Нон-фикшне, в Швейцарском посольстве, в Билингве. Еще прошлой весной отказывались публиковать, мол, шибко умно, где взять такого читателя, больше 1500 экз печатать не имеет смысла, а расходы большие и тд и тп. А теперь издали 10000 экземпляров! Представляешь?

А еще были каждый день встречи и все очень важные, с переживаниями, всего не расскажешь, а еще бесконечные интервью – от «Московского комсомольца» до «Мадам Фигаро», а еще радио, ТВ. Но тут уж я вы...лся и выбирал. Ерофееву с его «Апокрифом» отказал. Уж очень он мне НЕ симпатичен. Зато покажут интервью на канале «Культура» в «Широком формате» 9.12 и у Николая Александрова в «Разночтениях» 15.12.

Короче, вернулся, как выжатый лимон.

Еще много хочу тебе рассказать. Но лучше в живом разговоре. И вообще, очень хочу тебя видеть.

Напиши про себя, пожалуйста! А то мы становимся друг другу такими далекими. А так хочется становиться близкими.

Целую


М.Ш.


Миша
14 декабря 2006 г.
Саша, какая ты замечательная!
Скажи мне вещь, которую я никак не могу понять. Ты так здорово пишешь! Куда все это делось? Где твои книги? Повести? Романы? Сборники рассказов? Ты же уже тогда – когда я тебя, по твоим утверждениям или предположениям, не знал – уже была настоящим писателем. Объяснишь? Может, ты собирала «жизненный опыт»? Накопилось ведь достаточно. Может, тебе сейчас взять и начать писать – по-настоящему, профессионально?
Про боязнь встречи после стольких лет – очень хорошо понимаю. Оказался в Москве на встрече одноклассников. Не видел большинство по 20-30 лет. Ужас.
Слушай, чтобы сэкономить на пилинге и лифтинге, давай НЕ встретимся. Но только сначала объясни – почему ты НЕ пишешь. Может, одумаешься? Я бы – по мере сил - помог.
Жду объяснений
Целую
Да, про Павла – он исчез уже давно.

Миша
15 декабря 2006 г.
OK

Prochitqju podrobnee i napishu. No to, chto ja sejchas posmotrel – prekrasnaja – kak ty vyrazhaeshsa – nauchpopa. A ja imel v vidu prosu – pro ljubov i vse takoe. Prichem odno drugomu ne meshaet. Prosto geroinja dolzhna pisat pro vse eti zapovedniki, potomu chto chuvstvuet otvetstvennost pered uhodjashimi, a eshe perezhivaet svoju zhizn, muzhchin, kotorye na vse bukvy, detej, kotorye daleko i t.d. Ponimaesh?

Mne kazhetsa tvoi trudnosti s napisaniem prozy mozhno reshit „otjezdom kamery“ – to est pisat obo vsem, v tom chisle ob etih trudnostjah.

Understand?

Миша
19 декабря 2006 г.
Sasha, dorogaja
Ja vovse ne hotel tebja nichem ni zadet ni obidet
Davaj vse ostavim v nashej jizni kak est
S nastupajushim Rozhdestvom i Novym godom
celuju

Миша
30 декабря 2006 г.
Dorogaja Sasha
S novym godom
Celuju. Pomnju i ljublju
m.sh.

Саша
18 января 2007 г.
    Мишенька, с Днем рождения!
    Какие-то мы становимся ужасно взрослые, так и старыми стать недолго. Пусть мы будем молодыми! Пусть еще долго не лишат нас самого большого подарка - умения видеть, слышать, чувствовать. И говорить.
    Целую.
    Саша

Миша
19 января 2007 г.
Саша дорогая
Спасибо большое
Ужасно трогательно, что ты помнишь. А я ничего не помню. И свой д.р. упразднил давным давно. У меня вчера была одна отрада – почему-то думал, что мне исполняется 47, а оказалось, что 46...
целую

Миша
30 марта 2007 г.
Sasha, privet
Kak ty?
Ja na dva dnja priletaju na sledujushej nedele v Moskvu. V etot chetverg, 5 aprelja v 19.00 u menja budet presentacija v OGI na Petrovke
Клуб "Улица ОГИ": ул.Петровка, 26, стр.8 - м.Чеховская, через арку дома 26 - во двор
Budu ochen rad, esli smozhesh prijti
celuju

Саша
1 апреля 2007 г.
Спасибо! Только что вернулась с сыном из Крыма и пока еще ничего не понимаю в своем расписании. Но очень надеюсь, что получится. Я постараюсь, честно! А как туда проникают? Пароли, явки?

Миша
1 апреля 2007 г.
Parol: Shishkin
Celuju
Do vstrechi

Саша
6 апреля 2007 г.
- Что тебе снилось?
- Зимняя ночь 93-го года. Мы праздновали твою первую публикацию. Еще в квартире твоей первой жены. И жена была, и теща была, а их будто и не было, прошелестели и исчезли. А была компания своих, тех самых. И Рагозин был, и Бровцын был, и я была. Потом все разошлись, а я почему-то осталась. И прямо на темной кухне ты стал стаскивать с меня штаны. Они плохо стаскивались, были очень тесные, к тому же дверь в кухню была открыта, а прямо напротив – дверь в комнату тещи. Правда, закрытая и предполагалось, что теща спит. Но мы ушли в ванную. Напротив которой была дверь в комнату предположительно спящей жены. Но зато в ванной была задвижка, и мы провели там часа три, кажется. Я вернулась домой на рассвете следующего дня, в квартире еще было совсем темно, а за окном уже появились красные полосы, и я долго смотрела, как они становились все ярче, потом все бледнее – светлело небо, наступал день. Очень морозный. А тебе что снилось?
- Страшное. Будто я женщина, и жду ребенка. Уже давно жду, и так радуюсь, что вот он будет, мой маленький. Только хочется поскорее, увидеть его, рассмотреть, узнать какие у него ушки, какие волосики. Наконец начинаются роды, боль такая, что и представить нельзя, меня разрывает на мелкие клочки, а я все равно радуюсь – ведь вот сейчас, уже сейчас я его увижу. И вот боль кончается, подходит врач, я заглядываю ему в руки – ну где, где мой сыночек? А он протягивает ко мне кулак, разжимает, и на ладони у него лежит черный камень, весь корявый. А за окном на небе темно-красные полосы – рассвет.

Тогда, в 93-м, оказывается уже 10 лет прошло, как мы расстались. Теперь еще 14. Итого 24. Полжизни прожили. Странно.
Я очень рада, что тебя увидела. Нет, не то. Я очень рада, что тебя потрогала. Ты и правда есть. Живой и прежний на ощупь, мягкий и теплый, как черный бархат.
Ученые все это давно изучили и описали: все люди делятся в зависимости от того, какая ведущая система – аудиальная, визуальная или кинестетическая. Главная информация воспринимается, главная связь с миром осуществляется по-разному. Я – кинестетик, потому ты так быстро и легко меня и соблазнил, когда начал с того, что погладил по голове. Хотя никаких таких умных слов я тогда и не знала.
Тогда ты меня погладил по голове, а теперь я тебя. И все сразу про тебя узнала. И стало спокойно и тепло, как засыпать в детстве с самым родным, надышанным и наплаканным плюшевым медведем.

Миша
7 апреля 2007 г.
Sashenka moja!!!!!!
Stolko vsego nahlynulo… Ne znajy, kak skazat
Ochen tebja ljubil, a ljubov nikuda tetsa ne mozhet

Саша
7 апреля 2007 г.
Это ты-то не знаешь как сказать?! А я только стала думать, что писать друг другу у нас получается куда лучше, чем говорить…
А нахлынуло – да. Еще когда ты написал адрес клуба, метро «Чеховская», и обреченный смешок – ну а какое же еще могло бы быть метро?
А потом получасовое блуждание по Пушкинской площади и окрестностям, твой подъезд, твои окна. Но оказалось все еще гораздо глубже и раньше. Это уже когда шла по Петровке и узнавала в нынешнем ресторанчике на углу – когдатошний мебельный, где мы покупали диван для и по заказу твоей мамы, и в этом было такое устрашающее подобие семейной жизни, что я и думать об этом боялась, а все же думала. И дальше – Литературный музей, вот что я совсем забыла, а ты и не знал, как я классе в 6-7 ходила в этот музей на лекции о русской литературе конца 19-начала 20 века. Одна, отпущенная из интерната (редкий, почти небывалый случай), и как шла вечерами по Петровке по сверкающему снегу, наслаждаясь своим одиночеством, свободой, сводчатыми потолками в музее, всем таким чистым, высоким и моим миром вокруг, из которого надо было снова возвращаться в интернатский ад. Все это счастье и свобода были, как теперь понимаю, моей первой и, вероятно, высшей литературной премией – абонемент на лекции мне купила, и подарила, и отстояла мое право на одинокие поездки учительница литературы Анна Никитична после сочинения, которое я написала о любимом тогда «Мцыри» (вернее, любимом Мцыри). Анна Никитична была старенькая, маленькая, стройненькая, с аккуратно уложенной головкой, на неизменных каблучках. Как ее занесло в интернат, кто ее там слышал? Она говорила «пионэр», просто физически не могла сказать иначе, и мы очень потешались, когда на уроках русского она тщательно нам втолковывала: Надо говорить не пионэр, а пион..эр.
И вот теперь все почти тоже самое, стоило только пройти по Петровке чуть дальше. Не буду врать, презентация эта мне не понравилась, показалась какой-то дикой (может, просто от отсутствия привычки к подобным мероприятиям?) и первая мысль – не хочу быть известным писателем, если это обязывает принимать участие в подобном, отвечать на кретинские вопросы. И вопросы кретинские, и толпы боюсь, и «Плейбой» тот у меня стоит с момента своего рождения, и смешно слушать о «первых» рассказах Шишкина, уж я то знаю твои куда более «первые» рассказы чуть ли не наизусть. И все же – это мой мир, пусть он уже не кажется таким чистым и высоким, как в 6 классе, и из него приходится возвращаться в домашний ад, ад жизни с человеком из абсолютно чужого мира.
Так что – спасибо.
А у тебя действительно не осталось юношеских рассказов? Мои экземпляры, кажется, писала тебе, пропали со смертью Сережи, которому дала их почитать незадолго до. А перечитать хочется. Ведь тоже – кусок жизни, и какой!

Извини, что не пишу о любви. Она настолько самостоятельная и неуправляемая, и непонятно чем рождаемая и от чего умирающая, что страшно касаться словами.

Миша
9 апреля 2007 г.
Сашенька моя!
А я тут поехал с Костей кататься на вело и так навернулся, что разбил рожу об асфальт. Вот лежу и думаю – кого я обидел? Прости, меня, пожалуйста! Понимаю, что это, конечно, слишком упрощенное представление – обидел – и хрясть мордой об асфальт…
Целую тебя очень

Саша
9 апреля 2007 г.
Бедный мой!
Целую твою разбитую рожу, пусть скорее заживает. А вот простить не могу, ты меня ничем не обижал. Ищи причину в другом месте.
Если же все-таки хочешь связать свое «хрясть мордой» со мной, то есть другой способ. Весной 83-го, катаясь на велосипедах с Сережей, я проделала это самое об асфальт весьма масштабно. Хотела отправить тебе рассказик, написанный тогда об этом, но не нашла, ушел куда-то. Да и не важно. (Лучшую, как мне кажется, фразу оттуда итак помню: «Кровь капала с коленок и локтей, собирая восхищенных комаров»). Важно, что обскобленная об асфальт во всю длину тела до полного непотребства я зачем-то приперлась ночевать к тебе. Ты пустил, что интересно. Хотя толку с меня в постели не было никакого, один только вред. За всю ночь я так и не смогла найти позу, в которой лежать было бы не больно, все ворочалась и может даже скулила. Ты терпеливо вылежал эту ночь рядом со мной, подозреваю, что без сна.
Вот интересно, откуда берется это желание описывать тебе прошлое так, будто ты ничего не знаешь? Или тебе все же удалось убедить меня, что ты ничего не помнишь? Но вот одного-то ты точно не помнишь и не знаешь, - что я почему-то всю жизнь помню эту короткую жаркую майскую ночь рядом с тобой, не касаясь тебя, мучительную и блаженную.

Саша
12 апреля 2007
Если я стряпаю художественные произведения из писем умерших век назад беломорских старичков, то почему нельзя из наших? Тем более, они так и просятся. Одолеешь 40 страниц? Тогда приготовь спасательный круг. Может нахлынуть. Сильно.
Прилагается весь предыдущий текст.

Саша
23 апреля 2007
Что с тобой? Утонул?

Миша
24 апреля 2007
Сашенька моя!

Какой грустный текст у тебя получился.

Вот дочитал, снял очки, положил в очешник, лежал и думал, о чем он? Господи, неужели о смерти? Ну да. В конце концов о ней.

Нахлынуло? Не то слово. Теперь не усну, а уже третий час. Привез из Сербии ракию, настоенную на груше. Вчера только прилетел. Сейчас налью и вернусь к компу.

Сашенька моя. Получил от тебя сегодня такой странный мейл:

Что с тобой? Утонул?

Ничего не понял. Полез смотреть предыдущие и тут вдруг обнаружил. Ты мне его прислала, когда я был в Германии, а там я смотрел почту с каких-то бестолковых мест, с сервера cablecom’a, а не с моего outlook’a, короче как-то так необъяснимо получилось, что тот мейл твой только сегодня до меня добрался. Глупо ужасно получилось. А ты ждала все эти дни. Прости меня! Бывает глупость юношеская, бывает старческая, а тут зрелая.

Ты возразишь: это не про смерть вовсе, а про любовь. Или скорее про время.

Ну так это одно и то же.

И встречаться, наверно, не нужно было.

Я ведь все, все забыл. А оказывается, никуда оно не делось. И деться никуда не может. Ничего. Даже те чашки с ушками. И скрип паркета под линолеумом в коридоре. И твоя домашняя крыса, помнишь, стоило только опустить руки с твоей кровати, как она сразу по ней норовила забраться? Только письма, те твои письма – где они? Я ведь их собирал, хотел из них что-то сделать. Ты их тогда забрала? Их уничтожил Сережа?

Зачем ты все это сделала? Зачем этот текст?

Только честно?

Ни в какие тексты для чтения я больше не верю. Это раньше мне казалось, что жизнь – это взвесь для фильтра. Что пожиже – в унитаз, осадок – в текст. И родные и чужие. Камни в почках болят? Прекрасно, мы это в роман засунем...

Если текст для чтения, так надо было и другие куски вставлять, у тебя их много, чудесных, я сейчас в мейлы твои заглянул, ну вот, например:

Знаешь, какую я удивительную вещь обнаружила? Все отношения с мужчинами в моей жизни находятся в четкой зависимости от алфавита. На каждую букву – не по одному примеру и ни одного исключения.
У кого фамилия на Ш – с теми великая любовь. У кого на Ф – сильнейшая взаимная тяга и интерес, но реализуется все только в переписке. От Б – рожаю детей. С К – дружу. В и Г – это просто я, только в мужском исполнении, поэтому симпатия возникает обязательно, но чего с ней делать, непонятно. Ни дружить, ни любиться с полным своим подобием не получается.
Очень удобно. В случае чего можно просто взять телефонную книгу.

Ты написала:

Если я стряпаю художественные произведения из писем умерших век назад беломорских старичков, то почему нельзя из наших? Тем более, они так и просятся.  Одолеешь 40 страниц? Тогда приготовь спасательный круг. Может нахлынуть. Сильно.

А я не хочу никаких больше художественных произведений.

Сашенька моя!

Ты ведь мне просто написала, без всяких читателей, правда? Только ты и я?

Тебе легко сказать – готовь спасательный круг. Это что? Или кто?

Ты?

Нет, Сашенька, ничего уже не может так нахлынуть, чтобы снесло. Это нас тогда сносило. А сейчас мы пустили корни. И корням этим очень много лет. Больше ничего не снесет.

Прости меня – хочешь «художественное произведение» - пусть.

Сашенька моя!

25 апреля. Саша
Вот дочитал, снял очки, положил в очешник
Господи, ты уже читаешь в очках! А я этого о тебе не знала. И странно от этого. Казалось, годы проходят, страны отстоят, а я все равно знаю о тебе все. Теперь вот пытаюсь представить тебя в очках – и не представляю.

как-то так необъяснимо получилось, что тот мейл твой только сегодня до меня добрался. Глупо ужасно получилось. А ты ждала все эти дни. Прости меня!
Не ждала. Отправила и сразу уехала на 10 дней в деревню. И только вернувшись вчера вечером спросила, не утонул ли. Так что все вовремя.

Теперь не усну, а уже третий час
А я всю ночь прокрутилась без сна и не могла понять отчего. На тебя и не подумала, твои письма обычно приходят около 4 дня, и представить тебя глубокой ночью, с ракией, со мной, так же трудно, как в очках.

И встречаться, наверно, не нужно было.
Нужно! Чего ты испугался? Чего ты все время боишься? Я тебе очень благодарна за встречу. И очень хочу повидаться снова в мае, спокойно и наедине. Чтобы говорить, а не заниматься таким вот онанизмом, выстригая кусочки из твоего письма и отвечая на каждый. Сейчас я попробую все объяснить и ответить Зачем ты все это сделала? Зачем этот текст?

Нет, Сашенька, ничего уже не может так нахлынуть, чтобы снесло. Это нас тогда сносило. А сейчас мы пустили корни. И корням этим очень много лет. Больше ничего не снесет.
Мне кажется, это опять твой страх, твоя осторожность. Такое предельно деликатное предупреждение, чтобы я не рассчитывала на возобновление любовных отношений, если я вдруг вознамерилась на них рассчитывать. А мне так очевидно тех отношений больше не нужно, что даже странно – неужели ты этого не видишь?

Ну вот, теперь все-таки пора рассказывать.
Я здорово влипла со своим нынешним мужем. Он совершенно другой человек. Другой породы, из другого мира. Из тупого, скучного, одноцветного, плоского мира. Я и не знала, что такие бывают. А когда осознала, то оказалось, что «корням этим очень много лет», что ребенок, быт, жилье, и просто повернуться и уйти, как ушла бы в 17 лет, уже не могу.
Это я не жалуюсь, а пишу предисловие, чтобы понятно было зачем мне ты, встреча, текст.
Когда так долго и так тесно живешь с человеком из тупого мира, тупеешь сама. Хотя мне еще сильно повезло, у меня всегда был и есть заповедник, весь круг людей, вся работа с этим связанная – настоящий мир и настоящая там я. И все же возвращение изо дня в день к плоским и тошнотворным отношениям убивает, подтачивает потихоньку. Как ни кобенься, противопоставляя себя и свое, а живое утекает по капельке, и вот уже мыслей все меньше, краски все тусклее, уже хочется лечь и ничего не делать – нечего делать.
Я не верю, что другой человек может как-то всерьез перевернуть жизнь. Каждый сам свою переворачивает. Так что скорее всего дело было так – слишком много во мне накопилось и могло рвануть от малейшей искры, а тут встреча с тобой, оно и рвануло.
Я вспомнила, какая я настоящая. Я вспомнила, какая у меня всегда была интересная, просто замечательная жизнь. Я поняла, что мне нравится моя жизнь, и все люди, которые в ней есть мне нравятся, и только одного я не понимаю – какого черта я делаю рядом с этим человеком, называемым мужем? (Заметь, никогда не хотела быть ничьей женой!).
Я полезла в старые дневники, бумаги, перечитывала, переписывала. Я вспоминала не тебя – себя. Себя настоящую и – Господи! – как же хорошо быть настоящей! Складывая из кусочков тот текст, я ни на секунду не думала, зачем он, для чтения ли, нет ли, для тебя ли, для всех. Это было реанимационное мероприятие, это я себя складывала из кусочков, торопясь успеть, пока еще душа не отлетела, пока еще есть, что оживлять.
Текст все время разрастался, требовал еще и еще. Это наверное ссохшаяся душа требовала, пила, пила и никак не могла напиться. И все это быстро, лихорадочно, торопясь, листая страницы, роняя листочки, бегом, только бы успеть.
Мне не хватало текстов. Многие твои и особенно свои мейлы я уничтожила, чтобы не прочел все тот же муж. Жалею страшно. Если у тебя сохранились, перешли. Мне не хватает твоего «Рыбного четверга», твоего «Золотого ключика». Но особенно «Четверга». Если остался, пожалуйста, пришли! Не верю, чтобы совсем нигде его не было. Они нужны, чтобы достроить текст. Чтобы достроить себя.
И просто – писать. Какое это счастье! Такое знакомое, но почти позабытое. Совсем, с головой жить в тексте.
Текст вместе с компьютером остался в городе, пока я была в деревне, но ничего не исчезло, все продолжало вихрем крутиться в голове, рождая новые вопросы. При этом я непрерывно болела, чего никогда со мной вне города не случается. И все как-то гнусно – ангина, коньюктивит. При этом ясно понимала, что это я не болею, что это отвращение к человеку, который рядом, так из меня выходит, гноем. При этом было все время ужасно весело. Рядом с ним гнусно, а внутри весело – там вылуплялась живая я и радовалась своему рождению.
Понимаешь, что это и зачем все это? Понимаешь, зачем мне старые письма, рассказы, встречи?
И еще, для этого же, ответь мне на три вопроса. Давным давно я придумала ответы на них сама, но через четверть века (о, как уже у нас все внушительно!) стало интересно, как же было на самом деле.
1. Чем я заинтересовала тебя? Тогда, при первом знакомстве, ведь это была твоя инициатива, я по молодости и робости просто была не способна ни на какие такие инициативы, так что шаг ко мне первый был твой. Почему? Красавицей я никогда не была, а о способности писать ты еще ничего не знал, это можно исключить сразу. Почему?
2. В декабре 82-го, дома, больной, перед отъездом в больницу ты сказал, что любишь меня. То есть дословно ты сказал следующее: «Я очень много думал эту неделю. Я о тебе думал. Знаешь, я наверное люблю тебя». И далее, про красивые глаза, волосы, про то, что никто кроме меня не нужен. Это не память у меня такая хорошая, а сохраненный старый дневник. Ты был искренен тогда? Действительно верил, что любишь? Чуть ли не единственный раз за всю ту историю ты не был тогда похож на игрока, и я поверила. Так?
3. Почти тот же вопрос. В июле (июне?), когда я уже жила у Сережи, а ты у невесты, ты пришел на Каретный, стал на колени, попросил вернуть все назад. Что это было? Искреннее желание или очередной эксперимент? Ты и тогда не был похож на игрока.
И вообще, расскажи мне, что ты помнишь. Мне мешают мои привычные воспоминания, не пропускают другие. Что, кроме крысы, забирающейся по руке? (А ты знаешь, что у меня и сейчас живет крыса? Ребенок требовал животное, собаки и кошки нереальны с нашими разъездами, сошлись на крысе. Принесла в дом малыша и спросила ребенка: Как назовем? – Сашка, конечно! – ответил он).

Да, про мои письма ты спрашиваешь. Не помню. Не помню, чтобы я их забирала. По-моему, нет. Вот интересно, их судьба меня никогда не волновала. Зато все эти годы было интересно, как окончил свою жизнь чернобородый человечек с тельцем из большой кедровой шишки, которого сделала для тебя к 18 января. И всю жизнь жалела о твоем английском письме из Репина – его была вынуждена демонстративно порвать на глазах у Сережи, чтобы доказать, что ничуть не дорожу воспоминаниями. Я ведь думала, что возможны открытые отношения, ничего не прятала и не скрывала. Дура.

А теперь решай сам, что все это. Художественное ли, произведение ли, для чтения ли. Я только понимаю, что мне это необходимо. И еще очень ясно понимаю, что интереснее всего мне с тобой писать, а не жить в быту со всеми его аспектами, постельные включая. Когда ты первый раз написал «Сашенька моя!» после моего «Что тебе снилось?», мне было очень здорово, я нежилась в этой «Сашеньке». Но, честно, ожидала скорее чего-то вроде «Ну, Попа, ты даешь!». Понимаешь, о чем я?

Мишка, родной, не грусти и ничего не бойся. Просто пиши мне.
Саша


Саша
27 апреля 2007 г.
Ты просил честно ответить, зачем был тот текст. Я отвечала честно изо всех сил. А ты молчишь.
    Нечестно

Миша
Сашенька, прости, что осталась без ответа – я уезжал на два дня в горы. В Бад Рагац. Это такое место для старых швейцарцев и новых русских. Я ни к тем ни к другим, как ты догадываешься, не отношусь, но пригласили. Можно всегда ведь найти оправдание – вот собирал жизненный материал. Хотя, если честно, зачем он нужен?

Сашенька, ты будешь писать этот текст дальше?

Саша
Пока он пишется сам. Не дальше, а ширше.
    А ты мне будешь отвечать на мои многочисленные вопросы и просьбы? Или не отвечая ты рассчитываешь остановить текст?
    Жалко, если так. Мне нравится эта история.

Миша

Сашенька моя!

Только не обижайся!

Я не хочу, чтобы был этот текст. Понимаешь, из своей жизни я тексты уже делал. И больше не хочу.

Жизнь – это одно, а текст – другое. Я хочу провести границу. И текст больше в мою жизнь не пускать. И мою жизнь в текст. Вот я в прошлом году встретился в первый раз со своей дочерью – ей уже 26. И всего, что произошло, раньше мне хватило бы на роман: как мы первый раз увиделись – она пришла ко мне на выступление в «Москве» на Тверской и подписала книжку – а у меня сердце сжалось, но я ее не узнал. Наверно, испугался узнать. И как потом переписывались – вернее, я ей писал, а она не отвечала. И потом прислала мейл с одним только словом «Здравствуй». И как мы первый раз встретились на Пушке. И как она потом прилетела ко мне в Швейцарию, и мы поехали на машине в Италию – она там никогда не была и я хотел подарить ей Венецию. И как нам там было с ней хорошо. И как нам с ней было там нестерпимо тяжело. И все это – будет только моим. Ни в какой текст я все это не впущу.

Понимаешь меня?

Мне не надо больше никаких текстов. Я слишком долго пропускал очень много в жизни только потому, что оно не лезло ни в какой текст. Или отодвигал. Или жертвовал – детьми, и любящими женщинами, и всем остальным. А теперь вижу, сколько всего упустил. Тексты есть, а дети выросли, и я так много потерял реальной жизни.

Тексты сильнее, им все нипочем. Они из букв. А реальность – слабее, она из скоропортящегося материала. Из нас.

Целую


Саша
28 апреля 2007 г.

Шишкин, Шишкин, горе ты мое!
Неужели ты и вправду все это написал? Ты? Как будто мы ролями поменялись. Начала читать и содрала с себя очки, они мешали, были преградой между мной и письмом. Никогда такого странного чувства не было. И ответ разбредается в разные стороны, один идет холодным, умственным путем, другой – сплошь эмоции. Читай, какой больше нравится.
Несмотря (или смотря) на все, что ты прочтешь, я буду очень благодарна тебе, если найдешь время для спокойной неторопливой встречи в мае. Ну, а если нет, что ж, - как говорила мне одна давняя подруга, ныне вполне официальная и довольная своим сумасшествием шизофреничка: «Тебе хорошо, ты все можешь придумать, а нам приходится переживать».

Умственный
Ничего ни с чем не стыкуется.
Первое, самое очевидное – ведь это ты не хочешь делать из своей жизни текст. Ну, не делай. А я при чем? Это мой текст и моя жизнь, что ж поделаешь, если она пересеклась с твоей.
Второе. Ты же сам, совсем недавно, в декабре, что ли, настоятельно рекомендовал мне превратить науч.-поп. в прозу отъездом камеры, включив туда и саму себя со всеми своими мужчинами «на все буквы». Ну, вот и включаю. Что ж ты не радуешься.
Третье. «Ни в какой текст я это не впущу», - написал ты о дочери. Но ведь уже написал. Включил. Пусть коротко, пусть только мне. Но текст, которому все нипочем, уже существует.
Какие остается сделать изо всего этого выводы?
Шишкин, я же не дура. Если уж в 17 лет ты считал меня умной, вряд ли я сильно поглупела к сорока. Это я к тому, что вполне осознаю: ты нынче – фигура публичная и появление подобных натюрмортов в печати для тебя совсем нежелательно. Так? Но ведь ты, надеюсь, понимаешь, что я не только не дура, но еще и не сволочь. А это к тому, что если уж мне сильно приспичит публиковать этот текст, а ты не захочешь трясти нашими простынями (хотя, по-моему, именно нашими простынями и потрясти не стыдно), я вычищу оттуда реалии, указывающие напрямую на Хера Шишкина. Что, конечно, на порядок снижает вероятность публикации, но сохраняет в чистоте собственную совесть и душевный покой любимого.
Я тебя успокоила? Оскорбила? Удивила?

Эмоциональный
Дочь, твоя дочь! Я так о ней переживала когда-то. Даже пыталась тебе писать что-то прочувствованно-нравоучительное. Судя по тому, что это письмо лежит у меня, так и не решилась тебе его тогда отдать. Что я могла тогда понимать, знать о детях в свои 17 лет?! Да ничего! Но в феврале 82-го у меня родился брат, и хотя я не имела никакого отношения к его нянчанью, иногда я видела, как он плачет, когда уходят родители, и почему-то очень ясно понимала всю его младенческую, никакими словами невыразимую боль, и почему-то представляла в эти моменты твою дочь – как плачет она, а ты к ней не идешь. А ты, оказывается, шел к ней 26 лет. Какая она, кем стала? Слушай, мне приснилось или нет, что ее зовут Полина?
Мишка, если б ты только знал, какой ты родной.
Ты что, правда понял, что жертвовал ради текстов детьми, любящими женщинами и всем остальным? А ты не заметил, что одной из этих любящих женщин была я? И не заметил всего, что я тебе написала, объясняя, зачем мне этот текст?
Слушай, я думала, что все помню, а оказывается столько всего забыла! Я забыла, как вырывала у тебя руку, когда ты лежал больной и входила твоя мама, а ты не пускал. Я забыла, что прежде «Урока каллиграфии» ты взял у меня какие-то мои бумажки и долго их изучал, а потом написал мне длиннющее письмо с анализом моего почерка и кончалось оно словами: «Впрочем, я всегда любил тебя и восхищался тобой без всякой графологии». Я забыла, что тогда, в 93-м, ты шептал мне под шум льющейся в ванной воды: «Кто бы мне объяснил, почему я живу с женой, которую ненавижу и не живу с тобой?». И что на публикации, которую ты мне тогда подарил, ты написал «Und lieben gotter welch ein Gluch». И что после этого ты развелся с женой.
Я ничего о тебе не знаю. Как ты живешь, с кем, зачем, на что, почему ты все время ездишь в разные страны, о чем ты говоришь с детьми. Не знаю, чего ты хочешь, о чем мечтаешь, чего боишься. Не знаю, почему ты приглашаешь меня, а потом жалеешь, что пригласил.
А ты ничего не знаешь обо мне. И когда я с добросовестным идиотизмом рассказываю тебе о своей жизни или задаю столь же идиотические вопросы о прошлом, ты молчишь, будто ничего и не было.
Слушай, я ведь тоже из скоропортящегося материала. И я ведь тоже ничего не знаю о себе. Может, я завтра помру. Все мы это можем. Но прежде, чем это случится, я хочу все вспомнить и осознать. Каждый делает это по-своему. Я – с помощью текста.
Как случилось, что я стала такой, какой была в 17 лет? Как случилось, что я стала такой, какая сейчас? Зачем, почему? Зачем случилась наша встреча? Зачем были все последующие браки? Неужели только затем, чтобы появились на свет именно эти четыре мальчика, чтобы снова бродили по земле молодые Сережа Бровцын и Миша Шишкин? И почему я тогда ничего не боялась? Ведь совсем ничего! Не боялась идти за тобой, с тобой, к тебе, куда бы ни вел, и не боялась расставаться. А теперь всего боюсь. Почему?
Скорее всего, ты опять меня не услышишь. И единственное, чего ты не в силах изменить, Мишка, - того, какой ты родной.
Но думать об этом не надо. Так будет легче. Слишком много народу претендует на родство с тобой, а я не стану стоять в очереди.
Поэтому я никогда не прилечу к тебе в Швейцарию, и ты не захочешь подарить мне Венецию, и молодые Сережа Бровцын и Миша Шишкин никогда не пойдут больше рядом по улице Чехова, и наши младшие мальчики никогда не посмотрят друг на друга своими удивительными глазами.
Ты снова женишься и может быть даже еще кого-нибудь родишь, и это будет очень счастливый ребенок, потому что он окажется для тебя важнее любых текстов. А я буду любить Белое море, и ездить туда, пока хватит сил, и надеяться, что найдется к концу жизни тот, кто выполнит мое много лет назад ясно и спокойно осознанное желание – похоронит меня там, где река Нива впадает в Кандалакшский залив Белого моря, на Монастырском мысу, где когда-то стоял разрушенный англичанами монастырь, а теперь только старое кладбище и давным-давно уже никого не хоронят.


17 мая 2007 г.
Взяла в библиотеке твою книгу. Тебе приятно? А по мне – полный бред. Поэтому так долго не могла решиться. А ты уже с год как появился на полке. В обычной районной библиотеке, между Щекочихиным и Шукшиным. И я, приходя туда, каждый раз отмечала – стоишь. Или не стоишь. Значит, кто-то читает. И каждый раз в голове какое-то несварение, как в животе бывает. Ну не усваивает моя бедная голова вот этого – Шишкин на полке в районной библиотеке. И еще более не усваивает, и противится, и отторгает простое действие – протянуть руку, взять казенного Шишкина с казенной полки, дать толстой и милой библиотекарше, чтоб записала в формуляр, отсчитала три недели сроку на проживание Шишкина у меня.
Что вчера случилось? То ли жара, от которой выплавляюсь из привычного образа действий и мыслей, то ли просто так уж соскучилась, но – взяла. С таким чувством, будто краду. Или беру что-то стыдное (десятилетняя девочка – сексуальную энциклопедию, краснея и пряча обложку). Но стыдилась, конечно, не обложки, а себя – вынужденную тебя – в библиотеке – брать. Замаскировала с двух сторон: Дуней Смирновой и каким-то импортным «Дневником плохой мамаши». Пришла к библиотекарской стойке. Народу никого, окна открыты, занавесочки шепчут, толстой милой библиотекарше давно уже фамилию мою называть не надо, в лицо знает. Протягиваю ей свой шишбургер и чувствую, что краснею. Ну да, я взрослая давно, и ничье мнение меня не колышет, и я для нее – читательский билет 2867, и никакой конек-горбунок не отнесет ее на 25 лет назад на улицу Чехова и не поставит у нашей кровати, но чувствую – краснею, и один только вопль в голове, вопль нашкодившего детеныша: «Пронесет или не пронесет?».
Конечно, не пронесло. «Говорят, этот Шишкин хорошо пишет. Вы его уже читали?». Ну, а чего я хотела? Я ведь действительно хожу в эту библиотеку лет десять, и отлично знаю, что милая толстая библиотекарша не дура, и вижу, как она молчит-молчит, а людей-то по ту сторону стойки ого-го-го как знает, десять лет все мои выборы для нее – открытый формуляр. Господи, господи, что отвечать-то?! А она смотрит с интересом, она меня уважает, как интеллигентного собрата (сосестру?) – книжки беру хорошие, глупых вопросов не задаю, в каталоге и алфавите сама разбираюсь, возвращаю всегда раньше срока, страниц не вырываю… Она, правда, не знает, что книжки три за эти годы я из библиотеки-то потырила, чисто специальные, они мне по работе были нужны, а там их десятилетиями никто не брал, я проверила. Ну, не знает, и слава богу. «Так что, правда хорош Шишкин?». Ну вот почему я легко и непринужденно вру родным, а этой чужой тетке соврать не могу? «Знаете, я с ним знакома 25 лет, так что у меня, наверное, необъективное мнение». И ведь искренне надеюсь, дура, что на этом вопросы закончатся, потому что – раз мнение необъективное, так чего и спрашивать. Это где ж я такое видела, чтобы объективное мнение было интереснее личного знакомства? Глаз у тетки загорается. Но все ж таки она библиотекарь, не старушка у подъезда. «И как, стоит его прочитать?».
Тебе интересно, что я несла дальше? Чистую правду. Что – да, писатель хороший, язык, то се, но мне вот лично ближе его ранние рассказы, а не эти знатные романы, которые до районной библиотеки доросли, и, нет, нет, тех рассказов он не публикует, но, да, да, романы почитайте, конечно, дело вкуса, что и говорить, но уж точно хорошая проза… И сбежала с колотящимся сердцем, унося тебя в сумке, как ворованные кислые яблоки за пазухой. Еще стрельнут в задницу солью! Еще попросят посодействовать встрече с читателями!


7 июня 2007 Саша
Из переписки Цветаевой и Пастернака: «разве можно отдать душу иначе, как через тело? разве можно отдать тело иначе, как через душу?». Пересказываю своими словами и не помню, кто из них, но совсем неважно. Именно это чувствовала в жарком «Эрмитаже», именно это пыталась тебе передать пугнувшим тебя «ненатрогалась».
Ведь испугался, кронпринц. «Нет для короны большего урона, чем с кем-нибудь случайно переспать». Читали хором у Сережи на Каретном, вкусно читали, слова на зубах хрустели, и когда я, не выдержав, вступила – быстрый, изумленно-уважительный взгляд Черныха, как будто потеснившегося, давая место и признавая равной в кругу.
Грустно даже не то, что этого уже никогда не будет, а того, что никому, кроме меня, от этого не грустно.
Ну и черт с вами. Все равно всю жизнь – даже в самом тесном, даже в твоем объятии – была одна. Ничего и не изменилось.
А сонеты, представляешь, оказалось помню, все двадцать. Несколько дней ходила бормоча, уменьшая звук при приближении людей, увеличивая – при отдалении. И была счастлива звуком, звуками. А что разделить не с кем – см. выше.
Свои первые публикации ты мне дарил, а теперь «подари книгу» пришлось самой произносить, да и то, думаю, не дождусь. Раньше ты себя дарил, теперь – продаешь. Поэтому не покупаю, и никогда не куплю. Тебе, себя, мне – продавать, мне тебя покупать? Ну уж нет!
Только зачем было «Сашенька моя» и прочий соловьиный свист? Зачем эти игры? Да еще при Кате?
Везет мне на Кать. Моя вторая (после тебя) и последняя (надо полагать) любовь кончилась, споткнулась о Катю. Было много всего и всех, и никто нам не мешал, а Катя – стала страстью и затмила все. Она кончилась, конечно, все Кати кончаются, но все уже было разрушено и поздно.
Ничего не меняется как видишь, ни Кати, ни мы, ни одиночество.
И я со всем справлюсь сама. Со своей жизнью, со своей книгой или с отсутствием своей книги, о любви ли, о заповедниках, все равно. Последнее, что мне от тебя нужно, первое, чего мне от тебя не нужно, так это помощь в публикации. Да и, собственно, ничего не нужно. Все, что было нужно, я от тебя уже получила 25 лет назад. Не в твоих, и даже не в моих силах теперь это отнять.

13 июня 2007 Саша
Только не говори мне снова, что ты из своей жизни решил тексты больше не делать.
Помнишь, с теми, кто на «Ф» у меня любовь по переписке?
С этим Ф переписывались три года. От него – сейчас посмотрела – 293 письма. Это я часть еще повыкидывала. Ни разу друг друга не видели. Мои занятия беломорской историей к нему привели. Сначала в Питер (биология Белого моря начиналась, конечно, там, а не в Москве), а уж там: «О, если Вы занимаетесь историей, Вам надо обязательно поговорить с Ф! Только его сейчас нет в городе, он сейчас в Италии». В Италии, так в Италии, написала. И пришел мне ответ из города Пизы.
Классической петербургской академической выучки зоолог, дотошный (основная специальность – протозоология, т.е. – простейшие, еще проще – то, чего только в микроскоп видно), с изрядной долей академического снобизма. Приглашенный работать и преподавать в итальянском университете. И на досуге отвлекшийся от инфузорий на старинных инфузориеведов, а они все сплошь – беломорцы. Но главное – этот замечательный гонор! A la «Я серьезный ученый, это моя тема, а ты кто такая?!» Ну, ты-то знаешь, что ни на какие такие штучки я не реагирую. Поэтому мирно предложила Ф или спокойно поговорить о нашей общей возлюбленной теме или засунуть свои выступления себе в задницу – тема «моя» не бывает. Он к счастью оказался не совсем осел, и поехало.
Сначала аккуратно, нащупывая кочки понадежнее: «А какое у Вас базовое образование? А где Ваше основное место работы? А какие у Вас публикации по беломорской тематике?»...
Через некоторое время уже повеселее: «Хочу выразить Вам определенное восхищение проделанной работой… Ваш эмоциональный стиль мне очень импонирует…»
Вскоре Ф так осмелел, что даже перестал соблюдать видимость делового общения: «Живя здесь в определенной изоляции (языковой), поговорить по-русски, даже и через компьютер, приятное развлечение…».
И на следующий день: «Иногда жалко обрывать беседу на полуслове, а пустынные пизанские выходные располагают к разговору…»
И в тот же день, окончательно плюнув на все свои академизмы, снобизмы, уже не разбирая дороги: «…“Требую продолжения банкета”! Интенсивная переписка, если она эмоциональна и интеллектуально насыщена, имеет одну негативную особенность. Когда частота или уровень разговоров снижается (действительно, нельзя же 2 раза на дню или каждый день писать и все не о погоде!!!…), ощущаешь неприятную пустоту – как иной раз после праздника - скучно и тускло…” и елка иглы осыпает в крем…” Если же продолжать держать “накал” общения, то ничего другого делать просто невозможно, да, часто и не хочется. Опять же, есть некоторая опасность, хотя и щемяще-волнующая (то есть приятная) – просто сгореть. Однако не отвечать совсем - это свинство! Вы скажете: ”на что, собственно, отвечать- там не было вопросов”… Это сродни Вашему из Венички эпилогу: “ Я вам отвечу: не знаю, в чем загадка этого букета!” (но, по-видимому, она существует)».
С этого момента пошло по 2-3 письма в день – с фотографиями, стихами, прозой…
Этой зимой мы, по-прежнему общаясь заочно, подготовили совместную статью и доклад на конференции. Тем временем окончился срок его пизанского сидения, он вернулся в Питер.
И вот, через неделю после нашей с тобой встречи, Ф позвонил – он в Москве и хочет встретиться. «Только Вы, Саша, сами выберите место. И хорошо бы где-нибудь в центре, но чтобы можно было посидеть в тени…»
И вот тут уж я не удержалась. Пушкинская и Эрмитаж. А что? Ему все равно, а мне смешно. Окончательно развеселившись и оделась так же.
Самой выразительной частью Ф оказались ноги. Редчайший случай, когда мужские ноги действительно красивы. Спасибо жаре и шортам, позволившим это обнаружить. Также, вероятно, и его большим итальянским велосипедным прогулкам, множество описаний которых я получала три года.
В еще недавно тихом Эрмитаже стоял нечеловеческий гам. Оказалось – 1 июня, День защиты детей. Детей защищали и развлекали бесконечные ряженые и ужасающе громкие песни из мультиков. До кафе, где сидели с тобой, с Ф дойти не удалось – там был эпицентр празднества. Приютились в другом.
Первый час он называл меня на ты (чего не было в письмах), бесконечно говорил и боялся встретиться взглядом. В течение второго часа перешел на Вы, темп речи снизился, в нем появились просветы и оттуда, как из разошедшихся облаков, выглянули вполне голубые и ясные глаза. При прощании отчаянно, чуть ли не зажмурившись, рывком, поцеловал и бегом исчез в толпе.
А лет мальчонке – 56.

4 апреля 2008 Миша
Сашенька, привет!

Я профессорство благополучно завершил в начале января, но потом с начала марта снова в Америке. Сижу в доме творчества писателей Ledig house. Это в 2 часах от Нью-Йорка. Пишу роман. Катаюсь на велосипеде. Жизнь удалась.

Очень хорошо понимаю, о чем ты говоришь. Обычно считается, по крайней мере у мужчин, что по яйцам бьет, когда приближается 50. Меня ударило в этом январе. Вдруг так ясно стало, что ничего уже больше не будет – только то, что есть.

Ну и слава Богу. Вначале очень больно, а потом приходит смирение.

27 апреля 2008 Саша

Представляешь, сегодня, в Пасхальную ночь, сама собой зажглась свечка перед иконой.
 
Я никогда бы не смогла такого выдумать. Может, кто другой бы и смог, но не я.
Но вот - так было. Старый деревенский дом, старая, стертая до доски иконка, две свечки перед ней, совсем не церковные, обычные, больше на случай отключения электричества, чем ради молений. Засыпаем - темнота, никакого света. Просыпаюсь часа в 4 ночи - горит свеча.
 
Что это?

1 мая 2008 Миша

Сашенька

Только вернулся из Америки, а тут такое чудесное послание от тебя.

Раз ты подумала обо мне, то это был я, Сашенька! А если о Сереже, то Сережа. Или кто-то еще. Это все то, что не умещается в слово любовь.

целую


23 января 2009 Миша

Sashenka

Poluchila li ty moj mail?

Vsjo vozvrashaetsa mne obratno