Пространное событие

Зураб Нуридзе
Емельян Алексеевич был человеком в высшей степени рациональным, и рациональность его отвергала любые, даже самые мелкие и привычные иррациональности, как-то странная забывчивость в вечернюю пору, которая неустанно преследовала его все  последние три года (казалось бы сказывается далеко престарелый возраст, ведь сорок девять лет отчетливо свидетельствуют об старости духа и тела, но, как частенько поговаривал сам Емельян Алексеевич, «дух тела моего молод и жив той трудной жизнью, которую ведут простые, но не особо отдаленные от городского общества, крестьяне»), пугающие и веселящие рассказы о призраках, приведениях и оживших предметах, которые так любились к слуху Варваре Семеновне, и которая отчаянно, даже слишком отчаянно и как-то особенно верно, верила им. Одна такая пространная история приключилась и с самим Емельяном Алексеевичем, и это, отнюдь не обычайное, событие ввело его разум в такую стойкую и незыблемую неуверенность, которая как бы рушила его практичный, абсолютный, в высшей степени логичный ход мысли. В последствии, не совладав с обескураживающими фактами сего происшествия, мой дрожайший, хотя и не самый близкий, друг занемог той истинной болезнью, которая случается с людьми, до бесконечности ищущими правдивые витки судьбоносных действий и событий, и которые так и не находят их в пучине глубокой, но такой поверхностной на восприятие жизни.
И так, узнав о стремительном и неотвратимом недуге, с целью смягчить боль недоверия к разуму и развеять тоску и тому по нормальной, подчиненной все существующим законам жизни, я приехал в недалекое село Петроживонцы (весьма и весьма странное название для деревеньки, в которой испокон веков на памяти старожилов не жил ни один славный муж, носивший имя Петра). Встретила меня Варвара Семеновна, блистающая той яркой сельской красотой, которая бывает у натруженных с утра и до субботы деревенских, молочно-розовых барышень с загрубелыми от напряжений судьб руками, сплетенными в русые косы власами и бескрайне добрыми и пытающими глазами. С порога она подала вилы, чтоб достать мной с самого верха хлева какие-то там котомки, с чем-то несомненно важным для Емельяна Алексеевича. Сделав столь несложное и с тем доволе несуразное задание, я прямым ходом отправился в опочивальню к хозяину. Он возлежал на одеялах, несмышлено щекотал себе бороду под густой, до кончиков волосинок седой бородой, и думал тугую, тяжелую невесомой тяжестью думу. Увидев меня боковым зрением, он несказанно обрадовался и крикнул своей красиво-постаревшей за те годы, что мы не видались, жене сделать мне, «радостному, хотя и нежданному» гостю чаю. Затем, поговорив на случайные, отдаленные от его мыслей темы о здоровье и здравствии просторного круга наших знакомых, о новых веяниях и новинках технологического процесса, о заезжих иностранцах с их непостижимо забавными привычками, о нынешней моде на диковинные сувениры и парфюмированные ароматы французского происхождения, Емельян Алексеевич рассказал мне первопричину его неординарной болезни:
- Случилось это под обеденную дойку, когда я, погоняя хворостиной Ануфью и Авментину, смотрел на коровьи хвосты, хлыстающие себя по бокам, с ноги на ногу перекатывающимися, вдруг неожиданно для себя ну просто до айканья, страшной, катастрофической немоготы захотел отведать колобка, которого мне давненько с две-три недели не пекла Варвара Семеновна. И сиё мятежное желание гнало меня, а заодно и моих коров, скорей домой, а идти-то до дома было далеченько (должен заметить, что коровушек я выпасаю только на самой лучшей и питательной травушке, а растет она за полторы версты от Петроживонцов, на самом берегу реки. И она там такая мягкая-мягкая, жуется нежно, соком истекает, а молоко потом от нее аж пушистое своей мягкостью, а вкус наполнен свежестью…). Так вот, как только я добрел до двора, сразу криком к Варваре Семеновне: «Варюша, свет мой облачный, а поди-ка поскреби по коробам, по сусекам позаглядывай, набери муки и спеки мне колобка постного, чтоб его отломить за правый бок, да макнуть в сметану студеную, да что б текла по бороде моей, и в рот. А запить чтоб компотом ранешним, что ты варила мне из яблок и слив. К вечере успеешь?» Моя ненаглядная в тот же миг помчалась просьбу мою выполнять, и пока я коров доил да назад на луг отгонял, Варвара Семеновна успела на сметане и тесто замесить, и дров нарубать, печь натопить, колобка в масле изжарить и покласть стынуть на окошко белокрашенное. Занятый делами хозяйскими, я на время забыл про колобка румяного, по огороду возился, забор подчинял, коров на ночь пригнал да гусей. Когда ж Варвара Семеновна наказала мне руки мыть и за стол садится, я сразу припомнил желание свое мучительное и помчался на левую ногу прихрамывая (коль память мне не изменяет, я даже в молодости такой прытью не отличался) к окошку заветному за колобком. Подхожу я, а его нет колобка. Я под окном искал, и подальше смотрел, мало ли, вдруг закатился, и в избе под лавкой. Нету и все. Как будто провалился он к чертям в подземелье эфирное.
Скажу я, пораженный был сем словцом, популярным среди интеллигенции нынешней. А ведь Емельян Алексеевич уже десять лет как со службы уволился и в село переехал.    
- А может куры или гуси склевали? – перебил тут я Емельяна Алексеевича. Совсем уж я не видел, по правде, странного и туманного в событии таковом.
- Да нет, то окошко в палисадник выходит, а он от двора заборчиком резным отгорожен – там Варвара Семеновна изволила розы выращивать. Спросил я тогда у жены моей, вдруг она его с окошка сняла, да на стол поставила. Ан нет, не было такового. Сели мы, пригорюнились. Поужинали кое-как без настроения, и спать легли. Сплю я обычно задумчиво, так чтоб мысли мои сноведенческие пользу приносили, так сказать работаю в состоянии бессознательном, посевы свои прогнозирую, выручку от продажи молока да яиц высчитываю, затраты там…. А в ту ночь мне подумать не удалось совсем, закрыл глаза я и как будто провалился в мир иной и в бабочку превратился. И лечу я этой бабочкой вокруг роз Варвары Семеновны: то на одну присяду, пыльцу на лапки наберу, то на другую. И вижу я свой колобок потерянный. Лежит спокойненько, остывает на оконышке. А тут он неожиданно глазами обзавелся, все сплошь из теста печеного, и зрачки и зеницы. Толком и не поймешь что глаза, и все же четко знал я, что это именно очи его появились. Открыл их, повертел-повертел в разные стороны, уставился в одну точку, и как бы задумался. И пока был он таким осерьезненным, у него рот ниже глазок проклюнулся. Он улыбнулся им мне, глазом правым подмигнул и назад качнулся, как будто какой умелец назад через голову кувырок выкаблучивает,  и скатился на лавку. А меня любопытство распирать стало, я в избу влетел, чтоб посмотреть, куда это колобок покатился. А он с лавки как раз соскочил да по полу к двери покатился, а там поднатужился, на порог заскочил, потом по сеням прокатился, с крыльца и быстрее по двору, чтобы куры не заклевали. Я за ним еле-еле поспевал. И чудно так крылышками: хлоп-хлоп, хлоп-хлоп. А он по тропинке вперед знай себе катится, и уверенно так, словно полвека в скитаниях прожил. Через лес дремучий, между сосен, по березовой рощице, по полям и лугам. И с кем встретится, обязательно разговор заводит. То с зайцем, то с волком, то с медведем. И держит себя, как по-королевски, глаза приподнимет, наморщится, губы в линию тонкую сведет; взгляд запрашивающий, и говорит нагло, нахально так, будто знает истину неведомую. А выглядит, подлец, аппетитно! Никакая травинка к нему не прилипла, ни грязиночки, ни былиночки, под солнышком еще  больше изрумянился, корочка жареная затвердела, а мякоть, что во рту виднелась – мягкая, сочная, так и хочется кусочек отхватить. И не мне одному, а и встречным всем подорожным: зайцу, волку и медведю. Только те его съесть пытались, он им песню пел крамольную и тикал быстрее ветра северного. Мелодия была незатейливая такая, и слова простые, а за душу брала, не даром звери так заслушивались, что забывали обо всем и колобку сбежать удавалось. Я и сейчас слова помню:
 «Я колобок, колобок,
Румян и сжарен в срок,
Я по коробу скребен,
По сусекам я метен,
На сметанке мешан,
Да в печи належан,
На окошке холодился,
Заскучал и покатился.
По полям, по долям,
Съесть себя тебя не дам.
Я от бабушки ушел,
Я от дедушки ушел,
От тебя я и подавно
Убегу я – вот и славно!»
И только живность всякая пятки его от головы прям растущие и видела. Бывало, правда, и я заслушаюсь, задумаюсь, на листочек присяду, крылышки сложу и как будто мертвый совсем. А потом проходит. Вспоминаю про колобка убежавшего и давай ему на вдогонку хлопать крыльями, авось настигну. Догнал разочек один, а он с лисой Патрикеевной изволил разговор завести. Бахвалился своим голосом одурманивающим, своим перекатом скорым. А она ему только и знай: «Дорогой ты мой, пирожочек, не слышу я что лепечешь ты мне – глухая стала, немощная. И зубов уже нет разжевать тебя, и силушки нет наздогнать тебя… Ты ближе подойди и спой, больно песня твоя хороша!». А колобок от довольства своего только сильней надувается, будто в печи раскаленной лежит, горд собой, ближе к лисе подходит, громче песенку горланит. А она ему опять, мол, «подойди, на морду сядь, так слышнее будет, а то ни куплета ни припева не разберу». Ну он на морду ей и залез. Как только затянул свое «Я колобок, колобок, румян и изжарен я в срок…», а она пасть неожиданно раскрыла и а-а-ам – проглотила, не жуя, так прям целого. А я и проснулся. В поту холодном. Вот думаю, бывает же, приснится. И тут же, что и не снились мне раньше сны такие фантазийные, не бывало у меня пота холодного. Ужас один, был, в детстве еще или молодости про то, как меня без мамки в лесу оставили, забыли, а я дорогу найти не мог. Но так чтоб я, Емельян Алексеевич и бабочкой! Ну это уже совсем сверх меры. Так до утра и не спал. На заре поднялся, думаю, схожу-ка я коров пораньше на луг отведу, а сам с ружьем и в лес – головушку свою развеять и мысли почистить, заодно и Варвару Семеновну потешу мяском диким да шкуркой на новую шубку. Иду по лесу, красота, птицы щебечут, мурашки все ползают, ветерок дунет, а деревца «шууур-шууур» листовой зеленой. Смотрю лиса на поляне пузом к верху лежит, время от времени перекатываясь и скулит. Думаю, старая, подыхает. Подхожу ближе и слышу тихонький писк как бы человеческий. И гость мой дорогой, откуда?!? Из брюха ее. С испугу в нее и выстрелил, брюхо распорол. А оттуда колобок выкатился. Посмотрел на меня, поглазел и песню свою опять завел:
      «Я колобок, колобок,
Румян и сжарен в срок,
Я по коробу скребен,
По сусекам я метен,
На сметанке мешан,
Да в печи належан,
На окошке холодился,
Заскучал и покатился.
По полям, по долям,
Съесть себя тебя не дам.
Я от бабушки ушел,
Я от дедушки ушел,
А второй раз  и подавно
Убегу я – вот и славно!»
И покатился прочь. А я, онемевший, так и остался стоять. С тех пор все никак не пойму, правда все это, или вымысел чей-то злостный, чтоб себя посмешить да меня помучить. И так мне эта мысль покоя не дает, что аппетит пропал, ни ем почти, вставать не могу, Ануфья и Авментина теперь под забором за полисадничком пасутся травой истоптанной, а Варвара Семеновна все слезами обливается, говорит мне «Что ж ты дубина, мужик не молодой совсем, а все никак не поверишь что чудеса на свете бывают. Ты поверь и сразу полегчает, выздоравливать пойдешь!».  А я… Ну не могу я!
Так мне Емельян Алексеевич свои историю страшную рассказал, мы  с ним чаю попили, бубликов понаелись, и я в Москву-матушку отчалил, перед этим пожелав искренно выздоровления скорого хозяину и красы такой же не увядающей хозяюшке (от чего она зарделась вся, на Емельяна Алексеевича покосилась и, довольная вся прям, улыбнулась). Обещал снова в гости нагрянуть ближайшим временем, да не случилось. Через два месяца Варвара Семеновна мне письмо прислала, извещала который про кончину скорую мужа своего. Он болезнью своей поплохел совсем и угас, как свечка скоротанущяя. А я теперь лишь память о нем берегу, колобка его вспоминаю и знакомым своим при случае подходящем, как и вам, рассказываю.