Очень личное. Очень тяжелое

Галина Викторова
О ЦЕЛЯХ И РЕЗУЛЬТАТАХ

Я начала сочинять текстики несколько лет назад, от скуки и любопытства. И какое-то время писала по-прежнему от любопытства и еще из-за некого азарта, что ли.  А потом у писанины этой вырисовались Цель и Задача.
Собственно, это была та же самая цель и та же самая задача, которые определяли мои поступки в течение – громко сказано, но что делать? - всей моей жизни.
Трансформируясь и несколько видоизменяясь в зависимости от ситуации и обстоятельств, они формулировались от нейтрального «чтобы родителям не было за меня стыдно» через постоянное «чтобы им было хорошо» до довольно редкого «чтобы папа мог мной гордиться».
Как ни смешно, других – равно глобальных и равно важных – задач я себе никогда не ставила.
Нет, вру. Когда появились дети, было еще «вырастить их 1. здоровыми, 2. человечными, 3. друзьями». Но дети повзрослели, в той или иной (порой - в пугающе малой, порой – в удовлетворительной) степени воплотив мои пожелания в жизнь. И воспитательно-образовательная цель ушла на второй план.
А основная - главная – по прежнему, осталась.

Странно, что при такой постановке, и в принципе, при полном осознании своей Главной Цели я так постыдно мало сделала для ее воплощения.

А ведь я самодовольно думала, что фраза «что имеем – не храним, потерявши – плачем» не про меня, нет.
Я – смотрите на меня – храню! и ценю! и берегу! и понимаю! ЧТО я имею.
Опаньки: а в руках-то песок. Утекает струйкой.
И вот уже последняя песчинка то ли испаряется, то ли проваливается меж неуклюжими пальцами.
Что, подруга, сберегла?
И можно сколько угодно спрашивать: что ж мешало тебе чаще звонить, приходить, разговаривать, видеть, слышать? Смотри, смотри на пустые ладошки.  Смотри.

Думай.

Нормально ли то, что ежевечерняя моя маленькая молитва состояла, многие годы состояла  из двух всего предложений:
- Господи, спасибо за всё, что у меня есть.
И:
- Господи, прости меня.
(Мысленно и бегло я прокручивала в голове, что именно у меня есть – выходило многое – и за что меня простить – получалось, вроде бы, совсем чуть).

Последние года, наверно, четыре добавилось третье:
- Господи, не обижай его.

Я спохватывалась – вроде бы Бог, который есть Любовь и Всепрощение, не может никого обижать, ну по определению не может. Думала, как бы сказать иначе.
«Защити его?» «Храни его?» «Береги его?»  «Помоги ему?» - и всё звучало не так и было не то, и снова всплывало «не обижай».
Понимая, что говорю не-пра-виль-но!, я все-таки (не упрямо, нет: беспомощно)  повторяла: «Не обижай!» и совсем уже по-детски добавляла: «Он такой хороший».
Словно бы там, наверху, всеведущие и вездесущие силы не знали – какой он.

Не обижать – значило, не допустить унижений, зависимости от окружающих, стыда, слабости, неловкости, плена в больном неподвижном теле. Чтобы до последней минуты с ним оставалось достоинство. И сила. Да, пусть в разумных пределах семидесяти (восьмидесяти, девяноста – мечталось) лет, но достоинство и сила.

Выпросила.

Выпросила, блин.

Наверно там, наверху, с такими вещами не шутят? Отчего же черный юмор чудится мне? Отчего видится кривая в небе усмешечка: ты этого хотела? Ты так видела?
Ну и - понравилось?


Он сказал:
- Сними... сними обувь... ноги... может быть, будет не так больно...
Я, торопясь, расшнуровала, неумело - боясь сделать еще больнее - стянула жесткие ботинки. А он сказал:
- Ботинки сними, пожалуйста... сними...


В тесном кабинете ни удобного кресла, ни тем более кушетки, куртку под спину, ноги на стул, «лечь… лечь бы мне… лечь бы…» Фарфоровые чашечки с остатками кофе и блюдечко с конфетами сдвинуты в кучу бумаг, толстая докторша со скорой, похожая на уютную повариху из сказки – спасибо ей -  жалобно бормочет:
- Потерпи, миленький, потерпи, потерпи.
И молодой профессор (почему он здесь, всех же вывели?) – спасибо ему - не выдерживая:
- Да сделайте что-нибудь, ему же БОЛЬНО!
Почему я стою в углу соляным столпом, почему я не вою, не плачу, не ору на врачей, не пытаюсь сказать что-то?  Сказать ему, пока ещё… Ещё.
Я вообще – нормальная?

Господи, что должен чувствовать человек, если он, забыв об окружающем, то ли стонет, то ли кричит «Ноги! Ноги! Спина!»

Студенты с испуганными лицами – спасибо им – неловко тащат носилки, и каждый обмирает внутри – не от его ли корявого движения, неудачного перехвата человеку на носилках становится хуже. Какие-то нелепые поиски куртки – накрыть курткой, в скорой холодно – господи, какая куртка, о чем вообще речь,  я должна сделать все правильно – я ничего вообще не могу сделать.

И – уже в больнице, в приемном покое:
- Пить…
Я всегда думала, что это такой прием кинематографический, дешевый, штампованный, примитивненький приемчик. Если роды – крик, если больничная палата или поле боя – стон «пить». Смешно, да? Правда ведь, смешно. Штамп. Надо быть такой кромешной дурой..
- Папа, врач говорит, тебе нельзя пить…
- Пить.. Ноги! Спина! Спина! Дайте пить…

«Врач говорит, тебе нельзя пить» - это все, что я сказала. Легкое касание–поглаживание волос – один раз - это все, что я сделала. Я вообще – нормальная?

Еще он кричал «помоги». Отбивался от докторов: «Пусти! Пить! Ноги, ноги! Спина! Пусти!» (сухенькая старушка-нянечка бормотала «Сколько же можно? Надо же, сколько сил») - и – «Помоги!».
- Помоги!
Кому? Мне, наверно. Некому больше.
А я сидела за дверью, слушала. И умудрялась ловить какие-то посторонние мысли. Как я выгляжу со стороны. Это ведь важно – как я выгляжу. Со стороны. Что думает о происходящем – и обо мне – пузатый дядечка, пришедший на УЗИ и ожидающий в коридоре, пока…
Я вообще – нормальная?

Долго. Час или два, не знаю. Долго.

Они подошли осторожно, хирург и реаниматолог, кажется. Пожилой дяденька и молодой, наверно, в халатах, не знаю. Заговорили медленно, размеренно, аккуратно. Ожидали истерики. Ожидали реакции. Ре-ак-ции. Если бы я была нормальная – я бы закатила истерику, правда?
А не собрала бы вещи и не ушла бы с пустым лицом и сухими глазами.

Рассказ мой приняли к публикации. В его любимом журнале. Зачем теперь.