Юрий Издрык Димедрол

Дана Пинчевская
Ездра никогда не завтракал.
Не бог знает какое извращение, правда?
Обычно он пил кружку теплой воды вместо чая, и все. Если никуда не нужно было идти, через некоторое время выпивал еще одну. Или даже – две.
Кружку воды.
Когда-то он совмещал его с глотком водки. Или, если быть совсем откровенным, с двумя глотками.
Если уж выкладывать все начистоту.
Теперь – нет. Теперь – только вода. Просто море воды. Так как предстоит еще душ, контрастный, холодный и горячий, и только потом – уборка постели.
Влажные утренние подушки (у Ездры была для диспозиции куча подушек, - четыре, может быть, даже пять, -  совсем маленьких; одной из них, самой большой, он накрывал голову), -- на батарею или на балкон, в зависимости от времени года. А дальше – безумие в чистом виде: прожить день.
День состоит из множества движений: рефлекторного дыхания; рефлекторной же вибрации век, когда изображение на мгновение выключается, но только на мгновение, к сожалению; нерефлекторных прикосновений к разнообразным предметам, тактильная память о которых могла бы заменить сами предметы; юрких идентификационных забав звуками, которые доносятся со двора, из телефонной трубки или приемника; неоднократных походов мимо зеркала в коридоре (путь в туалет), зеркало, в котором какой-то тип, похожий на победителя конкурса двойников, послушно показывает язык, и Ездра с безаппеляционностью народного целителя в который раз ставит убийственный диагноз: хронический холецистит.
Пережить день относительно честно не удается почти никогда. Приходится хитрить, но это хитрости малого дитяти, раскусить которые легче простого. Что поделаешь, таковы правила игры, и придуманы они не нами.
Но сегодня Ездра забыл о правилах и о воде. Он проснулся, когда комната уже была залита светом, пожелтевшим от задернутых на ночь штор, и обнаружил, что лежит головой в другую, нежели обычно, сторону. Вряд ли можно так перевернуться во сне, значит, наверное, он лег именно так еще вчера. 
Это приносило удовольствие и беспокоило сразу. Была какая-то неожиданная приятность в том, чтобы чувствовать такую, черт побери, поливариантность собственной жизни.    
Благодаря новой позиции Ездра ясно рассмотрел паутину и потолке, и осознал, что пульсации его дыхания и тепла, видимо, играют большую роль в жизни насекомых. Подумать только!
 Ездра стал припоминать сон, один из многих сегодняшних. Раньше он вряд ли взялся бы за это рисковое мероприятие, боясь утренних компиляций, вызванных не в последнюю очередь потоком солнечного света, которому нужно целых 8 минут для того, чтобы долететь до Земли (а значит, мы никогда не видим солнце таковым, каково оно есть в эту минуту).
Впрочем, теперь Ездре все было по силам.   
Собственно говоря, нужный эпизод тоже начинался с окон. Окна эти, металлические и звуконепроницаемые, должны были смотреть на залив, каким бы очевидным топографическим нонсенсом это ни звучало. Во всяком случае, Ездре хотелось, чтобы они смотрелись в залив, - это позволяло настроить пусть приблизительную связь между ними и его, Ездриными, окнами, сквозь которые он, вооружившись мощной цайсовской оптикой, мог бы подсмотреть необходимые подробности.
Но подробности снов неподвластны цайсовской оптике.
Ее жилье. Дом, наверное, очень высокий, - настоящий небоскреб. Она готовит свой кофе. Ездра многое бы отдал, чтобы увидеть, как она одета. Но нет – не видит. Не видит он и чайник, в котором закипает вода, и чашку, куда она насыпает большую ложку кофе мелкого помола, тоже не видит.  Но он знает, что она даже не прогрела ее над паром, что раздражает. Ездра нервничает, и, может быть, именно поэтому очень выразительно, почти физически представляет молоко в тетрапаке, которое она достает из холодильника, и, надрезав картонный уголок, добавляет в кофе, даже не обождав, пока тот как следует настоится. Холодная белая струя вызывает в чашке целую бурю, - осадок всплывает и никогда больше не осядет полностью, задержавшись в пузырьках пены.  Ездра чувствует вкус этого кофе, еле теплого, почти без сахара, и его передергивает от злости. Небоскреб, говорит он, fucking небоскреб.
Она режет хлеб для бутербродов. Хлеб мягок, но и крошится тоже. Он плохо режется, корочка до последнего упирается, прогибаясь под ножом, а потом внезапно растрескивается, и свежеиспеченные хлебные внутренности вываливаются прямо на стол. Ездра никогда не покупает такой хлеб.  Лучше ржаной, пусть даже сыроватый и липкий, только бы без этих гастрономических штучек. Хлеб – единственная опора традиционной биохимии, а биохимия, любит повторять Ездра – это суть патриотизма. Ездра, несомненно, патриот.
А она, видимо, нет. Она поджаривает бутерброд. У нее для этой цели есть какой-то хитрый сыр кусочками, из которого капает сыворотка. Сыр, наверное, вкусный, Ездра никогда такого не видел, но сыворотка быстро пропитывает пышное зернистое тело хлеба и капает на пол.   
Она облизывает пальцы, наклоняется над столом, рассматривает изнанку бутерброда, ловит капли губами. Небоскреб, - снова передергивает Ездру.
Холодный кофе и мокрые бутерброды, - так-то завтракает женщина, которая в действительности является тобой. 
Потом ты видишь, как она берет помидор, лежащий на подносе, пурпурный, как сотня deep purple, поднимает его над раковиной, обливает кипятком, обжигая пальцы, а затем начинает освобождать от кожицы складным ножом с перламутровой ручкой.
 Кожица снимается неохотно, видимо, вода была недостаточно горячей, но она старательно отдирает кусочки, она просто безжалостна, эта женщина, которая в действительности является тобой. Наконец помидор теряет величие и блеск, она с сочувствием смотрит на его окровавленное беззащитное тело, а потом выбрасывает в мусор.
   Ездре кажется, что это будет продолжаться бесконечно, - она всякий раз будет брать новый овощ, и, почистив, выбрасывать в мусор, но вдруг он понимает, что причина беспокойства кроется в чем-то ином, - не в мусоре, не в бутербродах, не в окнах, которые будто бы смотрятся в залив, - просто чей-то тихий голос говорит, что в горах тоже бывает снег. 
«В горах тоже бывает снег», - нежно шепчет враг.   
На первый взгляд, это звучит обычно, даже тривиально, но Ездра знает, что этот лозунг – не что иное, как наглая дезинформация.
Он срывается с места, швыряет нож, недоочищеный помидор и вбегает в комнату. Там, лихорадочно выворачивая из шкафа вещи, начинает собираться. Он натягивает одежду прямо на ночное белье, и это необычное ощущение на теле помогает забыть о нестерпимости самой мысли – выйти утром на улицу. Он натягивает джинсы, потом снимает их, надевает носки (один – черный, другой – серый и на размер меньше), заправляя в них белье, хватает еще одни брюки, свободнее этих, путается в рукавах толстого свитера, втискивается в плащ, небрежно заворачивая воротник внутрь, и, застегивая на ходу ботинки, выпадает из дому. За порогом вспоминает, что не открыл шторы, но вернуться в этот момент – это поражение, это значит вообще никуда не пойти, ничего не сделать. Нужно выходить сейчас, пока в памяти пульсирует эта недостоверная мысль, - «в горах тоже бывает снег». 
Ездра запирает дверь и уходит. На лестницу снова кто-то насыпал песку. Наверное, дети. Чертовы дети.  Ездра ненавидит детей. Как, собственно, и кое-кого еще, многих других. Но сегодня ненависть какая-то вялая, - так, скорее неприязнь.   
На улице безнаказанно царствует солнце. Такое, каким оно было 8 минут назад. 
Ездра идет по улице, с непривычки двигаясь как-то криво. Глаза, привычные к полутьме, почти слепнут, от кислорода кружится голова, бросает в пот. Наверное, снова весна.   
Быстро. Ездра идет быстро. Он никогда не бегает. Он хорошо плавает, может протанцевать несколько часов подряд (sic!), но бегать – тут уж извините. Он просто идет как можно скорей, проходя мимо киоска нон-стоп, бывшего книжного магазина, в котором теперь гнездится дешевая забегаловка, бочку из-под пива, торгующую молоком, грязненький рынок, перекресток, платную стоянку и бесплатный памятник Габермасу с букетом увядших гвоз­дик на пьедестале. 
 Затем Ездра видит странную картину: посреди шоссе какой-то матерый бульдог в ошейнике и наморднике овладел рыжей бездомной сучкой. Он вполне невозмутимо делает свое дело, она удивленно прислушивается к неожиданному счастью, а вокруг бегает стайка мелких лохматых псов-недомерков, которые жалобно скулят, наблюдая за падением своей принцессы. Проезд закрыт, но машины послушно тормозят, водители не сигналят раздраженно, как бывает обычно, но вполне корректно объезжают это сброд, эту собачью радость, этот праздник жизни, пся крев, и даже переполненный автобус аккуратно выруливает на встречную полосу, а сквозь окна видны завистливые взгляды пассажиров. 
Только Ездра не сбавляет шаг. Он идет и идет. Он хочет выйти из города еще до полдня, увидеть горы и убедиться, действительно ли на них лежит снег. 
Постепенное превращение города в окрестный ландшафт обычно происходит незаметно. Всегда остается какой-то забор, или железнодорожный переход, или ржавая цистерна на обочине, которая еще как бы принадлежит городу, но в то же время уже сама по себе. 
Справа Ездра видит вздыбленный каменистый рельеф и белые волны на вершине. В первое мгновение он даже останавливается от неожиданности, а потом вспоминает, что это фабричный карьер, а это белок наверху – отложения солей калия. Он идет дальше, преодолевает холм и погружается в лес. Так он теряет последнюю возможность войти в зону прозрачного воздуха, рассмотреть на горизонте снежные вершины. 
Теперь он ищет воду. Ищет реку. Дорогу к реке ему указывают поваленные деревья и какая-то особенная смена трав. Ездре кажется, что он знает, какие из них селятся ближе к воде. И действительно вскоре он оказывается над пропастью, - внизу клокочет поток.  Ездра находит крохотную тропинку, - не тропинку даже, только уступы, еле заметные на отвесном склоне, на которые еле-еле можно опереться ногой. Хватаясь за ветки, кусты и камни, Ездра спускается вниз. Ноги скользят на мокрой глине, и несколько раз он едва не срывается вниз. Наконец в какой-то момент зависает на полдороги к пропасти и понимает, что ни повернуться, ни двинуться дальше он уже не может. Держась за обнаженные корни дерева, пытается определить его название. Наверное, ольха. Впрочем, уверенности нет. Ботанику плохо в школе учил, несчастный. Хотя травы и деревья могли бы многое рассказать о природе вещей. Вещей как таковых. Но уже не нам, не нам. 
От нечего делать Ездра рассматривает окрестности и вдруг внизу, у самой воды, на плоском блестящем камне замечает некий предмет. Это может быть белая кость, презерватив, сигаретная пачка, да что угодно. Ездре хотелось бы знать, что именно, но это, кажется, невозможно. В конце концов, думает он, так, наверное, даже лучше. Не знать. Догадываться. Угадывать. Предполагать. Тасовать шансы. Very well.
Следует добавить, что Ездре в этой подвешенности было почти комфортно. Никаких голливудских штучек: не срывался камень из-под ноги, и корни не рвались, и никто сверху не протягивал влажной руки. 
Я не протягивал, если говорить начистоту.
 Вместо чего присел на корточки и начал с любопытством рассматривать Ездру.
- Земной свой путь пройдя до половины, а дальше ни туда и ни сюда, - сымпровизировал я, и Ездра поднял голову. Промолчал. Поэтому я продолжил:
 -- Причем «земной» в данном случае дословно. Даже лучше было бы сказать, - «земляной». Кадастры там, геосинклинали. Что Вы думаете по этому поводу? 
- Не ты ли это, стихоплет негодный?
--  Я, я, мой друг, и больше никого.
-- Послушай, раз ты здесь, всмотрись получше, - ты мне не скажешь, что это внизу? 
-- Внизу река, поток шумит и бьется, и тела ждет его небытие.            
 -- Да нет, вон там, я не пойму, на камне, белеет то ли череп, то ли кость..      
Почему-то, когда мы разговаривали с Ездрой, мы всегда сбивались если не на пятистопный ямб, то какую-нибудь другую версификационую ерунду. 
Чтобы всмотреться, я был вынужден достать свой цайсовский бинокль.
-- Нет, брат мой, как ни странно, ты не угадал. То пачка из-под димедрола, и, возможно, наполненная. Отчего же ты за ней полез, скажи, мой друг, на милость? Плохо спишь? Теперь уж вечный сон тебе приснится.
-- Димедрол? - удивленно спросил Ездра. – Интересно, откуда он здесь взялся.
-- Откуда взялся? Может, наркоманы его забыли. Вовсе не у всех, как у тебя, сознанье расширяется спиртным.
-- Какое расширенье, ты о чем, - с сожалением сказал Ездра. – прошло и это, кончилась фиеста. 
-- Ври больше, - я ответил, - и коню понятно все: сорвался поутру ты нынче, с бодуна и на измене поперся в пропасть. Или снова ты слышал голоса?   
-- Ну, слышал, да - пристыжено признался Ездра. – Но не «голоса», а голос был. 
-- Без разницы, мой друг. И что сказал он?
-- Сказал, как будто снег в горах лежит.
Я смолк, но ненадолго.
-- Неужели?
-- Сегодня лгать как будто не пристало. 
И так оно и было. Пять минут продлилась тишина. Меняя тему, я его спросил: 
-- А что сегодня снилось вам, мой принц? Опять сюжеты популярных книг?
-- Что видел я? Ее! Она бледна…
Она томаты чистила от шкурок,
Выбрасывая в мусор их затем,
Сама печаль, - какие тут сюжеты… 
Когда бы грусть смогла бы обратиться
К камням, и тех бы разразило грустью..   
А ну-ка, ты, прикрой свой взор, иначе
Сорвусь и не достану димедрол.
 
-- Дался тебе он, этот чертов димедрол, мой бедный Ездра. О душе бессмертной тебе задуматься давным-давно пора. 
Он вдруг взорвался с яростью:
— You think you can scare me you sick fuck?
-- Ого, я вижу, что язык Вильяма тебе уже легко дается, друг! Поставить трижды в этой фразе «you»
способен далеко, поверь, не каждый. 
-- Прошу, заткнись! Меня заставил ты всмотреться
На дно моей души, в ее потемки, где стынет грязь, 
Которую не смыть.
-- А ну достань-ка свой димедрол.
Ездра тут же успокоился.
-- Охотно, друг мой, только как его достать мне?
-- Вырежу сейчас я ветку из ольхи крюкообразной, и все достанешь.
Ну, с веткой я слукавил, предположим, - у меня не было ножа. Поэтому я долго бродил по ольшанику, пытаясь выломать ветку подлиннее.  Дерево отсырело, ломалось неохотно, а о «крюкообразности» можно было даже не мечтать. Наконец я нашел на земле какую-то сухую палку и протянул ее Ездре.
-- Ты эту палку, знаешь, Розенкранц, оставить можешь в собственном заду. 
-- Ну ладно, ладно, оставь свою эротику, остынь. Работай, ну, попробуй сделать раз в жизни нечто нужное сейчас. 
Одной рукой ухватившись за обнаженные корни, другой Ездра взял ветку и попытался дотянуться до пачки.
Ясное дело, ему это не удалось, - до нее оставалось не меньше метра. Да если бы и дотянулся, что он мог  сделать? Разве столкнул бы пачку в воду.
- Ага, мой принц, а у меня - идея, - сказал я. – Привяжем к ветке петлю, и поддеть Вы сможете проклятые таблетки.
-- Ок, вяжи шнурок. Но только сам не лезь в петлю, - не сразу, хорошо?
Умник, блин.
На мне были сандалии, шнурков не было, поэтому для того, чтобы соорудить хоть какую-нибудь петлю, пришлось отвязать ремешок от бинокля. Но Ездра и теперь не доставал. Оставалось совсем немного, но…
-- Мой Розенкранц, Вы знаете, конечно,
Что я руки бы вам не подал. Лишь сейчас, 
Под грузом экстремальных обстоятельств   
Я вынужден идти на компромисс, – продекламировал Ездра и, не совсем попадая в размер, добавил:
-- Засранец ты.   
 Засранец, то есть я, должен был вновь скукожиться, вначале забрать у Ездры ветку, затем подать ему руку, потом в другую руку ветку отдать, и так мы вместе попробовали снова, - и все безрезультатно. 
- Ты лучше ляг.
- Как «ляг»? Да тут же грязно!
- Ау! Послушай, идиот костлявый, - ты димедрола хочешь или нет?
  Я промолчал. Иногда просто надоедает отвечать на дурацкие вопросы Ездры.
Ладно. Я лег (земля была мокрой и скользкой), и мы повторили все упражнение снова. Все наши манипуляции сопровождались взаимными добрыми пожелания, типа «давай-давай», «да тянись же, еб твою мать!», «еще немного, еще чуть-чуть», до тех пор, пока я на каком-то самом глубоком из всех возможных выдохе не сполз по пояс за край пропасти, и, так как уцепиться мне было не за что, и земля, как было сказано выше, была мокрой и скользкой, то мы, все еще исполненные производственного энтузиазма и веры в успех своего великого дела, сорвались и, не разрывая рукопожатия (предсмертное примирение) полетели вверх тормашками вниз.
Полет длился не так уж долго,
Но перед тем, как грохнуться головой о камни,
Я успел заметить, что предмет,
За которым мы так безуспешно охотились,
Был никаким не димедролом,
Вовсе не пачкой таблеток,
А куском карты,
Или, точнее, планом города,
Причем, чем ближе мы подлетали,
Тем лучше разъяснялась истина, -
Это был очень подробный план,
Даже и не план,
а настоящий макет,
макет города, 
города над заливом,
макет, сделанный с невероятной точностью,
и все в нем было словно настоящим:
дома и тротуары, светофоры,
и, пролетая мимо небоскреба,
я даже заметил в окне женщину,
которая очищала от кожицы последний томат,
было слишком мало времени, чтобы рассмотреть ее лицо,
тем более, что жила она на пятом, кажется, этаже,
и лететь оставалось каких-то пару секунд, 
но я еще заметил блеск ножа,
и рассмотрел табличку небоскреба,
поэтому я мог бы утверждать, 
что камень, на котором расплескались мои мозги,
тот камень… этим камнем.. мостовой.. была укрыта… улица… святого… хм… Петра…   
Вот и верь после всего цайсовской оптике. 






ДІМЕДРОЛ

Ездра ніколи не снідав. Не бозна яке збо­чен­ня, правда? Зазвичай він випивав гор­нятко теплої води замість чаю, та й по всьо­му. Якщо нікуди не йшов, за деякий час випи­вав ще одне. Або навіть два.
Горнятко теплої води. Раніше він сумі­щав його з ковтком горілки. Чи з двома ковт­ка­ми, якщо бути відвертим. Якщо вже вик­ла­дати все на чистоту. Тепер — ні. Тепер лише вода. Ціле море води. Бо попереду ще душ, на зміну зимний та гарячий, і аж по тому — прибирання постелі. Змокрілі за ніч подуш­ки (Ездра мав до диспозиції купу по­душок — чотири, може, навіть п’ять, — але зов­сім маленьких, однією з них, найбільшою, він накривав голову) — на батерею чи на балкон, в залежності від сезону. А далі — чисте божевілля: перебути день.
День складається з безлічі рухів: реф­лек­торного дихання; рефлекторного ж кліпання по­віками, коли зображення вимикається на мить, але тільки на мить, на жаль; нереф­лек­тор­них доторків до різноманітних пред­метів, тактильна пам’ять про які могла б замінити самі предмети; спритних іден­ти­фікаційних забав зі звуками, що долинають зна­двору, телефонної слухавки чи прий­мача; неодноразових проходжень повз дзер­ка­ло в коридорі (шлях до вбиральні), дзерка­ло, в котрому якийсь тип, схожий на пере­мож­ця конкурсу двійників, слухняно висо­лоп­лює язика, і Ездра з безапеляційністю на­род­ного цілителя вкотре вже ставить вбивчий аналіз: хронічний холецестит.
Перебути день відносно чесно не вдаєть­ся майже ніколи. Доводиться хитрувати, але це хитрощі малої дитини, розкусити які не складає жодного труду. Що поробиш — такі вже правила гри, не нами вигадані.
Та сьогодні Ездра забув про правила і про во­ду. Він прокинувся, коли кімнату вже випо­внювало світло, прожовкле від запну­тих звечора фіранок, і виявив, що лежить го­ловою в інший, ніж звичайно, бік. Навряд чи можливо було перевернутися вночі, отож, мабуть, він ліг отак ще вчора. Це не­по­ко­їло і тішило водночас. Була якась неспо­ді­вана приємність відчувати таку, чорт заби­рай, багатоваріантність власного життя.
З нової позиції Ездра виразно побачив паву­тиння на стелі і зрозумів, що пульсації його дихання й тепла відіграють, напевно, неа­бияку роль у житті комах. Подумати тільки!
Ездра почав згадувати сон, один з бага­тьох сьогоднішніх. Раніше він навряд чи взяв­ся би за таку ризиковану справу, боя­чись ранкових компіляцій, викликаних не в останню чергу потоком сонячного світла, що йому потрібно цілих 8 хвилин аби до­летіти до Землі (а отже, ми ніколи не бачимо сонце таким, яким воно є у цю хвилину). Однак тепер вже Ездрі все було під силу.

Власне кажучи, потрібний епізод теж по­чинався з вікон. Вікна ці, металеві й зву­ко­не­проникні, повині були б виходити на затоку, якби це не було очевидним топогра­фіч­ним нонсенсом. Принаймні Ездрі хо­ті­ло­ся, щоб вони виходили на затоку, бо це на­лагоджувало б хоч якийсь зв’язок між ними і його, Ездриними вікнами, крізь які він, оброївшись потужною цейсівською оп­тикою міг би підглядати необхідні подро­би­ці. Та подробиці снів непідвладні цейсів­ській оптиці.

Її помешкання. Будинок, мабуть, дуже ви­сокий — справжній хмарочос. Вона готує собі каву. Ездра багато б віддав за те, аби бачити, у що вона вбрана. Але ні — не бачить. Не бачить він і чайника, в котрому закипає вода, і горнятка, куди вона засипає добру ложку дрібно змеленої кави, теж не бачить. Однак він знає, що вона навіть не прогріла його над парою, а це дратує. Ездра нервується і, може, тому дуже виразно, майже фізично уяв­ляє молоко в тетрапаку, котре вона дістає з холодильника і, надрізавши картонний рі­жок, доливає до кави, не чекаючи навіть поки та як слід запариться. Холодний білий стру­мінь викликає цілу бурю в горнятку — з дна під­німається фус, який вже так і не осядеться повністю, затримавшись на бульбашках піни. Ездра відчуває смак тієї кави, ледве теплої, майже нецукрованої і його пересмикує від злості. Хмарочос, повторює він, fucking хмарочос.
Вона ріже хліб для канапки. Хліб м’який і крихкий водночас. Він погано крається, шкір­ка до останнього впирається, проги­наючись під ножем, а потім нагло репає, і свіжо­спечені хлібні тельбухи вивалюються просто на стіл. Ездра ніколи не купує такого хліба. Краще житній, чорний, хай навіть сируватий і глевкий, аби без цих гастроно­міч­них штучок. Хліб — єдина опора тради­цій­ної біохімії, а біохімія, як любить пов­торювати Ездра — суть патріотизму. Ездра — патріот, без сумніву. А вона, напевно, ні. Вона смарує канапку. Має для цього якийсь хит­рий сир шматочками, з якого стікає си­роватка. Сир мабуть смачний, Ездра ніколи та­кого не бачив, але сироватка швидко про­сочує пухке зернисте тіло хліба і скрапує на під­логу.
Вона облизує пальці, нахиляється над столом, зазирає канапці під спід, ловить крап­лі губами. Хмарочос, — знову пере­смикує Ездру. Холодна кава і мокрі канапки — отак то снідає жінка, котра насправді є то­бою.

Далі ти бачиш, як вона бере з таці помі­дор, пурпуровий, як сотня deep purple, підно­сить його над мушлею, обливає окропом, шпа­рячи собі пальці, а потім за допомогою скла­даного ножика з перламутровою ручкою по­чинає оббирати зі шкірки. Шкірка зніма­єть­ся неохоче, певно вода була недостатньо га­рячою, але вона старанно віддирає шматок за шматком, вона просто безжальна, ця жін­ка, котра насправді є тобою. Нарешті по­мі­дор втарачає пихатість і блиск, вона із спів­чут­тям дивиться на його скривавлене без­захис­не тіло, а потім викидає в смітник.
Ездрі здається, що так про­дов­жу­ва­ти­меться без кінця — вона раз за разом братиме но­вий овоч і, почистивши, викидатиме в сміт­тя, та раптово він усвідомлює, що зерно не­спокою криється зовсім в іншому — не в сміт­ті, не в канапках, не в вікнах, котрі ніби-то виходять на затоку — просто чийсь тихий голос промовляє, ніби у горах так само буває сніг.
«У горах теж буває сніг», — шепоче ніжно ворог.
На позір це звучить звичайно, тривіаль­но навіть, але Ездра знає, що гасло це — не що інше, як нахабна дезінформація.
Він зривається з місця, жбурляє ножа, недочищений помідор і вибігає в кімнату. Там, гарячково вигортаючи з шафи речі, по­чинає збиратися. Він натягує одяг просто на нічну білизну, і це незвичне відчуття на тілі до­помагає забути про нестерпність самої ли­ше думки — вийти зранку надвір. Він натя­гує джинси, потім скидає їх, вбирає шкарпет­ки (одна з них чорна, інша — сіра і на розмір мен­ша), заправляючи в них спіднє, хапає ще одні штани, просторіші, плутається в рурах гру­бого светра, влазить у плащ, недбало за­гортаючи всередину комір, і защіпаючи на ходу черевики, випадає з помешкання. За поро­гом згадує, що не розсунув фіранок, але по­вер­нутися в цей момент означало б пораз­ку, означало б знову нікуди не піти, не зро­бити нічого. Треба рушати зараз, поки в моз­ку ще пульсує ця невірогідна думка: «в горах так само буває сніг».
Ездра замикає двері і йде. На сходи зно­ву хтось насипав піску. Певно діти. Кляті ді­ти. Ездра ненавидить дітей. Як, зрештою, й іще багато кого. Та сьогодні ненависть його якась млява, так — неприязнь, радше.

Надворі безкарно владарює сонце. Таке, яким воно було 8 хвилин тому.
Ездра прямує вулицею, від незвички ру­ха­ючись трохи боком. Очі, звиклі до напів­тем­ряви, майже сліпнуть, від кисню паморо­чить­ся в голові, пробирає піт. Мабуть знову весна.
Швидко. Ездра йде швидко. Він ніколи не біжить. Він добре плаває, може й танцю­вати кілька годин поспіль (sic!), але бігати — ну ето уж ізвінітє. Він просто йде якомога швидше, минаючи кіоск нон-стоп, колишній книжковий магазин, в котрому тепер гніз­дить­ся дешева забігайлівка, бочку з-під пи­ва, що торгує молоком, забрьоханий базар­чик, перехрестя, платну стоянку і безплат­ний пам’ятник Габермасу з букетом зів’ялих гвоз­дик на постаменті. Далі Ездра бачить пре­дивну картину: посередині шоссе якийсь де­белий бульдог в ошийнику та наморднику оволодів рудою безпритульною сукою. Він робить своє діло цілком незворушно, вона зди­во­вано прислухається до несподіваного щас­тя, а довкола бігає зграйка миршавих куд­латих псів-недомірків, які жалібно ска­вулять, спостерігаючи за падінням своєї прин­цеси. Дорогу перегороджено, але авто слух­няно гальмують, водії не сиґналять роз­дратовано, як буває зазвичай, а цілком ко­рект­но об’їжджають це збіговисько, цю ра­дість собачу, це свято життя, пся крев, і на­віть переповнений автобус акуратно виру­лює на зустрічну смугу, а крізь вікна видно заздрісні погляди пасажирів.
Тільки Ездра не стишує крок. Він йде і йде. Він хоче вийти з міста ще до полудня, поба­чи­ти гори і пересвідчитися, чи дійсно на них лежить сніг.

Поступове перетворення міста в довко­лиш­ній ландшафт зазвичай буває непо­міт­ним. Завжди залишається якийсь паркан, чи за­лізничний перехід, а чи іржава цистерна на узбіччі, котра ще ніби-то належить місту, а в той же час уже сама по собі. По праву ру­ку Ездра бачить здиблений кам’янистий рель­­єф і білі пасма на вершині. В першу мить він ­навіть зупиняється від несподіванки, але потім згадує, що це фабричний кар’єр, а оте біле зверху — відклади калійної солі. Він ру­шає далі, перетинає галявину, рівчак, долає пагорб і заглиблюється в ліс. Так він втрачає останню можливість, увійшовши в зону прозорого повітря, розгледіти на гори­зонті засніжені вершини.
Тепер він шукає воду. Шукає ріку. Шлях до ріки йому підказують повалені дерева і якась особлива зміна трав. Ездрі здається, ніби він знає, котрі з них поселяються близь­ко води. І справді незабаром він опиняється над урвищем — внизу клекоче потік. Ездра зна­ходить крихітну стежку — не стежку навіть, а ледь помітні на стрімкому схилі уступи — на них ледве можна поставити ногу. Хапаючись за гілля, кущі та камені, Ездра спускається вниз. Ноги ковзають по мокрій глині, і кілька разів він мало не зри­ва­ється з кручі. Врешті в якийсь момент за­ви­сає над прірвою на півдорозі й розуміє, що ні повернутися, ні рушити далі не зможе. Три­маючись за оголені корені дерева, він хоче визначити його назву. Мабуть, вільха. Втім, певності немає. Ботаніку погано в школі вчив, небога. Хоч трави і дерева бага­то чого могли б сказати про природу ре­чей. Речей як таких. Та вже не нам, не нам.
Від нічого робити Ездра роздивляється дов­кола і раптом внизу, коло самої води, на плас­кому блискучому камені помічає якийсь предмет. Це може бути вибілена кістка, презерватив, сиґаретна пачка абощо. Ездрі хотілося б знати, що саме, та це, зда­ється, неможливо. Зрештою, думає він, так воно мабуть і краще. Не знати. Здогаду­ватися. Припускати. Давати шансу. Very well.

Мушу додати, що Ездрі в тому завішенні було майже комфортно. Жодних голлівуд­ських штучок: камінь з-під ноги не зривався, корін­ня не одривалося, й вологої руки згори ніхто не подавав.

Я не подавав, якщо вже бути точним.
Натомість став навколішки і заглядав на Ездру з цікавістю.
— Земний свій шлях пройшов до сере­ди­ни, а далі ні туди, ані сюди, — зімпро­ві­зував я, і Ездра підняв голову. Мовчав. Тому я продовжив:
— При чому «земний» в даному випадку до­слівно. Краще навіть сказати «земляний». Ка­дастри там, геосинкліналі. І що пан на це?
— Це ти, паскуднику, поганий віршомазе? — запитав Ездра.
— Я, я, ковалику, а хто ж іще.
— Слухай, раз уже ти тут, а зір у тебе гос­трий, тобі не видно, що там унизу?
— Внизу ріка, шумить потік, піниться, і тіла жде, щоб знести в небуття.
— Та ні, он там на камені біліє, чи то череп’я, чи кістки, — чомусь, коли ми роз­мов­ляли з Ездрою, то завше збивалися, як не на п’ятистопний ямб, то на іншу версифі­ка­ційну бридню.
Я мусів витягти свій цейсівський бі­нокль і роздивитися.
— Ні, братику, ні те, ні інше. Як не дивно, це пачка з-під дімедролу. Можливо, навіть не порожня. І на хріна ж ти за нею поліз, ска­жи на милість? Погано спиш? Тепер вже віч­ний сон тебе чекає.
— Дімедрол? — здивовано спитав Ездра. — Цікаво, звідки він тут узявся.
— Звідки, звідки... Може, наріки якісь забули. Не всі ж такі, як ти — спиртним роз­ши­рю­ють свідомість.
— Та нічого я вже не розширюю, — з жа­лем сказав Ездра. — Це все в минулому, скін­чилися свята.
— Бреши побільше, — відказав я. — Та ж ко­неві зрозуміло: зірвався вранці з бодуна і на ізмєні в прірву поліз. Що, знову чулись голоси?
— Ну, чулися, — присоромлено визнав Ездра. — Але не голоси, а один голос.
— Яка різниця, брате? Що казав він?
— Казав, немов би в горах сніг лежить.
На хвилю я замовк.
— Справді?
— Брехать мені сьогодні не пристало.
Так воно й було.
Мовчанка тривала звилин зо п’ять. Аби змі­нити тему, я запитав:
— А що сьогодні снилося, мій принце? Чи знов сюжети виграшних книжок?
— Що бачив я? Її! Така бліда,..
// Все помідори чистила зі шкірки...
// І викидала просто у смітник,..
// Так сумно це було — які сюжети...
// А сум оцей — якби він міг озватись...
// До каменів, то й тих прибив би cмутком...
// Свій погляд відверни, бо я зірвуся і не дістану клятий дімедрол.
— Дався тобі цей дімедрол. О бідний Ездро, про безсмертну душу тобі подумать вже давно пора.
Він раптом вибухнув злістю:
— You think you can scare me you sick fuck?
— Ого, я бачу, мовою Вільяма усе віль­ні­ше володієш ти! Тричі згадати «you» в одній фра­зі не кожен може.
— Прошу, досить!
— Мене ти змусив глянути углиб...
// Душі моєї — найбрудніші плями...
// Не змити вже. Давай-но дімедрол...
Ездра відразу заспокоївся.
— Охоче, брате, тільки як дістати?
— Я виріжу тобі з вільхи гілляку із гаком на кінці, і ти дістанеш.
З гіллякою я, звичайно злукавив — у мене не було ножа. Тому я довго бродив по віль­ша­нику, намагаючись виламати якого-небудь прута подовше. Дерево було сире, лама­лося неохоче, а про «гак» не було чого й мріяти. Врешті я підібрав із землі якогось сухого патика й простягнув Ездрі.
— Ти знаєш, Розенкранце, цю галузку я в зад тобі запхав би залюбки.
— Добра-добра, свої еротичні фантазії залиш на потім. Працюй, соколику. Зроби хоч раз в житті потрібну справу.
Однією рукою тримаючись за оголені ко­ре­ні, іншою Ездра взяв гілку і спробував до­тяг­нутися до пачки. Річ ясна, це не вдалося — бракувало ще доброго метра. Та навіть якби він дотягнувся, що можна було зробити? Хіба зіпхав би пачку в воду.
— Агов, принце, у мене ідея, — сказав я. — При­в’яжімо до патика петлю, і ви спробуєте підчепити кляті піґулки.
— О’к, О’к, в’яжи шнурка скоріше, та тіль­ки в петлю зразу не полізь.
Гуморист, блін.
На ногах я мав сандалі, шнурівок не було, тому мені довелося відв’язати від бінокля ремінця і зплести сяку-таку петлю. Однак Ездра далі не діставав. Залишилося зовсім небагато, але...
— Мій Розенкранце, знаєте прекрасно, що я руки нізащо б не подав вам, але тягар обставин екстремальних до комромісу зму­шує мене, — продекламував Ездра і зовсім не в розмір додав:
— Засранцю.
Засранець, тобто я, мусив знов укляк­ну­ти, спочатку забрати в Ездри гілляку, потім по­дати йому руку, потім у іншу руку гілляку віддати, і так разом ми спробували ще раз, але безрезультатно.
— Ти краще ляж.
— Як то «ляж»? Тут же брудно!
— Агов, послухай, дурню дистрофічний, ми дімедролу хочемо чи ні?
Я змовчав. Іноді просто набридає від­повідати на дурнуваті Ездрині запитання.
Добре. Я ліг (земля була і мокра, і слизь­ка), і ми повторили всю операцію ще раз. Усі наші маніпуляції супроводжувалися вза­єм­ними підбадьореннями типу «давай-давай», «та тягнися ж, їбі його мать!», «ще трошки, ще трошки», аж поки на якомусь най­глиб­шому видиху я не сповз на край урвища по пояс, а позаяк учепитися мені було ні за що, і земля, як уже говорилося, була мокра й слизька, то ми, усе ще сповнені виробничого ентузіазму і віри в успіх цілої справи, зірвалися й не розриваючи руко­стис­кання (передсмертне примирення) по­летіли сторчголов донизу.

Летілося не так уже й довго,
але перед тим, як бебехнути головою об каміння,
я встиг побачити, що предмет, за яким ми так безуспішно полювали,
ніякий не дімедрол,
ніяка не пачка з піґулками,
а шматок мапи,
чи раше плану міста,
при чому, чим ближче ми підлітали,
тим помітніше було,
що це дуже детальний план,
та навіть і не план,
а спражнісінький макет,
макет міста,
міста над затокою,
макет, виконаний із невірогідною прецизією,
усе було, мов справжнє, — будинки, троту­ари, світлофори;
пролітаючи повз якийсь хмарочос,
я навіть помітив у вікні жінку,
що обирала з шкірки останній помідор,
було надто мало часу,
щоб розгледіти її обличчя,
тим більше, що вона мешкала на п’ятому, здається поверсі,
й летіти залишалося яких пару секунд,
але блиск ножа я ще встиг помітити,
і запам’ятав табличку на будинку,
тож можу правдиво свідчити,
що камінь, по якому розпляцкалися мої мізки,
цей камінь... цим каменем... цією бруків­кою... була... вистелена... вулиця... святого... гм... Петра...

От і вір після цього цейсівській оптиці.

Фрагмент книги: Іздрик. АМтм. Львів: "Кальварія", 2004-2005.