Юрий Издрык Идиоты

Дана Пинчевская
То, что по достижению сорокалетнего возраста множество братьев покинуло наш монастырь,
вызвало глубокую обеспокоенность нашей общины.
Ансельм Грюн. Посреди жизни

Автобус поломался посреди поля. Впрочем, не менее достоверным было бы утверждение того, что сломался он посреди леса. Так как с одной стороны дороги действительно темнел лес, а с другой – раскинулось бесконечное поле.
Ну и вовсе не стоило уточнять, что поломался он посреди ночи.
Пассажиры высыпали на улицу и окружили шофера, который копался в моторе, но тот даже и не говорил ничего, только вяло отнекивался, отмахиваясь левой рукой, в которой зажал разводной почему-то ключ. Правую зато погрузил по локоть в кишки мотора.
Похоже на то, что выбраться отсюда, во всяком случае, до рассвета, не удастся.
Разошлись кто куда: кто в кусты (искать ежевику), кто в чащу (на охоту), кто в придорожную канаву (собирать колоски). Я же двинулся по направлению к зареву, пылающему над полем, - в сущности, совсем неподалеку. Идти пришлось по распаханной пашне, что в темноте совсем не так просто. Но, чем ближе я подходил к свету, тем более ровной становилась поверхность, и выяснялось, что зарево – это подобие алгебраической суммы множества огней, которые освещали нечто похожее на речную пристань, даром, что до ближайшего водоема было, верно, с несколько десятков километров.
Подойдя ближе, я увидел, что строение и вправду напоминает речной вокзал, во всяком случае, его макет: деревянный, покрашенный в белый цвет дом, деревянный некрашеный причал, фигурные столбики балюстрады, лавки, стенды, спасательные шлюпки, и свет, свет, свет, - фонари вдоль причала, фантом маяка на окраине поля, рекламные огни бигбордов, подмигивание игральных автоматов, люминисцения, неоны и тысячи гирлянд: ими были обвиты искусственные елки и живые березы, они свисали, казалось, прямо с неба, растягивались между столбами фонарей и обвивали дом, словно паутина. Все это блестело, искрилось, мерцало разноцветными огнями, воссоздавая в совершенстве атмосферу нежданного праздника, хотя, казалось бы, какой уж тут мог быть праздник, - тут, посреди мира, посреди ночи, среди степи широкой…
 Общее настроение усиливала огромная, пестро ряженая, словно на карнавал, толпа, которая заполнила все пространство, обозначенное столярными и осветительными метками цивилизации. 
Было трудно понять, кто передо мной, - не потому, что лица были скрыты масками, а одежда скрадывала подлинную сущность персонажей: как раз масок и костюмов было совсем немного, а может быть, их и вовсе не было, просто рябь тканей, ритуальная почти что экспрессивность движений, плюс, по всей видимости, кокаиновый блеск глаз маскировали подлинное положение дел, если таковое существовало. Хотя обычно всегда присутствует какая-нибудь сущность, - а вот подлинная она или фальшивая, - не нам судить.
 Мужчины и женщины, преимущественно – молодые, хотя иногда, судя по гриму, - неопределенного возраста; тинэйджеры и студенты, цветочницы и пожарники, гусары и феминистки, свинарки и пастухи, модели и альфонсы, бездомные и бюрократы, хиппи, яппи, кое-где – дети, но прежде всего – работники социальной службы – таким, кажется, был социальный же срез этого  общества.
Не то чтобы мне хотелось сразу же присоединится к всеобщему веселью (кто знает, весельем ли это было), но остаться на окраине этого действа здесь было просто невозможно: как только я ступил на причал, кто-то немедленно всучил мне огромную зажженную петарду, и, хотя я переживал, что она может вот-вот взорваться, избавиться от нее мне не позволяли, причем делалось это без нажима и принуждения, просто ситуация норовила выпасть таким образом, что мне вправду было некуда приткнуть чертову петарду, равно как и невозможно было ее выбросить. 
Поэтому я держал в руках полосатый цилиндр, готовый взорваться в любую минуту, а доброжелательные, но настойчивые хозяева не давали мне от него избавиться, да даже и оставить его где-нибудь я просто не мог в виду гипотетического присутствия детей, поэтому, когда запал уже почти догорел до основания, я просто схватил со стенда топор, который висел по соседству с огнетушителем, и отрубил петарде хвост у самого крупа.
Судя по некой малоуловимой перемене в блеске зрачков (который сошел с кокаиновой в амфетаминную часть спектра), я понял, что это было именно то, чего от меня ожидали, - и речь шла вовсе не об ампутационных счетах с петардой, а о том, чтобы в моих руках оказался топор. Ну и самое важное: я понял, что все так и будет продолжаться: от меня будут ждать адекватной, соответственной, правильной (согласно мысли большинства), реакции на каждую ситуацию, - социальный заказ, или, выражаясь точнее, общественные ожидания составляли квинтэссенцию карнавала, - сквозь призму моего субъективного видения ситуации, ясное дело.   
Новая же волна требовала найти применение топору.
Я был далек от мысли о том, что в этом милом обществе кто-то вынашивает раскольниковские планы на мой счет, но все же топор в руках беспокоил куда больше, чем петарда. Тем более, что однажды я его уже использовал не по назначению. Ведь маловероятно предположение о том, что изысканная стилистика этого карнавала предполагала повторы.
На пробу я бросился в сторону неосвещенного поля, - там, под покровом темноты, было бы проще что-нибудь разрубить. Впрочем, меня мягко подтолкнули к центру, - и захохотало цыганское отродье, а от цыган, как известно, отбиться совсем непросто.
Я попробовал срубить одну из искусственных елок, но мне прозрачно намекнули на то, что новогодняя пора еще не настала.
Вокруг меня постоянно вертелись люди, поэтому с оружием в руках я чувствовал себя не слишком комфортно; а когда вокруг меня в какой-то момент закружились в фольклорном танце дети, я определил ситуацию как раздражающую.
Мне хотелось как можно скорее избавиться от топора.
А потом после неоднократных, но напрасных попыток использовать инструмент для декоративно-узорных работ (обтесать столбики узорами, скажем), в припадке внезапного гнева я замахнулся на, - как мне внезапно показалось, - режиссера всего этого хепенинга, и… не знаю, что произошло: то ли он использовал некий молниеносный прием кунг-фу, и меня на мгновение парализовало, после чего я вновь оказался вооруженным в сердце толпы; то ли кинематографическое время вернулось обратно… словом, мне недвусмысленно намекнули на то, что импровизация здесь неуместна, и что я обязан буду искать правильный ответ.   
 Некоторое время я бродил, словно переодетый Робин Гудом лузер, который пришел на костюмированный бал для «продвинутых», ряженный невпопад равно настолько, чтобы немедленно отрекомендовать себя лохом и деревенщиной. Он радостно здоровается, старается шутить, пытается танцевать, но всеобщий снобизм и полный игнор ясно дают ему понять, что что-то не в порядке, что-то не так, но что именно – не уразуметь, и он бродит с этим своим дурацким топором между толпами танцующих, ненужный, осмеянный, презренный…      
 Все это невыносимо раздражало.
Вдруг что-то замкнуло у меня в голове, и красное топорище пожарного топора, - собственно, не само топорище, а предназначение топора как противопожарного инструмента, - проассоциировалось у меня с замыканием электрического круга, поэтому я вырубил ближайшую гирлянду, брызнули искры, на щитке выбило пробки, замигал свет вокруг, часть лампочек погасла, зато вся братия с облегчением выдохнула: «Ом-м-м!»
 То есть дальше придется действовать в полумраке», - успел подумать я и тут же получил качественный пинок в бок, и чуть не полетел вниз, на пол, но в последний момент схватился за платьице девушки, которая стояла рядом, и случайно оторвал целый рукав такого же кровавого цвета, как и топорище. И что я должен был делать с этим рукавом? Логично было бы пришить его обратно, но это вряд ли возможно благодаря всеобщей толчее. Поэтому, действуя, возможно, несколько импульсивно, я догнал девушку и, чтобы быть хоть немного последовательным, рванул на ней и второй рукав. На мгновение воцарилось молчание, я даже успел подумать, что меня, наверное, будут бить, возможно, даже ногами, - но карнавал внезапно взорвался аплодисментами, - очевидно, никто не ожидал от меня подобной сообразительности. Я и сам не ожидал, тем более, что мне сейчас придется думать, что делать сразу с двумя рукавами, - ведь отрывать еще что-нибудь было бы отчетливой безвкусицей.
 Однако дух сопротивления внезапно овладел мною (нет ничего хуже, чем играть в чужую, к тому же вовсе непонятную игру), и я, схватив лиф красного платьица, содрал его с девушки, а потом пошел по кругу, сдирая одежду со всех женщин, какие попадались под руку.
Странно, но, вместо обструкции и протеста, это вызвало только новую волну оживленных аплодисментов и танцев, а полуголые барышни поглядывали на меня с откровенной симпатией, - так смотрит женщина, которую уже знаешь достаточно близко, чтобы не выходить из комнаты, когда она переодевается, но в то же время которую еще не успел разочаровать телесной близостью.
Кажется, после этих моих галантерейных штучек вокруг воцарился дух нарочитой интимности, так как действо переместилось ближе к дому, где в просторном зале пылал огромный (несколько стереотипно несоответствующий скромности и масштабам помещения) камин, то есть искусственного света было в действительности слишком много, и рубка гирлянды была осмысленной не только с ритуальной, но и с практической точки зрения.
Хотя, конечно, (яйца выеденного не стоят) все мои попытки какой-либо рационализации - дерьмо, так как я и теперь понятия не имел, в какую историю вляпался и чего именно от меня ждут. Однако идиотское сознание отказывается участвовать в делах, которых не понимает, и, вместо того, чтобы наслаждаться эстетикой чистого абсурда, подсовывает непознаваемому внешнему неуклюжие и фальшивые мотивы.
Теперь я уже вряд ли вспомню все задания, которые мне пришлось исполнить в ту ночь. Помню только, что бешенное движение не останавливалось ни на минуту (распивались сквозь медицинские трубки химерические коктейли, развешивались елочные игрушки, - так как в межвременье пришло и ушло местное рождество, - пеленались младенцы, расставлялись ловушки для мышек, крахмалились и гладились старосветские рубашки, мылись и бились окна, раскладывались пасьянсы, игралось (- ли) в революцию, игралось ( - ли) в прятки, устраивались конкурсы лучшего рисунка и большего бюста, составлялись буриме и паззлы, имитировалась оргия, смотрелись телесериалы, устраивались домашние спектакли, снималось визионерские видео, вызывались духи живых журналистов, пеленались младенцы, пеленались младенцы и снова пеленались младенцы, словно это была школа юных родителей, и еще много всякой всячины происходило, wherever), - ни минуты покоя до тех пор, пока над подлеском не показалась аппликация солнца, - мне даровано не было; и что головоломки становились все сложнее и сложнее, до той самой изысканной простоты, пока, в конце концов, в моей руке не оказалась зажженная сигарета, и правильным решением было не что иное, как демонстративно банальный перекур, который тут означал первый уровень инициации.
 Сразу после чего меня (под руки) вывели на причал, где, согласно общей логике, - если кто-то обнаружил здесь хоть какую-нибудь логику, - вокруг должно было быть не поле, а тайное лесное озеро, которое ночью я будто бы спутал с пашней. 
К сожалению, нет, - никаких чудес не случилось, и повсюду, куда ни глянь, - зеленело и колосилось поле, то есть теоретически я мог спокойно идти куда угодно, на поиски автобуса, например; но, то ли в следствии выкуренной сигареты (к которой, , несомненно, что-то подмешали), то ли в результате пережитых приключений, то ли под влиянием посвящения, я чувствовал, что даже мысленно не могу оставить этот странную секту неадекватности, это пристанище дураков (корабль уродов), который к тому же, согласно какой-то там ступени инициации открыл мне свое подлинное лицо (ну, или одно из лиц), - оказавшись знаменитым, легендарным и полумифическим Монастырем Идиотов, попасть в который мечтает в глубине души каждый адепт социальной адаптации, а также поклонник Догмы.   
Вот я и остался.
Больше того – я остался на неопределенный срок.
Но ошибется тот, кто решит, что здесь еженощно проводятся похожие мистерии, или что меня, скажем, по винтовой лестнице свели в подвал в виде госпитальной палаты, чтобы склонить к принудительному монашеству.   
Ничего подобного не было.
Как не было никаких задекларированных табу и ограничений.
И можно было бы все это трактовать, как отпуск в кругу новых знакомых, если бы не мастерское, почти виртуозное моделирование братьями и сестрами повседневных ситуаций таким образом, чтобы, вопреки наглядной свободе выбора, я постоянно оказывался в ситуации жесткого детерминизма, из которой всякий раз должен был искать выход самостоятельно.
 За время моего пребывания в монастыре я много с кем подружился, но странная это была дружба, - так можно было бы приятельствовать с персонажами собственных снов. У меня было даже несколько интрижек с несколькими сестрами, но, опять же, это были связи, словно вычитанные в одолженных книгах.
И, странное дело, - я почти ничего не помню о своем монашестве. Возможно, наиболее ярким (поскольку наиболее выразительным) воспоминанием остался ежедневный утроений кофе с молоком, которое я пил, сидя в шезлонге на пристани.
Помню также, что первая, «карнавальная» ночь время от времени повторялась, но напрасно я тешил себя надеждами, будто бы знаю порядок церемониала, - всякий раз один или несколько элементов изменялись, и таким образом изменялся весь сценарий, так, словно за время моего монастырского бытия мы должны были перепробовать все возможные варианты развития событий, пройтись по всем тропинкам этого сада запутанных троп проследить весь комбинаторный потенциал  ритуала.
 Не стоит упоминать и того, что финальная сигарета, например, исполняла, вопреки своей демонстративной ограниченности реквизита, самые разнообразные функции: 
-  я прожигал ею воздушные шары и шторы, использовал в приготовлении домашнего бульбулятора, пускал дым кольцами и давал прикурить пахитоску сестре-проститутке, ряженной в Марлен Дитрих;
- однажды мне пришлось поджечь ею петарду в  п е р в о м   д е й с т в и и, в другой раз – сбрасывать пепел в специальную мисочку для гаданий;
-  в один прекрасный день я должен был, не выпуская ее изо рта, словно босяк какой-то, читать длиннейший монолог, пока сигарета догорела до фильтра, и так, с приклеенным к нижней губе бычком, я изображал какие-то нордические страсти;
 - несколько недель подряд я удобрял пеплом грунт вазона, в котором жила Alcea rosea L. var. nigra Cav., - удобрял, пока не выросло целое деревце и не распустились темно-красные, почти черные цветы;   
- после бессонной ночи и усыплял сигаретным дымом ночную бабочку, которая сбилась с курса, соблазнившись светом гирлянд;
 - я выпускал тучи седого дыма в лучи диапроектора во время демонстрации слайдов из жизни арктических волков, - бесцветные просторы тундры словно оживали, и среди сугробов извивалась метель;
 - оставлял докурить брату по оружию, демонстрируя щедрость военной дружбы;
- пускал по кругу, рискуя подхватить невиннейшие болезни слизистой; 
- крошил ее, высыпая табак в ароматные смеси самодеятельных вакханок;
-  учился рубить ее пополам саперной лопаткой (лопатка, кстати, быстро стала практически неотъемлемым атрибутом большинства забав);
 - однажды мне пришлось даже гасить окурки кожей одного из братьев, который с утюгом на животе и паяльником в заднице проходил посвящение в одну из высших каст, так называемых «терпил»;
- а в самом финале эта сигарета, ясное дело, должна была сыграть наконец ключевую роль, так как именно ею мне предстояло поджечь Монастырь Идиотов накануне ухода в мир.
Должен сознаться, - почти до самого конца я не понимал цели моего монашества. Те бесчисленные мелочи, которым мне пришлось поневоле научиться, в рациональном мировосприятии не находили никакого, - ни практического, ни мистического применения. Я просто полагался на непостижимость идиотского промысла. И тот воистину оказался непостижимым.
К тому же, сознаюсь откровенно, ситуация беспощадного детерминизма при нарочитой свободе выбора не только всегда притягивала меня, но и предельно ясно напоминала другой Промысел, не скажу Чей.
В общем, учитывая все вышесказанное, не стоит удивляться тому, что, даже устроив в монастыре пожар и наблюдая за тем, как стоически, без звука горят в его огне братья и сестры, я пока совсем не ориентировался в сути своей миссии (хотя то, что меня здесь готовили к  м и с с и и,  и  к  м и с с и и  особой, не вызывало никаких сомнений). И только в последний момент, когда крыша речного вокзала вот-вот должна была обвалиться, а столбы фонарей пылали, словно факелы, - из раскаленной  сердцевины пожара вылетела небольшая книга и упала мне прямо под ноги. 
Надпись на обгоревшей обложке гласила: «Инструкция Возвращения».
Удивляясь мужеству и дисциплинированности того монаха, который в последнее, далеко не самое приятное мгновение своей жизни все же сумел исполнить свой предсмертный долг, я понял, что здесь мне больше делать нечего, и побрел прочь от пожарища, которое теперь прорастало черными ребрами на том месте, где прежде был монастырь.
Я возвращался, шел по полю, которое оказалось вправду бесконечным, питаясь злаками и корнеплодами, иногда охотясь на ласок и кротов, пил росу и дождевую воду и читал, изучал, запоминал Инструкцию. 
Я вызубрил и истолковал ее всю, от корки до корки, от названия до конечных сносок, поданных петитом; я мог бы повторить ее слово в слово, хоть разбуди меня среди ночи; 
Я, в конце концов, мог бы даже при необходимости вслепую переписать ее. 
Одного я знать не мог: на последней странице, которая обгорела чуть больше прочих, был постскриптум.
И в нем, возможно, говорилось о самом важном.
Он был предельно лаконичен. 
Чрезмерно лаконичен и слишком маргинален, чтобы уцелеть в огне.
Он стоил всей Инструкции и всей монастырской школы.
К тому же он был прост, как яичная скорлупа: 
“P.S. Возвращаться не обязательно“.
 Или в том, что я его не читал, также таился непостижимый идиотизм промысла? 

IДIОТИ

Те, що після досягнення сорокарічного віку з монастиря вийшло багато співбратів,
викликало глибоку стурбованість нашої спільноти.
Ансельм Ґрюн. Середина життя
Автобус поламався посеред поля. З тією ж мірою правдивості можна сказати, що він поламався посеред лісу. Бо з одного боку дороги й справді темнів ліс, а з іншого — розкинулося безконечне поле. Ну і вже зовсім зайвим буде уточнювати, що поламався він посеред ночі.
Пасажири висипали надвір і оточили шофера, котрий копирсався в двигуні, але той навіть нічого не говорив, а тільки мляво відмугикувувся і відмахувався лівою рукою, в якій мав затиснутий розвідний чомусь ключ. Праву натомість по лікоть запхав у тельбухи мотора. Схоже було на те, що виїхати, принаймні до світанку, не вдасться.
Розбрелися хто куди: хто в кущі (шукати ожину), хто в хащі (на полювання), хто в придорожню канаву (збирати колоски). Я ж рушив у напрямку заграви, що пломеніла над полем, не так уже й далеко, зрештою. Йти довелося переораною ріллею, що в темряві зовсім не просто. Але чим ближче я підходив до світла, тим гладшою робилася поверхня, і тим зрозуміліше було, що заграва — це подоба алгебраїчної суми безлічі вогнів, які освітлювали щось на кшталт великої річкової пристані, дарма, що найближчої водойми було певно з кількадесят кілометрів.
Підійшовши ближче, я побачив, що будова й справді нагадує річковий вокзал, принаймні його макет: дерев'яний, фарбований на біло будинок, дерев'яний нефарбований причал, фіґурні стовпці балюстради, лавки, стенди, рятівні шлюпки і світл;, світл;, світл; — ліхтарі вздовж причалу, фантом маяка на скраю поля, рекламні пломені білбордів, підморгування гральних автоматів, люмінесценція, неони і тисячі гірлянд: ними обвиті були штучні ялинки й нештучні берези, вони звисали, здавалося би, просто з неба, були порозтягувані поміж стовпами ліхтарів і наче павутина обвивали будинок. Усе це мигтіло, блимало, іскрилося, мінилося різнобарвними вогнями і досконало відтворювало концентровану атмосферу несподіваного свята, хоча ніби яке ж могло бути свято — тут, серед світу, серед ночі, серед степу широкого...
Загальний настрій підсилювався через чималу, пістряво — ніби для карнавалу — вбрану юрбу, що заполонила увесь, позначений столярними й світляними мітками цивілізації, простір. Важко було зрозуміти, хто саме переді мною, — не тому, що обличчя ховалися за масками, а вбрання скривали справжню сутність персонажів: якраз масок і костюмів було не так уже й багато, а може їх і зовсім не було, просто строкатість тканин, замалим не ритуальна експресивність рухів, та ще кокаїновий сливе полиск очей досконало маскували справжню сутність справ, якщо така існувала. Хоча зазвичай завжди буває якась там сутність — а вже справжня вона, чи не справжня — не нам судити.
 Чоловіки й жінки, здебільшого молоді, хоч іноді — за гримом — невизначеного віку; тінейджери й студенти, квітникарки й пожежники, гусари й феміністки, свинарки й пастухи, модельки й альфонси, бездомні й бюрократи, яппі, хіппі, зрідка — діти, а передовсім — працівники соціальної служби — таким, здається, був соціальний же зріз усієї компанії.
Не те, щоби мені хотілося відразу включитися в загальні веселощі (хтозна, чи то були веселощі), але триматися осторонь загального дійства тут було просто неможливо: як тільки я ступив на причал, мені одразу хтось всучив у руки величезну запалену петарду, і я хоч і переживав, що вона може от-от вибухнути, та позбутися її мені не дозволяли, причому роблено це було без примусу і натиску, просто ситуація постійно викомбіновувалася в такий спосіб, що мені насправді ніде було приткнути кляту петарду і ніяк було її викинути. Отож я тримав у руках смугастий, готовий розірватися циліндр, а приязні, але й  заповзятливі господарі не давали мені його здихатися, та навіть і залишити де-небуть я його не міг з огляду на гіпотетичну присутність дітей, тому, коли запал вже майже догорів до кінця, я просто схопив зі стенду сокиру, що висіла обабіч вогнегасника, і рубанув петардин хвіст коло самого крупа.
За якоюсь невловимою зміною у блищанні зіниць (воно змістилося з кокаїнової в амфетамінну частину спектра), я зрозумів, що це саме те, чого від мене чекали — і йшлося передовсім не про ампутаційні порахунки з петардою, а про те, аби в моїх руках опинилася сокира. Ну і найголовніше: я зрозумів, що так буде й надалі — від мене очікуватимуть правильної, відповідної, адекватної (на думку загалу) реакції на кожну ситуацію — соціальне замовлення, чи радше б сказати, суспільне очікування складало квінтесенцію карнавалу, крізь призму мого суб’єктивного бачення, річ ясна.
Поточна ж хвиля вимагала віднайти призначення сокирі.
Я був далекий від думки, що в цьому приязному товаристві хтось виношує щодо мене раскольниковські плани, а все ж топір у руках непокоїв куди більше за петарду. Тим більше, що один раз я його вже використав не за прямим призначенням. А навряд чи стилістика цього вишуканого карнавалу допускала повтори.
На пробу я кинувся в бік неосвітленого поля — там під покровом темряви було б простіше будь-що розрубати. Однак мене м’яко підштовхнули до центру — довкола заґелґотало циганське кодло, а від циган відбитися — відомо, як непросто.
Я спробував зрубати одну із штучних ялинок, та мені прозоро натякнули, що новорічна пора ще не надійшла.
Довкола мене постійно вертілися люди, тож зі зброєю в руках я почувався не надто комфортно, а коли в якийсь момент довкола мене закружляли у фолькльорному танку дітлахи, я визнав ситуацію за драстичну.
Мені хотілося пошвидше лишитися сокири.
А потім після неодноразових, але марних спроб використати інструмент для декоративно-оздоблювальних робіт (обтесати стовпці візерунками, скажімо), в нападі раптового гніву я замахнувся на, — як мені зненацька видалося, — режисера всього цього хепенінґу, і... не знаю, що сталося: чи то він використав якийсь блискавичний прийом кунґ-фу, і мене на хвилю було знейтралізовано, а відтак я знову опинився озброєний посеред тлуму; чи то просто кінематографічний час повернувся назад... словом, мені недвозначно дали зрозуміти, що імпровізація тут недоречна, і що я змушений буду шукати правильної відповіді.
Довший час я вештався, ніби перебраний Робін Ґудом невдаха, який прийшов на костюмований бал для “продвинутих“, зодягнутий настільки невлад, що відразу виказав у собі “лоха“ й “рагуля“. Він радісно вітається, намагається жартувати, береться до танцю, але загальні іґнорація й погорда підказують йому, що щось негаразд, щось не грає, та годі зрозуміти, що с;ме, і він тиняється з тим своїм дурнуватим топірцем поміж тлумами танцюючих, непотрібний, зневажений, осміяний.
Усе це дедалі більше дратувало.
Нагло щось замкнуло в мене в голові, і червоне руків’я пожежної сокири — власне, не саме руків’я, а призначення сокири як протипожежного знаряддя, — засоціювалося мені із замиканням електричного кола, тому я рубанув найближчу гірлянду, порскнули іскри, на щитку вибило пробки, світло довкола заблимало, частина лампочок погасла, зате вся братія з полегшенням видихнула “Ом-м-м!“.
“Отже далі доведеться діяти в пімтемряві“, — лишень подумав я, як тут же дістав добрячого стусана під бік і замалим не полетів додолу, але в останній момент схопився за сукенку дівчини, яка стояла поруч, і мимоволі відірвав цілий рукав такого ж кривавого кольору, що і держак сокири. I що би я мав робити з тим рукавом? Найлогічнішим було би пришити назад, та це навряд чи можливо у загальній товкотнечі. Тому, діючи, може, дещо імпульсивно, я наздогнав дівчину і рвонув на ній і другий рукав, аби бути принаймні послідовним. На мить запала тиша, я навіть встиг подумати, що мене, мабуть битимуть, можливо навіть ногами, та карнавал раптово вибухнув аплодисментами — вочевидь ніхто не сподівався вже від мене подібної кмітливості. Я й сам не сподівався, тим більше, що мені зараз доведеться думати, що робити відразу з двома рукавами — адже відривати ще щось було б ознакою явного несмаку.
Однак дух спротиву оволодів зненацька мною (нема нічого гіршого, як грати в чужу гру, до того ж незрозумілу), і я, схопивши за ліф червоної сукенки, здер її з дівчини, а потім пішов колом, здираючи одяг з усіх жінок, які траплялися під руку. Дивно, замість обструкції й протесту, це викликало лише нову хвилю пожвавлених оплесків і танців, а напівоголені молодиці поглядали на мене з неприхованою прихильністю — так дивиться жінка, яку вже знаєш достатньо близько, аби не виходити з кімнати, коли вона переодягяється, а, водночас, яку ще не встиг розчарувати тілесною близкістю.
Здається, дух показної інтимності запанував довкола після цих моїх галантерейних вибриків, бо дійство перемістилося до будинку, де в просторій залі палахкотів величний (дещо стереотипно невідповідний до скромності й масштабів покою) камін, отже штучного світла таки було забагато, і розрубування ґірлянди мало попри ритуальний ще й практичний сенс.
Хоча ці мої намагання щось раціоналізувати, звичайно, гівна варті, бо я і далі поняття не мав, у яку халепу вляпався, і чого так направду від мене очікують. Однак дурнувата свідомість відмовляється брати участь у справах, яких не розуміє, і замість того, щоб насолоджуватися естетикою чистого абсурду, підсовує непізнаваному зовнішньому недолугі і фальшиві мотиви.
Тепер уже навряд, чи згадаю усі завдання, які мені довелося вирішувати тієї ночі. Пам’ятаю лише, що шалений рух не припинявся ні на мить (пилося через медичні трубки химерні коктейлі, розвішувалося ялинкові прикраси, — бо в міжчасі прийшло і проминуло місцеве різдво, — пеленалося немовлят, розставлялося пастки на миші, крохмалилося і прасувалося старосвітські сорочки, милося й билося вікна, розкладалося пасьянси, гралося на семплерах, читалося вголос анархістські вірші, бавилося в революцію, бавилося в хованки, влаштовувалося конкурси на найкращий малюнок і найбільший б’юст, складалося буріме і пазли, імітувалося оргію, оглядалося телевізійні серіали, влаштовувалося домашні спектаклі, знімалося візіонерське відео, викликалося духів живих журналістів, пеленалося немовлят, пеленалося немовлят і знову пеленалося немовлят, немов то була школа молодих батьків, і ще багато всілякої всячини робилося, wherever); що ані хвилини спокою, — аж поки над переліском не показалася аплікація сонця, — мені даровано не було; і що головоломки робилися все складніші й складніші, аж до тієї вишуканої простоти, коли врешті-решт в моїй руці опинилася запалена сиґарета, і правильним розв’язанням було не що інше, як на позір банальний перекур, який тут означав перший ступінь втаємниченості.
Одразу потому мене (попід руки) вивели на причал, і за всією логікою, — якщо лише хтось зауважив тут якусь логіку, — довкола вже мало бути би не поле, а потайне лісове озеро, яке поночі я ніби-то сплутав із ріллею. На жаль, ні, жодних чудес не сталося, і зусібіч — куди лише сягало око — зеленів і колосився лан, тобто теоретично, я міг би піти собі геть, шукати автобуса, наприклад; але чи то внаслідок викуреної сиґарети (до якої щось підмішали, безсумнівно), чи то в результаті пережитих пригод, чи то під впливом втаємничення, я відчував, що навіть подумки не можу залишити цей дивний осередок неадекватності, цей прихисток для дурисвітства, котрий до того ж, за якимось там черговим ініціаційним щаблем, відкрив мені своє справжнє обличчя (чи, мо’, одне із них), виявившись славнозвісним, легендарним і напівміфічним Монастирем Iдіотів, потрапити до якого мріє в глибині серця кожен адепт суспільної адаптації, а заразом симпатик Доґми.
Отож я залишився.
Ба більше — я залишився на невизначений термін.
Однак помилявся б той, хто уявив би, ніби тут щоночі відбувалися подібні профанні містерії, або що мене, скажімо, звели ґвинтовими сходами до пивниці, облаштованої під шпитальний покій, аби схилити до примусового схимництва.
Не було жодної подібної маячні.
Як не було й задекларованих обмежень чи табу.
I можна було б усе це потрактувати як відпустку в колі нововіднайдених приятелів, якби не майстерне, замалим не віртуозне моделювання братами й сестрами щоденних ситуацій у такий спосіб, що попри позірну свободу вибору, я постійно опинявся в становищі жорсткої детермінації і вихід щоразу мусив шукати сам.
За час мого перебування в монастирі я з багатьма заприязнився, але дивна то була дружба — так можна було би приятелювати з персонажами власних снів. Я навіть мав кілька недовгих інтрижок із кількома сестрами, та знову ж таки це були зв’язки, немовби вичитані з позичених книжок.
I дивним чином я майже нічого не пам’ятаю із свого чернечого життя. Можливо, найяскравішим (бо найвиразнішим) спогадом є щоденна ранкова кава з молоком, яку я пив, сидячи в шезлонґу на пристані.

Пам’ятаю також, що перша, “карнавальна“ ніч час від часу повторювалася, та дарма я тішив себе сподіваннями, що вже досконало знаю порядок церемоніалу — кожного разу один, або кілька елементів змінювалося, і таким чином змінювався весь сценарій, так, ніби за час мого монастирського перебування ми мусили перепробувати всі можливі варіанти розвитку подій, перейтися усіма шляхами цього саду  розгалужених стежок, простежити увесь комбінаторний потенціал ритуалу.

Шкода й говорити, що фінальна сиґарета, наприклад, відігравала попри свою позірну реквізитну обмеженість, найрізноманітніші функції:
— я пропалював нею фіранки й надувні кульки, застосовував у виготовленні домашнього бульбулятора, пускав дим кільцями і давав прикурювати пахітоску перебраній на Марлен Дітріх сестрі-повії;
— одного разу мені довелося підпалити нею петарду з першої д і ї, іншого — струшувати попіл у спеціальну мисочку для гадання;
— котрогось дня я мусив, не випускаючи її з рота, немов якийсь босяк, читати довжелезний монолог, аж поки сиґарета не догоріла до фільтра, і так, з приклеєним до нижньої губи бичком, я відтворював якісь нордичні пристрасті;
— кілька тижнів поспіль я удобрював попелом ґрунт вазонка, в якому жила Alcea rosea L. var. nigra Cav., удобрював, аж поки не виросло ціле дерев­це, і не розпустилися темно-червоні, майже чорні квіти;
— під час безсонної ночі я присипляв сиґаретним димом нічного метелика, що збився з курсу і спокусився на світло гірлянд;
— я випускав пасма сивого чаду в промені діапроектора під час демонстрації слайдів із життя арктичних вовків — безбарвні простори тундри немовби оживали, і заметіль курилася поміж кучугур;
— залишав докурити братові по зброї, демонструючи щедрість воєнної дружби;
— пускав по колу, наражаючись на небезпеку найневинніших захворювань слизової;
— розкришував, висипаючи тютюн в ароматичні суміші самодіяльних вакханок;
— вчився розрубувати навпіл саперною лопаткою (лопатка, до речі, швидко стала практично невід’ємним атрибутом більшості забав);
— якось мені навіть довелося гасити недопалки об шкіру одного з братів, який із праскою на животі та паяльником в дупі відбував посвячення в одну з найвищих каст, т.зв.“тєрпіл“;
— а в самому фіналі ця сиґарета, зрозуміло, мусила відіграти і ключову нарешті роль, бо саме нею мені належалося підпалити Монастир Iдіотів перед відходом у світ.

Мушу визнати, що майже до самого кінця я не усвідомлював мети мого чернечого буття. Той безлік дрібних речей, яких мені випало несамохіть навчитися, в раціональному світобаченні не знаходив жодного, ані практичного, ані містичного застосування. Я просто покладався на незбагненність ідіотського промислу. А той і справді виявився незбагненним.
До того ж, признаюся відверто, ситуація нещадного детермінізму при позірній свободі вибору, не лише завжди була для мене привабливою, але й якнайповніше нагадувала інший Промисел, не скажу Чий.
Отож з огляду на все сказане, не варто дивуватися, що навіть підпаливши сиґаретою монастир і спостерігаючи, як стоїчно, без звуку згорають у його вогні брати і сестри, я ще зовсім не орієнтувався в суті своєї місії (хоча те, що мене готували тут до місії, і то до місії особливої, не викликало навіть секундного сумніву). I аж у найостаннішу мить, коли вже готовий був завалитися дах “річкового вокзалу“, а стовпи ліхтарів палали, наче факели, із самого серця полум’я вилетіла і впала мені до ніг невелика книжечка. “Iнструкція Повернення“ — було написано на обгоролій обкладинці.
Подивувавшись мужності й дисциплінованості того з монахів, хто в останню і ненайприємнішу мить свого життя все ж таки зумів виконати передсмертний обов’язок, я зрозумів, що тут мені робити більше нічого і побрів геть від згарища, що вже проростало чорними ребрами на місці, де лежав раніше монастир.
Я повертався полем, яке виявилося направду безконечним, живлячись злаками і корнеплодами, полюючи іноді на ласок та кротів, п’ючи росу й дощівку і читав, вивчав, запам’ятовав Iнструкцію. Я визубрив і розтлумачив її всю, від корінця до корінця, від титулу до кінцевих приміток, поданих петитом; я міг би повторити її слово в слово навіть розбуджений посеред ночі; я, зрештою, міг би навіть наосліп переписати її при потребі.
Одного я знати не міг: на останній сторінці, яка обгоріла трохи більше за інші, був постскриптум.
I в ньому, можливо, йшлося про найважливіше.
Він був межово лаконічний.
Надто лаконічний і надто марґінальний, аби вціліти у вогні.
Він вартував усієї Iнструкції і усього монастирського вишколу.
До того ж він був простий, як яєчна шкаралупа:

“P.S. Повертатися необов’язково“.
Чи в тому, що я його не прочитав, також була незбагненна ідіотичність промислу?

Фрагмент книги: Іздрик. АМтм. Львів: "Кальварія", 2004-2005.