Гений любви

Ксения Зуден
Она не любит утро выходного дня, пахнущее неспешным кофе. Расстилающаяся гулкая пустота свободы угнетает ее, потому что она не умеет себя занять ничем, кроме приготовления обеда и книг, ну и еще, пожалуй, похода в утренне-тихий музей. Поэтому она умеет готовить даже суши и знает все о Ренуаре, исламском искусстве и фарфоре восемнадцатого века. Ее память хранит обрывки разговоров и снов, а эти сны – либо такие страшные, что она бессознательно прижимается к плечу или спине мужа, либо такие безнадежные, что она просыпается с совершенно мокрыми ресницами, либо настолько прекрасные, что она не может вспомнить ничего, кроме их божественного аромата.
Каблуки стучат по мраморным полам. Она отражается в витринах, в золоченых озерах зеркал. Ей хотелось бы примерить серьги, сплетенные из золотых и серебряных нитей где-то в Понтийском царстве и найденные где-то на Босфоре когда то очень давно. Ее лицо прорисовывается на склонах гор, привидевшихся Леонардо, а она в это время думает о муже, ее улыбка уже может соперничать с улыбкой, привидевшейся Леонардо, но она тут же вспоминает о том, что он не любит ее. Она сама – экспонат, редкий экземпляр античной статуи: можно восхищаться, можно жалеть застывшую неживую жизнь.
Они живут хорошо, не ссорятся даже по мелочам, и все же он не любит ее, он не любит ее. Ее разъедает червь ревности к его прошлому, к другим обстоятельствам и другим женщинам. Он не любит ее – она жалеет его. Мысль о том, что когда-нибудь он может уйти, исчезнуть, умереть, вызывает у нее или отупение, или истерику.
Он работает целыми днями. Это удачно: при таком раскладе они проводят вдвоем только вечера и ночи. Соответственно, ему не так стыдно за растительную жизнь, которую он ведет этими вечерами и ночами – а что еще может делать мужчина вечерами и ночами? Уютно горит люстра. Еле слышно разговаривает телевизор. Простыни пахнут свежестью и – чуть-чуть – ее духами. Ноктюрн семейного быта.
И в один из таких вечеров он приносит бутылку красного вина. Она давно не пила, поэтому едва касается губами рюмки, предчувствуя что-то и боясь, захмелев, забыть. Он гасит свет, и теперь только уличный фонарь освещает комнату. Впрочем, он не разгоняет, а наоборот, подчеркивает тьму. Она слышит шорох листвы – может быть, куда-то пробежала собака. Верхушки деревьев шелестят под дождем. Ей тридцать два года, она измучена и обескровлена, он может делать что захочет, если бы ему пришло в голову – даже убить ее, она не стала бы возражать. Распластана. Едва прикрыта простыней. Все ее контуры посеребрены отсветом фонаря; все ее очертания неожиданно-мягки, она странно-красива, богиня-осень, гений любви, жалкое, утонченное существо.
Он любит ее жалостью и нежностью, разъедающей глаза как дым, он растворяется в этом утонченном чувстве и растворяет в нем ее; она покупается на его нежность, мягко и призрачно, как в кино, освещенную ночником, – далеким, словно звезда. Шелестящий поток его слов журчит не более разборчиво, чем фонтан в старом парке. Кружево, туман, рябь. Сейчас она уже не чувствует сжигающей и пожирающей все вокруг любви, она впервые ощущает себя выигравшей и больше не хочет жалеть его – нет причины. Она гладит его лицо, отчего кольца на ее пальцах посверкивают льдинками, она ищет и не находит в выражении его закрытых глаз обычного извинения и недоумения. И его теплая рука ложится на ее холодное плечо, и она вздрагивает от этого прикосновения сильнее, чем от только что происходившего. Ее не интересуют даже бешено раскачивающиеся за окном деревья, даже кружение сухих листьев.
Днем она не идет в музей. Она сидит в кресле и ждет его возвращения, которое не принесет ей ничего.