Рошашана в Беэр-Шеве. Часть одиннадцатая. Последня

Аркадий Федорович Коган
На следующий день был вечер Йом Кипур – самый необычный из дней еврейского календаря. Назвать его праздником не поворачивается язык, поскольку религиозная и народная традиции – а они не всегда совпадают – предписывает в этот день строго соблюдать пост. Некоторые даже полагают, что пост должен быть сухим, то есть не допускается употребление даже воды. В этот день на небесах решение, принятое на Рошашана, утверждается и заверяется печатью. Мнение, что постановка печати делает решение необратимым, дает повод воинствующим атеистам считать этот день Всемирным Днем бюрократа. Один юморист даже предложил поставить вопрос об этом в ЮНЕСКО, но другой, более саркастически настроенный служитель пера раскритиковал идею, как абсолютно непроходимую: ни одна международная организация ни за что не примет ни одно предложение, инициированное из Израиля.
Разумеется, Йом Кипур не имеет ничего общего с бюрократическими установлениями. Просто на Небесах в дни между Рошашана и Йом Кипуром происходит что-то важное, не имеющее аналогов в земной жизни. Чтобы хотя бы как-то представить Небесное Таинство, люди полагают, что идет процесс проставления печатей – так им легче. Но если обсуждать влияние Святого дня на дела суетные, то скорее можно говорить о том, что это единственный день, когда даже бизнес не смеет вмешиваться в Божий промысел. Иначе как объяснить то, что в Йом Кипур не действуют страховые полисы ни одной израильской страховой компании?
И действительно: на улицах израильских городов в Йом Кипур нет ни одного автомобиля. Лишь изредка мелькнет тревожными огнями машина скорой помощи. Хотя и это странно... Если печать поставлена, к чему уже спешить?

Это становилось невыносимым: тишина в облезлых стенах давно не ремонтированного дома. Именно сейчас, когда исчезла музыка внутри и волной накрыло одиночество, Цви заметил насколько обветшал дом. Трещины на стенах напоминали морщины на лице старика, помутневшие стекла – глаза, видевшие столь много, что из них ушло всякое желание. Находиться в доме становилось невыносимым. Цви резко поднялся, надел брюки и рубашку, застегнул сандалии и вышел на улицу. Дойдя до калитки, он вспомнил, что в Йом Кипур следует быть в белом и ни в коем случае не в кожаной обуви. Он поглядел на свои ноги. Из кожи ли изготовлены сандали, ему было неизвестно. Но он решил на всякий случай вернуться и одеться согласно традиции. Переодеваясь, он с некоторым недоумением оценивал свои действия. Никогда в жизни он не придавал значения ритуалам. Почему же сегодня он предпочел почти тряпичные домашние тапочки добротным сандалиям?
Улицы были запружены народом. Люди, не торопясь, прогуливались по проезжей части, валялись на травке палисадников и разделительных полос. Все говорили, но все же Цви показалось, что не так громко, как в обычный день. Страха не было, но присутствовала некая торжественная тревожность ожидания. Так ведут себя люди под дверями операционной, когда над телом близкого им человека хирург вершит предписанное инструкцией.
Цви не спеша шел по улице Тувияху в сторону Мецады. Среди людей, которые переговаривались друг с другом о своих делах, кажущихся им важных, а может быть, и просто об обыденном, ему было еще более одиноко, чем дома. Даже малыши, которые спекулируя на своем малолетстве, нарушали торжественность Судного дня и наслаждались вседозволенностью, позволяли себе устраивать велосипедный слалом, используя фигуры взрослых в качестве препятствий, раздражали его. Так, не смешиваясь с толпой, он дошел до поворота на Мецаду, повернул к бензоколонкам и вместе с улицей стал полого спускаться мимо домов и деревьев. Он шел сквозь шорох шепота, который иногда прорезался чьим-то гортанным воплем подобно тому, как крики чаек порой будоражат покой морского прибоя. Чем дальше он шел, тем больше ощущалось недомогание. Раньше у Цви никогда не случалось одышки, а потому собственное тяжелое дыхание и сердцебиение, поднимающееся к горлу, стали для него неожиданностью. Цви с удивлением и некоторым страхом прислушивался к новым ощущениям. Когда он приблизился к перекрестку Мецады с улицей Мивца Йоав, которая славна двумя школами – религиозной и светской, что стоят мирно одна напротив другой, ему вдруг стало совсем не по себе. Он вышел на разделительную полосу и прилег там на траву. Постепенно сердце успокоилось. «Может потому, что это самое низкое место в городе?» - попробовал пошутить с собой Цви.
Он лежал под финиковой пальмой и смотрел на прохожих. Все вокруг представлялось чересчур обыденным. Неспешность гуляющих людей, едва слышимый шелест их негромких разговоров, визг малышни, которая носилась на велосипедах между взрослыми, нарочито наслаждаясь вседозволенностью и предвкушая, что еще год-другой и они тоже погрузятся в мир запретов и ограничений – все было как всегда в Йом Кипур. Цви совсем заскучал и хотел, было, уже возвращаться домой, когда его внимание привлекла странная группа: четверо пожилых мужчин, опираясь на дивные, будто по ветхозаветным образцам сделанные посохи, полукругом окаймляли женщину, которая мало того, что была беременна, но и толкала перед собой коляску, по всей видимости, с ребенком.
Группа двигалась в сторону Цви, и скрипач с интересом рассматривал ее. Его поразило не столько то, что все мужчины были босоноги – в конце концов, сегодня Йом Кипур и всякое самоуничижение представляется уместным, сколько то, что одежды их были непонятного покроя, если вообще уместно было говорить о покрое. Похоже, это были просто куски ткани, ловко наброшенные на тела. Чем-то наряд напоминал кимоно, сари и прочие одеяния Востока, но было в нем и нечто от тоги и хитона Запада. Когда Цви заметил, что вся группа направляется в его сторону, он хотел встать и уйти, но подумал, что, скорее всего, они пройдут мимо, и остался на месте.
Но они направлялись именно к Цви.
Приблизившись группа остановилась, и благостные старики с почтением, но не теряя достоинства, поклонились. Цви на всякий случай оглянулся: может быть, приветствие относилось не к нему? Но нет, вблизи никого не было. Чувствуя неловкость, скрипач кивнул, попытался сказать: «Здравствуйте», но голос дрогнул и вышло что-то невнятное. Цви хотел встать - лежать перед пожилыми людьми, которые к тому же оказывают ему знаки внимания, казалось ему неудобным. Но самый представительный из группы остановил его движением руки.
- Вы позволите присесть рядом с вами?
- Конечно. Почему нет?
Старики дружно заулыбались, закивали седыми головами и не торопясь, не все сразу, а будто соблюдая им ведомую иерархию, возлегли полукругом. Сначала они помогли женщине, а уж затем начали располагаться сами.
Неловкое молчание прервал один из Старцев:
- Удивительное у вас лицо, - сказал он.
- Что же в нем такого удивительного?
- Свет, - односложно молвил Старец, казавшийся самым хмурым.
- Видите ли, - пояснил Старец, сидящий справа, - от вашего чела...
Цви беседа переставала нравиться. Он и вообще не любил разговоры о себе, а сегодня и вовсе не был расположен обсуждать достоинства и недостатки своей персоны. Поэтому скрипач, не особенно стараясь скрыть раздражение, прервал говорившего:
- Вы, вероятно, хотели сказать «ото лба»?
- Можно и так выразиться, - вновь вступил в беседу старший из Старцев, - просто наш друг имел в виду, что не всякий лоб есть смысл называть челом.
- Так вот, - продолжил сидящий справа, – от вашего чела исходит свет. Не тот свет, который используется для предания предметам видимости, но Горний Свет, который означает наличие смысла.
- Знак, - снова вступил в разговор немногословный Старец.
- Вот именно, - радостно продолжил Мудролюб, а это был, разумеется, он. – Недаром мы зовем нашего друга Единослов. Вы отмечены Знаком.
- Да каким еще Знаком! – возмутился Цви. И неожиданно для себя добавил: - Если уж и отмечен Знаком, то Знаком беды. От меня сегодня женщина ушла.
- Вот и славненько! – молвил, молчавший до того четвертый Старец. И все остальные довольно заулыбались, обнажив при этом сияющие белизной зубы.
- Ах, что может быть сладостней в жизни мужчины, чем избавление от любимой женщины! – воскликнул Мудролюб. И даже суровый Единослов со смаком обронил: «Любо!» А Старший Старец подытожил:
- Значит, жизнь твоя еще не завершена, и впереди ждут тебя новые счастья и испытания!
- Прекратите ерничать! – гортанный, низкий голос женщины прервал веселье. Было странно наблюдать, как женоненавистническое разноцветье вмиг померкло. Женщина явно обладала влиянием на Старцев.
Она достала откуда-то из складок одежды пачку сигарет и, вынимая длинными тонкими пальцами сигарету, она пробурчала: «Отчего же меня так мутит сегодня». Затем закрыла руками конец сигареты, как это обычно делают курильщики, прикуривая от спички, и глубоко затянулась. Чем она зажгла сигарету, Цви не увидел.
Женщина пристально посмотрела на скрипача.
- Прости ее, она не виновата. И ты не виноват. Виноватых вообще нет. Так случилось, что все мы вовлечены в круговорот событий, где не все зависит от нас, – она глубоко затянулась, покачала коляску, и уже тише добавила, - а если говорить честно, то и вовсе ничего от нас не зависит.
Цви разговор не нравился. Он никогда не любил беседы о бессмысленности человеческого существования, хотя и не знал ответа на вопрос о предназначении человека вообще и своем в частности. Он встал и хотел уже уйти, но вдруг откуда-то сзади прозвучал скрипучий голос:
- А, как же, как же! Все в сборе.
Цви обернулся и увидел иссохшую старуху, которая опиралась на клюку и пристально вглядывалась выцветшими глазами в Старцев и Веред.
- И красотка Веред, и Хранимир, и Тихомир, и Единослов. А ты кто ж такой будешь, молодой человек? – обратилась она к Старцу, державшемуся немного поодаль, а потому казавшемуся скромным и смиренным. - А вижу, вижу. Мудролюб. Слышала, но не видела. Давно не встречала вас в наших краях!
Взгляд старухи трудно было назвать дружелюбным.
- Ну да, Хеттура уж тут как тут, - Веред поднялась с травы и, прищурясь и подбоченясь, стояла против старухи. – Неужто время твое не прошло?
Старуха залилась каркающим смехом.
- Время... Ты ж знаешь, Веред, что время – оно общее. Мое пройдет вместе с твоим.
- Это да, только мне время - всласть, а тебе – в тягость. Глянь, как высохла от трудов праведных!
- Насчет тягости ты не права. Не я ведь тяжела. Ах ты ж, старая смоковница! Все плодоносишь?
- Приходится. Тебе же все недосуг! – наступил черед Веред залиться смехом.
Цви было совсем неинтересно смотреть за развитием скандала, суть которого к тому же ему была непонятна. А потому он молча отошел в сторону, свернул на Мивца Йоав, ускорил шаг и направился в сторону Старого города.
***
Вернувшись домой, он не мог избавиться от навязчивого чувства, которое вызвала странная встреча. Кроме необычности Старцев и женщин, торжественной мрачности их разговоров, своеобразию чувства юмора, было в вечернем приключении нечто личное, относящееся только к нему.
Так и не вспомнив ничего, что могло бы быть связано со странными людьми, Цви разделся и лег на кровать: прошлая ночь, проведенная на диване, не принесла ему облегчения. Не спалось. Во рту пересохло. Цви пошел на кухню, достал из холодильника бутылку содовой, взял бокал и отправился в спальню. Несколько раз наливал себе воды, но сон не шел. «А, может быть, выпить коньяку?» Встал, достал бутылку, налил себе грамм сто и залпом выпил. Вернулся в постель, улегся, еще некоторое время ворочался, но, в конце концов, уснул.

...И копошились тела воинов Вавилона над телами евреев, и глумились всячески над душами их. Полыхал Храм. Горело дерево, коптили чадом кожи, плавилась медь и бронза, зола и золото смешались...
Десять мужчин творили молитву. Они, потомки Аарона и предки гонимых и великих, свершили предназначенное. Теперь нечистая рука никогда не осквернит Ковчег Завета. Сбылось начертанное, и только они ведали, как это было.
Мужчины стояли на вершине горы и смотрели вверх, на Иерусалим. Они видели, как он качнулся, покрылся маревом, потерял отчетливость и начал разделяться. Крики ужаса и вопли победителей, полыхающие здания из камня и дерева, святилища и жилища - все деяния человеческие, добрые и злые – все оставалось внизу. Вверх же возносилась то, что невыразимо в красках и линиях. Наверное, это была Правда, та самая Правда Бытия Истины, о которой редко вспоминают в заботах о хлебе насущном, которую легко было бы уничтожить, если бы она была материальна.
Истина возвращалась в холодный мир Космоса. Она побыла на Земле совсем недолго, была не понята, и потому впредь, что бы не делали люди, не будет в их делах Истины. Даже самые лучшие помыслы с этого момента паук лжи окутает коконом обмана, насилия и мракобесия.
Правда была окутана Сиянием столь ярким, что смотреть на него нельзя было глазами. Но мужчины уже устремились к Сиянию взглядом внутренним, и улыбка Познания, не таясь, лучилась на их устах...
Улыбка, словно солнечный зайчик, перенеслась от мужчин в Иудейских горах к Цви. Он проснулся, но ночное видение не покинуло его. Впервые в жизни случилось, что он не запомнил мелодию, но все рано был счастлив. Он помнил, тот восторг, который испытал, когда мужчины запели гимн над горящим Иерусалимом, гимн столь невыразимо прекрасный, печальный и победительный, столь цельный в своем многообразии, что разлагать его на ноты было нельзя.
Музыку он не запомнил, а вот несколько строк осели в памяти:

Грядут уж темные века!
Померкнут слава и дела,
И Братство варваров звереет,
Терзая ветхие тела.
Потомки ж восхвалят злодеев.

А еще ему почудилось, что голоса вчерашних Старцев звучали в хоре мужчин над Иерусалимом.
***
Рука не зажила еще окончательно, но шрам уже не мешал музицировать. Цви надоело сидеть дома, и в первый же рабочий день после Йом Кипура он вышел на работу. Он соскучился по обстановке репетиций, по коротким перерывам, во время которых музыканты точно так же, как и представители любой другой профессии судачат о том о сем, травят анекдоты и даже сплетничают.
Немного тревожила предстоящая встреча с Катей. За те несколько дней, что прошли после их расставания, Катя ни разу не позвонила. В первый и, особенно, во второй день он ждал ее звонка, но на третий день за завтраком вдруг понял, что чувствует себя вполне комфортно и никакой тоски не ощущает. Стоило подумать об этом, как раздалась трель телефонного звонка, и Цви, сломя голову бросился к аппарату. Но оказалось, что это была вовсе не Катя – очередная служба телемаркетинга, занимающаяся распространением никому не нужного хлама, предлагала купить удивительные по качеству самовары, работы старинных йеменских мастеров по смешной цене, всего в два раза превышающей месячное жалованье скрипача. Цви слушал гортанный, излучающий уверенность голос, звучащий в телефонной трубке, а думал о том, что расставание с Катей еще не ушло в прошлое. Почему-то сознавать это было стыдно.

Цви слушал древний анекдот в исполнении – надо признать не слишком виртуозном – первого альта, когда заметил Катю, выходящую из репетиционного зала. Она бросила быстрый взгляд в сторону Цви и отошла к зеркалу, где занялась своей прической, которая для человека, не слишком сведущего, в коррекции не нуждалось. С некоторым трепетом Цви подошел к Кате. Они стояли рядом, глядя в глаза отражений друг друга.
- Как ты? – спросила Катя как можно более равнодушным, бесстрастным голосом.
Цви пожал плечами.
- Нормально, - и после небольшой паузы добавил: - Хотя, не скрою, твой уход был для меня полной неожиданностью. И неожиданностью неприятной. Не ожидал я ни от тебя, ни от Брудермана...
Катя немного покраснела и холодная поверхность стекла не смогла скрыть некоторого удовольствия, которое читалось в ее глазах.
- Прости. Так получилось.
- Я понимаю. Это жизнь.
Немного помолчали.
- Ну, как тебе на новом месте? – спросил Цви.
Катя сбивчиво затараторила:
- Ой, ты знаешь, Брудерман – такая душка, такой милый. Он все время говорит о своих звездах. Он весь там – на небесах, среди Кассиопей, Андромед и Вероник. Я даже ревную его немного к ним, - сказала Катя и, с некоторым опозданием, осознав неуместность последней реплики, густо покраснела. Воцарилась неловкая тишина.
- А еще Фима говорит, что никогда не был так счастлив, как со мной, – в голосе Кати звучало отчаяние и вызов.
Но Цви никак не успел ответить на слова еще недавно любившей его женщины. Он лишь пожал плечами, и в этот момент всех пригласили в зал на репетицию, что освободило Цви от необходимости мучительных и никому не нужных выяснений отношений. Катя улыбнулась в зеркало и немного более быстрым шагом, чем того требовали обстоятельства, направилась в зал. Улыбка вышла неловкой, но, может быть, именно поэтому  памятной. У Цви даже возникло ощущение, что отражение отсвечивающего счастьем лица Кати застыло в холодной глади зеркала, перекрывая ее уходящую фигуру. Но через несколько мгновений улыбка рассеялась, и фигура Кати исчезла за дверями зала. Цви поправил волосы, правда, без помощи расчески, просто запустив свои длинные пальцы скрипача в непослушную шевелюру, и тоже направился в зал, стараясь по дороге не наступить фантому Катиной фигурки на ноги.
Репетицию перед концертом вел приглашенный дирижер. Был он, кажется, из Америки, но говорить предпочитал по-русски. Солировать должен был скрипач, который служил в оркестре первой скрипкой. Такова была традиция – один раз в году первой скрипке предоставлялось право почувствовать себя солистом. Но надо же было приключиться такому несчастью, что как раз сейчас он серьезно заболел. Положение было крайне неприятным: дирижер, приехавший с другого конца света, был вне себя. Дирекция пыталась как-то успокоить его, но все безуспешно, никто не видел сколь-нибудь приемлемого выхода.
И здесь произошло абсолютно непредвиденное! Такое, что происходит только в сказках для эмигрантов и в разговорах пролетариев с высшим образованием за кружкой пива. Маэстро в порыве гнева воскликнул: «Да неужели во всем оркестре нет скрипача, который знает этот концерт!» Цви так никогда и не понял, что заставило его встать: то ли желание вступиться за честь коллектива оркестра, то ли сказалась приобретенная еще в детстве привычка говорить правду. Он ведь действительно знал этот концерт!
Маэстро удивленно и чуть презрительно смотрел на Цви. Ну да! Еще один скрипач с комплексом гениальности, ловящий свой шанс. Он-то спрашивал просто так, чтобы сбросить раздражение, вызванное абсолютно непредвиденным отсутствием солиста. Ладно, если концерт срывается из-за болезни или, на худой конец, даже каприза звезды! Но болезнь первой скрипки провинциального оркестра, который и сам ждет своего сольного концерта целый год!? Нонсенс!
- Вы что, действительно знаете весь концерт?
Презрение в голосе дирижера возбудило в Цви ранее неведомое ему чувство. Ему очень захотелось поставить этого человека с указующей палочкой на место. Он молча вскинул скрипку к подбородку, прикрыл глаза и коснулся смычком струн.
С первых же нот оркестр замер. Каждый из музыкантов день изо дня слышал аккуратную, ничем особым не отмеченную - как и подобает оркестранту! - игру Цви. А потому его всегда считали вполне своим, одним из – не более того. Сейчас же над оркестром возвышался виртуоз, который столь изящно и непринужденно справлялся с техническими трудностями, так восхитительно долго держал пиано и так повелительно и темпераментно низвергался форте, что не оставалось ни малейшего сомнения – перед ними гений!
Сольная партия концерта закончилась. В зале повисла тишина трепета, восторга и даже ужаса, который настигает человека при неожиданной встрече с необъяснимым.
Лишь через некоторое время музыканты вспомнили о дирижере. Тот все сидел, закрыв лицо руками. Но вот он поднялся, повернулся и неуверенной походкой двинулся к выходу. У самых дверей он остановился и повернулся к Цви:
- Маэстро! Зайдите, пожалуйста, ко мне в кабинет.
***
Вечером Цви впервые после приезда в Израиль должен был публично солировать. Скрипач прислушался к своим ощущениям. Нет, ничего нового. Все то же легкое возбуждение, которое испытывают все оркестранты перед началом концерта. Цви удивился, насколько все обыденно. И даже когда пришло время музыкантам выходить на сцену, и в комнате остались лишь двое – он, Цви, причем не в роли рядового оркестранта, а как солист, и дирижер – ничего в нем не изменилось. «Впрочем, - подумалось Цви, - сегодня внутри холоднее, чем обычно». Мир воспринимался четче, виднее были даже те детали, которые никогда не привлекали его внимания. Например, он никогда не замечал трещину в штукатурке в углу над фортепиано, не видел, что с потолка слева от кондиционера свисают нити паутины, что у первого контрабаса лоснятся брюки на коленках, а у милейшего ударника Ариэля воротничок рубашки протерт до дыр.
Но вот прозвучал кларнет, музыканты занялись настройкой инструментов, и Цви посмотрел на дирижера.
Дирижер выглядел торжественно и строго, Цви даже показалось, что немного напыщенно. Сидя на привычном месте, которое он всегда занимал в репетиционном зале, Цви наблюдал, как маэстро, полузакрыв глаза, бормочет что-то, потом, заметив ниточку на рукаве фрака, хмурится и сердитым пиццикато наводит порядок в одежде. Это движение развеселило Цви, он чуть было не прыснул, но вовремя сдержался.
Вдруг какофония настройки прекратилось, раздались аплодисменты. Дирижер шумно выдохнул, придирчиво осмотрел Цви – тот даже подумал, что маэстро и на его одежде ищет неуместные пылинки – совершенно неожиданно улыбнулся, подмигнул солисту и стремительно вышел в зал.
И вот в этот момент Цви действительно объял страх. Но страх какой-то мелкий, подлый. Скрипач вдруг понял, что совершенно не имеет понятия, когда же ему выходить?
Он много раз наблюдал выход солистов и, хотя всегда считалось, что это один из торжественнейших ритуалов, Цви смотрел на явление солиста народу со стороны, он не был причастен к этому действу, а потому был снисходителен к восторгу, с которым взирала на сегодняшнего кумира публика. Конечно, он понимал, что на сцене они не ровня – оркестрант – один из многих, а солист потому и солист, что всегда один и равновелик целому оркестру. Никогда Цви не задавался вопросом, как же солист узнает, что именно сейчас он должен открыть дверь и сделать тот шаг, который отделяет его земное, повседневное существование от жизни на сцене? А вот теперь этот вопрос был для Цви самым важным. Ни партитура, ни взаимодействие с оркестром и дирижером не волновали его сейчас, а только этот идиотский вопрос. «А вдруг, - мелькнуло в голове, - я выйду несколько раньше положенного, и публика, среди которой много людей, привыкших видеть меня во втором ряду за спиной первой скрипки, решит, что я просто-напросто опоздал? А что если, подумав такое, этот человек хихикнет, а зал, отзывчивый на любую инициативу, зальется хохотом? Вот так концерт получится!» У Цви от подобных видений даже мурашки по коже пробежали.
За дверью вновь послышались аплодисменты. Дирижер начал говорить, слышно было не все, но и так было понятно, что маэстро сообщает публике о сегодняшней замене солиста. Раздался ропот - похоже, слушатели не были в восторге, затем несколько отдельных хлопков. Цви подождал на всякий случай. Хлопки быстро иссякли. Голос дирижера слышен не был. И вдруг Цви понял, что пора, его выход, назад дороги нет. Он решительно распахнул двери и сделал первый шаг к тому месту, на котором ему суждено быть пригвожденным до конца концерта и откуда ему суждено уйти со щитом или на щите.
Зал был совсем невелик. Цви отлично видел лица слушателей. Некоторые из них выражали любопытство, но на большинстве было написано недоверие к новичку и сожаление, что вечер придется потратить на прослушивание никому неизвестного музыканта. Цви, как, впрочем, все исполнители, прекрасно понимал, что большая часть публики, посещающей концерты, не слишком сведуща в тонкостях композиции и музыкальной техники, но сегодня непрофессионализм слушателей в сочетании с недоверием подействовали на него странно. Цви овладел азарт, и он погрузился в то дивное состояние, когда нет разделения на мысли и чувства, слова и ноты, интонации и подтексты, когда внутри оставалась только музыка, ничего кроме музыки. По рукам пробежала дрожь, достигнув кончиков пальцев, она преобразилась в пощипывание и – все! Руки стали невесомыми, скрипка, смычок, пальцы, руки, все его тело и душа – все стало единым инструментом, предназначенным для сотворения мира звуков.
Он посмотрел на дирижера. Тот еще раз обвел оркестр глазами, проверяя готовность музыкантов, и едва заметно кивнул Цви.
...Как только смычок коснулся струн, зал исчез. Цви придирчиво вслушивался в аккомпанемент оркестра, сливался с ним, но своей виртуозностью ни на секунду не отпускал дирижера и оркестр на свободу. В сольных же фрагментах, Цви просто отдавался высшей логике музыки, открывая для слушателей те недоступные ей слои, что таятся в любом гениальном произведении за пологом внешних покровов. Сегодня ему впервые за многие годы потребовалась вся его виртуозность. И он дал себе волю: то, что он творил в этот вечер, стены Беэр-Шевской консерватории не слышали никогда да и вряд ли когда-нибудь услышат...
Понятно, что, когда концерт закончился, зал еще долго молчал, и, конечно же, после паузы грянули аплодисменты. Необычны были только две вещи: во-первых, публика встала, а во-вторых, ни один из слушателей не оскорбил благодарность зала пошлыми криками «браво» и, тем более, «бис». Даже самые несведущие слушатели поняли, что повторения быть не может. Гении потому и гении, что не повторяются.
Но вот потянулись женщины с цветами. В ста случаях из ста цветы преподносят или знакомые, или они заготовлены заблаговременно организаторами концертов и каждый из преподносящих точно знает адресат. На этот раз цветы предназначались гастролирующему дирижеру. Но когда вереница букетов потянулась к нему, маэстро жестом указал на Цви.
К ногам скрипача легло более десятка букетов, вал цветов достиг колен. Цви улыбнулся, кажется, впервые за вечер и произнес:
- Не надо, прошу вас. Я ведь еще не поп-звезда.
Слова Цви были негромки, но зал его услышал, и оценил их по достоинству. Смех остановил рукоплескания и слушатели стали понемногу покидать зал. К Цви начали подходить с поздравлениями коллеги. Катя, наконец, тоже решилась подойти.
- Ты велик, - сказала она. Хотела еще что-то добавить, но из почти опустевшего зала к краю сцены вышла женщина с небольшим букетом и, не обращая внимания на Катю, протянула цветы Цви:
- Я подожду вас у выхода. Можно?
Цви только развел руками. Конечно, он узнал Марлен. Катя же, прикусив губу, отошла, потом повернулась – видимо, хотела что-то сказать. Но не сказала и быстрым шагом вернулась к своей арфе. Она настолько тщательно, а потому долго убирала ее, что даже опоздала немного на импровизированное торжество, которое полным ходом шло в репетиционном зале. Все были возбуждены, все говорили, перебивая друг друга. Кто, как не они, рядовые солдаты армии муз, могли почувствовать исключительность сегодняшнего дня: один из их товарищей, открыв по какой-то надобности свой ранец, обнаружил там маршальский жезл!
Веселье затянулось. Оркестранты не торопились расходиться. Им совсем не хотелось вновь из соучастников великого события превращаться в обывателей, живущих простыми радостями жизни. Эмоциональный спуск сложнее подъема.
Цви вышел на улицу заполночь. Желтый свет уличных фонарей растворялся в клубах пыли. Осенний хамсин набирал силу. Цви вдохнул воздух полной грудью и тут же ощутил привкус песка. Африканские и аравийские пустыни напоминали жителям окрестных земель и оазисов, сколь хрупок слой жизни, как зыбка грань между жизнью и нежитью.
Сквозь плотный сгусток мрака проступили неясные контуры женской фигуры. Фигура шагнула к Цви, и скрипач узнал Марлен.
- Ох, простите, - ему действительно было неудобно, что красивая малознакомая женщина больше часа ждет его. – Я никак не мог выйти раньше.
Марлен улыбнулась.
- Осознание вины, конечно, смягчает наказание. Но неотвратимость наказания – наш основной принцип.
- Вы, я так понимаю, прокурор?
- Правильней сказать – прокурор-любитель. Вы, наверное, заметили, что любая женщина - немного прокурор. Я лично, если проведу вечер без упреков, чувствую себя потерянной: головные боли, раздражительность...
Цви засмеялся:
- Не продолжайте, прошу вас! Суду уже все ясно, и шансов у обвиняемого на снисхождение - никаких. Итак, приговор?
- Проводите меня домой.
- И это все? А где вы живете?
- Это не важно. Важно – где живете вы. Проводите меня домой к себе.
***
...Марлен творила со временем все, что ей хотелось: то часы пролетали, как мгновение, то секунды тянулись вечность. Впервые Цви был покорен женщиной. Он чувствовал, что растворяется в ней, в ее желаниях, что воля его сломлена. Она хотела ласку – и тут же получала ее, хотела поцелуев – и Цви покрывал ее по-змеиному гибкое тело поцелуями, стоило ей захотеть быть подчиненной, и он безропотно подчинял ее.
Марлен была неисчерпаема на выдумки. Фантазии ее были веселы и неожиданны. Но когда она увидала широкий, еще не совсем заживший шрам на руке Цви, глаза ее полыхнули зловещим огнем. Марлен припала к следу недавней раны, отгородившись от любовника шатром темно-льняных волос. Кончики прядей едва прикасались к коже рук и груди Цви. Из-под волос доносилось едва слышное бормотание:
- Здесь родник, здесь! Ну откройся же, пожалуйста, не дай мне умереть от жажды на берегу ручья. Ну, капельку же, всего одну капельку... – умолял голос женщины. Цви, находившийся в состоянии любовной неги, улыбнулся – он и сам готов был бредить и совершать любые глупости.
Цви почувствовал, как язык женщины коснулся шрама. Она взяла его руку так, как, играя, берут человеческую кисть собаки. Зубы Марлен нашли рану, клыки надавили... Цви вскрикнул от неожиданности - он никак не предполагал, что любовная игра, до сих пор бывшая радостной и беззаботной, может обернуться болью. Ему почудилось, что шрам закровоточил. Инстинктивно он отдернул руку, но Марлен прочно ухватила ее зубами. Она не отпускала его, наоборот, мотая головой она, как дикий зверь, рвала рану. Стало по-настоящему больно, и Цви, повинуясь инстинкту, схватил женщину за волосы свободной рукой, рванул, что было силы, ее от себя. Голова запрокинулась, и взору скрипача предстало искаженное - страстью ли? злобой ли? – лицо Марлен. Глаза ее горели радостным огнем, щеки и шея были в пятнах крови.
- Свершилось! – воскликнула женщина, облизывая губы. - Свершилось! – повторила она, - прощай, Агнец, прощай, любимый!
А дальше произошло и вовсе невозможное. Марлен стала растворяться в воздухе, а, может быть, правильнее сказать, стала смешиваться с ночью. Плоть ее стала прозрачной, но зато воздух в комнате обрел вязкость, дышать стало трудно, почти невозможно. То, что минуту назад было Марлен, превратилось в мириады мелких светлячков, они закружились, закружились, закружились...
***
...Цви шел по снегу. Снег был настоящим, он был обжигающе холоден, но именно это и было приятно. Ослепительно белое поле полого поднималось в гору. Цви устал от однообразия слепящего цвета и от скрипа собственных шагов, ему подумалось, что дороге не будет конца, но именно в этот момент впереди, у самого горизонта показалась дымка.
Дымка неотвратимо надвигалась. Сперва в воздухе запахло серой, затем желтоватые комки заклубились вокруг, и, наконец, сквозь них показались переливающиеся от багрового к фиолетовому камни. Прямо у ног Цви плескалось огромное озеро раскаленной лавы. Штормило. Волны жидкого огня одна за другой набегали на гряды берега. Камень бился о камень с ритмичным грохотом в размере трех четвертей, выбрасывая мириады искр. Искры с шипением прожигали одежду и приятно щекотали кожу.
Цви улыбнулся и сделал первый шаг. Он не знал, зачем он идет по жерлу вулкана, но чувствовал, что так надо. Какофония грохота сменилась размеренными щелчками искр и грозными переливами волн. Здесь, в центре озера, царил порядок. Кто-то неведомый резвился, помешивая магму в жерле, как чай в стакане. Скрипач наслаждался диковинным вальсом и вышагивал по гребням волн. Два коротких шага, один длинный... два коротких, один длинный, два коротких, один длинный...
Повинуясь ритму, Цви стал припадать на одну ногу. Так, вальсируя, он перешел озеро и не оглядываясь продолжил подъем. Клубы серы стали редеть, сквозь них пробились первые лучи Солнца. И вот немного внизу распласталась широкая равнина. Была она столь изумрудно зелена, что Цви невольно зажмурился.
Он совсем не чувствовал времени, но все, что делал, доставляло наслаждение: и подъем по снежному скату, и переход через озеро лавы, и спуск в долину. Только сейчас, внизу, ступая по мягкой шелковистой траве, Цви ощутил внутри себя торжественное безмолвие счастья. Все вокруг было столь гармонично, что ничто в отдельности не могло удивить. Действительно: и яблоня в цвету, и россыпь неведомой красоты цветов, и маленькая, неправдоподобно белоснежная ослица, с мордочкой, обаятельной до восторга – все было здесь на своем месте.
Цви подошел к ослице и погладил ее по спине. Шерстка была мягонькой и ровной. На минуту скрипачу показалось, что ослица улыбнулась ему и подставила бок. Никогда Цви не ездил на ослах, но сейчас он взошел на спину животного легко, без всякого напряжения. Ослица не только не противилась, но, напротив, казалось, обрадовалась, как радуется человек, потерявший необходимую вещь и вдруг нашедший ее. Она радостно закивала крупной головой, заворковала на своем ослином языке и, не спеша, не забывая пощипывать сочную травку, начала подъем на гору, чья вершина была скрыта сиянием облаков.
Она мерно шагала, а Цви мерно покачивался на ее спине. Может быть, он даже вздремнул. Когда же он очнулся, то увидел, что облака уже под ним, впереди же...
Впереди, на вершине горы, в откровенном, не прикрытом ни облачком сиянии, гордо, по львиному, возлегал Город, который ему снился, Город, который был вознесен. Небесный Град.
Сердце Цви сжалось. Он судорожно ухватился за поводья. Тревожное предчувствие сковало его. Ему безумно захотелось спрыгнуть с белой ослицы и, не оглядываясь, бежать назад, бежать, бежать... Желание было огромным, но еще сильнее было осознание правильности своего пути. Назад дороги нет, и ход в этой игре назад не берут. Ах, как захотелось ему в это мгновение очнуться, прикрыться сном, как хотелось, чтобы и Горы, и Вулкан, и Небесный Град оказались выдумкой, ах как хотелось... Но что наши желания по сравнению с величием необходимости?
Необоримая волна знания своей силы уже поднималась в нем. И восчувствовал Он, что время, когда можно скрывать свое предназначение, минуло. Прошло время фантазий, кануло в ту жаркую Лету, которую Он перешел.
Пора.
***
Той ночью в доме на Мивца Нахшон все было, как обычно. Веред вязала свое бесконечное полотно, Старцы же, молча, не открывая рта, вели ученые дискуссии о тонкости бытия.
Обсуждение выявило следующие позиции: Тихомир надеялся, что человек оправдает свое предназначение. Единослов же время от времени не без презрения ронял: «Чушь!», «Ну это, пожалуй, уже овердрафт!», «Эклектика, батенька!» и тому подобное. Никаких конструктивных встречных идей Единословом не выдвигалось. Более всего же – видимо, по молодости – мыслил Мудролюб. Он полагал, что факт нарушения закона о неприкосновенности Древа Познания Зла и Добра привел к необратимым последствиям, все позднейшие попытки Высших сил нивелировать ущерб, нанесенный Первым Грехопадением, абсолютно безуспешны. Человечество было обречено уже в момент нарушения целостности черенка Плода. Причина же необратимости Мудролюбу виделась в том, что мозг человека, проведя в мире границу между Добром и Злом, утратил возможность мыслить целостными категориями. Лишив Господа монополии определять, что есть Добро и что есть Зло, человек обрек эти краеугольные понятия на тщету относительности, лишил их наполнения Абсолютом. Более того, чудовищная бестактность этого поступка лишила любые использования категорий Добра и Зла всякого смысла. По сути, когда человек говорит: «Вот Зло, а вот – Добро», - он лишь фиксирует свою личную позицию, не более того. Ведь тем самым фактически абсолютно эгоистично декларируется, что вот это принесет мне пользу в обозримом мною, смертным, будущем, а вот это - принесет вред. Но приложение категорий Добра и Зла к человеку – нонсенс. Где тот поступок, который принес благо абсолютно всем людям? А, кроме того, рассуждая относительно Добра и Зла, человек неминуемо ставит себя в центр мирозданья, то есть на место Творца. Не есть ли это грех гордыни?
В этом месте Мудролюб был прерван Хранимиром: «Мудро! Но ложно. Если бы все было по-твоему, то Тот, Кто Мудрее нас, свернул бы всю программу еще в начале. Поскольку Он не перечеркнул жизнь тогда, значит Ему ведомо то, что неведомо нам даже сейчас».
Ученая дискуссия прервалась внезапно. Веред издала слабый стон, и Старцы дружно повернулись к ней. Лицо Веред выражало, удивление, боль и счастье.
- Началось? – спросил вслух Хранимир.
- Кажется, да, – тихо ответила Веред и прикусила губу.
- Тихомир поможет тебе.
- А он что, доктор?
- Можно и так сказать. Когда-то ему пришлось принимать много младенцев.
***
В тот самый момент, когда у Веред начались первые схватки, над Беэр-Шевой закружился огромный гриф. Он был столь огромен, что случайный прохожий, решивший почему-то глянуть на ночное небо, мог принять его за планер. Тем более что неподалеку расположен аэродром легкомоторной авиации, а потому горожане часто наблюдают плавное парение белоснежных аэропланов. Но нет! Никто не смотрел в этот миг на небо, город по привычке проспал самое интересное.
Гриф появился незаметно, откуда-то со стороны созвездия Гончих Псов. Пока он летел высоко, заметить его было практически невозможно, но когда, сделав несколько широких кругов над Беэр-Шевой, он спустился, то сторонний наблюдатель, если бы такой нашелся, не мог не обратить внимание на его гигантские размеры. Птица планировала все ниже и ниже, будто высматривая что. Наконец, она решительно камнем спикировала к Старому городу и, лихо притормозив, села на крышу дома Цви Коэна.
Через некоторое время дверь дома распахнулась, но из нее долго никто не выходил. Наконец, на пороге, пошатываясь, появилась фигура Марлен. Вид у нее был изможденный, ее трясло. По всему было видно, что силы покидают ее. Марлен протянула руки ладонями к Небу в сторону грифа. Тот почтительно склонил голову, а потом бережно коснулся своим огромным клювом распахнутых ладоней, будто принимая из них что-то.
Как только Марлен передала грифу добытое ею, она медленно опустилась на землю. Тело ее стало тускнеть, черты его все более сливались с землей. Марлен исчерпала свое существование в человеческом облике. Она свернулась непроницаемым коконом, обратилась в торнадо, склонилась над Беэр-Шевой в поклоне пред телом Жертвы и растворилась в пространстве, холодная, безразличная ко всему, в ожидании следующего повеления, которое примет безропотно, без удовольствия и без сомнения.
Гриф переждал порыв ветра, уносящий ввысь ворох иссохшей листвы, травинки и тонкую алую ниточку, которую Марлен носила на запястье левой руки, затем забил резко крыльями - проснувшиеся в домах, расположенных неподалеку, подумали, что это шум лопастей летящего низко вертолета – и взмыл вверх. Не набирая большую высоту – лететь было недалеко, он взял курс на Дом.
Но неожиданно три тени скользнули в воздухе и, приблизившись к Грифу, обратились в Горлицу, Ворона и Белого Луня. Гриф, заметив их, попытался уйти от столкновения: с ним была драгоценная ноша, но Горлица отважно ринулась на перехват и ударила Грифа в могучую грудь. Тот покачнулся, но не разомкнул клюв, Горлица же камнем устремилась к земле. И все же ее атака отвлекла Грифа, он не успел уклониться от Ворона, вонзившего в него когти сзади. Гриф дернулся, от неожиданности перевернулся через крыло. Но этот маневр позволил ему сбросить Ворона, и теперь уже он своими огромными когтями впился в тело атаковавшей его птицы. Ворон гортанно вскрикнул и последовал за Горлицей.
И тогда пришел черед Белого Луня. Хотя он был крупной птицей, все же по размерам много уступал Грифу. Лунь напал яростно, устремившись в лобовую атаку. Гриф, опасаясь за свой груз, попытался уклониться от столкновения. И ему это удалось! Но Лунь, оказывается, только этого и ждал, он впился когтями в лапы Грифа, связав его мертвой хваткой. И тут Гриф не выдержал. Выпустив свой груз, он ударил Луня клювом.
Гортанно вскрикнул Лунь, и в клекоте его слышалась песня победы, потому что Бессмертная душа была отпущена, и Лунь перед смертью успел увидеть, как она воспарила ввысь, сияя и переливаясь всеми цветами радости.
***
И хотя пространство между Небесами и Землей было залито мертвенным светом Луны, почти никто не видел происходящего. Только один астроном-любитель, сидя в своей башенке, никак не мог понять, что сегодня происходит с приборами, почему сначала звезды потускнели – именно потускнели, а не стали невидимы, как если бы их что-нибудь закрыло, а потом – наоборот, засияли ярче, как бывает при вспышке сверхновой.
- Да что же это творится сегодня, - бурчал Брудерман, протирая глаза, - весь мир, что ли, взорвался? Откуда такое свечение?
Он снова прильнул к окуляру, но на этот раз все было уже, как обычно.
Брудерман разбудил Катю. Та, не открывая глаза, улыбнулась, потянулась к нему всем телом.
- Да погоди, Катюша! Понимаешь, кажется, я схожу с ума!
- А я уже сошла, - промурчала Катя.
- Нет, послушай! Откуда эти перепады в светимости? Это невероятно! Смотри, что получается...
И Брудерман устремился к доске, что висела в спальне напротив кровати. Схватив фломастер, он начал лихорадочно писать, черкать, вытирать, снова писать, он бормотал непонятные слова и все время требовал, чтобы Катя была внимательна.
Катя же внимательно смотрела сны. И видела она ночное небо, по которому плавно перемещались звезды. Они перемещались не хаотично, а в странном, непонятном порядке, в котором постепенно стал проявляться рисунок. Это был портрет Цви. Только лицо было не застывшим, оно жило и смотрело прямо перед собой, прямо сквозь Катю. Ей хотелось крикнуть: «Ну куда же ты смотришь? Я же здесь!» Но кричать не получалось, Цви не слышал ее. Он сквозь ее тело разговаривал с Фимой. Цви скрипичным смычком выписывал странные формулы как раз на том месте, которое занимало ее тело в пространстве сна, а Фима касался знаков фломастером, отчего те звучали дивной мелодией. Кате стало обидно, что ее не замечают. Она заплакала, но мелодия от этого стала только веселее.
***
Веред родила легко. Теперь она была умиротворена и тихо спала на большой уютной кровати, укрытая от постороннего мира шелковым пологом. Проснулась она с ощущением огромного счастья и сразу же потянулась к маленькому сверточку, который лежал рядом с ней. Сморщенное личико было запредельно милым и родным. Она распеленала его, и человечек зачмокал губками, открыл глаза, которые оказались большими, умными и - что было замечательнее всего - улыбались. Веред чмокнула ребенка и приложила его к груди. Малыш начал смоктать ее, и делал это он нежно и доверительно, точно зная, что именно это и именно так он должен делать.
После кормления Веред почувствовала, что возвращается в реальность. Две вещи ее удивляли. «Откуда здесь кровать с пологом? Почему я удивляюсь? Ведь раньше, стоило мне захотеть, и все становилось простым и понятным?»
Она откинула полог. Перед ней стояли четыре Старца. Вид у них был торжественен.
- Мы поздравляем тебя со счастливым разрешением от бремени, - сказал Хранимир, и остальные Старцы дружно, наподобие китайских мандаринов, закивали головами.
- Мне поручено сказать тебе, что этой ночью произошло событие, которое даже мы не могли предвидеть.
Старцы потупились. Хранимир выдержал паузу и продолжил:
- Мы действительно не могли это предвидеть. Воля изменена. Великая Душа отпущена на свободу, и нет теперь необходимости в Жертве, потому что Творению возвращена безупречность.
- Вы хотите сказать, - вновь удивилась Веред, - что нет страданий, нет несправедливости, нет обмана?
Мудролюб улыбнулся и пояснил:
- Конечно, все это есть. Просто все, что принято называть Миром – не есть цель Творения.
- Как? А что же тогда все, что мы видим и чувствуем?
- Отходы, - веско подытожил Единослов.
Веред ошеломленно замолчала. И вдруг простая мысль поразила ее:
- Так значит, я больше не Великая Матерь, а обыкновенная женщина? И мой сын не будет искупительной Жертвой, а будет обыкновенным человеком?
Старцы отвели глаза, поклонились и вышли.
***
Четыре почтенного вида старика шли, опираясь на посохи, по улицам Беэр-Шевы. Город, в котором смешение языков, обычаев и нравов давно уже стало нормой, не обращал на них никакого внимания. Да и чем они могли выделиться в толпе? Возле Мирказ Гилат, где толчея и хаос достигают почти каирского размаха, они вообще смотрелись, как аборигены. Религиозно наркотический Далет принял их будто родных. Правда, в Мирказ Орен некто в тюбетейке так спешил, что чуть было не сбил Тихомира с ног и, если бы не напутствие, полученное им от посоха Единослова, то и вовсе не заметил бы происшествия. Тюбетейка хотел сказать что-то, возможно, не очень вежливое, но Хранимир посмотрел на него строго и приложил палец к губам. И – удивительно, но факт – только что мчавшийся на всех парах, как курьерский поезд, ничего второпях не замечавший человек вдруг умолк и задумчиво продолжил свой путь, уступая дорогу встречным.
Старцы приблизились к тому самому светофору, где менее месяца назад повстречали молодого нищего. Но на перекрестке вместо него стоял совсем другой человек. Он был столь же помят и неопрятен, но в годах более серьезных.
- Мил-человек, - обратился к нему Хранимир, - не скажешь ли... Помнится не так давно здесь, на этом перекрестке просил подаяние некий молодой человек...
Мил-человек с подозрением глянул на Старцев Перехожих.
- А вы кто ему будете?
- Мы ему никто, не ровня, да и не родня. Так, знакомцы.
- Ой, не возьму я в толк, о ком речь ведете? Вот позолотите ручку, глядишь, и в голове прояснится.
- В голове у тебя и так ясность полная, а рука золотушная тебе не к чему. Небось, и так место доходное.
Нищий искоса бросил взгляд на руку, и показалось ему, что покрывается она золотистой корочкой. Видение это ему совсем не понравилось. Он зажмурился, тряхнул головой и снова глянул на руку. На этот раз вроде бы все было нормально. Рука, как рука. Грязная, замызганная, с давно нечищеными ногтями.
- Продал мне Алекс это место. Уже восемь дней, как продал, так что я по понятиям тут. Мое это место, - агрессивно защищаясь, доложил мил-человек.
- А что ж Алекс? Благополучен ли?
- Чего? – переспросил владелец перекрестка.
- Ну, Алекс, здоров ли? Устроился ли на работу?
- Ха! Кто? Алекс? На работу? Да он сам работу кому хошь дать может. Прикупил Алекс киоск в Северном Тель-Авиве, неподалеку от университета. Мелочевкой там приторговует. Хе-хе-хе, - зашелся смешком нищий. - «Не могу, - говорит - без образования, тянет меня к нему, как ночную бабочку к огню».
Старцы заулыбались, и закивали одобрительно головами, как это делают обычно люди, прослышав хорошую новость о своих старых знакомых.
- Ну что ж, и тебе Господь поможет, - благословил нищего Хранимир, и Старцы прошествовали на север, в сторону Иерусалима, унося с собой память о душе Скрипача, душе, которую не смогли запятнать ни любовь, ни ненависть и которой суждено было обрести свободу.

Нищий же сразу забыл о необычных стариках. Светофор в очередной раз сменил окрас, остановив у ног убогого стаю автомобилей. Бормоча под нос обычные благословения нищих, он подошел к белому «Форду».
Стекло в двери бесшумно заскользило вниз, выпуская на волю аромат дорогих парфумов, который не преминул тут же смешаться с запахами нищеты, и белая женская рука царственным жестом подала убогому пригоршню монет.




Беэр-Шева, Израиль
2006 год