Чудо сбывшейся судьбы. А. И. Солженицын

Елена Владимировна Семёнова
Чудо сбывшейся судьбы. А.И. Солженицын

От автора

Первая глава этого очерка была написана накануне кончины А.И.С. Наутро пришло скорбное известие, по инерции я окончила вторую главу, затем прервалась и завершила работу лишь теперь. Я не претендую на всеохватность и полноту изложения. Для этого потребовался бы объём значительно больший, а формат очерка ограничен. Посему адресована эта работа, в первую очередь, определённой части российского общества.
«Свой своего не познаше», - так можно охарактеризовать отношение части русских патриотов к А.И. Нагромождение наветов сделало своё чёрное дело. «На меня лгут, как на мёртвого», - говорил писатель. Работая над своим очерком, я была вынуждена останавливаться не только и не столько на том, на чём мне хотелось бы говорить, но на повторяемых из года в год клеветах, требующих развеяния. Отрицательное отношение, чаще всего, является следствием недостаточного знания творчества и взглядов самого Солженицына и глубоким предубеждением, порождённым огромным количеством клеветы, преследующей писателя всю жизнь и до сих пор. С укоренившимся предубеждением бороться трудно. Даже лишённое оснований, оно въедается слишком крепко. Предубеждённые люди зачастую судят, не вникнув, с плеча, не имея желания разобраться. Говоря так, я не имею намерения задеть кого-то, поскольку недалеко то время, когда и сама я была из предубеждённых, и сама я «не читала, но осуждала», наслушавшись всевозможной лжи и поддавшись ей. А ведь ещё Гоголь предупреждал: «Слухам не верьте никаким!» Во всё вникайте сами… А я верила и не вникала. А однажды я посмотрела интервью А.И., поразилась полному созвучию им говоримого моим мыслям и чувствам и – начала вникать. Начала читать. Публицистику, «Круг», «Колесо», рассказы, «Архипелаг»… И, вот, когда я прочла всё это от корки до корки, мне стало стыдно. За то, что я смела, не узнав и не разобравшись, судить. С той поры я зареклась когда-либо о чём-то или о ком-то судить, не вникнув, не взвесив, горячно. Лучше смолчать. Это был первый урок, которым я обязана А.И. Было немало и других уроков, на которых останавливаться не стану. Скажу лишь, что с того времени я считаю Солженицына учителем своим и в жизни, и в литературе.
Я адресую этот очерк тем русским патриотам, которые имеют желание разбираться в вопросах, о которых судят, вникать в них, склонным к вдумчивому, взвешенному и серьёзному анализу. Таковыми, уверена, являются большинство читателей этой работы. И ещё я хотела бы призвать тех, кто вознамерится «бросить камень», вначале задуматься, не присоединяют ли они своего голоса к хору тех оголтелых ненавистников России, чья травля сопровождала А.И. всегда, и чьи гнусные выпады против него подчас, не ведая того, повторяют русские патриоты.


1. Крестьянин

«Тут пойдёт о малом, в этой главе. О пятнадцати миллионах душ. О пятнадцати миллионах жизней. Конечно, не образованных. Не умевших играть на скрипке. Не узнавших, кто такой Мейерхольд или как интересно заниматься атомной физикой. (…) …о той молчаливой предательской чуме, сглодавшей нам 15 миллионов мужиков, да не подряд, а избранных, а становой хребёт русского народа - о той Чуме нет книг. И трубы не будят нас встрепенуться. И на перекрёстках проселочных дорог, где визжали обозы обречённых, не брошено даже камешков трёх. И лучшие наши гуманисты, так отзывчивые к сегодняшним несправедливостям, в те годы только кивали одобрительно: всё правильно! так им и надо!» («Архипелаг ГУЛАГ»)
Так, истребив все главные русские сословия: аристократию, интеллигенцию, офицерство, казачество, предпринимателей – большевистская власть добралась, по слову Б.А. Можаева, «до станового хребта государства, до его столбовой опоры — до мужика. С деревней возились дольше всего; да и то сказать — в обмолот пошло доселе неистребимое и самое многочисленное племя хлеборобов, пуповиной связанное с землей–матерью. Обрезали и эту связь...» И, вот, диво: именно этот самый крупный, самый стойкий и безумно брошенный в топку, истреблённый безжалостно класс дал в 20-м веке России целую плеяду русских писателей, которые, во многом, творчеством своим сохранили великую нашу литературу в её исконной традиции, основанной не на партийных догматах, а на духовности, на осмыслении вышних вопросов, осмыслении глубинном, лишённом суетности, оберегающей нравственные устои и озабоченной вопросами совести, а не стяжательства. Можно сказать, именно этот «лагерь» писателей спас русскую литературу, вернув на её вековечную стезю, прерванную на некоторый период, восстановив связь времён, едва не утерянную. Из крестьян вышли А. Твардовский, И. Акулов, Б. Можаев, В. Белов, В. Лихоносов, В. Личутин, В. Распутин и многие другие. Из крестьян же вышел и человек, давший самое точное определение деревенскому литературному течению – «нравственники», писатель, поднявшийся над различными течениями и одним своим именем ознаменовавший эпоху не только в сугубо литературной, но в русской и, во многом, мировой жизни – Александр Исаевич Солженицын.
Он родился на сломе эпох, в самое тёмное время года – 11-го декабря, в самом страшном году русской истории – 1918-м, в году, когда кошмарной явью сделались самые грозные предсказания ветхозаветных пророков, сбывшиеся на русской земле, чьи равнины были пропитаны кровью междоусобной войны, самой страшной из всех войн, когда борются «наши против своих», когда ледяные, замершие города таяли от голода, и смерть сделалась средой обитания, в году, о котором Марина Цветаева записала в дневнике: «Счастье – не проснуться в Москве 18-го года…» Надо думать, что не только в Москве, но и по всей России было страшно просыпаться в том роковом году…
Отца А.И. не стало за полгода до рождения сына. 27-летний, полный сил молодой человек, со студенческой скамьи отправившийся добровольцем на фронт, офицер, перенёсший все тяготы Германской войны, награждённый офицерским Георгием и Анной с мечами, вернувшийся домой невредимым, едва успевший жениться, он погиб в результате несчастного случая: на охоте нечаянно выстрелило ружьё, ранение оказалось смертельным. Промучившись семь дней, перед самой смертью Исаакий Семёнович сказал беременной жене: «Позаботься о сыне. Я знаю – у меня будет сын».
Исаакий Солженицын был первым в семье, кто поступил в университет, несмотря на сопротивление отца. Солженицыны были простыми ставропольскими крестьянами, на протяжении нескольких поколений живших в этом благодатном краю. Первые упоминания о них относятся аж к 17-му веку. Фамилия их произошла то ли от слова «соложенье» (ращение зерна на солод), то ли «соложавый» (сладковатый). Дед А.И. Семён Солженицын имел пятерых детей, батраков не держал. Хозяйство его насчитывало несколько пар быков и лошадей, десяток коров и отару в двести овец. По тем далёким временам такое достояние, добытое исключительно трудолюбием большой семьи, в Ставропольском крае вовсе не считалось богатством, как могло бы показаться нам сегодня, но обычным уровнем для средних, крепких крестьян. Исаакий был младшим сыном. Это не совсем привычное для русского слуха имя мальчику было дано по православному обычаю, то есть по святцам – 30-го мая, когда младенец был крещён, отмечался день памяти преподобного Исаакия Далматского, византийского подвижника и борца с арианской ересью. К слову, именно такое имя получил родившийся в тот же день император Пётр Великий, выстроивший в честь своего небесного покровителя Исаакиевкий собор. Но, как говорил в «Красном Колесе» Саня Лаженицын, прототипом которого был отец писателя, «императору облагозвучили имя, а степному мальчику нет» …
Со своей будущей женой Исаакий Семёнович познакомился во время двухнедельного отпуска в Москве, куда прибыл в апреле 17-го года в мрачном расположении духа, воочию наблюдая развал фронта и гибель русской армии. Случайно оба они, недоучившийся студент, а теперь боевой офицер, и молоденькая курсистка, оказались на вечеринке в одной компании… На шестой день он сделал ей предложение, которое она тотчас приняла. Им предстояла разлука, и в преддверье её молодые люди молились в Иверской часовне, прося Богородицу соединить их, оградить от бед и дать сына. После этого Исаакий Семёнович уехал на фронт, куда в конце августа приехала к нему невеста, и бригадный священник обвенчал их перед походным алтарём в присутствии нескольких офицеров.
Увы, судьба не подарила молодым даже года семейного счастья, в июне 18-го Таисия Солженицына осталась вдовой. Памяти мужа она останется верна до смерти и всю жизнь посвятит воспитанию единственного, столь желанного сына, которого отцу так и не суждено было увидеть.
Таисия Захаровна Щербак была дочерью кубанского помещика. Её отец, Захар Фёдорович, в юности был простым чабаном в Таврии, окончившим полтора класса церковно-приходской школы, затем батрачил за еду и жалкие гроши, и лишь через десять лет, получив от хозяина десять овец, тёлку и поросят, начал налаживать своё хозяйство. Вначале вместе женой, дочерью станичного кузнеца, и детьми жил в маленькой саманной хате, затем выстроил дом с садом, а в конце века обзавёлся двумя тысячами десятинами земли и двадцатью тысячами овец. Через несколько лет Щербак вместе с приглашённым из Австрии архитектором выстроили двухэтажный особняк с высоченными потолками, четырьмя линиями водопровода, своей дизельной электростанцией… Вокруг дома был разбит парк с редкими деревьями, оранжереями, фонарями, прудом с купальней и сменяемой водопроводной водой, беседками, газонами на английский манер … А затем был сад. Кроме этих диковинок был у Щербаков и автомобиль. «Роллс-ройс» - в России в ту пору было лишь девять таких машин. И всё это было нажито лишь удивительным трудолюбием, талантом, смекалкой, чутьём и умением ладить с людьми. Имея столь внушительное богатство, Захар Фёдорович оставался человеком простым, патриархальным, верующим, очаровывал своей открытостью и юмором, а говорил на родном украинском языке. Позже Щербака станут называть «крестьянским Столыпиным». Он вникал во все дела, самолично изучал появляющиеся новинки, перенимал опыт немцев-колонистов, никогда не скупился для дела. «Он был не слуга деньгам, а господин им. Деньги у него не задерживались, всегда были в землях, в скоте и в постройках», - писал А.И. Хозяйство Щербака выдавало стране зерна и шерсти больше, чем позже советские совхозы, и десятки людей кормились вокруг него.
В чёрный год от скарлатины умерли шестеро детей Щербака. Остались лишь старшие – Роман и Мария и младшая – Таисия. Фактически, Роман Захарович стал единственным наследником отца, но Щербак не желал, чтобы дело его продолжал старший сын. Продолжить его, как должно, мог только человек одной души с Захаром Фёдоровичем. Роман Щербак таковым не был. Привыкший к роскоши, он любил жить с шиком, пускать пыль в глаза, старался во всём походить на английского джентльмена и сделался совершенным белоручкой, хотя и не был лишён практической жилки. У старших детей потомства не было, и Захар Фёдорович мечтал, чтобы Таисия вышла замуж и родила ему внука, который бы и унаследовал лет через двадцать всё дедово дело, а сам бы он тогда смог взяться за Библию, пойти молиться в Киево-Печерскую лавру, а то и в Палестину.
Таисия Захаровна отличалась большим умом и стала первой в семье, кому решено было дать образование. Учась в ростовской гимназии, она проявляла такие способности, что успехи её оценивались исключительно на пятёрки, и закончила учёбу с золотой медалью. Тяжело далось Захару Фёдоровичу отпустить затем дочь продолжать учиться в Москве на сельскохозяйственные курсы княгини С.К. Голицыной: подрывала образованность и сопутствующее вращение в иных сферах прежнюю простонародную веру девушки, патриархальные устои, заведённые в семье. Но курсы давали высшее образование, а иметь в хозяйстве своего агронома было для Щербака очень заманчиво, и в 1913-м году, благословенном в истории России, Таисия Захаровна отправилась в Первопрестольную.
Спустя пять лет, в марте 18-го, после подписания Брестского мира, Таисия Захаровна представила родным своего мужа. Щербак выбор дочери одобрил и благословил этот брак ещё раньше, летом 17-го. Наконец, сбылась мечта Захара Фёдоровича: дочь родила сына, долгожданно наследника… Вот только наследовать было уже нечего. Красное колесо, не пощадившее, кажется, никого в России, безжалостно проехалось и по семьям Солженицыных и Щербаков…
В 19-м году в родном селе Сабля скончался Семён Ефимович Солженицын, в тот же год не стало его среднего сына Василия и дочери Анастасии. Старший сын, Константин, сгинул в ГУЛАГе в 1929-м, а его дети были раскулачены. Сын второй жены Семёна Ефимовича, Илья, был сослан со всей семьёй в Архангельскую губернию, после ссылки перебрался в Красноярский край, и лишь с приходом «оттепели» решился вернуться в Запорожье.               
С установлением на Кубани советской власти усадьба Щербаков была экспроприирована, Захар Фёдорович в одночасье лишился всего нажитого. Доживал оставшиеся годы он у родных, надеялся, что Советы всё-таки рухнут,  а бдительная новая власть никак не могла понять, на что живут старики Щербаки и старалась дознаться, где зарыли они своё золото… В Рождественский сочельник, с 1929 на 1930 год Захар Фёдорович приехал в Ростов навестить живущую там дочь Таисию и единственного внука. Здесь и схватили его. Два чекиста долго допрашивали старика и его дочь, грозили взломать пол и распороть диван, требовали отдать спрятанные золото и брильянты, отняли у бедной женщины единственную ценную вещь – обручальное кольцо, и, не найдя ничего более, увели с собой гордого старика, бесстрашно обличавшего их. Так и сгинул «крестьянский Столыпин» в застенках НКВД…
Сын его, избежавший в 18-м году расстрела только благодаря выкупу, заплаченному за него женой, до конца дней работал шофёром. Этой профессией он овладел давно, чтобы самостоятельно водить белый «роллс-ройс». Правда, теперь водить пришлось автобусы…
Нелегка была доля «лишенцев» в Советском Союзе. Известный слагатель рифм той поры гвоздил со страниц газет:
Отец лишенец, мать лишеница
И нет дорог, и нет путей!
Зачем такие люди женятся
И для чего плодят детей?..
Таисия Захаровна, дочь богача-помещика, вдова офицера, чьи ордена и фотографии в военной форме ей пришлось закопать из страха, что их найдут при обыске, после своего счастливого и беспечного детства в роскошном доме, после гимназии и курсов, после мечтаний о балете и семейном счастье, нелепо оборванном случайной пулей, вынуждена была 12 лет жить в съёмных каморках, а потом в выделенной государством квартире (части перестроенной конюшни в 8 кв.м.), холодной, сырой, отапливаемой лишь печкой, для которой нужно было добывать уголь, без воды и канализации, перебиваться работой машинистки и стенографистки, попадая под увольнение в числе первых при каждой чистке… Такая жизнь, единственной целью которой стал сын, подорвала её здоровье, следствием чего стало развитие туберкулёза.
Правда, родные не оставляли её без посильной помощи. Ирина Щербак, жена Романа Захаровича, много занималась с племянником, рассказывая о русской истории, читая Евангелие… Несмотря на воцарившееся богоборчество, мальчика воспитывали в православной вере, водили на церковные службы. У художника Ильи Глазунова есть картина «Разгром Храма в Пасхальную ночь»: сметённые, иногда увещевательные лица прихожан, комиссар, рвущийся в алтарь, глумящиеся матросы, громящие всё вокруг… Похожую картину зимой 1921-22-го года А.И. наблюдал в храме Пантелеймона-целителя в Кисловодске, где был крещён: «Я в церкви. Много народу, свечи. Я с матерью. А потом что-то произошло. Служба вдруг обрывается. Я хочу увидеть, в чём же дело. Мать меня поднимает на вытянутые руки, и я возношусь над толпой. Я вижу, как проходят серединой церкви отметные остроконечные шапки кавалерии Будённого, одного из отборных отрядов революционной армии, но такие шишаки носили и чекисты». Погромщики ворвались в алтарь, грабили, бесчинствовали в Божием храме, мотивируя это «изъятием церковных ценностей в пользу голодающих» - и подобное святотатство и варварство, невиданное в мировой истории, процветало в те годы по всей стране…
Таисия Захаровна долго не решалась отдать сына в школу, опасаясь её пагубного влияния, но, когда дольше тянуть стало невозможно, определила его со второй четверти во 2-й класс. От мальчика настойчиво потребовали вступления в пионерскую организацию, и спустя 3,5 года с начала учёбы, добились своего. Когда несколько одноклассников выследили его, идущего с матерью в церковь, было устроено судилище, прорабатывали, грозили, сорвали с груди крестильный крест…
Детская душа податлива, и школьные годы не проходили для неё даром. Новые друзья, внушения учителей и комсоргов делали своё дело, вера отступала на задний план… Мальчик вступал в новую жизнь, и друзья занимали в ней уже более значимое место, чем дом. Школа, в которой учился А.И., была интернациональной. В его классе было приблизительно равное количество русских и евреев. Стычки и детские ссоры, столь обыденные в этом возрасте, позднее были интерпретированы доброхотами Солженицына, как проявление у него антисемитизма уже в раннем возрасте. Так, повторяется версия о том, как он якобы обозвал своего одноклассника Кагана «жидом пархатым», за что Каган толкнул обидчика, и тот упал и разбил себе лоб, получив оставшийся на всю жизнь шрам. На деле никакой ссоры с упомянутым соучеником не бывало вовсе. Однажды Каган принёс в школу финский нож и во время игры случайно уколол им своего друга Солженицына в основание пальца, угодив в нерв, отчего у последнего закружилась голова и он упал, ударившись лбом об острое ребро каменного дверного уступа, в результате чего оказались рассечены не только мягкие ткани, но и продавлена кость. Драка же, о которой столь упорно твердят искатели антисемитизма произошла между другими мальчиками, и в ходе их перепалки прозвучал не только пресловутый «жид», но и «кацапская харя» с другой стороны. Солженицын был свидетелем этой стычки, но не выказал осуждения, рассудив, что «говорить каждый имеет право». Признание такого права уже в ту пору было приравнено к антисемитизму, было устроено собрание, на котором особенно горячился сын адвоката Миша Люксембург. Этот случай впоследствии А.И. описал в романе «В круге первом»: «Хотя мальчики были сыновьями юристов, зубных врачей, а то и мелких торговцев, - все себя остервенело-убеждённо считали пролетариями. А этот избегал всяких речей о политике, как-то немо подпевал хоровому «Интернационалу», явно нехотя вступил в пионеры. Мальчики-энтузиасты давно подозревали в нём контрреволюционера. Следили за ним, ловили. Происхождения доказать не могли. Но однажды Олег попался, сказал: «Каждый человек имеет право говорить всё, что он думает». «Как – всё? – подскочил к нему Штительман. – Вот Никола меня «жидовской мордой» назвал – так и это тоже можно?»»
Из этого ничтожного инцидента раздули целое дело. Вспомнили и походы в церковь, и виденный на шее крест, на многочисленных собраниях 12-летние активисты клеймили позором пособника антисемитизма и проводника религиозного опиума. «Подсудимый» был временно исключён из пионеров, и лишь мудрость завуча А.С. Бершадского помогла пригасить дело.
Несмотря на позднейшее воспоминание о том, что в те годы он жил в Ростове, как на чужбине, А.И. признавался, что жизнь его мало отличалась от жизни большинства сверстников. Игры, футбол, самодеятельность, танцы, вера в коммунизм и Ленина… Этой веры не подрывал даже ежедневный вид длинной вереницы женщин, часами стоящих у задней стены двора ОГПУ в надежде передать передачи своим мужьям, сыновьям, отцам, братьям, и пешие этапы заключённых… Всё это принято было считать «временными трудностями». Каждую ночь в чьи-то квартиры приходили вооружённые люди и уводили сотрясённых жертв в неизвестность, нередко – навсегда. Но все, в том числе родные несчастных, хранили об этом молчание. И это молчание было кстати – легче всего было замкнуть глаза и слух и притвориться, что ничего не происходит. В автобиографической поэме «Дороженька», сочинённой в заключении и сохранённой в памяти, годы спустя вспоминая о том времени, А.И. напишет:
Не слышать, имея уши,
Не видеть, глаза имея, -
Коровьего равнодушья
Что в тебе, Русь, страшнее?
Школу Солженицын закончил с золотым аттестатом и поступил в Ростовский государственный университет на физико-математический факультет. Заполняя анкету, на вопрос о сословной принадлежности родителей А.И. написал: крестьяне.
Александр Исаевич всегда уделял большое внимание крестьянскому вопросу, в своих произведениях он вывел целый ряд образов русских крестьян, от Томчаков и Лаженицыных (Щербаков и Солженицыных), собственной своей семьи, до сельской праведницы Матрёны, от Арсения Благодарёва (списанного с Б.А. Можаева) до Ивана Шухова и дворника Данилыча из «В круге первом»… Можно считать, что, во многом, именно Шухов и Матрёна стояли у истоков зарождавшегося в литературе движении писателей-деревенщиков. Судьба крестьянства, неотторжимая от судьбы России, сквозной линией проходит через большую часть произведений Солженицына. В «Красном колесе» выведена им и фигура будущего предводителя Тамбовского восстания Плужникова, который должен был стать одним из ключевых персонажей в позднейшем узле романа, повествующем о трагической судьбе русской Вандеи, который так и не был написан. Для более точного воспроизведения образа этого крестьянского вождя и места действия писатель специально ездил на его родину вместе с Б.А. Можаевым, который нарочно отправился туда в командировку, чтобы помочь А.И. собрать материал, как можно меньше привлекая внимание властей. Хотя узел, повествующий о Тамбовском восстании, не был написан, но события его нашли отражение в рассказе Солженицына «Эго».   
Принадлежность к некогда самому крупному и крепкому слою России и верность крестьянкой теме в творчестве много лет спустя будет вызывать озлобленные выпады противников А.И. из лагеря Третьей эмиграции и близких ей по воззрению публицистов. «Так постепенно сводили клеветы под единый купол и ещё такой приём придумали, наглядно пособие: напечатать серию фотофантазий на «род Солженицыных» - морда за мордой, тупица за тупицей – презренный род, таким только и может быть всякое русское крестьянское порождение. Или, как выразился левый «Мидстрим» (остроумный Макс Гельтман): «в его родословной все крестьяне до того, что коровьем навозом почти замараны писательские страницы», - писал А.И. в статье «Наши плюралисты». Характерно, что именно крестьяне, как самая русская часть российского общества, как фундамент исторической России станут самым ненавистным классом для всех её ненавистников: от большевиков до деятелей, именующих себя либералами. И те, и другие, как замечал Достоевский, видели и видят врага не в русских порядках, а в самой России, а, значит, во всём, что искони составляло её силу: в Православии, в крестьянстве и т.д. Солженицын гордился своим крестьянским происхождением, в своей публицистике он не единожды обращался к положению деревни, к тому, какие меры необходимы для спасения её. В статье «Как нам обустроить Россию» он отмечал: «Земля для человека содержит в себе не только хозяйственное значение, но и нравственное. Об этом убедительно писали у нас Глеб Успенский, Достоевский, да не только они. Ослабление тяги к земле – большая опасность для народного характера. А ныне крестьянское чувство так забито и вытравлено в нашем народе, что, может быть, его уже и не воскресить, опоздано-перепоздано». Земельную реформу, затеянную в России после распада Союза, писатель оценивал крайне негативно, как и прочие преобразования: «То, что готовится сейчас, - это распродажа с молотка. Не созданы условия приобретения земли подлинными земледельцами, у них нет и средств. Не останется ни фермеров, ни земледельцев – только наёмные работники. И жулики, которые будут владеть землёй. Вообще России не останется».
            

2. Фронтовик

«Не Воротынцев первый до этого додумался, но ещё Александр III сказал Бисмарку: за все Балканы не дам ни одного русского солдата. (…) Ещё очень важно: за какую именно землю зовут тебя умирать. За щемящую белорусскую, за певучую малороссийскую, за кроткую среднерусскую – всегда бы готов, и солдаты бы тоже. Пойди Германия в глубь России – так это была б и другая война, и другое понятие. Но – за Карпаты? Но – за румынское грязное невылазье, такое чужое, безсмысленное?» Вести надо только неотвратимые войны - к такому выводу пришёл герой «Красного колеса» полковник Воротынцев и вместе с ним сам автор.
Отечественная война 1941-го года была именно такой, неотвратимой. Гитлеровские войска стали быстро продвигаться вглубь России, и (невиданное прежде дело) масса людей сдавалась в плен захватчику. Впервые в истории России на войну Отечественную наложилась война гражданская, продолжавшая полыхать в сердцах 24 года спустя после революции. Многие из тех, кто вставал на сторону немцев, считали советскую власть такой же захватнической, такой же враждебной и чуждой, а потому надеялись руками одних захватчиков уничтожить других. Но в то же время миллионы людей от мала до велика рвались на фронт, штурмовали военкоматы, движимые одним желанием, неистребимым, неизменным с прежних веков: защищать родную землю, Родину. Кроме того, юноши, воспитанные пионерией и комсомолом, искренне верили, что эта война, которая, скорее всего, поглотит всех их, есть та самая, долгожданная война, которая перерастёт во всемирную революцию и освободит весь мир. Среди них был и выпускник РГУ (в июне 41-го получил диплом с отличием), студент-заочник МИФЛИ (Московский институт философии, литературы и истории) Александр Солженицын. К началу войны он уже абсолютно уверовал в марксизм. Проведя всю жизнь в нищете (он и на фронт отправится с вытертым портфелем, купленным в 5-м классе, и в толстой, короткой шубе, бывшей его единственной тёплой одеждой со школьных лет), молодой человек верил и жаждал обещаемой учением Маркса всеобщей справедливости. 22-го июня Солженицын приехал из Ростова в Москву сдавать летнюю сессию за второй курс МИФЛИ и здесь узнал о начале войны. Немедленно возвратившись в Ростов, он принялся осаждать военкомат, требуя отправки на передовую. Однако военкоматский хирург призывника забраковал, заметив аномалию в паху, грозившую переродиться в опасную опухоль.
Вместе с женой, Натальей Решетовской, А.И. стал работать учителем в школе районного городка Морозовска в 200 км от Ростова и оттуда писал письма во все инстанции, чтобы всё-таки добиться отправки на фронт. Наконец, через 4 месяца долгожданная повестка была получена.
В романе «В круге первом» сказано, что Глеб Нержин (автобиографический герой писателя) не спускался к народу, как прежде делали это представители интеллигенции, желавшие понять его, но самой судьбой был ввергнут в самую гущу народа, как равный к равным – вначале на фронте, затем в лагере.
Впервые А.И. узнал подлинный народ, угрюмых, необразованных, столь незнакомых до сей поры мужиков, когда был определён не в артиллерию, о которой мечтал, а рядовым обозником, ездовым, хотя до сей поры не имел дела с лошадьми и, вообще, лишён был многих необходимых, как оказалось, хозяйственных навыков. Всему приходилось учиться, и первые неуклюжие действия вчерашнего учителя вызывали смех и ругань окружающего народа. Постепенно, однако, он овладел нужными навыками, стал умело справляться со своим делом, а к тому сделался взводным политинформатором, самостоятельно добывая и разъясняя сводки с фронта, грамотно отвечая на вопросы сослуживцев.
Но просидеть всю войну в тылу в инвалидной команде отнюдь не входило в планы Солженицына, и весной 42-го года он добился отправки на Артиллерийские курсы усовершенствования командного состава. В АКУКСе А.И., как математик, был определён в звукобатарею. Учёба давалась ему легко, он быстро овладевал всеми дисциплинами, оставалось время и на самообразование. Командир дивизиона готов был отправить способного курсанта в артиллерийскую академию, но Солженицын отказался: его целью был фронт. Точно также отказался он от перспективы остаться в училище в качестве командира взвода и преподавателя звукометрии. В ноябре того же года лейтенант Солженицын покинул АКУКС, начинались его фронтовые будни.
Очень скоро А.И. получил должность командира звуковой батареи. Полвека спустя сержант А. Кончиц вспоминал: «Как и все офицеры на фронте, Александр Исаевич получал вместо махорки папиросы, которые большей частью уходили по солдатскому кругу батареи. Такая же участь постигала и печенье, отдаваемое им на кухню солдатам к чаю – пусть и по 2-3 штуки, уж сколько бог послал, точнее армейский тыл. Мелочь? Но как много она говорит о человеке. Внимательный, сердечный с солдатами и мужественный в опасности человек – таким я запомнил его в далёкое фронтовое время». Бойцы БЗР-2 всегда будут высоко отзываться о своём командире. В годы травли Солженицына, когда многие его ближайшие друзья станут озвучивать нужную власти клевету, сослуживцы не примут в этом участия и опровергнут ложь о своём комбате.
БЗР-2 отличилась в ряде операций ВОВ. За освобождение Орла А.И. получил свою первую награду – орден Отечествнной войны II степени. Сохранился приказ об этом командира 794 ОАРАД капитана Пшеченко: «Командир БЗР-2 лейтенант Солженицын получил в январе 1943 года необученных бойцов. К 17 марта 1943 г. батарея была обучена звуковой разведке и готова к выполнению боевой задачи. За период май-июнь БЗР-2 под умелым руководством л-та Солженицына выявила основную группировку артиллерии противника на участке Малиновец – Сетуха – Бол. Малиновец (орловское направление). 11.6.43 г. в период операции три вражеские батареи, засечённые БЗР-2, 44-я ПАБР (пушечно-артиллерийская бригада) подавила. В период наступления наших войск 12.7.43 г. вся группировка артиллерии противника, которая была выявлена БЗР-2, подавлена 44-й ПАБР, что дало возможность успешно и быстро прорвать сильно укреплённую линию обороны немецко-фашистских войск. За успешную и быструю подготовку личного состава, за умелое руководство по выявлению группировки противника на участке Малиновец – Сетуха – Бол. Малиновец командира БЗР-2 предоставляю к награде…»
Переброшенная на запад бригада отличилась при взятии райцентра Гомельской области Рогачёва: за этот город бои шли столь тяжёлые и кровавые, что у 794-го артдивизиона была надежда получить имя «Рогачёвский». За эти бои комбат Солженицын получил орден Красной Звезды: «В боях с немецко-фашистскими захватчиками перед прорывом и во время прорыва глубокоэшелонированной обороны немцев в р-не северней Рогачёва тов. Солженицын благодаря своей хорошей организации и руководству сумел обеспечить разведкой левый фланг наших наступающих частей. 24.06.44 две батареи противника вели фланговый огонь по переправе через реку Друть и нашей наступающей пехоте. Тов. Солженицын, несмотря на сплошной шум, сумел обнаружить эти две батареи и скорректировать по ним огонь наших трёх батарей, которые (батареи противника) были подавлены, тем самым обеспечил беспрепятственную переправу наших войск и продвижение их вперёд…»
Война довела БЗР-2 и её комбата до Восточной Пруссии. Дивное стечение обстоятельств: именно в этих местах 30 лет назад воевал отец Александра Исаевича, именно в этих болотах сгинула армия Самсонова, трагедия которой так подробно будет описана в «Красном Колесе». Замысел «романа о революции» уже был тогда у Солженицына, и первые наброски к нему, касающиеся как раз самсоновской катастрофы были сделаны, а теперь он мог собственными глазами видеть места, которые до того изучал по картам и документам, собирая материал к роману.
Здесь суждено было комбату, получившему уже капитанский чин, совершить последнее славное дело в этой войне. За него командование представит его к ордену Красного Знамени, но арест опередит награду. В Восточной Пруссии звукобатарею едва не постигла участь армии Самсонова. «Наша батарея заняла участок в пустующем имении немецкого генерала Дитриха под вечер 26 января. Батарее поставили задачу развернуться на артразведку в сторону окружённых немцев. Однако быстро сгущавшаяся темень и поднявшаяся сильнейшая метель-пурга не позволили привязать топографические и установить микрофоны артзвукоразведки. Был только выставлен пост предупреждения и пуска ЦРП. Связь батареи была только по телефону со штабом дивизиона и постом предупреждения. Так продолжалось до 22-24 часов, потом связь с ПП оборвалась (трое бойцов там и погибли). И вскоре приказ из дивизиона: материальные средства разведки погрузить на автомашины (в батарее имелись две) и отправить в расположение штаба. Эту задачу комбат приказал выполнить старшему сержанту Соломину. Остальным было приказано занять оборону и быть готовыми к отражению атаки противника. Её ждали, по имевшимся в штабе данным, с применением танков. Ситуация сложная, отчаянная, ведь на вооружении в батарее не было ни одного противотанкового ружья. Всё вооружение: у бойцов – карабины, у двух лейтенантов Ботнева и Овсянникова – пистолеты, и у комбата – ППШ. И даже в этой весьма критической ситуации комбат не запаниковал, не растерялся. Приказал обнаруженные в имении бутылки наполнить бензином, и из имевшихся гранат сделать связки…» Из «котла», в котором оставался огневой дивизион комбрига Травкина с двенадцатью тяжёлыми орудиями, А.И. сумел почти без потерь вывести свою батарею и ещё раз возвращался туда за покорёженным «газиком». Сержант Соломин вспоминал: «Солженицын связывался со штабом, просил разрешения отступить. Ответили: стоять насмерть. Тогда он принял решение: пока есть возможность – вывести батарейную аппаратуру (это он поучил мне), а самому оставаться с людьми. (…) Мы расстались, когда они занимали круговую оборону. Но потом пришёл приказ из штаба – выходить из окружения. Солженицын ни одного человека не потерял, всех вывел. Так что, чего там про него писали, - глупости. Батарею Солженицын не бросал, в тяжёлой обстановке действовал абсолютно правильно, спас и технику, и людей».
Среди различных наветов на военное прошлое А.И., один другого нелепее, выделяется, в частности, такой: Солженицын 1,5 года тщательно планировал свой арест, нарочно отправился по этапу, чтобы не погибнуть на войне. Автором этой «версии» стал один из самых близких друзей детства писателя, Кирилл Симонян, сам, несмотря на стремление, на фронт так и не попавший. Оба друга с детства мечтали о литературном поприще. В 44-м году он Симонян писал Солженицыну: «Ты не понимаешь, почему я стремлюсь быть напечатанным. Видишь ли, между нами та громадная разница, что ты знаешь цену своему таланту, независимо от других. Я же до сих пор сомневаюсь в том, что у меня вообще есть какие-либо литературные способности, сомневаюсь мучительно…» Вероятно, именно сознание справедливости своих сомнений и зависть славе некогда лучшего друга сделают своё чёрное дело в душе несостоявшегося писателя и подтолкнёт его к столь низкой мести…
Сам А.И. весьма критично относился к своему офицерскому прошлому, но не потому, что не достаточно хорошо исполнял свой долг. Писатель осуждал себя за чрезмерное, как ему казалось, возношение, спровоцированное офицерскими погонами, за то, что по позволял себе быть чересчур высокомерным с солдатами, годившимися ему в отцы, за то, что уже после ареста по причине своего офицерства потребовал, чтобы его чемодан нёс пленный пожилой немец… Всё это может показаться несущественным для большинства, но для писателя, привыкшего смотреть внутрь себя, эта заносчивость («Я офицер!») была симптомом того, что и в нём была заложена эта склонность к главенству, к гордыне, к тщеславию. А продлись карьера офицера дальше? А стань он офицером НКВД (в РГУ студентов настойчиво приглашали служить в это ведомство)? И рождается вывод, что «кликни Малюта нас – и мы бы не сплошали!» Не патриотизм, не отвагу и умелость, не верность долгу подвергал А.И. пристрастному рассмотрению и суду, но морально-нравственную, человеческую сторону своего офицерства и не мог найти её безупречной. Кому-то история с пленным немцем может показаться даже смешной, а ведь это и есть подлинное следование Христовой заповеди: прежде чем вынуть соринку из глаза ближнего, извлеки бревно из собственного. И в этом контексте старик-немец и другие небезупречные случаи и есть такие бревна, о которых автор «Архипелага» не мог не сказать, берясь за обличение палачей.
Между тем, война дала А.И. большой опыт, на многое открыла глаза, и свои офицерские впечатления писатель в той или иной степени передаст своим героям – офицерам, которых также немало в его произведениях: это и целая плеяда подлинных исторических фигур, среди которых видим мы и Колчака, и Кутепова, и Самсонова, и Врангеля, и Крымова, и автобиографический герой Солженицына Глеб Нержин, и Саня Лаженицын, и Георгий Воротынцев, которому автор отдал не только военные впечатления и собственные идеи, но и повороты собственной личной жизни. И нельзя не упомянуть, что эта «тяга к офицерству», превозношение его наряду с крестьянством, вызовет недоумение среди прогрессивной общественности. «В августе 14-го» станет первой трещиной в расколе Солженицына с либеральной интеллигенцией. «Зачем тебе это надо?» - спрашивали близкие друзья, подразумевая по этим традиционализм, антиреволюционизм, национальный дух. «Меня пугает в Солженицыне одно, он – враг интеллигенции. Это чувствуется во всём», - говорил ещё в 1963-м году Паустовский. Литературовед Лакшин отмечал, что «симпатизируя больше всего патриотически настроенному офицерству, инженерам и просвещённой буржуазии, Солженицын не противопоставляет им умных собеседников из среды солдат и рабочего класса». Не примут роман вернейшие помощницы в конспирации: Мира Петрова, чью неприязнь вызывала семья Томчаков (особенно – Оря) и  Е.Ц. Чуковская. «Незримо для меня, - вспоминал Солженицын, - уже пролегла пропасть – между теми, кто любит Россию и хочет ей спасенья, и теми, кто проклинает её и обвиняет во всём происшедшем. Эту, мне ещё непонятную, обстановку вдруг, первым лучом, просветил «Август», напечатанный в 1971. Хотя это был патриотический (без социализма) роман – его бешено ругали и шавки коммунистической печати, и журнал национал-большевиков «Вече», а вся образованная публика отворотила носы, пожимая плечами. «Август» прорезался – и поляризовал общественное сознание».
О Великой же Отечественной войне А.И. создал ряд рассказов и повестей: «Люби революцию», «Желябугские выселки», «Адлиг Швенкиттен»… Немало размышлял он о ней, жёстко критикуя подчас бездумное её ведение («Любой ценой» - вот был сталинский лозунг, который спускался вниз до генералов, и генералы навешивали себе ордена Суворова, ордена Кутузова, забывали, что там в статуте сказано: «За наибольший успех при наименьших потерях»), но никогда не умаляя величия народа-победителя. В год 50-летия Победы писатель говорил: «Армия наша разорена, расстроена, это не секрет, и вместе с тем она осмеяна, покрыта презрением, даже заплёвана какой-то частью общественности и прессы. Это делается в каком безумии? Это делается в расчёте на какое будущее? А ну, придут оккупанты? А почему бы им не прийти, если у нас не будет армии? Отчего бы не прийти? Сегодня мы говорим… мы слышим голоса: «Не дадим сыновей в армию!» Да, в нашу не дадите, но когда придёт оккупационная – то ещё как, безропотно, без демонстраций, дадите – прислужниками, лакеями. В 39-м году Сталин, порвав переговоры с англо-французской военной делегацией и уже намечая переговоры с Гитлером, сказал: «СССР никогда не будет батраком для Запада». История посмеялась. О, ещё каким батраком мы были! А кто же спас Запад? Кто спас Запад и совершенно гибнущую Англию, если не мы? А сегодня мы слышим на Западе голоса, и насмешки, и подсчёты, и исследования, чтоб уменьшить наш вклад, уменьшить нашу роль, и даже вообще говорят: без Советского Союза мы могли бы справиться. Посмотрел бы я, как бы они без нас справились!» Когда в среде общечеловеческой публики всё настойчивее стали слышны завывания о т.н. «русском фашизме», Солженицын резко ответил на это: «Клеймо «фашизма», как в своё время «классовый враг», «враг народа», - действует как успешный приём, чтобы сбить, заткнуть оппонента, навлечь на него репрессии. А припечатывать – по обстановке. Так и простая наша попытка защитить своё национальное существование от наплыва нетрудовой стаи из азиатских стран СНГ (какая европейская страна не озабочена подобным?) – фашизм! …А казалось бы: если речь идёт об одичалой, фанатичной жестокости, готовой к насилию (определение, полностью применимое и к ранним большевикам), так и выговаривайте с точностью или придумайте новое слово, - но не оскорбляйте тавром «фашизм» тот народ, который разгромил Гитлера. Если сопоставить, что в эти же годы, при махровом расцвете самых жёстких, непримиримых национализмов в Средней Азии, в Закавказье, на Украине (…), к ним не было применено клеймо «фашизм», - нельзя не увидеть во всей кампании безоглядного рефлекса: под усиленными заляпами «русским фашизмом» не дать ни в малой степени возродиться русскому сознанию».   


3. Лагерник

«Глеб вырос, не прочтя ни единой книги Майн Рида, но уже двенадцати лет он развернул громадные "Известия",  которыми  мог  бы  укрыться  с  головой, и подробно читал стенографический отчёт процесса инженеров-вредителей. И этому процессу мальчик сразу же не поверил. Глеб не знал  -  почему,  он  не мог охватить этого рассудком, но он явственно различал, что  всё  это  - ложь, ложь. Он знал инженеров в знакомых семьях - и не мог представить себе этих людей, чтобы они не строили, а вредили. И в тринадцать, и в четырнадцать лет, сделав  уроки,  Глеб  не  бежал на улицу, а садился читать газеты. Он знал по фамилиям наших  послов в каждой стране и иностранных послов у нас. Он читал все речи на съездах. Да ведь и в школе им с четвёртого класса уже толковали элементы  политэкономии,  а с пятого обществоведение едва ли не каждый день, и что-то из Фейербаха. А там пошли истории партии, сменяющиеся что ни год. Неуимчивое  чувство  на  отгадку   исторической   лжи,   рано  зародясь, развивалось в мальчике остро. Всего лишь девятиклассником был Глеб, когда декабрьским утром протиснулся к газетной витрине и прочёл, что убили Кирова. И вдруг почему-то, как в пронзающем свете, ему стало ясно, что  убил Кирова - Сталин, и никто другой. И одиночество  ознобило  его:  взрослые мужчины, столпленные рядом, не понимали такой простой вещи! И вот те самые старые большевики выходили на суд и  необъяснимо каялись, многословно поносили себя самыми последними ругательствами и признавались в службе всем на свете иностранным разведкам.  Это  было  так  чрезмерно, так грубо, так через край - что в ухе визжало! Но со столба  перекатывал  актёрский  голос  диктора  -  и  горожане на тротуаре сбивались доверчивыми овцами. А русские писатели, смевшие вести свою родословную от Пушкина и Толстого, удручающе-приторно хвалословили тирана. А русские  композиторы, воспитанные на  улице  Герцена,  толкаясь,  совали  к  подножью  трона  свои  угодливые песнопения.
Для Глеба же всю его молодость гремел немой набат! - и неисторжимо укоренялось в нём решение: узнать и понять!  откопать и напомнить! И вечерами на бульвары родного города, где приличнее было бы  вздыхать о девушках, Глеб ходил мечтать, как он когда-нибудь проникнет в самую Большую и самую Главную тюрьму страны -  и  там  найдёт  следы  умерших  и  ключ к разгадке.    Провинциал, он ещё не знал  тогда,  что  тюрьма  эта  называется Большая Лубянка. И что если желание наше велико - оно обязательно исполнится». («В круге первом»)
Комбат Солженицын был арестован на фронте 9 февраля 1945-го года. В переписке с близким другом Николаем Виткевичем он нелицеприятно отзывался о Сталине, которого друзья прозрачно именовала «Паханом». Впрочем, эта участь навряд ли миновала бы А.И., даже если бы эти письма чудом не привлекли внимание органов. На фронте он не упускал случая расспросить однополчан о голоде, о 37-м годе и других запретных темах, желая узнать подлинное положение дел, понять собственный народ, без чего, как казалось ему, не имел он права браться за перо. То, что приходилось слышать начинающему писателю, шло совершенно вразрез с тем идеальным представлением о советской власти, которое внушали ему с пионерских времён. Отцы-основатели, Маркс и Ленин, покуда оставались незапятнанными, но фигура Сталина уже стала оцениваться исключительно отрицательно. В связи с этим А.И. уже на фронте понял, что легальное писательство не его путь, что работать придётся подпольно, и об этом писал жене в 44-м и 45-м годах.
О том, что станет писателем, Солженицын знал ещё в раннем детстве: школьные тетради и блокноты исписывались рассказами, романами, стихами, издавался собственный импровизированный журнал, а в душе жила мечта написать роман о революции, родившаяся по прочтении Шульгина. К моменту ареста уже было написано несколько рассказов, а, главное, дневники, в которые А.И. заносил все, что доводилось ему видеть и слышать, достаточно прозрачно обозначая имена рассказчиков. Судьба этих дневников потом очень волновала Солженицына: отнесись к ним в органах с достаточным вниманием, и многие невинные люди могли бы пострадать из-за неосторожности молодого прозаика. По счастью, органы утруждать себя скрупулёзным изучением неразборчивых записей не стали.
Какой, однако же, могла быть судьба писателя в ту эпоху? Расстреляны, уничтожены, замучены в лагерях многие гении русской литературы: Гумилёв, Есенин, Мандельштам, и из нового поколения – Б. Корнилов… Покончила с собой Цветаева. Который год заживо похоронен среди сотен тысяч других зэков Варлам Шаламов. Под запретом Ахматова, Пастернак, Зощенко, Пильняк, Платонов, Замятин и многие другие ещё сущие и уже почившие. Другие встроились в официальную литературу, покорствуя власти, прославляя идолов, поставляя Божий дар на службу лжи и часто лишаясь его за это. Третьи погрузились в молчание. И в отчаянии говорил один из последних о невозможности творить истоптанными мозгами, писать изломанными руками. Избери Солженицын путь легальной литературы, мог бы и он пополнить отряд бывших писателей, ставших подписантами, лизоблюдами и клеветниками. Мог бы и он уподобиться узнаваемому персонажу из «В круге первом»: «Он сам  не  заметил,  когда,  чем  обременил  и  приземлил  птицу своего бессмертия. Может быть, взмахи её только  и  были  в  тех  немногих стихах, заучиваемых девушками. А его пьесы, его рассказы и его роман умерли  у него на глазах ещё прежде, чем автор дожил до тридцати семи лет. Но почему  обязательно  гнаться  за  бессмертием?  Большинство товарищей Галахова ни за каким бессмертием не гналось, считая важней своё сегодняшнее положение, при жизни. Шут с ним, с бессмертием, говорили они, не  важней ли влиять на течение жизни сейчас? И  они  влияли.  Их  книги  служили народу, издавались многон'ольными тиражами, фондами  комплектования  рассылались по всем  библиотекам,  ещё  проводились  специальные  месячники проталкивания. Конечно, очень многой правды нельзя было написать. Но они утешали себя, что когда-нибудь обстоятельства изменятся, они непременно  вернутся  ещё  раз к этим событиям, переосветят их истинно, переиздадут, исправят старые книги. (…) Начиная новую большую вещь, он вспыхивал,  клялся  себе  и  друзьям, что теперь  никому  не  уступит,  что  теперь-то  напишет  настоящую  книгу.  С увлечением садился он за первые страницы. Но очень скоро замечал, что пишет не один - что перед ним всплыл и все ясней маячит в воздухе образ того, для кого он пишет, чьими глазами он  невольно  перечитывает  каждый  только что написанный абзац. И этот  Тот  был  не  Читатель,  брат,  друг  и сверстник читатель, не критик вообще - а  почему-то  всегда  прославленный, главный критик Ермилов». Падение всегда начинается с малого: вычищение лучших мест, выстраданных мыслей во имя публикации, привнесение нужных идей и их носителей, участие в травле вчерашних друзей по указке сверху, наконец, полное подчинение себя, своего таланта, своей души чужим целям, осквернение дара, отречение от собственных взглядов, и, в итоге, опустошение, творческое бесплодие, имитация жизни и пребывание в звании писателя, несмотря на бессилие написать что-либо, кроме казённо-плакатных памфлетов. Во время «оттепели» мог бы и он, не утруждаясь проникновением вглубь вещей, развенчать культ, прославляя Ленина, старых большевиков, партию, чем и занималось большинство пишущей братии. Сам Солженицын, рассматривая легальный вариант своей судьбы, писал:
Кто здесь был – потом рычи,
Кулаком о гроб стучи –
Разрисуют ловкачи,
Нет кому держать за хвост их –
Журналисты, окна «РОСТА»,
Жданов с платным аппаратом,
Полевой, Сурков, Горбатов,
Старший фокусник Илья…
Мог таким бы стать и я…
Надо заметить, что примерка на себя чужих судеб, даже судеб палачей НКВД – характерная черта А.И. Он не останавливается на том, чтобы просто осудить и придать анафеме по принципу «мы хорошие, мы бы никогда, а они – выродки», но пытается проникнуть в первопричину: выродки – откуда взялись? Родились такими? Да нет же, в большинстве своём, стали. Но стали – отчего? Как человек, до определённого времени развивающийся нормально, постепенно превращается в подонка и кровопийцу? И пытаясь постигнуть эту загадку, А.И. ставит себя на место такого человека, примеряя на себя возможные обстоятельства, и приходит к выводу, который отнюдь не каждый бы отважился огласить публично: «Позови Малюта нас – и мы бы не сплошали»
Но судьба сама сделала «легальный путь» невозможным для Солженицына, избавив от этого искуса. Удары судьбы часто воспринимаются людьми, как кара за что-то или же просто несправедливость. На деле эти удары очень часто служат спасительными предупреждениям, призванными сберечь человека от чего-либо худшего. Пословица гласит, что всё, что нас не убивает, делает нас мудрее и сильнее. Это утверждение во многих случаях справедливо, и сам А.И. считал свой арест и заключение благом для себя.
19 февраля за бывшим комбатом захлопнулись ворота Лубянки, и начался его путь по дантовым кругам. Дантов ад открывался бессмертным заветом: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Справедливость его новоиспечённый заключённый ощутил интуитивно и, согласно ему, сформулировал единственно спасительную модель поведения: «Надо вступить в тюрьму, не трепеща за свою оставленную тёплую жизнь. Надо на пороге сказать себе: жизнь окончена, немного рано, но ничего не поделаешь. На свободу я не вернусь никогда. Я обречён на гибель – сейчас или несколько позже, но позже будет даже тяжелей, лучше раньше. Имущества у меня больше нет. Близкие умерли для меня – и я для них умер. Тело моё с сегодняшнего дня – бесполезное, чужое тело. Только дух мой и моя совесть остаются мне дороги и важны. И перед таким арестантом – дрогнет следствие!»
Солженицыну удалось найти верную линию поведения на допросах. Свою вину он вначале отрицал, но затем признал. Главным же было не допустить, чтобы к делу этому «пристегнули» других людей: жену, друзей, бывших в курсе его мыслей и намерений, однополчан, чьи рассказы он записывал. И это ему удалось. Никого из них не только не был арестован, но даже не подвергся допросу. Виткевичу, разумеется, избежать ареста не удалось. Но это была не вина А.И. Сам Виткевич впоследствии на вопрос, посадили бы его вне зависимости от показаний Солженицына, не задумываясь, ответил утвердительно. Несмотря на то, что оба друга одинаково не стеснялись в выражениях относительно «отца всех народов», лишь А.И. был обвинён по статье 58-11 в создании молодёжной антисоветской группы, и ему одному полагалась по отбытии срока вечная ссылка.   
7 июля, «тройка» ОСО НКВД СССР вынесла вердикт: «За совершение преступлений, предусмотренных ст. Ст. 58-10 и 58-11 УК РСФСР Особое совещание при НКВД СССР заочно осудило Солженицына Александра Исаевича к 8 (восьми) годам исправительно-трудовых лагерей».
Четырехмесячное пребывание на Лубянке многое открыло Солженицыну. Перед его взором проходили люди, вычеркнутые из жизни, люди, в чьих судьбах отразилась история последних страшных десятилетий России: здесь были бывшие революционеры, помнившие ещё тюрьмы и ссылки царские и имеющие возможность сравнить их с теперешними, были белоэмигранты, белые офицеры, уже старики, выловленные в восточной Европе по освобождению её от немцев и теперь осуждённые окончить свой век в советских лагерях и застенках. Здесь впервые услышал А.И. утверждения, что Ленин ничем не лучше Сталина, что любимый им Горький – дутая и ничтожная личность. Идейный марксист в Солженицыне не принимал этого, но всё же какие-то зёрна западали в душу, чтобы прорасти позже. Уже на Лубянке наметился в нём тот переворот, который, в итоге, вернул его на оставленную некогда стезю, укрепив на ней на всю жизнь: «Это ничего, что я в тюрьме. Меня, видимо, не расстреляют. Зато я стану тут умней. Я многое пойму здесь, Небо! Я ещё исправлю свои ошибки – не перед ними – перед тобою, Небо! Я здесь их понял – и я исправлю!» 
Лубянку сменила Бутырка, там А.И. получил возможность сообщить о себе родным и узнал свой приговор, после оглашения которого, занявшего ровно пять минут, его и других арестантов должны были перевести в пересыльную тюрьму на Красной Пресне, но та была переполнена и не справлялась с многотысячными потоками. Узников разместили в помещениях Бутырской церкви, приспособленных под камеры, вмещающие в себя до двух тысяч арестантов одновременно, сливавшихся в копошащуюся массу людей, ежечасно вынужденных бороться за место на нарах, под нарами, на полу, за миску, ложку и кружку, отнимавшиеся после каждой скудной еды, от вида которой заключённый тюрем царских пришёл бы в ужас. Затем была Красная Пресня. Сто человек в помещении, чуть большим жилой комнаты, где ступить на пол уже нельзя было, среди блатарей и малолеток-урок, выхватывающих из рук вещи и срывающих одежду. Первое время заключения Солженицын провёл в столице и рядом с ней, вначале трудясь на кирпичном заводе в Новом Иерусалиме, затем на улице Большой Калужской. Объявленная амнистия даровала свободу многим блатарям и бытовикам, и их заменяла 58-я.
В «Архипелаге ГУЛАГ» А.И. крайне сурово рассматривал собственные ошибки и проявления малодушия в то время, публично каясь в них и осуждая себя: то, как однажды прибегнул к помощи блатарей, чтоб занять место на нарах, то, как, кичась офицерством, жаждал занять начальственную должность, то, как стал «Ветровым», не сумев противостоять оперу, вербовавшему его в агенты. И пусть лишь один раз подписался он этой фамилией на соглашении о сотрудничестве, а после ни мгновения не был осведомителем, всё же факт этот Солженицын назвал своим позором, ничуть не пытаясь оправдать минутного малодушия серьёзными причинами, кроме одной единственной – страха, страха плоти перед новым угнетением, перед новым сроком: «Раб своего угнетённого испуганного тела, я тогда ценил только это». Именно борьбой с этим самым тяжким рабством, рабством духа у плоти стало для А.И. заключение. Здесь постигал он, что истинная свобода есть свобода духа. Свобода духа не совершать преступления, не лгать, не бояться. И свобода эта не зависит от внешних обстоятельств, но исключительно от самого человека. И во имя этой свободы лучше принести в жертву плоть, претерпеть страдания телесные, потому что только в победе духа, неподвластного никому из смертных, над плотью, заключается подлинная независимость человека, дающая ему силы жить и умирать среди людей, а не во псах.
К этой новой ступени развития Солженицын окончательно пришёл в Марфинской шарашке, куда был определён благодаря свой специальности математика. Первое время никаких исследований в Марфино ещё не велось: прибывала и сортировалась аппаратура, обустраивались помещения. А.И. в то время получил должность библиотекаря и с упоением погрузился в чтение Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского и др. Особенное впечатление произвёл на него словарь Даля, с которым не расставался он долгое время, прорабатывая и конспектируя его. Когда в Марфино начались настоящие работы, Солженицын попал в группу по изучению звучания русской речи. Основываясь на теории вероятности, он определял наименьшее количество текстов, необходимое для исследования, изучал слоговое ядро русского языка методами математической статистики. Целью этих исследований было создание анализаторов речи, распознание голосов по телефону, выяснение, что именно делает голос человека неповторимым. На всё это ушло два года.
На шарашке А.И. близко сошёлся с Л.З. Копелевым и Д.М. Паниным. Эти люди являлись непримиримыми антагонистами. Панин был убеждён, что большевики есть орудие сатаны, вся революция – плод действий злонамеренных инородцев, а спасение России может произойти лишь вследствие чуда. «Красный империалист» Копелев яростно защищал марксизм, революцию, Ленина и Сталина. Дмитрий Михайлович вспоминал: «Со Львом мы расходились по всем главным вопросам современности и прошлого… Обычно наши столкновения происходили с глазу на глаз, но иногда мы прибегали к Солженицыну как к арбитру… Солженицын – человек уникальной энергии, и сама природа создала его так, что он не знал усталости. Он частенько терпел из вежливости наше общество, про себя жалея часы, пропавшие из-за такого времяпрепровождения, но зато, когда был в ударе или разрешал себе поразвлечься, - мы получали истинное наслаждение от его шуток, острот и выдумок… Не часто выходило наружу и другое его качество – присущий ему юмор. Он умел подметить тончайшие, ускользающие обычно от окружающих, штрихи, жесты, интонации и артистически воспроизводил их комизм, так что слушатели буквально катались от хохота. Но разрешал он себе это, увы, крайне редко и только тогда, когда это не идёт в ущерб его занятиям…» Солженицын, по собственному его признанию, «пытался вести какую-то среднюю линию» между друзьями-противниками. «В ту пору он считал себя скептиком, последователем Пиррона, но уже тогда ненавидел Сталина – «пахана», начинал сомневаться и в Ленине. Снова и снова он спрашивал настойчиво: могу ли я доказать, что если бы Ленин остался жив, то не было бы ни раскулачивания, ни насильственной коллективизации, ни голода», - вспоминал Копелев. А.И. не принимал его аргументов и взрывался при попытках доказать историческую неизбежность революции, Гражданской войны, красного террора, коллективизации.
Шарашка дала Солженицыну бесценную передышку. Здесь он не только занимался прямыми обязанностями, но и – литературой. В своём столе прятал он первые зрелые размышления о революции. Как математик, А.И. также достиг больших высот. Он, по воспоминаниям Копелева, «стал отличным командиром артикулянтов, был действительно незаменим. Это понимал каждый, кто видел его работу и мог здраво судить о ней». Для чего же понадобилось Солженицыну спускаться из этого высшего круга ада, круга, о котором могли лишь грезить загибающиеся на общих работах лагерники, оставить его, променять на круги последние, на бездну? Зимой 50-го его решили перевести в криптографическую группу, то есть погрузить в невылазную работу и безраздельно завладеть его временем, необходимым для литературы. «Все доводы разума – да, я согласен, гражданин начальник! Все доводы сердца – отойди от меня, сатана!» В начале срока А.И., вероятно, послушал бы первый голос, но теперь всё стало иначе: «Я уже нащупывал новый смысл в тюремной жизни. Оглядываясь, я признавал теперь жалкими совета спецнарядника с Красной Пресни – «не попасть на общие любой ценой». Цена, платимая нами, показалась несоразмерной покупке». В романе «В круге первом» автобиографический герой Солженицына Нержин объяснит это короче: «Милое благополучие! Зачем – ты, если ничего, кроме тебя?..»
Так требования духа стали преобладать над требованиями тела. С этого момента рабство завершилось, коренной перелом состоялся: дух победил материю.
Написанное в Марфино частично сохранилось: конспекты по Далю, истории и философии сберёг Копелев, другую часть архива на свой страх и риск взяла сотрудница Марфинского НИИ Исаева (прототип Симочки из «Круга»).
Жизнь на шарашке А.И. подробно, красочно и очень точно воспроизвёл на страницах романа «В круге первом». По мнению Панина, себя в образе Нержина Солженицын изобразил исключительно верно. Именно в этом романе впервые явилась мысль, повторённая позже в статье «Жить не по лжи»: «Пусть ложь всё покрыла, пусть ложь всем владеет, но в самом малом упрёмся: пусть владеет не через меня!» Мысль эта, к слову, веком раньше была высказана Гоголем устами Костанжогло: «Пусть же, если входит разврат в мир, так не через мои руки!» Здесь же, в Марфино, сформулировал А.И. понятие «народ»: «Народ – это не всё, говорящие на нашем языке, но и не избранцы, отмеченные огненным знаком гения. Но по рождению, не по труду своих рук и не по крыльям своей образованности отбираются люди в народ. А – по душе. Душу же выковывает себе каждый сам, год от году. Надо стараться закалить, отгранить себе такую душу, чтобы стать человеком. И через то – крупицей своего народа. С такою душой человек обычно не преуспевает в жизни, в должностях, в богатстве. И вот почему народ преимущественно располагается не на верхах общества». Тема народа и власти стала одной из главных в творчестве Солженицына. «В круге первом» - фактически, первое произведение А.И., не считая юношеских. Но в нём уже ярко сформировался особый стиль писателя, его манера повествования. О каждом из своих героев он рассказывает не со стороны, но вживаясь в него, погружаясь в его естество, исходя из его позиций. Это погружение естественно, когда речь идёт о Нержине и других зэках – их опыт в той или иной степени был пережит Солженицыным. Но для проникновения в психологию людей иного слоя, людей власти необходима была колоссальная интуиция. А ведь они представлены в романе ничуть не менее ярко, нежели зэки: Яконов, Абакумов, Сталин – откуда, казалось бы, столь точное постижение их сущности? Вспомним, как примерял А.И. к себе обстоятельства палачей и приходил к выводу, что, при иных условиях, и сам бы мог попасть в их число. Несомненно, берясь за их описание, вспоминал он, обличивший прежде других себя, свои дурные качества, поступки, стремления, представлял, куда могли бы завести они его, не будь пресечены обстоятельствами, раздувал их до масштабов своих кровавых героев. Но дело не только в этом. Жертва при ином раскладе могла стать палачом, но ведь и палач ещё легче мог стать жертвой. И уже стали жертвами собственной системы Зиновьев, Ягода, Ежов и многие другие. И уже отбыл срок Яконов, смертельно боящийся повторения его. И через несколько лет окажется в тюрьме и будет расстрелян всесильный Абакумов. И палачи прекрасно понимали, в большинстве своём, что один неверный шаг – и они окажутся на месте своих жертв. Среди них нет людей свободных. Они, пожалуй, ещё более несвободны, нежели бесправные зэки, поскольку у них гораздо больше есть, чего терять. Жизнь их пронизана страхом. Палачи боятся палачей. Яконов боится Абакумова, Абакумов – Сталина. Самому «отцу» бояться как будто бы некого. Но боится и он. Мнимых заговоров, врагов, всего и всех, кто может посягнуть на его власть. Этим страхом пронизано всё, сами палачи живут фактически в тюрьме, которую сами построили, и, кажется, нет исхода этому. Палачи, в большинстве своём, не родились палачами. Они были людьми. И остатки человеческого в некоторых из них ещё сохранилось и пробуждается иногда. И Солженицын пишет о них не как о палачах, но именно как о людях, палачами ставших, не обедняя палитры своей, не сводя её к двум цветам, к чёрному и белому, но стремясь к полноцветности выводимых образов, составляющих истинный реализм и художественную высоту.
Новым местом отбытия срока стал далёкий, степной Экибастуз, пятитысячный лагерь для добычи угля. За время пути сюда А.И. приметил немало перемен по сравнению с 45-м годом. Теперь уж никто не отделывался сроками в 8-10 лет, но получали «четвертак» - 25 лет. При этом народ, видимый из окошек вагона, прежде искренне принимавший зэков за врагов, теперь сочувствовал им, а не конвою. Изменились и сами обладатели 58-й. Они научились давать отпор блатным, прежде измывавшимися над ними, не встречая к тому никаких преград. «Сколько же лет мы терпели нелепо! Добро бить того, кто плачет. Мы плакали – вот нас и били». Режим строжал, а дышалось отчего-то вольнее. Внешне условия становились всё более суровыми, но атмосфера внутренняя изменялась в обратную строну, крепла вера 58-й в свою правоту, крепло взаимное доверие внутри неё.
Первое письмо домой из Экибастуза походило на исповедь: «Снова начинаю такую жизнь, какая была у меня 5 лет назад. Очень многое со мной сходно с тем, что было тогда в Новом Иерусалиме; но огромная разница в том, что на этот раз я ко всему был приготовлен, стал спокойнее, выдержаннее, значительно менее требователен к жизни. Помню, например, как я тогда судорожно, торопливо и с кучей ошибок пытался устроиться поинтеллигентнее, получше. А сейчас всё это для меня как-то не кажется главным, важным, да и надоело, признаться. Палец о палец ничего подобного не предпринял. Пусть идёт всё, как оно идёт. Я стал верить в судьбу, в закономерное чередование везений и невезений, и если во дни юности я дерзко пытался подействовать на ход своей жизни, изменить его, то сейчас мне это часто кажется святотатством. В конце концов все серьёзные перемены в моей жизни, кроме поступления в артучилище, от меня не зависели – и через все из них я прошёл цел и невредим, благословляя многие из них. И я уверен, что судьба не покинет меня и в дальнейшем. Может быть, такая вера в судьбу – начало религиозности?..»
Немало было случаев у А.И., чтобы уверовать в судьбу и прийти к фатализму. К примеру, ещё в первый год своего заключения он очень желал попасть в ансамбль, состоящий из зэков. Положение артиста спасало от общих работ, давало свободное время, а потому являлось весьма выгодным. Но стремление это не увенчалось успехом. Солженицын сожалел об этом, а через год узнал, что во время одной из поездок грузовик с артистами попал под поезд: многие погибли, другие остались калеками. Осуществись тогда желание А.И., и он был бы в их числе, но и здесь спасла судьба.
Фатализм – качество, необходимое зэку. Фатализм укрепляет душевную устойчивость. Фатализм свойственен воинам, ежеминутно рискующим быть убитым, и тяжело больным, знающим свою болезнь и краткость своего земного пребывания. Что бы ни произошло, к худшему или лучшему, но «во всяком случае ты освобождаешься от самоупрёков: пусть тебе будет хуже, но не твоими руками это сделано. И ты так сохраняешь дорогое чувство бестрепетности, не впадаешь в суетливость и искательность». Отрицаясь от своеволия, легче сохранить ясность души и чистоту совести. Своеволие не даёт блага, умножает заботы и страхи, а потому надёжнее полагаться на судьбу.
 «Судьба» - именно это слово употреблял в ту пору Солженицын. К Богу он ещё не пришёл. Но ощущение «судьбы» стало первым шагом на пути к возвращению блудного сына в дом Отца. И позже он станет понимать судьбу, как Божию волю, Божию руку, не оставлявшую его на протяжении всей жизни, направлявшую на истинный путь, подчас жестокими ударами, но всегда без исключения – ко благу. «Судьба в течение жизни посылает нам знаки. На это судьба со мной не скупилась».
В Экибастузе А.И. освоил специальность каменщика. Вначале бригада строила дома для вольных, затем БУР (барак усиленного режима). Об этом написано было стихотворение «Каменщик»:
…За стеной стена растет, меж стенами стена...
Шутим, закурив у ящика растворного,
Ждем на ужин - хлеба, каш добавка вздорного -
А с лесов, меж камня - камер ямы чёрные,
Чьих-то близких мук немая глубина.
И всего-то нить у них одна - автомобильная
Да с гуденьем проводов недавние столбы...
Боже мой! Какие мы бессильные!
Боже мой! Какие мы рабы!
Свою лагерную специальность Солженицын «передал» позже своему герою Ивану Денисовичу, образ которого списал не с кого-либо из товарищей по несчастью, а с солдата, некогда служившего под его началом. В «Одном дне» А.И. детально передал лагерный быт, характеры заключённых, их отношения. Правда, поправлял Шаламов: «У вас кошка там по лагерю ходит. Быть не может! Её бы давно съели…» Однако, была категория людей, принявших «Ивана Денисовича» в штыки. То были «ортодоксы», верные партийцы-ленинцы, убеждённые в безупречности партии, в том, что несправедливо пострадали (по ошибке, разумеется) только они, тогда как прочая 58-я, несомненно, состояла из настоящих врагов, а потому они и герои их книг с презрением отгораживались от них. Все эти «благомыслы», отходив свой срок в «придурках», выйдя на волю, писали трогательные книжки о том, как в лагере они боролись за светлые идеалы марксизма совместно с добрым лагерным начальством. Ивана Денисовича они как раз упрекали в отсутствии идейности и борьбы.
«Но вот пошла пора писать историю, раздались первые придушенные голоса о лагерной жизни, благомыслящие оглянулись, и стало им обидно: как же так? они, такие передовые, такие сознательные - и не боролись! И даже не знали, что был культ личности Сталина! И не предполагали, что дорогой Лаврентий Павлович - заклятый враг народа!
И спешно понадобилось пустить какую-то мутную версию, что они боролись. Упрекали моего Ивана Денисовича все журнальные шавки, кому только не лень - почему не боролся, сукин сын? "Московская правда" даже укоряла Ивана Денисовича, что коммунисты устраивали в лагерях подпольные собрания, а он на них не ходил, уму-разуму не учился у мыслящих.
(…) Но мало любить начальство! - надо, чтоб и начальство тебя любило. Надо же объяснить начальству, что мы - такие же, вашего теста, уж вы нас пригрейте как-нибудь. Оттого герои Серебряковой, Шелеста, Дьякова, Алдан-Семёнова при каждом случае, надо не надо, удобно-неудобно, при приёме этапа, при проверке по формулярам, заявляют себя коммунистами. Это и есть заявка на теплое местечко.
(…) Алдан-Семёнов в простоте так прямо и пишет: коммунисты-начальники стараются перевести коммунистов-заключённых на более лёгкую работу. Не скрывает и Дьяков: новичок Ром объявил начальнику больницы, что он - старый большевик. И сразу же его оставляют дневальным санчасти - очень завидная должность! Распоряжается и начальник лагеря не страгивать Тодорского с санитаров.
Но самый замечательный случай рассказывает Г. Шелест в "Колымских записях": приехал новый крупный эмведист и в заключённом Заборском узнаёт своего бывшего комкора по Гражданской войне. Прослезились. Ну, полцарства проси! И Заборский: соглашается "особо питаться с кухни и брать хлеба сколько надо" (то есть, объедать работяг, ибо новых норм питания ему никто не выпишет) и просит дать ему только шеститомник Ленина, чтобы читать его вечерами при коптилке! Так всё и устраивается: днем он питается ворованным пайком, вечером читает Ленина! Так откровенно и с удовольствием прославляется подлость!
Еще у Шелеста какое-то мифическое "подпольное политбюро" бригады (многовато для бригады?) в неурочное время раздобывает и буханку хлеба из хлеборезки и миску овсяной каши. Значит - везде свои придурки? И значит, - подворовываем, благомыслящие?
Всё тот же Шелест даёт нам окончательный вывод: "одни выживали силой духа (вот эти ортодоксы, воруя кашу и хлеб. - А. С.), другие - лишней миской овсяной каши (это - Иван Денисович)".
Ну, ин пусть будет так. У Ивана Денисовича знакомых придурков нет. Только скажите: а камушки? камушки кто на стену клал, а? Твердолобые, вы ли?» («Архипелаг ГУДАГ»)
К слову, положение «придурков» также очень выпукло показано в «Одном дне» на примере Цезаря Марковича. В то время, когда другие зэки горбят на каменной кладке в ледяной степи, он спокойно сидит в тёплой каптёрке, курит, пьёт чай, обсуждает Эйзенштейна. Ему не надо дрожать над семьюстами граммами хлеба и баландой, потому что из дома ему приходят большие, набитые всякой всячиной посылки. Он может даже «с барского плеча» отдать свою баланду прислуживающему ему Ивану Денисовичу, для которого она спасительна.               
«Один день Ивана Денисовича» был задуман в Экибастузе. Там же создавались другие произведения. Хранить их в записях было опасно, поэтому большая часть всего сочинённого хранилось лишь в феноменальной памяти Солженицына. «Пусть будет путевым мешком твоим – твоя память. Запоминай! запоминай! Только эти горькие семена, может быть, когда-нибудь тронутся в рост». Так сохранены были автобиографическая поэма «Дороженька», пьеса «Пир победителей», стихотворения… Солженицын вспоминал, что поэзия была жанром вынужденным, поскольку стихи было запоминать гораздо проще, нежели прозу. Хотя под конец срока стал он писать и заучивать и прозу, и диалоги – и память вбирала всё. «Память у Солженицына была гигантской, так как по объёму его произведение («Дороженька» - авт.) было в два с лишним раза больше «Евгения Онегина», в котором около 5400 стихотворных строчек», - вспоминал Панин, также сменивший марфинское благополучие на лагерную тачку. Для лучшего запоминания сочинённого А.И. сделал себе длинные чётки с метрической системой, на которых откладывал каждый стих. Он носил их в рукавице, а когда находили при обыске, говорил, что молится по ним. Новые строфы Солженицын читал наиболее близким друзьям. Его образ в эти моменты запечатлел в своих воспоминаниях Панин: «Шея замотана вафельным полотенцем, лицо сосредоточено, взгляд устремлён вдаль, губы шепчут стихи, в руках чётки. Так читал он нам каждую неделю новые строфы всё возрастающей поэмы». Он же отмечал: «Мы были горды тем, что в нашей среде формируется писатель огромного калибра, так как это уже тогда было ясно».
Среди лишений и тягот душа всё больше очищалась от наносного, возвышалась, обретала крылья. «Сейчас я верю в себя и в свои силы всё пережить… - писал А.И. жене. – Я на лично опыте понял, что внешние обстоятельства жизни человека не только не исчерпывают, но даже не являются главными в его жизни».
Новое настроение мужа, его явившееся вдруг смирение было воспринят Натальей Решетовской, как слабость, как признание своего поражения. Это было уже другой человек, незнакомый, чужой, с которым её связывала лишь нить двух разрешённых в год писем и посылки, на которые она давала деньги тётке, так как собирать и отправлять их сама боялась: тогда бы о её «живом мертвеце» узнали все… О необходимости формального развода Решетовская впервые сказала ещё в марфинский период. А.И. не возражал, но даже настаивал на этом, понимая невыносимое положение «жены врага народа».
«Постарайся как можно меньше обо мне думать и вспоминать, пусть я превращусь для тебя в абстрактное, бесплотное понятие. Да это даже и неизбежно с ходом лет», - писал Солженицын жене. Пророчество сбылось: А.И., действительно, превратился для Натальи Алексеевны в «абстрактное и бесплотное понятие». Его место занял «реальный человек», коллега-химик, вдовец с двумя детьми, с которым они стали жить в Рязани, в двух комнатах, выделенных доценту Решетовской институтом. «Не буду себя ни оправдывать, ни винить. Я не смогла через все годы испытаний пронести свою «святость». Я стала жить реальной жизнью», - написала она мужу и возобновила хлопоты по расторжению брака.
Долгое время Наталья Алексеевна не писала А.И. Он терялся в догадках: то ли вышла замуж она, то ли увлеклась на время, а теперь считает себя виноватой, то ли страдания нанесли её здоровью физический ущерб – обвинял себя в том, что исковеркал её молодость, не принёс радости, заранее прощал всё: «От всего сердца желаю твоему измученному телу – здоровья, твоей исстрадавшейся душе – покоя и счастья, со мной или не со мной – как будет лучше для тебя… Я буду молиться за тебя и желать тебе ничем не омрачённого счастья, если ты не найдёшь пути назад». Солженицын добивался ясности. Он писал тёще, умоляя ответить, что произошло. Тётка Решетовской, продолжавшая снабжать его посылками, ответила: «Наташа просила Вам передать, что Вы можете устраивать свою жизнь независимо от неё». Наконец, написала и сама Наталья Алексеевна прямо, что у неё новая семья, и это – её настоящее.
Шёл последний год заключения. А.И. только что перенёс удаление опухоли в паху. Она начала расти ещё несколько месяцев назад, но Солженицын откладывал обращение в санчасть, ожидая удобного момента. Такой момент наступил после экибастузского восстания. Всё началось с массовых убийств стукачей, организованных украинцами-бендеровцами. Сбежавших от расправы доносчиков начальство спрятало в БУРе. Туда же поместили подозреваемых в убийствах, отдав их на расправу стукачам. Пришедшие с работы бригады услышали крики пытаемых людей и бросились штурмовать БУР. Охрана открыла огонь по людям в зоне. В ответ на это русский лагпункт объявил забастовку, украинцы же участвовать в ней не стали. Трое суток зэки не выходили на работу и отказывались от еды. Эта акция явила собой колоссальный подъём духовных сил арестантов. Солженицын, ставший в ту пору бригадиром (должность эта перестала быть вожделенной, так представляла опасность, и прежние бригадиры отказывались от своих мест, отчего образовался их дефицит), вспоминал: «Этот взлёт я ясно ощущал на себе. Мне оставалось сроку всего один год. Казалось, я должен был бы тосковать, томиться, что вмазался в заваруху, из которой трудно будет выскочить без нового срока. А между тем я ни о чём не жалел. Кобелю вас под хвост, давайте хоть и второй срок!..»
Позже КГБ состряпало фальшивку – «донос Ветрова» о готовящимся восстании. Сработанная топорно, она, тем не менее, была подхвачена и повторена многократно. Последний раз мнимый «донос» всплыл в 2003-м году уже в либеральной прессе. Отвечая на клевету, А.И. отметил деталь, неопровержимо изобличающую подделку: «В самом главном месте фальшивки – провальный для гэбистов просчёт: «донос» на украинцев пометили 20 января 1952, цитируют «сегодняшние» якобы разговоры с украинцами-зэками и их «завтрашние» планы, но упустили, что ещё 6 января все до одного украинцы были переведены в отдельный украинский лагпункт, наглухо отделённый от нашего, - и на их лагпункте вообще никакого мятежа в январе не было, а к стихийному мятежу российского лагпункта 22 января – не имели они касательства, не участвовали и близко».
По окончании забастовки Солженицын слёг в больницу. Рядом лежали раненые и зверски избитые люди, умиравшие от потери крови. Врачи колебались в диагнозе, но операция всё же была проведена. В тот момент метастазов она не дала. Поправившись, А.И. вернулся в лагерь, где попал на тяжёлую физическую работу в литейный цех, куда попросился сам, чтобы не быть на виду: вдвоём с напарником приходилось носить литьё, 75 кг на каждого. На этой-то работе он и заработал метастазы.
Та весна довершила духовный переворот, шедший в писателе все годы заключения. Казалось, что кто-то нарочно посылал всё новые и новые испытания, чтобы душа очистилась и выздоровела. Православная вера учит, что скорби и болезни суть посещение Божие, Его попечение. «Усвоенная мной за последнее время уверенность в Божьей воле и Божьей милости облегчила мне эти дни…» - написал А.И. жене, выйдя из больницы. «Чувством возвращения веры» называл он тогдашнее своё настроение. Как некогда из многочисленных падений и отступлений, из «мёртвого дома» Омского острога, через многие горнила проходя, рождалась Осанна в душе Ф.М. Достоевского, так теперь рождалась она и в душе Солженицына:
Да когда ж я так до'пуста, до'чиста
Всё развеял из зёрен благих?
Ведь провёл же и я отрочество
В светлом пении храмов Твоих!
Рассверкалась премудрость книжная,
Мой надменный пронзая мозг,
Тайны мира явились - постижными,
Жребий жизни - податлив как воск.
Кровь бурлила - и каждый вы'полоск
Иноцветно сверкал впереди, -
И, без грохота, тихо рассыпалось
Зданье веры в моей груди.
Но пройдя между быти и небыти,
Упадав и держась на краю,
Я смотрю в благодарственном трепете
На прожитую жизнь мою.
Не рассудком моим, не желанием
Освещен её каждый излом -
Смысла Высшего ровным сиянием,
Объяснившимся мне лишь потом.
И теперь, возвращенною мерою
Надчерпнувши воды живой, -
Бог Вселенной! Я снова верую!
И с отрекшимся был Ты со мной...
13 февраля 1953 года А.И. покинул Экибастуз. Срок его окончился, и теперь ожидала его вечная ссылка, с мыслью о которой он уже свыкся, тем более, что на всей земле никто не ждал его, нигде не было его дома. И всё же была пьянящая радость свободы. И было дело, коему должны были быть отданы лучшие силы. Были тысячи строк, пронесённых в недрах памяти и ожидающие быть записанными на бумагу.
За годы, проведённые в заключении, в тюрьмах, лагерях, на этапах и пересылках великое множество людских судеб прошло перед взором писателя. Он не упускал возможности выспросить всякого встречного о его жизни, скрупулёзно подмечал всё, что впоследствии явится на страницах бессмертного памятника всем погибшим и выжившим в этих дантовых кругах – «Архипелаге ГУЛАГ». В то время ещё не было у А.И. идеи написать столь объёмный труд, но уже инстинктивно собирался материал к нему, будто бы жило знание где-то в глубине: однажды всё это понадобится.
«Архипелаг ГУЛАГ» - книга, которая по сей день вызывает огромное количество споров. Автора подчас упрекают в неточности приводимых фактов, в ряде ошибок. Однако А.И. не раз оговаривался, приводя тот или иной рассказ, что за подлинность его ручаться не может, а лишь передаёт свидетельства других людей. Действительно, отдельные факты позже были уточнены, но те, кто рассуждают о недостоверности ряда деталей, отчего-то забывают условия, в которых создавалась эта книга. Это сегодня все архивы открыты к услугам исследователей. Это сегодня написано и издано немало мемуаров и документальной литературы. Это сегодня можно более тщательно выверить все цифры и обстоятельства, хотя всё равно остаётся немало тёмных пятен. Но в 70-е годы ничего подобного не было! Были лишь официальные источники, редкие воспоминания, часто подогнанные конкретно под борьбу с культом личности, и личный опыт автора, опыт людей, которых встречал он на своём пути, а также тех, кто присылали ему письма о том, что пережили. И, вот, и таких-то скудных источников создано было первое серьёзное исследование, первый масштабный труд, поведавший миру о ГУЛАГе. И создано оно было в России, при соблюдении строжайшей конспирации, под постоянной угрозой ареста, при невозможности хранить материалы в одном месте – в условиях, в которых большинство писателей вряд ли сумели бы написать хоть что-либо. Рассуждающие о недостатках «Архипелага» отчего-то не задаются вопросом, почему никто не сумел создать подобного труда? «АГ» ярко и точно показывает общую картину истребления народа России, и отдельные фактические погрешности, непроверенные детали никоим образом не меняют её, не меняют главного. Но главного видеть не хотят, сосредотачивая внимание именно на мелочах.    
Среди упрёков «Архипелагу» встречается и такой, что написан он слишком личностно, пристрастно. Варлам Шаламов употребляет даже слово «истерика». «АГ», в самом деле, не является классической публицистической монографией. Солженицын открыл этой книгой новый жанр – художественной исследование. Именно благодаря этой художественности, особости стиля и языка, этому живому присутствию автора в каждой строчке, этой обращённости его ко всякому читателю, диалогу с ним, «Архипелаг» оказал такое колоссальное влияние на множество людей. Ни одно из сочинений разного калибра, написанное до того, не имела такого резонанса. Академик Игорь Шафаревич, друг и соратник Солженицына, замечает по этому поводу: «Говорят,  это орудие «холодной войны». Но ведь  на Западе до Солженицына было много книг о красном терроре.  Но никакого эффекта  они не произвели. Талант не тот. И  только книги Солженицына подействовали».
Большая же часть нападок вызвана ставшим, увы, традиционным для России нежеланием и неумением внимательно читать то, о чём берутся рассуждать. Многие основывают свои суждения о творчестве А.И. на чужих отзывах, на сплетнях, на предвзятых мнениях, рождённых потоками клеветы. Иные изначально имеют к книге и самому автору неприязненное отношение и уже всё, что берутся читать, читают именно под этим, критическим углом, не желая изменять своего взгляда. Такое отношение умножает ложные оценки, домыслы и неоправданные нападки. К примеру, в патриотическом лагере частенько по сию пору можно услышать басню о том, что сам Солженицын – еврей, и книга его (разумеется) защищает евреев. Эти слухи, как и все прочие, были запущены КГБ. «Контора» одновременно выдавала «свидетельства» об антисемитизме А.И. (со школьных времён) и, наоборот, о его еврейском происхождении. Такой метод очернения с противоположных сторон разом использовался затем и в отношении других лиц, широко применяется и в наши дни. Палят во все цели одновременно в расчёте, что куда-нибудь да попадут же, что из всего потока облыжной клеветы да западёт же хоть что-то, сохранится, станет передаваться, обрастая новыми слухами – и расчёт оправдывается. Утверждение, приведённое выше, выявляет в тех, кто на нём настаивает, людей, не знакомых с «АГ». Отдельные представители еврейской общественности, между тем, книгу эту объявили антисемитской уже за то одно хотя бы, что на одной из страниц приведён там «иконостас» - фотографии начальников лагерей. И перечислены все начальники эти поимённо, как палачи и изуверы, коих каждый должен помнить: «Так впору было бы им выложить на откосах канала шесть фамилий - главных подручных у Сталина и Ягоды, главных надсмотрщиков Беломора, шестерых наёмных убийц, записав за каждым тысяч по тридцать жизней: Фирин - Берман - Френкель - Коган - Раппопорт - Жук. Да приписать сюда, пожалуй, начальника ВОХРы БелБалтЛага - Бродского. Да куратора канала от ВЦИК - Сольца. Да всех 37 чекистов, которые были на канале. Да 36 писателей, восславивших Беломор. Еще Погодина не забыть. Чтоб проезжающие пароходные экскурсанты читали и – думали». Негодовал против «Архипелага» Лев Копелев: «Но еще мучительнее было читать в «Архипелаге» заведомо неправдивые страницы в главах о блатных, о коммунистах в лагерях, о лагерной медицине, о Горьком, о Френкеле (очередной образ сатанинского иудея, главного виновника всех бед, который в иных воплощениях повторяется в Израиле Парвусе и в Богрове)».
Широта нападок на Солженицына из разных лагерей беспрецедентна. Её можно сравнить разве что с травлей Достоевского, неугодного ни одному лагерю. Правда, и она была не столь масштабна. Но да в 19-м веке всё же не столь развиты были СМИ, «компетентные органы», и основы приличий ещё не были забыты окончательно. Думается, в 20-м веке Фёдор Михайлович получил бы в свой адрес не меньший поток обвинений и самой мерзкой клеветы. Сегодня Достоевский стал знаменем большой части русской общественности, склонной даже к излишней идеализации его образа, и лишь немногие оголтелые русофобы типа Чубайса позволяют себе открыто высказывать свою ненависть к нему. Думается, что пройдёт известное количество времени, страсти остынут, и фигура Солженицына, его творчество также будет оценено по достоинству.   
Неприятие «Архипелага» имеет ещё одну причину. Она заключена в самой теме. К сожалению, так уж вышло, что слова «репрессии», «ГУЛАГ», «лагеря» ассоциируются у подавляющей массы населения с 37-м и 38-м годами и лишь с одной, меньшей частью жертв. Как произошло это? Роковая подмена началась ещё при разоблачении культа личности. Тогда, в первую очередь, бросились реабилитировать старых партийцев, «невинно пострадавших» старых большевиков, среди которых было немалое число тех, кто приложил руку к расправам с безвинными людьми ещё при Ленине. Оправдывали одних палачей, пострадавших от рук других палачей. Верные партийцы, не загибавшиеся на общих, пользовавшиеся сочувствием лагерного начальства, устраивавшего их на тёплые места, а потому в отличие от бесчисленного множества крестьян, священников и других зэков благополучно уцелевшие, бросились писать мемуары, насквозь пронизанные ложью. Сталин стал единственным козлом отпущения, тогда как Ленин, его приспешники, партия, даже сотрудники НКВД и лагерные начальники оказывались вне критики, оставаясь «умом, честью и совестью». В конце 80-х история повторилась. Реабилитировать ринулись опять же палачей: Зиновьева, Каменева, Бухарина и т.п. Так выработался стереотип, будто бы в 30-х уничтожали (и поделом - за все художества) только их, а все прочие жертвы оказались благополучно забыты, словно их и не было. Процесс же их реабилитации прочно увязался с именами людей, разрушавших государство, людей, ненавидящих не столько советскую власть, но саму Россию, не советское, а русское, не партию, но сам русский народ. О репрессиях больше всех кричали те, чьи предки весьма отличились по части истребления народа в «славные» ленинские времена. Те, которые разграбляли страну в 90-е. Те, что открыто радовались каждой русской беде с экранов. Те, что продолжали всемерно дело Ленина и Ко. Их вещания о «незаконно репрессированных» приводили к обратному эффекту: «то, что говорят они, не может быть правдой, по определению, стало быть, и все репрессии – это ложь, и побили тогда только таких гадов, как они, и прав был товарищ Сталин» – такой вывод делали для себя многие обыватели. Именно с таких позиций начинает расцениваться всякое упоминание об этой теме, всякая книга о ней, всякий, берущийся писать или говорить о ней. Происходит инстинктивное отторжение. Таким образом, рассуждения о репрессиях из уст продолжателей дела палачей России служили и служат дискредитации их жертв, мешают подлинному пониманию истории и отдаляют постижение трагедии России 20-го века.
Солженицын заметил эту крайне опасную тенденцию ещё при зарождении её. В «Архипелаге ГУЛАГ» он писал: «Этих людей не брали до 1937 года. И после 1938-го их очень мало брали. Поэтому их называют "набор 37-го года", и так можно было бы, но чтоб это не затемняло общую картину, что даже в месяцы пик сажали не их одних, а всё те же тянулись и мужички, и рабочие, и молодежь, инженеры и техники, агрономы и экономисты, и просто верующие.
"Набор 37-го года", очень говорливый, имеющий доступ к печати и радио, создал "легенду 37-го года", легенду из двух пунктов:
1) если когда при советской власти сажали, то только в 37-м, и только о 37-м надо говорить и возмущаться;
2) сажали в 37-м - только их.
Так и пишут: страшный год, когда сажали преданнейшие коммунистические кадры: секретарей ЦК союзных республик, секретарей обкомов, председателей облисполкомов, всех командующих военными округами, корпусами и дивизиями, маршалов и генералов, областных прокуроров, секретарей райкомов, председателей райисполкомов...
В начале нашей книги мы уже дали объём потоков, лившихся на Архипелаг два десятилетия до 37-го года. Как долго это тянулось! И сколько это было миллионов! Но ни ухом, ни рылом не вёл будущий набор 37-го года, они находили всё это нормальным».         


4. Учитель

«Достаточно поработав в школах – и городских, и сельских, могу утверждать, что школа наша плохо учит и дурно воспитывает, а лишь разменивает и мельчит юные годы и души. Всё поставлено так, что ученикам не за что уважать свой педсовет. Школа будет истинной тогда, когда в учителя пойдут люди отборные и к тому призванные. Но для этого – сколько средств и усилий надо потратить! – не так оплачивать их труд и не так унизительно держать их». («Письмо вождям Советского Союза»)
Первый преподавательский опыт Солженицын получил ещё накануне войны. Развивать же его пришлось уже в ссылке, в Коктерекском районе Джамбульской области Казахской ССР. Здесь, через день по прибытии, А.И. узнал о смерти «усатого отца». Было 5-е марта 1953-го года. У репродуктора стояла горестная толпа, жалкая в своей бессмысленной, рабской скорби по тирану, и писатель старался придать лицу аналогичное выражение. Возвратившись в крохотный домик, меблировка которого состояла из двух ящиков, снятый накануне, Солженицын написал стихотворение «Пятое марта», дав волю истинным чувствам. Он сожалел лишь о том, что «единственный, кого он ненавидел» ускользнул от русской мести, а вместо этого страна, словно умалишённая, рыдает по своему мучителю.
Так начиналась ссылка, объявленная вечной. И смерть Сталина ничего не изменила в этом. «Ворошиловская» амнистия, как все прочие, коснулась лишь воров и убийц, «социально близких», по ранне-советскому ещё критерию, а 58-я оставалась сидеть, и ссылка продолжала быть вечной. «Мне лестно, конечно, быть вечным, но вечно ли МГБ?» - писал А.И. Первое время он наслаждался одиночеством и свободой, самозабвенно писал пьесу «Пленники». Однако, нужно было чем-то зарабатывать на хлеб насущный. Некоторое время он работал плановиком-экономистом, но эта работа отнимала слишком много времени от литературы, и её пришлось оставить. Тогда-то на помощь снова пришла математика. Ещё месяц назад в облоно Солженицыну, искавшему места учителя, заявили, что все школы района полностью укомплектованы, а теперь назначили преподавателем физики и математики в оба выпускных класса средней школы им. Кирова села Кок-Терек (Берлик) за три недели до экзаменов. Тот день, когда он впервые вошёл в класс, стал одним из самых счастливых в жизни, и счастья этого достало на годы. «Всё светлое было ограничено классными дверьми и звонком», - вспоминал А.И. «У Александра Исаевича была исключительно своеобразная манера ведения урока: - рассказывал один из учеников, С. Кожаназар, - чистейшая русская речь и разносторонняя эрудиция держали нас под гипнозом этого сложного предмета. Широким шагом он устремлялся к столу, принимал стойку «смирно» и произносил: «Здорово, орлы!» Т.Д. Лызлова, попавшая в Коктерекскую школу в 1952-м году, после Ярославского педагогического училища, много лет спустя делилась воспоминаниями: «Он сразу покорял своим внутренним обаянием, эрудированностью, всесторонней образованностью, и особенно в литературе, что меня всегда изумляло. Все дети в нашей школе были влюблены в математику и в Солженицына. Дети не очень хорошо владели русским языком. И вот им преподают математику на русском. И как! И они великолепно её усваивают. И легко пишут всякие замысловатые формулы, и бегают стайкой за своим учителем, который ходит по посёлку в поношенных ботинках и таких же поношенных брюках. И никто не обращает внимания, что у него всего, почитай, две рубашки, одна в жёлтую полосочку, другая – белая, единственная белая, с прохудившимся воротником, который некому было заштопать…»
Среди учеников было много ссыльных: немцы, украинцы, корейцы, греки. Образование было их единственным шансом выйти в люди, а потому учились они старательно, жадно. Неизбалованные науками казахи также не отлынивали от новых знаний. Правда, немало нарушений бывало в отношении детей начальства. Учителя, преимущественно ссыльные, были запуганы, оценки ставились подчас «за барана», за каракулевую шкурку, с которой мог явиться знатный партиец к педагогу, чтобы его лоботрясу поставили тройку на экзамене. А.И. сумел поставить себя вне этого порочного круга. У него не было ничего: ни близких, ни дома, ни имущества, ни паспорта – но ему удавалось сохранять независимость: «Только при справедливых оценках могли у меня ребята учиться охотно, и я ставил их, не считаясь с секретарями райкома». Ученики платили своему учителю уважением и искренней любовью. Один из них, Б. Скоков, писал ему в письме спустя 56 лет: «Помню чисто бритое Ваше лицо, мягкие падающие волосы, Вашу бодрую походку… Я учился у Вас три года, прошли мы с Вами все фундаментальные предметы, все 300 задач из учебника Худобина. Мне, Вашему ученику, который получал тройки и четвёрки по математике, удалось получить отличные оценки при поступлении в Новосибирский институт торговли и с отличием его окончить. Ваш труд, затраченный на нас, не пропал даром, и мы до сих пор вспоминаем Вас с благодарностью. Я больше не встречал ни в учёбе, ни в жизни человека более честного, трудолюбивого, знающего всё на свете. Я помню Ваши слова на выпускном вечере, когда мы восхищались Вашим знанием математики, тогда Вы сказали: «Ребята, я знаю лучше русский язык и литературу». Мы убедились в этом, когда вышла в свет книга «Один день Ивана Денисовича»…»
О том времени Солженицын вспоминал: «При таком ребячьем восприятии я в Кок-Тереке захлебнулся преподаванием, и три года (а может быть, много бы ещё лет) был счастлив им одним. Мне не хватало часов расписания, чтоб исправить и восполнить недоданное им раньше, я назначал им вечерние дополнительные занятия, астрономические наблюдения – и они являлись с такой дружностью и азартом, как не ходили в кино». Между тем, судьба уже готовила ему новое испытание. С первых дней преподавания А.И. почувствовал приступы странного недомогания. Вначале причину его не смогли определить, но уже осенью картина стала ясной: вырезанная в лагере опухоль дала метастазы в живот. Он еле держался на ногах, с трудом работал, мало ел и спал. Он свыкался с мыслью о скорой смерти: «Месяц за месяцем, неделя за неделей клонясь к смерти, свыкаясь, - я в своей готовности, смиренности опередил тело». В это тяжёлое время единственными близкими людьми его был ссыльный доктор Зубов и его жена, отнёсшиеся к писателю, как к сыну. Зубову Солженицын читал свои, всё ещё хранимые в памяти, произведения, и доктор поражался, как можно так изнурять свой мозг. Зубов сделал потаённое хранилище для сочинений А.И. вначале в фанерном посылочном ящике, затем в столе. После этого сбережённые в памяти вещи стали перекочёвывать на бумагу. Имуществом Солженицына по его смерти должны были распоряжаться Зубовы, и об этом А.И. часто говорил с врачом.
В областной больнице вынесли вердикт: жить пациенту осталось не более 3-х недель, надо немедленно ехать в Алма-Ату. Другой врач рекомендовал отправиться в Ташкент. Он же посоветовал обратиться к поселенцу столыпинского времени старику Кременцову за иссык-кульским корнем. Солженицын добыл и этот корень, и готовую настойку. Ему, во что бы то ни стало, нужно было прожить ещё хотя бы два месяца, что бы успеть записать сочинённое в лагере, чтобы удивительная память его не стала могилой всему, столь долго хранимого в ней. Снадобье было ядовитым, и при малейшей ошибке в дозировке могло стоить больному жизни, но, по-видимому, именно оно и спасло А.И. Прошло восемнадцать дней, и утром он проснулся со странным чувством, что что-то изменилось в нём. Было 19-е декабря, день Николая Угодника. Его Солженицын считал поворотным. Бессонными, наполненными болью ночами он успел записать всё заученное и, скрутив листки в трубочки, набил ими бутылку из-под шампанского и закопал её на своём участке. Место это знал лишь Зубов.
Новый год начался для А.И. в Ташкенте, в «раковом корпусе», о котором впоследствии будет написана одноимённая повесть и рассказ «Правая кисть». Процесс был сильно запущен, и лечение шло трудно. Врачи применяли химиотерапию и рентгеновское облучение, сам больной втайне от них продолжал пить опасную настойку, к которой добавил чагу, пользу которой открыл доктор Масленников из Александрова. Трудно сказать, что именно из этих средств помогло больше, но 18-го февраля 1954-го года Солженицын вернулся в Кок-Терек, чувствуя, что «болезнь отвалилась». В те дни А.И. писал: «Как же не сказать, что всё по воле Божьей, и если со мной совершается чудо, то только Им. Сидя здесь, я уже опять не считаю себя излеченным, но каждый год жизни – великий дар». Спустя 35 лет он говорил: «Когда человек осмысливает свою жизнь, то нельзя не испытать какого-то мистического уважения к тому, что, вот, зачем-то тебе жизнь возвращена. Врачи сказали, что спасти нельзя, а я спасся. Конечно, это не может не отразиться на человеке. Но и обязывает работать в эту вторую жизнь, себя не бережа». Так и работал А.И., - «себя не бережа» с «эпохи Прекрасной Ссылки» и до последних дней. Весной 54-го была создана «Республика труда», а 55-м – первая редакция «В круге первом». 
В 1956-м году после ХХ съезда КПСС ссылка для осуждённых по 58-й была упразднена. Солженицына тянуло в русскую глушь, в русскую деревню средней полосы, где можно было бы учительствовать и спокойно писать. По окончании учебного года он навсегда покинул Кок-Терек и перебрался во Владимирскую область, в деревню Мильцево. Здесь он поселился в избе Матрёны Васильевны Захаровой, чей образ увековечит в рассказе «Матрёнин двор». Преподавать ему предстояло в соседнем посёлке Мезиновском, куда ходили учиться ребята со всей окрестности, некоторые - живя в 6 км от неё: всего же – более 1000 детей, по 40 учеников в классе. В школе А.И. называли ходячей энциклопедией и Лютером-реформатором. В начале учебного года он предложил собственную методику – дав всем классам контрольную, по результатам разделил учеников на сильных и посредственных, а далее работал индивидуально. На уроках каждый получал отдельное задание, так что списывать не было ни возможности, ни желания. Ценились не только решение задачи, но и способ решения. Максимально была сокращена вводная часть урока: учитель жалел время на «пустяки». Точно знал, кого и когда нужно вызвать к доске, кого спрашивать чаще, кому доверить самостоятельную работу. Один из любимых учеников Солженицына, С. Фролов, вспоминал: «Учитель никогда не садился за учительский стол. В класс не входил, а врывался. И с этой минуты мы жили в ускоренном ритме. Он всех зажигал своей энергией, умел построить урок так, что скучать или дремать было некогда. Он уважал своих учеников. Никогда не кричал, даже голоса не повышал». А.И. вёл кружок по прикладной математике. Он рассказывал ребятам о лучших математиках мира и их открытиях, о чудесах техники, учил определять расстояние на местности, время по солнцу и скорость движения поездов, показывал, как работать с логарифмической линейкой, астролябией и арифмометром. Ребята сами смастерили зеркальную астролябию, эркер, пантограф. Нередко занятия проходили в лесу, в поле; потом сидели у костра, пели, пекли картошку, говорили о литературе. Зимой учитель мог вывести класс на школьный двор, завязать ребятам глаза и пустить по снежной целине, объясняя, что шаг у человека не одинаков и одна нога уводит другую, заставляя кружить: выписывая, под общий смех, кривые, дети постигали причины кружения путников в лесу. При этом Солженицын был педагогом строгим и требовательным. «Чтобы получить у него «4», надо было несколько контрольных написать на «5», - вспоминал В. Кишев. – Если видел, что человек чего-то не понимает, пытался докопаться до причин не понимания и спрашивал на каждом уроке». Ему вторит и В. Птицына: «В класс приходил с указкой и журналом, который лежал на столе и оставался нераскрытым. Никаких учебников и других книжек. Сразу же двое шли к доске, называлась страница учебника, параграф, номер задачи – работайте! А сам занимался с классом. И так всё по памяти. Можно было не проверять – точно. На оценки был скуп, четыре с плюсом – потолок, на пять, шутил он, я и сам не знаю. Планку знаний он нам, конечно же, завышал. На логарифмической линейке сразу же начали с трёхзначных цифр. Хоть и трудно, но освоили, а потом всё как бы само пошло». В Мезиновской школе А.И. ценили, хотя и удивлялись его молчаливости и замкнутости, отстранённости от коллектива.
В Мальцеве произошло воссоединение Солженицына с бывшей женой. Их первая по возвращении А.И. из ссылки встреча произошла в доме Паниных, по настоянию жены Дмитрия Михайловича Евгении Ивановны. Солженицын воспринимал эту встречу, как последнюю, прощальную. И в качестве прощального презента подарил на память задачник по алгебре, в переплёте которого были спрятаны посвящённые ей стихи, цикл «Когда теряют счёт годам», написанный от лица женщины, ожидающей любимого из тюрьмы. Он сочинил их в Марфино, желая сохранить таким образом письма жены, которые нельзя было вывезти, а в Кок-Тереке восстановил цикл по памяти и записал. «Теперь, когда мы с Наташей прощались, - вспоминал А.И., - как я понимал, навсегда, я решил подарить ей этот цикл на память. Я думал, что на этом всё кончилось. А на этом, наоборот, всё только началось. Она взвилась, нет, она взорвалась, как атомная бомба. Она увидела неслыханное: её письма изложены стихами, которые, конечно, когда-нибудь создадут ей светлый ореол, вознесут её на небесные вершины; она была потрясена… Какой-то рок, что я подарил ей эти стихи, без них ничего бы не было. А так разгорелся пожар…»
Этот цикл, действительно, взорвал жизнь Натальи Алексеевны. Её спокойная семейная жизнь стала ей не нужна. Мужа, который всеми силами старался удержать ей, она всё чаще называла «Саней», пасынки, которые привязались к ней и называли «мамой», стали чужими. Столько времени хранившая молчание, пока А.И. был в лагере и ссылке, теперь Решетовская слала ему в Мильцево письмо за письмом. Солженицын был удивлён и пытался отговорить бывшую жену от необдуманного шага, удержать её на расстоянии: он объяснял ей, что имеет несколько иные планы на жизнь, что он болен и вряд ли проживёт долго, что, наконец, нельзя же так вдруг забыть о «материнстве», которое, как писала она, наполняло её жизнь, что с новым её мужем у неё гораздо больше общего, чем с ним. Но все уговоры были бесполезны. В октябре 56-го Наталья Алексеевна приехала в Мильцево. Матрёна Васильевна тактично ушла к соседке, оставив дом в полное распоряжение постояльца. «От неё, конечно, не укрылось счастливое выражение наших глаз. Но… ни вопроса, ни намёка… Между тем именно она явилась первым свидетелем нашего возродившегося счастья», - писала Решетовская. «Она с огромной энергией приехала ко мне, и мое сопротивление ослабло, - вспоминал А.И. – После стольких лет одиночества, без общения с женщиной, а главное, без возможности говорить, чем занимаешься, что пишешь, я ослаб и пошёл ей навстречу охотно». Как когда-то в юности, он вновь писал ей полные страсти и нежности письма, только теперь в отличие о той поры и она отвечала на них подробно и ежедневно. Семейная жизнь Натальи Алексеевны разрушилась. Страдала её мать, привыкшая быть «бабушкой», всей душой полюбившая «внуков», жившая ими, страдали сами дети и их отец. Но обратить всё вспять было нельзя, и 2-го февраля 1957-го года она вновь расписалась с А.И. в Мезиновском поселковом совете. Этот шаг он назовёт позже ложным и стоявшим дорого им обоим. Через четыре дня пришло долгожданное известие о полной реабилитации Солженицына, а менее 3-х недель спустя под колёсами товарняка погибла Матрёна Васильевна. Её смерть стала большим ударом для писателя, искренне привязавшегося к старухе.
Все эти события привели к тому, что по окончании учебного года А.И. перебрался в Рязань, к жене. Здесь он устроился преподавателем физики в самой престижной школе города. Помог в этом её директор, с которым, как выяснилось, они рядом воевали. В благополучном, «лакированном» городе в детях уже не было той жажды знаний, какая была у коктерекских ребят. Рассказы о тайнах вселенной были им скучны, отсутствие практики отчисления и лёгкость, с которой завышались оценки, порождало в учениках ощущение безнаказанности, приводившей к разболтанноти и небрежению к наукам. Кроме физики, Солженицын вёл в школе фотокружок. Как и в Мезиновском, он был нелюдим, отказался от должности завуча и Аспирантуры, оберегая время для главного – литературы, о занятиях которой никто не должен был даже догадываться. При этом уроки свои вёл А.И. захватывающе, творчески, азартно, излагая самые сложные вещи почти шутя. «С приходом ново учителя у меня появился интерес к предмету, - вспоминала Н. Торопова. – Все занимались физикой с удовольствием. А.И. ввёл систему преподавания по типу вузовской. У нас были коллоквиумы, зачёты, интересные опыты. Мне кажется, он с таким же успехом мог бы преподавать литературу. Главное было в том, как он это делал». На урок астрономии Солженицын приносил томик классической прозы, находил в тексте описания звёзд, читал их глазами астронома, отмечая неточности. О тайнах звёзд он рассказывал вдохновенно, поэтически, завораживая своих слушателей. Школьником А.И. внушал безусловное уважение к себе и веру в их собственные силы. Уроки его были насыщены и энергичны, наполнены до последней секунды. Ни мгновения не должно было пропасть зря, никакой шум не должен был отвлекать от урока, контрольные формулировались так, чтобы ученики могли продемонстрировать собственное понимание материала, важным было не только правильность решения, но и способ его, оценивались не только беловики, но черновики, ответы должны были излагаться коротко и по существу. Принципиальный во всём, Солженицын был единственным учителем, не «тянувшим» учеников, единственным, кому удавалось проводить через педсовет твёрдые «двойки».
Рязанская школа была последней, в которой А.И. работал по специальности. К педагогической деятельности он, в некоторой степени, вернётся лишь в Вермонте, когда будет преподавать науки собственным сыновьям. У Солженицына был замысел написать нечто вроде «Одного дня одного учителя» по аналогии с «Иваном Денисовичем», но он так и не был осуществлён. Правда, учителям, школе всё же нашлось место в его творчестве: в рассказах «Для пользы дела» и «Настенька». «Настенька» написана была уже в 90-е годы излюбленном А.И. жанре двучастных рассказов. Сюжет её относился к ранним годам советской власти, погромным для образования, годам, когда из школьной программы вычёркивалась русская классика, признанная контрреволюционной, а вместо неё внедрялись однодневки пролетарских «писателей», сокрушающие моральные основы. Личный же рязанский опыт отразился в рассказе «Для пользы дела». В нём Солженицын описал подлинный случай того времени, выведя реальных персонажей: директора техникума, парторга школы, где работал А.И., выведенного под фамилией Грачиков, покончившего с собой афериста Ларионова (в рассказе – Кнорозов). Этот рассказ был с небольшими изъятиями напечатан в «Новом мире» в 1963-м году.
Учительство было не просто профессией Солженицына, но, во многом, внутренней сутью его. И спустя годы простой провинциальный учитель математики и физики превратился в Учителя жизни для многих и многих людей в России и мире. В Учителя, перевернувшего сознание и жизнь своих последователей. В духовного наставника, чья статья «Жить не по лжи», станет своеобразным катехизисом, непререкаемой заповедью, определившей путь для немалого числа людей. Такими учителями были прежде Достоевский и Толстой. И А.И. стал прямым и единственным продолжателем этой традиции русской литературы. Его коктерекский ученик С. Коженазар вспоминал: «Я шёл по его стопам, учил детей заниматься самовоспитание. Уроки Солженицына стали для меня стандартом мастерства. (…) Почти полвека Александр Исаевич, как маяк в океане, помогает мне плыть по морям жизни». Маяком стал Солженицын для своих учеников в масштабе целого мира. Таким маяком нельзя стать, просто играя роль некоего «гуру», даже литературного творчества мало для этого. Учить других можно лишь собственной жизнью, и жизнь А.И., его личность, судьба стали воплощением того, к чему призывал он в своих сочинениях, ибо всякое слово его подкреплено было действием. «Вот, значит, какими Ты создал нас, Господи! – восклицал Юрий Нагибин. – Почему Ты дал нам так упасть, так умалиться и почему лишь одному вернул изначальны образ?!» Учитель, проповедующий то, во что не верит сам, не может внушить веры другим. Нельзя проповедовать то, что не исповедуешь. Учить можно лишь собственным примером, - это заповедь всякого хорошего педагога. Сыновья Солженицына на вопрос, что они будут рассказывать своим детям об их деде, ответили: «Наверное, самое главное – это тот несравнимый пример морального и физического мужества, которым он ослепил в своё время весь мир. Второе, это его полная отдача самого себя искусству – и как она проявлялась в его личной жизни. И, в-третьих, мы попробуем им передать те ценности, которые он, в свою очередь, постарался передать нам, в том числе убеждение в том, что судьбу человека лепят не обстоятельства, случайности или рок, а в первую очередь сам его характер». Некогда Достоевский писал: стань светом, и тебя увидят. И Анна Ахматова удивительным чутьём своим при первой встрече с А.И. поняла и определила главное в нём: «Све-то-но-сец!.. Мы и забыли, что такие люди бывают… Поразительный человек… Огромный человек…»
Солженицына всегда крайне волновали проблемы российского образования. Выступая на съезде учителей в 1995-м году, он говорил: «Сегодня в программе нашего съезда стоит вопрос о школе русской национальной. Во всех бывших республиках СССР и во всех автономиях превосходно и давно существуют школы национальные. Создают национальные школы эстонцы, чуваши, татары, узбеки, казахи, ни перед кем не оправдываясь, - и справедливо, и они правы, и очень хорошо. Но если только русский скажет «русская национальная школа» - поднимается страшный шум, опасность чуть ли не фашизма. Почему, почему русский народ, единственный из народов СССР, лишён права и на самоопределение, и на воссоединение, почему? Если всем можно, почему нам нельзя? Это просто глупо и смешно, стыдиться здесь нечего. Надо различать слова «российский» и «русский» и никогда не путать. Российское у нас – государство, многонациональное и многоверное. Российские у нас все органы правительственные, государственные, - это всё российское. Но культура, простите, у нас русская, и никак культуру российской сделать нельзя, это бессмыслица. И не может быть вообще интернациональной культуры, ибо каждый народ растёт во всечеловечество, словами Достоевского, только из своей культуры. Интернациональная – это бессмыслица, потому что «интер» - это «между», между нациями, никакой нации, вообще никакой. И нас забили этим интернационализмом, нам дышать не дают, не дай Бог сказать «русское национальное». Да, должна школа расти из русской культуры, из русской традиции, из русской истории, из родного языка, из краеведения, которое у нас затоптано с ненавистью, - из этого всего может вырасти только русская национальная школа. (…) Напомню, более того, что по пакту ООН о правах человека, цитирую: «Родители имеют право давать детям религиозное воспитание». Отказать в этом – нельзя. И можно ожидать, что в русской национальной школе – ну не повально конечно, вовсе не повально в наш атеистический век, но многие родители захотят, чтобы их дети изучали православие. И оно должно быть внесено в расписание. И вот как тут быть? Именно по атеистичности нашего века, а в некоторых местах, в некоторых регионах по разноплемённости и разноверию, делать обязательным обучение православию нельзя. Но можно сделать факультативным отказ от него. Кто хочет отказаться по каким-то соображениям – откажись».


5. Писатель

«И простой шаг простого мужественного человека: не участвовать во лжи, не поддерживать ложных действий! Пусть это приходит в мир и даже царит в мире, - но не через меня. Писателям же и художникам доступно большее: победить ложь! Уж в борьбе-то с ложью искусство всегда побеждало, всегда побеждает! – зримо, неопровержимо для всех! Против многого в мире может выстоять ложь, - но только не против искусства.
И едва развеяна будет ложь, - отвратительно откроется нагота насилия – и насилие дряхлое падёт.
Вот почему я думаю, друзья, что мы способны помочь миру в раскалённый час. Не отнекиваться безоружностью, не отдаваться беспечной жизни, - но выйти на бой!
В русском языке излюблены пословицы о правде. Они настойчиво выражают немалый тяжёлый народный опыт, и иногда поразительно: ОДНО СЛОВО ПРАВДЫ ВЕСЬ МИР ПЕРЕТЯНЕТ.
Вот на таком мнимо-фантастическом нарушении закона сохранения масс и энергии основана и моя собственная деятельность, и мой призыв к писателям всего мира» - этими словами А.И. Солженицын завершал свою Нобелевскую лекцию, и в них отражена была та нравственная платформа, крепко стоя на которой, он вошёл в русскую литературу и которой остался верен до конца жизни. 
«Щ-854» (так изначально назывался рассказ «Один день Ивана Денисовича») создавался в Рязани, где родилось и немалое количество других вещей. Редактировался «В круге первом», забрезжил замысел «Архипелага», собирался материал к «Колесу»… Вся напряжённая работа шла между курсами химиотерапии, уроками, скрытно от посторонних глаз. И всё яснее обозначались цели и средства: главный враг не «Вовка» или «Пахан», но Круговой Обман. Читателями были лишь жена и ближайшие с лагерных времён друзья, среди которых Панин и Копелев. Панин принял «Круг» восторженно: «Гениально, лучше Толстого, всё точно, как было, и гениальная художественность». Копелев отнёсся к роману скептически. Их взгляды на литературу (как, впрочем, и на другие вещи) расходились кардинально. Лев Зиновьевич вспоминал: «Мы в ту пору резко спорили о книгах. Ему не нравились Хемингуэй, Паустовский, он не стал читать «Доктора Живаго». Поглядев несколько страниц: «Отвратительный язык, всё придумано». А Бабеля даже открывать не захотел: «Достаточно тех цитат, что я прочёл в рецензии. Это не русский язык, а одесский жаргон». При этом личные отношения всё же оставались добрыми, поэтому именно Лев Зиновьевич с женой после ХХII Съезда партии в ноябре 1961-го года передали рукопись «Одного дня» в «Новый мир». Копелев не верил в возможность публикации, но рассчитывал, что из редакции она непременно уйдёт в самиздат. Однако случилось иначе.
В. Некрасов вспоминал: «Сияющий, помолодевший, почти обезумевший от радости и счастья, переполненный до краёв, явился вдруг к друзьям, у которых я в тот момент находился, сам Твардовский. В руках папка. «Такого вы ещё не читали! Никогда! Ручаюсь, голову на отсечение!..» Никогда, ни раньше, ни потом, не видел я таким Твардовского. Лет на двадцать помолодел. На месте усидеть не может. Из угла в угол. Глаза сияют. Весь сияет, точно лучи от него идут… «За рождение нового писателя! Настоящего, большого! Такого ещё не было! Родился наконец! Поехали!» Он говорил, говорил, не мог остановиться… «Господи, если бы вы знали, как я вам завидую. Вы ещё не читали, у вас всё впереди… А я… Принёс домой две рукописи – Анна Самойловна принесла мне их перед самым отходом, положила на стол. «Про что?» - спрашиваю. «А вы почитайте, - загадочно отвечает. – Эта вот про крестьянина». Знает же, хитрюга, мою слабость. Вот и начал с этой, про крестьянина, на сон грядущий, думаю, страничек двадцать полистаю… И с первой же побежал на кухню чайник ставить. Понял – не засну уже. Так и не заснул… Не дождусь утра, всё на часы поглядываю, как алкоголик, открытия магазина жду… Поведать, поведать друзьям! А время ползёт, ползёт, а меня распирает, не дождусь… Капитан, что же ты рот разинул? Разливай! За этого самого «Щ»! «Щ-834»!»
Ликование Александра Трифоновича было сродни ликованию Некрасова, впервые прочитавшего «Бедных людей» Достоевского. «Такой вещи ничем нельзя напортить, - говорил он Копелеву. – Ведь это же как «Записки из Мёртвого дома». Ничего подобного не читал. Хороший, чистый, большой талант. Ни капли фальши!» Уже 11-го декабря Твардовский телеграммой вызвал Солженицына в Москву, а через несколько дней в редакции был заключён договор. «Властно и радостно распорядился Твардовский тут же заключить со мной договор по высшей принятой у них ставке (один аванс – моя двухлетняя зарплата). Я сидел как в дурмане…» - вспоминал А.И. Между тем, заместитель Александра Трифоновича, А.Г. Дементьев предостерегал своего шефа:
- Учти, Саша! Даже если нам удастся эту вещь пробить, и она будет напечатана, они нам этого никогда не простят. Журнал на этом мы потеряем. А ты ведь понимаешь, что такое наш журнал. Не только для нас с тобой. Для всей России.
- Понимаю, - ответил Твардовский. – Но на что мне журнал, если я не смогу напечатать это?
Немало времени и сил ушло у Александра Трифоновича, чтобы пробить столь потрясшую его вещь. Судьба «Ивана Денисовича» была решена на самом верху. Публикацию санкционировал Н.С. Хрущёв. 18-го ноября 1962-го года, спустя год после отнесения рукописи в редакцию, вышел 11-й номер «Нового мира» с повестью «Один день Ивана Денисовича». В редакцию журнала началось паломничество, люди плакали, благодарили и требовали адреса автора, в киосках стояли очереди, в библиотеках шли записи на чтение ещё не поступившего журнала. В 1998-м году С.С. Аверинцев писал Солженицыну: «С незабвенным выходом в свет этого одиннадцатого новомирского номера жизнь наших смолоду приунывших поколений впервые получила тонус: проснись, гляди-ка, история ещё не кончилась! Чего стоило идти по Москве домой из библиотеки, видя у каждого газетного киоска соотечественников, спрашивающих всё один и тот же, уже разошедшийся журнал! Никогда не забуду одного диковинно, по правде говоря, выглядевшего человека, который не умел выговорить название «Новый мир» и спрашивал у киоскёрши: «Ну, это, это, где вся правда-то написана!» И она понимала, про что он; это надо было видеть, и видеть тогдашними глазами. Тут уж не история словесности – история России».
Это был триумф, пожалуй, не имеющий аналогов в истории. «Тихая жизнь» окончилась, подполье было взорвано. Со всех концов России шли писателю телеграммы и письма, его поспешно приняли в Союз писателей, завязывались новые знакомства. В Рязани А.И. познакомился с Б.А. Можаевым, сердечная дружба с которым продлится всю жизнь. В столице теперь Солженицына ждали везде: по броне «НМ» он останавливался в гостинице «Москва», и поток людей шёл к нему, встречи были расписаны по минутам. Телефон не умолкал ни на мгновенье. Переводчики ждали консультаций, «Советский писатель» намеревался издать «Один день» отдельной книжкой, готовился выход повести в «Роман-газете», театр «Современник» мечтал ставить пьесу, известный чтец Д. Журавлёв читал «Матрёну», ходили слухи, что Шостакович собирается писать по ней оперу. «Ивана Денисовича» высоко оценивал Шаламов, чьи стихи А.И. впервые прочёл в 56-м году и с той поры считал их автора «тайным братом», таким же «верным сыном ГУЛАГа». Солженицын пытался ходатайствовать перед Твардовским об их публикации, но Александру Трифоновичу они не понравились. «Внезапно родившегося» писателя чествовали на обеде у Елены Сергеевны Булгаковой, с которой он позже подружился, прочёл у неё «Мастера и Маргариту» одним из первых. Наконец, А.И. пригласила к себе Анна Ахматова, которую он ставил выше всех живущих поэтов. Об этой встрече она говорила торжественно: не к ней пришли на поклон, а явился человек, которому она готова была поклониться. «Впечатление ясности, простоты, большого человеческого достоинства. С ним легко с первой минуты». Анна Андреевна читала Солженицыну «Реквием», который 34 года держала незаписанным. О «Иване Денисовиче» она говорила, что повесть эту «обязан прочитать и выучить наизусть – каждый гражданин» СССР. И безошибочно увидела суть «Матрёны»: «Ведь у него не Матрёна, а вся русская деревня под паровоз попала и вдребезги…»
Испытание медными трубами часто оказывается труднее огня и воды. Такая внезапная и огромная слава многих могла бы сбить с пути, поселив в душе страх потерять это счастливое положение, заставив действовать, имея ввиду не литературу, не правду, а возможность публикации, мнение редакторов, критиков, цензоров. И опасалась Ахматова: «Пастернак не выдержал славы. Выдержать славу очень трудно». Солженицына слава не страшила. Он относился к ней спокойно, благодаря сознанию цели главной и решимости следовать ей и далее. Слава не являлась для А.И. целью, но лишь средством, благодаря которому открывались новые пути борьбы за правду, которую стремился он донести. «Писатель, единственно озабоченный выражением того, что у него лежит «на базе» ума и сердца, - писал о нём Твардовский. – Ни тени стремления «попасть в яблочко», потрафить, облегчить задачу редактора или критика, - как хочешь, так и выворачивайся, а я со своего не сойду. Разве что дальше могу пойти».
Между тем Анна Андреевна предсказала, что слава не продлиться долго, что скоро «начнут терзать». Понимал это и Солженицын. Он по-прежнему оставался подпольщиком, лишь немногие свои вещи вынося на публику, оберегая их. Позже он признавал это ошибкой: в первые две недели после выхода «Одного дня» любые кусочки, отрывки, которые повсюду просили его дать для печати, прошли бы беспрепятственно. Но осторожность не позволила сделать этого, время было упущено, да и оказалось его ничтожно мало. Первый камень всего лишь 12 дней спустя после выхода «Ивана Денисовича» со страниц «Известий» бросил официозный поэт Н. Грибачёв, написавший эпиграмму «Метеорит». Следом урезали в три раза издание повести в «Советском писателе» и не рекомендовали её к перепечатыванию в Рязани. При этом «Правда» опубликовала отрывок из «Случая на станции Кречетовка», а сам автор был неожиданно приглашён на встречу Хрущёва с интеллигенцией в Ленинские горы. Среди этой публики А.И. чувствовал себя чужим, понимая, что с этой, официальной литературой ему не по пути, в ней ему было тесно и душно: «…я совсем незаконно себя чувствовал среди них. В их литературу я никогда не стремился, всему этому миру официального советского искусства я давно и корено был враждебен, отвергал их всех вместе нацело. Но вот втягивало меня – и как мне теперь среди них жить и дышать?» И когда с подачи Хрущёва зал аплодировал Солженицыну, он ни на йоту не обольстился этим чествованием: «Встал – безо всякой надежды с этим обществом жить». Кажется, власть ещё и сама до конца не разобралась в своём отношении к нему. Верхушка СП, видя отношение Хрущёва к А.И., держало нос по ветру. Новоиспечённому члену Союза хотели дать квартиру в Москве, ждали на собрание. Солженицын от визита уклонился и квартиры не принял: «Это было некрасиво, сразу переехать в Москву, а мне это и не нужно было; к тому же я Москвы боялся, сразу задёргают, бесконечные встречи, звонки, конференции; а в Рязани, как приезжаю, - тихо, спокойно». Более всего А.И. дорожил временем, столь необходимым для работы, которой теперь, по окончании преподавательской деятельности, отдавались все силы. А работы предстояла огромная: уже замыслен был «Архипелаг». Даже бывая в редакции «НМ», он думал о работе и не переставал поглядывать на часы, сожалея о времени, потраченном на бесполезные споры. «Маньяк уходящего времени» - так прозвали его некоторые. Борис Можаев иногда шутливо пародировал друга, упирая на привычку его смотреть на часы.
В первом номере «НМ» за 63-й год было опубликовано ещё два рассказа, но в марте ветер уже переменился. На очередной встрече с интеллигенцией Хрущёв угрожающе рычал: «Всем холуям западных хозяев – выйти вон!» Вредное понятие «оттепель» отменялось, лозунг про «сосуществование идеологий» объявлялся враждебным. Интеллигенция с готовностью потребовала извести душок либерализма в творческих союзах и возвратить в литературу меч диктатуры пролетариата. Началась травля «Нового мира» и Твардовского, журнал называли «сточной канавой». И те, кто три месяца назад поздравлял его, теперь готовы были растерзать. Травля Солженицына началась с «Матрёны», как и предсказывала Ахматова. Почему автор не показал достижений революции? Цветущих колхозов? Торжества социализма? «Нашёл идеал в вонючей деревенской старухе с иконами и не противопоставил ей положительный тип советского человека!» - возмущался маршал Соколовский. Негодующий гвалт ничуть не огорчал А.И. От этой публики такая реакция была ценнее похвал. Солженицын продолжал идти своим путём, собирал материалы для «Колеса» и «Архипелага», продумывал «Раковый корпус», ездил по России, встречался с людьми, которые были ему близки и интересны, но систематически уклонялся от официальных форумов и симпозиумов, на которых нельзя было сказать правды, а молчать казалось постыдным. В это время Твардовский пытался добиться невозможного: присуждения автору «Ивана Денисовича» Ленинской премии. Он был уверен, что эта повесть – «один из предвестников того искусства, которым Россия ещё удивит, потрясёт и покорит мир…» Это был вызов поэта «тёмной рати». А.И. относился к перспективе получения премии спокойно, занятый своей работой, за которой не хотелось отвлекаться на суету. В те дни, на хребте своей славы он чувствовал «духовную поддержку, выше, чем от наших человеческих сил». Из этого чувства родилась «Молитва»: «Когда расступается в недоумении или сникает ум мой, когда умнейшие люди не видят дальше собственного вечера и не знают, что надо делать завтра – Ты снисылаешь мне ясную уверенность, что Ты есть и что Ты позаботишься, чтобы не все пути добра были закрыты».
На пленарном заседании комитета по премиям разразился скандал. На голосование поставили 7 кандидатур: Чаковского, Исаева, Гранина, Гончара, Первомайского, Серебрякову и Солженицына. А.И. вспоминал: «Сам я не знал, чего и хотеть. В получении премии были свои плюсы – утверждение положения. Но минусов больше, и главный: утверждение положения – а для чего? Ведь моих вещей это не помогло бы мне напечатать. «Утверждение положения» обязывало к верноподданности, к благодарности, - а значит не вынимать из письменного стола неблагодарных вещей, какими одними он только и был наполнен». За А.И. голосовали писатели национальных литератур, Твардовский, секция драматургии и кино. Против – по определению Александра Трифоновича, «бездарности или выдохнувшиеся, опустившиеся нравственно, погубленные школой культа чиновники и вельможи от литературы». Космонавт Титов с улыбкой сказал: «Я не знаю, может быть, для старшего поколения память этих беззаконий так жива и больна, но я скажу, что для меня лично и моих сверстников она такого значения не имеет». В день голосования «Правда» дала отмашку забаллотировать кандидата с «уравнительным гуманизмом», «ненужной жалостливостью», «праведничеством», мешающими «борьбе за социалистическую нравственность». «Ивана Денисовича» вывели из списка, но нужных голосов никто из оставшихся претендентов не набрал. Тогда собрали комитет вновь и заставили переголосовать. В итоге, «победил» О. Гончар.
Быть «верноподданным» этой власти Солженицын не мог. Свой труд он ощущал, как служение. Служение святое. Служение во имя правды, а уж никак не ради личной славы. Служение в память всех тех, кто не дожил, не дохрипел, не дописал своих строк, - быть голосом растоптанных и оболганных, обращённых в пыль, голосом истреблённой и поруганной России. И как же мог отступить он с этого пути, отказаться от дела, ради которого, быть может, только и подарена была ему вторая жизнь, отречься тем самым от Того, Кто жизнь эту подарил? Человек, бросающий перчатку системе, походит на сумасшедшего. Но ведь сказано же Апостолом Павлом, что безумие по меркам мира земного есть мудрость по меркам мира небесного. Наконец, система – это кажущийся непобедимым Голиаф. Но ведь Голиафа победил отрок, вооружённый всего лишь пращой. Праща писателя – его слово. И велика его ответственность за него. Для Солженицына после истории с Ленинской премией начался новый этап борьбы. Он оказался в положении партизана в тылу врага, врага, от которого нельзя было бежать, но следовало его обратить в бегство.
Окончательный крест на «легальном писательстве» поставила отставка Хрущёва. Роман «В круге первом», который А.И. передал в «НМ» так и остался неопубликованным, несмотря на все старания Твардовского, восхищённо отзывавшегося об этой вещи: «…произведение, обнимающее своим содержанием целую эпоху в жизни общества, взятую с её трагической и самой исторической стороны. Роман, несомненно опирающийся на традицию, но отнюдь не рабски и не ученически, а свободно и дерзновенно гнущий своё, забирающий круче и круче. Другие, как и я, заметили, что где-то вблизи есть Достоевский (энергия и непрерывность изложения с редкими перевздохами), но это и не Достоевский не только по существу дела, мысли, но и по письму, никакой не Достоевский». С падением «Никиты» цензура категорически запретила лагерную тему. И в этот-то период Солженицын взялся за «Архипелаг», изрядную долю материала к которому принесли письма-отклики на «Один день» от бывших зэков, коих пришло за два года неимоверное количество. «Это наш общий памятник всем замученным и убитым» - так определял А.И. свою книгу
С этим трудом было связано великое множество опасностей и ударов. Ещё в самом начале работы о нём узнали органы, установившие прослушку в ряде домов, где бывал Солженицын. Затем был разгромлен архив писателя, хранившийся у его друзей: в один момент конспирация была уничтожена, в руки врага попало всё созданное за эти годы. «Впечатление остановившихся мировых часов, - вспоминал он. – Мысли о самоубийстве – первый раз в жизни и, надеюсь, последний». А.И. потрясён случившимся. Материалы к «Архипелагу» он срочно переправил в Эстонию, а сам стал ждать ареста. В это время убежище в своём доме предложил ему Корней Чуковский, высоко ценивший его. Здесь Солженицын познакомился с дочерью и внучкой Корнея Ивановича. Лидия Корнеевна писала в дневнике: «Первое впечатление: молодой, не более 35 лет, белозубый, быстрый, лёгкий, сильный, очень русский. Главное ощущение от него: воля, сила». Её дочь, Елена Цезаревна, стала верной помощницей А.И. Таких помощниц было несколько. Одна из них, Е.Д. Воронянская впоследствии заплатила жизнью за это. После допросов в КГБ и изъятии у неё машинописи «АГ» она покончила с собой.
Шли, должно быть, самые бурные годы жизни и деятельности Солженицына. Война без линии фронта. В 1967-м году письмо к съезду СП, было опубликовано за границей, и с той поры зарубежье внимательно следило за судьбой писателя. «Коллеги по перу» негодовали. «Секретари, - писал А.И., - взвились как от наступа на хвост, что-то кричал и рычал Михалков по телефону в «Новый мир», уже 15-го собрали предварительный секретариат для первого обгавкивания, пока без стенограммы». На собрании зачитали письмо Шолохова: «Солженицын – это или опасный для общества психически больной, злобный графоман, или, если он здоров, злобный антисоветчик, прямой враг». Михаил Александрович требовал не допускать А.И. к перу, заявлял, что не может состоять с антисоветчиком в одном творческом союзе. «Михалков, явно зная уже об этом письме лидера, поспешил оказаться среди первых подписавшихся под приговором Солженицыну», - вспоминал Твардовский. Александр Трифонович указал и главную причину неистовства литературных бонз (кроме официальной санкции): «По Солженицыну можно мерить людей. Он – мера. Я знаю писателей, которые отмечают его заслуги, достоинства, но признать его не могут, боятся. В свете Солженицына они принимают свои истинные масштабы, а они могут и испугать». «Давно уже мёртвый писатель больше всего ненавидит живого», - отмечал и Кондратович. 
К 50 годам у А.И. было опубликовано лишь 4 рассказа. На гонорары от них он жил 6 лет. Ещё на три года жизни хватило денег, завещанных ему К.И. Чуковским.
В это время серьёзные перемены произошли и в личной жизни писателя. Брак с Решетовской трещал по швам. Причин было много: и мимолётное увлечение А.И., в котором он признался и покаялся перед женой, и нежелание Натальи Алексеевны мириться с работой мужа, которая отнимала его у неё. Ей нравилось положение жены известного писателя. Она дорожила своим ореолом и мечтала походить на Елену Сергеевну Булгакову. Она сравнивала А.И. с Толстым, а себя с Софьей Андреевной. Эта параллель дошла до того, что Наталья Алексеевна принялась изучать её мемуары, завела в тетрадь, где записывала в два столбика черты Толстого и своего мужа. Она готовила себя к роли мемуаристки, готовилась писать воспоминания о Солженицыне, читала воспоминания о разных писателях: «Даже завела тетрадки: для каждого писателя – свою. Всё это мне пригодится, чтобы лучше понять моего героя».
Работа мужа вызывала у Решетовской уважение в том случае, если не отрывала его от неё, если она могла принимать в ней участие, помогать. Но А.И. предпочитал работать в одиночестве. Писать «Архипелаг» он на долгое время уезжал в Эстонию, где скрывался ото всех на маленьком хуторе. Книгу эту Наталья Алексеевна возненавидела. Но работой Солженицын жертвовать не мог.
- Тебе не нужна жена, тебе не нужна семья! – негодовала она.
- Да, мне не нужна жена, мне не нужна семья, мне нужно писать роман, - раздражался в ответ и А.И.
- Считай, что у тебя нет жены!
Во всех своих несчастьях и страданиях, в своей болезни, благополучно, впрочем, излеченной, Решетовская винила мужа. Её раздражало то, что родные и друзья больше сочувствуют ему, а не ей. Её сестра, В. Туркина, вспоминала: «Она перестала быть «душечкой», больше говорила о ценности своей собственной личности, своего таланта, м. б., не меньшего, чем у А.И. Побывав первый раз на операции, считала, что может написать свой «Раковый корпус». Она же свидетельствовала: «Наташа часто срывалась в истеричные болезненные объяснения, следила за ним денно и нощно, проверяла карманы… (…) Всё это производило грустное впечатление большой женской бесталанности. Было жаль её, жаль Саню». «Очень тяжело, но сестру я потеряла. (…) Она, как и многие другие (которым можно простить!), стала воспринимать меня через него», - писала Наталья Алексеевна. Она жаловалась, что муж мешает ей жить полноценной умственной и духовной жизнью, что ей одиноко, однообразно и тошно. На это он советовал ей «разбирать и понимать события нашей жизни с точки зрения Бога, правды, истории, справедливости, миллионов жертв, а не только: «как мне хочется», «что будет со мной». Обиды и скандалы умножались, родной дом становился для писателя каторгой и мраком, объяснялись подчас письмами, чтобы не наговорить лишнего. Он больше не мог доверять ей, как было прежде, быть уверенным, что она не предаст.
В это время и состоялась встреча Солженицына с Натальей Дмитриевной Светловой, рекомендованной Еленой Цезаревной в качестве помощницы. Дед Светловой сгинул в ГУЛАГе, отец, ставропольский крестьянин, погиб на фронте. С золотой медалью окончила она одну из «сталинских гимназий», где преподавали латынь, увлечена была историей и литературой, но из-за крайней идеологизированности этих областей и нежелания вступать в партию поступила на мехмат. Её дипломной работой руководил крупнейший математик 20-го века, академик А.Н. Колмогоров. После он пригласил одарённую ученицу работать в созданную им лабораторию. Наталья Дмитриевна отличалась необыкновенной широтой интересов: будучи очень хорошим математиком, аспиранткой, она хорошо знала историю, тонко чувствовала литературу, имела редакторскую хватку, со школьных времён перепечатывала дома Мандельштама, Цветаеву и других авторов, стихи которых переписывала, стоя у букинистического прилавка, в университетские годы – современников, непременно в нескольких экземплярах для друзей. При этом Светлова занималась академической греблей (дважды выигрывала всесоюзные юношеские соревнования), участвовала в горных походах. И.Р. Шафаревич рассказывал: «…она училась на мехмате МГУ, где я преподавал. Но больше я  запомнил Наташу  по неудачному альпинистскому походу в горах Кавказа. Это было еще  зимой 60-го.  Меня позвал мой  ученик Андрей Тюрин, когда группа  уже сформировалась.  Компания оказалась  неподготовленной. Я советовал  сначала поехать в Подмосковье, посмотреть, как  народ стоит на лыжах. Руководитель  не захотел. Кавказский маршрут оказался сложным. Перед перевалом попали в страшный буран. Разбили палатки, несколько суток  ждали, когда утихнет. Наташа, единственная девушка в группе, вела себя очень мужественно… (…) Солженицыну  повезло с Наташей. Она, во-первых, всегда  была  очень преданна ему. Во-вторых, очень энергичная и деловая.  Незаменимый помощник! Когда Солженицына выслали, она  еще полтора месяца оставалась  в России. Полностью  занималась его делами. Рукописи, материалы разные  прятала, передавала,  встречалась с западными журналистами…» Именно у Натальи Дмитриевны А.И. познакомился с Шафаревичем, с которым позже выпустил самиздатовский сборник «Из-под глыб». Игорь Ростиславович стал крёстным отцом сына писателя, Игната.
К моменту встречи с Солженицыным 29-летняя Светлова уже 4 года была разведена, у неё рос сын. А.И. сразу понравилась её «общественная горячность», широта кругозора, «мужская готовность, точность, лаконичность» в работе. Она сразу включилась в его борьбу, отдавая всю себя без остатка его делу, которое стало их общим. Общность их взглядов Солженицын называл «близостью досконального понимания». В пятьдесят лет нашёл он женщину, которую искал, женщину, которая станет его женой, другом, незаменимой помощницей и соратницей. В этом было ещё одно сходство его судьбы с судьбой Достоевского. Четверть века спустя Наталья Дмитриевна вспоминала, какие желание двигали ею, когда она соединила свою судьбу с А.И.: «Разделить – бой. Разделить – труд. Дать и вырастить ему достойное потомство». Связь их быстро стала известной в КГБ, и Колмогорову запретили снова взять ученицу в лабораторию по окончании ею аспирантуры.
С Решетовской Солженицын попытался объясниться, когда стало известно, что Наталья Дмитриевна ждёт ребёнка . Он призывал не зачёркивать прожитые годы, сохранить добрые человеческие отношения, не портить прошлого недостойным поведением. Наталья Алексеевна пришла в ярость: «Ты ещё не узнал одного – как обманутая женщина умеет мстить!» Её мать, давно осуждавшая поведение дочери в отношении мужа, писала ей: «Ты цепляешься за самую тонкую ниточку, в чём хочется тебе увидеть хоть какой-то остаток любви к тебе; ты копаешься в прошлых письмах… Но ты ведь перед фактом: он любит другую, и у него от неё будет ребёнок… Значит, чувство к тебе у него умерло. Так останьтесь в дружбе. Дай ему развод, расстаньтесь по-хорошему». Для Натальи Алексеевны это было невозможно: «Он шутя получит теперь квартиру и прописку в Москве. У него – всё, у меня – ничего». Она грозила сумасшествием и самоубийством и едва не привела угрозу в действие. На даче Ростроповича, где жил тогда А.И., она выпила 36 пилюль мединала. А.И. вовремя почувствовал неладное, и её успели откачать. В.Туркина вспоминала: «…даже решившись умереть, обставила это театрально: наколола палец и кровью написала на стене «Я?» и перечеркнула. Господи, ну не хочешь, чтоб твоё «Я» перечёркивали, не цепляйся, отойди, освободи человека. Ведь не любовь это, не любовь». Солженицын предупреждал жену, что самоубийства не простит. Через неделю после этой попытки он писал ей: «Давно бы нам пора думать не о зле от другого, а о зле от себя. Так и давай друг другу простим, а каждый себе - не простим. Будем заглаживать, и будем друг ко другу добры, отзывчивы, дружественны. Так тяжело, как никогда в жизни не было…» Себя А.И. простить не мог, вспоминая «всё то зло, какое я причинил ей, а не она мне». Через два месяца в записке главы КГБ Андропова появился такой абзац: «Представляет интерес оценка личности Солженицына со стороны его жены Решетовской… которая рассказала следующее: «У меня произошло крушение образа моего мужа. Раньше я считала его совершенно уникальным, необыкновенным; он меня всегда гипнотизировал. Всё было очень хорошо до того, как он прославился. Успех его всегда портил. Ему стал никто не нужен как личность. В любом обществе разговор только о нём. Как же! Он пуп земли! Он у людей интересуется только те, что ему где-то, как-то понадобится, кто может быть полезным для его дела. (…) Недавно выяснилось, что он стал на путь разложения…» Ниже приводились подробности «разложения», которые очень интересовали «контору», внимательно следившей за личной жизнью Солженицына. У дома Светловой дежурила наружка, в докладах Андропова часто встречались подробности этой стороны жизни писателя, органы всячески препятствовали разводу с Решетовской. Известие о присуждении ему Нобелевской премии, за которой А.И. не поехал, понимая, что обратно его не впустят, ещё более усилило надзор и давление. Наталья Алексеевна, казалось, готова была на всё. «Ни одна истинно-русская христианка не способна была причинить столько страданий другой русской женщине… Да ещё с таким хладнокровием, спокойствием, методичностью (я имею в виду, в частности, ещё и второго зарождённого ребёнка)», «Откажись от развода, если ты хочешь остаться в веках истинно русским писателем!» - писала она. После решения о расторжении брака, позже аннулированного высшей инстанцией, она устроила «похороны любви»: закопала в могилку фотографию мужа, грани обложила гвоздиками, а из листьев и травы выложила дату расставания. А.И. случайно наткнулся на это «захоронение»: «Обкопать, взрыхлить и украсить «могилу» на живого человека, да ещё там, где он живёт, - не христианство, а ведьмовство… Вот и видно, какой «всевышний» тебя ведёт». Решетовская, во что бы то ни стало, желала остаться «женой по паспорту». На недоумение Галины Вишневской, зачем женщине нужно такое унизительное положение, Наталья Алексеевна ответила:
- Если его вышлют из России за границу, с ним тогда поеду я.
В конце концов, она явилась к мужу прямым в качестве переговорщика от «конторы»: «Теперь мой круг очень расширился. И каких же умных людей я узнала! Ты таких не знаешь, вокруг тебя столько дураков…», «Эти, пойми, совсем другие люди, они не отвечают за прежние ужасы»…
- Смотри, Наташа, не принимай легко услуги чёрных крыл! – предупредил Солженицын жену.      
Между тем, «совсем другие люди» продолжали действовать вполне в традиции своих предшественников. В 1972-м году за оказание помощи при родах Н.Д. Светловой главный врач родильного дома, доктор медицинских наук М.С. Цирюльников был исключён из партии, освобождён от должности и от педагогической работы в медицинском институте. На районо парткоме ему было прямо заявлено: «Раз вы дали родить жене Солженицына, пусть и неофициальной, значит, вы дали родиться ребёнку врага народа, политическому врагу. Вы совершили сознательное преступление. Вы коммунист, руководитель учреждения, вам партия и правительство доверили такой пост, а вы вот что делаете». За год до этого была попытка покушения на А.И.  В Новочеркасске сотрудник КГБ Б.А. Иванов незаметно, стоя в очереди, вколол писателю яд рицинин. Об этом он сам подробно и в деталях рассказал в начале 90-х (до этого о причинах загадочной болезни никто не догадывался). Солженицын долго и тяжело болел, но остался жив. Причины недостаточного действия яда могут быть разными, сам А.И. писал: «Мы попали в Новочеркасский собор в день Пантелеймона-целителя. Я молился ему, и через полчаса меня укололи. Думаю, это он меня защитил…» В 73-м, когда брак с Решетовской, наконец, был расторгнут, на новую семью Солженицына обрушился поток угроз: анонимы, прикидывающиеся «урками» грозили расправой беременной жене и двум детям. Кем, на самом деле, были эти «урки», сомнений не было. Наталья Дмитриевна и её мать выдержали эту атаку стоически и, по счастью, всё обошлось. Затем последовали угрозы телефонные.
Самоубийство Воронянской дало толчок к «взрыву подполья»: передачи «Архипелага» для публикации за границу. В конце 73-го года в Париже вышел первый его первый том. 12-го февраля Солженицын был арестован на квартире Натальи Дмитриевны. Присутствовавший при этом Шафаревич вспоминал: «12 февраля 1974 года я пришел к нему с рукописями  сборника  в Козицкий переулок. Солженицын  во дворе возил коляску с пятимесячным Степаном. Долго бродили вокруг.   Зашли в соседний двор,  вдруг появился фургон. Солженицын сказал: «Идем  отсюда!» Пришли  домой. Почти сразу - звонок в дверь. Он пошел открывать. Слышу его гневный  возглас: «Ах, вот вы как!» Вся прихожая заполнилась  людьми  в форме и в штатском. Он протестует. Какой-то человек  представляется  следователем по особо важным делам Зверевым.  Солженицына уводят.  Остался милиционер. Я мигом  рукописи запихал в портфель, считая, что должен быть специальный ордер на мой личный обыск. Его жена заперлась в туалете, оттуда пошел запах гари. А милиционер стоял спокойно. Понимал, конечно,  что жгут что-то компрометирующее. Но не вмешивался. А через  полчаса  ушел и он. Я оставался в квартире часов до трех ночи. Никто не пришел с обыском.  Мы тогда не знали еще, что Солженицына  решили  спешно выслать  из СССР в Германию. На самолете. Это и была цель визита Зверева. Шум  власти  поднимать не хотели. Какой уж тут обыск».
- Истекают последние часы, отпущенные нашему государству на проверку: способно ли оно на политику мира – с Правдой, - говорил Шафаревич вечером того же дня, когда близкие собрались поддержать Наталью Дмитриевну.
- Позор стране, которая допускает, чтобы оскорбляли её величие и славу. Бела стране, у которой щипцами вырывают язык. Несчастье народу, который обманывают, - вторила Л.К. Чуковская.
Судьба А.И. оставалась неясной. Наталья Дмитриевна жгла бумаги, экстренно пускала в печать всё, отложенное на случай смерти, ареста и ссылки. Весть об аресте писателя облетела весь мир.
Обвинённый в измене Родине Солженицын был выслан за границу. Збигнев Бжезинский по этому поводу заявил: «Играть на Солженицыне можно будет от силы полгода-год, поскольку ни как писатель, ни как историк, ни как личность интереса для западной публики он не представляет». Это утверждение любил цитировать второй человек в КГБ, генерал Цвигун. Решение советского руководства устами митрополита Крутицкого и Коломенского Серафима (Никитина) поспешила поддержать и РПЦ: «Солженицын печально известен своими действиями в поддержку кругов, враждебных нашей Родине, нашему народу».
В конце марта Наталья Дмитриевна с детьми и её мать получили разрешение на выезд из страны. 27-го квартира заполнилась людьми. Более ста человек пришло проститься. Не было ни стола, ни речей. Лишь прочитано было прощальное письмо хозяйки. Наталья Дмитриевна, твёрдо убеждённая в том, что, что бы ни было, нужно жить и умереть на Родине, теперь вынуждена была отправляться в изгнание вслед за мужем. Но не покидала её ни стойкость, ни вера, и письмо её заканчивалось словами: «Не мне судить о сроках, но мы вернёмся. И детей наших вырастим русскими. И потому – не прощаемся ни с кем». В то же время, встречаясь в Цюрихе с Н.Струве, сам А.И. сказал: «Вы знаете, я вижу день моего возвращения в Россию. Я вижу, как и вы приедете в Россию…»   
   

6. Изгнанник

«Свобода! – принудительно засорять коммерческим мусором почтовые ящики, глаза, уши, мозги людей, телевизионные передачи, так чтоб ни одну нельзя было посмотреть со связным смыслом. Свобода! – навязывать информацию, не считаясь с правом человека не получать её, с правом человека на душевный покой… …Свобода! – издателей и кинопродюсеров отравлять молодое поколение растлительной мерзостью. Свобода! – подростков 14-18 лет упиваться досугом и наслаждениями вместо усиленных занятий и духовного роста. Свобода! – взрослых молодых людей искать безделья и жить за счёт общества… …Свобода! – оправдательных речей, когда сам адвокат знает о виновности подсудимого. Свобода! – так вознести юридическое право страхования, чтобы даже милосердие могло быть сведено к вымогательству… …Свобода! – сбора сплетен, когда журналист для своих интересов не пожалеет ни отца родного, ни родного Отечества. Свобода! - разглашать оборонные секреты своей страны для личных политических целей. Свобода! – бизнесмена на любую коммерческую сделку, сколько б людей она не обратила в несчастье или предала бы собственную страну… …Свобода! – для террористов уходить от наказания, жалость к ним как смертный приговор всему остальному обществу… … Свобода! – даже не защищать и собственную свободу, пусть рискует жизнью кто-нибудь другой». («Измельчание свободы»)
На Западе вокруг фигуры Солженицына с первых дней был поднят огромный ажиотаж. Едва сошёл писатель с трапа самолёта, как толпа журналистов окружила его, ожидая, что он скажет. Но А.И. ожидания эти не оправдал, заявив коротко:
- Я – достаточно говорил, пока был в Советском Союзе. А теперь помолчу.
«Вот наконец я стал свободен как никогда, - вспоминал он, - без топора над головою, и десятки микрофонов крупнейших всемирных агентств были протянуты к моему рту – говори! И даже не естественно не говорить! Сейчас можно сделать самые важные заявления – и их разнесут, разнесут… А внутри меня что-то пресеклось… Вдруг показалось малодостойно: браниться из безопасности, там говорить, где и все говорят, где дозволено».
То было первое разочарование западной прессы, первая трещина, ставшая прологом к взаимному отчуждению, а вскоре и настоящей войне СМИ против писателя. Запад скоро разглядел в Солженицыне недруга, да и А.И. быстро понял, что надежды, возлагаемые им на Запад, были ошибочны. Западу не было дело до умученных большевиками русских (русских не стояло в списке порабощённых наций, но обратно: на них возлагалась ответственность за порабощение – об этом писатель узнает позже), до русских вообще, и не с коммунизмом шла борьба – но с Россией и русскими. Этого Солженицын, заявлявший всегда, что волнует его именно судьба русского народа, что более всего пострадал от большевистского ига русский народ (ещё – украинский), не мог принять. В 1982-м году он писал президенту Рейгану: «…некоторые американские генералы предлагают уничтожить атомным ударом – избирательно русское население. Странно: сегодня в мире русское национальное самосознание внушает наибольший страх: правителям СССР – и Вашему окружению. Здесь проявляется то враждебное отношение к России как таковой, стране и народу, вне государственных форм, которое характерно для значительной части американского общества…» Когда Рейган пригласил на встречу советских диссидентов, А.И. отказался быть на ней, сочтя невозможным быть поставленным в «ложный ряд». Отдельная же встреча с писателем, являющимся «символом крайнего русского национализма» была признана нежелательной. 
Оказавшись на Западе, Солженицын стал первым врагом «Третий эмиграции» и её идейных побратимов. Начало противоборства было положено ещё в России, оно наметилось в споре с А.Д. Сахаровым. Ещё в 69-м году в статье «На возврате дыхания и сознания» Солженицын отмечал ряд ошибок во взглядах Андрея Дмитриевича. Сахаров во всех бедах обвинял «сталинизм» (что, по замечанию А.И., после 56-го не требовало особой смелости), Солженицын доказывал, что Сталин был верным последователем Ленина. Спорили о национализме, который Сахаров считал помехой, мешающей светлому движению человечества. Дискуссия была продолжена по высылке А.И. Его «Письмо вождям Советского Союза» встретило резкую оценку Андрея Дмитриевича. Академик упрекал своего оппонента в «великорусском национализме», относил слово «патриотизм» к «арсеналу официозной пропаганды», признавал, что православие «настораживает его». «Дождалась Россия своего чуда – Сахарова, и этому чуду ничто так не претило, как пробуждение русского самосознания!» - восклицал Солженицын. В статье «Сахаров и критика «Письма вождям» он ответил и Андрею Дмитриевичу и его единомышленникам: «Особенно задело Сахарова и оскорбило единомыслящих с ним читателей моё выражение в «Письме»: «несравненные страдания, перенесённые русским и украинским народами». Я рад был бы, чтобы это выражение не имело оснований. Однако я хочу напомнить А.Д., что «ужасы Гражданской войны» далеко не «в равной степени» ударили по всем нациям, а именно по русской и украинской главным образом, это в их теле бушевали революция и сознательно-направленный большевицкий террор (…). Под видом уничтожения дворянства, духовенства и купечества уничтожались более всего русские и украинцы. Это их деревни более всего испытали разорение и террор от продотрядов (большей частью инородных по составу). Это на их территории было подавлено более 100 крупных крестьянских восстаний (…). Это они умирали в великие искусственные большевистские голоды 1921 на Волге и 1931-1932 на Украине. Это в основном их загнали толпою в 10-15 миллионов умирать в тайгу под видом «раскулачивания» (Как и сейчас нет деревни беднее русской.) А уж русская культура была подавлена прежде и вернее всех: вся старая интеллигенция перестала существовать, эпидемия переименований катилась при оккупации, в печати позволено было глумиться и над русским фольклором, и над искусством Палеха, и от ленинской «шовинистической великорусской швали» родилась дальше волна беспрепятственных издевательств: «русопятство» считалось литературно-изящным термином, Россия печатно объявлялась призраком, трупом, и ликовали поэты:
Мы расстреляли толстозадую бабу Россию,
Чтоб по телу её прошёл Коммунизм-мессия».
Кроме того, в этой статье А.И. сделал общий вывод: «Когда в нобелевской лекции я сказал в самом общем виде: «Нации - это богатство человечества, это – обобщённые личности его, самая малая из них несёт свои особые краски, таит в себе особую грань Божьего замысла», - это было воспринято всеобще-одобрительно: всем приятный общий реверанс. Но едва я сделал вывод, что это относится также и к русскому народу, что также и он имеет право на национальное самосознание, на национальное возрождение после жесточайшей духовной болезни, - это с яростью объявлено великодержавным национализмом. Такова горячность – не лично Сахарова, но широкого слоя в образованном классе, чьим выразителем он невольно стал. За русскими не предполагается возможности любить свой народ, не ненавидя других. Нам, русским, запрещено заикаться не только о национальном возрождении, но даже – о «национальном самосознании», даже оно объявляется опасной гидрой».
Те, кто объявляли национальное самосознание опасной гидрой, заходились в бешенстве, выплёскивая потоки ненависти к России, к русскому народу и к Солженицыну. Вот, лишь краткий перечень обвинений в адрес писателя: православный аятолла (Эткинд), реакционный утопист, освещает своим престижем самые порочные идеи, затаённые в русском мозгу, фанатик, большевик наизнанку (Синявский), политический экстремист, раковая опухоль на русской культуре, пытается содействовать распространению своих монархических взглядов, играя на религиозных и патриотических чувствах народа, недообразованный патриот, ненавистник интеллигенции, поджигатель войны, пришёл к неосталинизму, яростный сторонник клерикального тоталитаризма, великий Инквизитор, потенциальный диктатор (Копелев), идейный основатель Гулага, Солженицын, пришедший к власти, был бы более опасным вариантом теперешнего советского режима, опасность нового фашизма, обыкновенный черносотенец: обвиняет евреев, поляков, латышей, запрограммирован политическими мумиями, поддержавшими Гитлера, аморальность, бесчестность и антисемитизм нацистской пробы… О. Александр Шмеман  замечал: «Обвинительный акт предъявляется здесь уже не Солженицыну, а самой России, с нею сводятся счёты». На нападки в свой адрес писатель, занятый работой над романом, не считал нужным отвечать, но оставить без внимания оскорбления в адрес своей страны и народа не мог. Единым ответом всем и на всё стала статья «Наши плюралисты». Она вобрала в себя целую коллекцию русофобских высказываний и имён главных русофобов (Амальрик, Шрагин, Померанц, Синявский и др.) и очень перекликается со знаменитой работой Игоря Шафаревича «Русофобия». «…Так с удивлением замечаем мы, что наш выстраданный плюрализм – в одном, в другом, в третьем признаке, взгляде, оценке, приёме – как сливается со старыми ревдемами, с «неиспорченным» большевизмом. И в охамлении русской истории. И в ненависти к православию. И к самой России. И в пренебрежении к крестьянству. И – «коммунизм ни в чём не виноват». И – «не надо вспоминать прошлое». А вот – и в применении лжи как конструктивного элемента…» - заключал А.И.
Статья «Наши плюралисты» вызвала большое негодование «прогрессивной» общественности. Ею и другим произведениями Солженицына в Москве возмущался Лев Копелев: «Ты постоянно жалуешься на непонимание, на преследования. Но сам зло и спесиво напускаешься на Шрагина, на Тарковского, на Эткинда, на Синявского, на всех плюралистов. И во всех твоих окриках нет ни доказательств, ни серьезных возражений — где уж там говорить о терпимости к инакомыслию, — а только брань и прокурорские обвинения в ненависти к России.
Любое несогласие или, упаси боже, критическое замечание ты воспринимаешь как святотатство, как посягательство на абсолютную истину, которой владеешь ты, и, разумеется, как оскорбление России, которую только ты достойно представляешь, только ты любишь.
Твою статью о фильме Тарковского  могли бы с самыми незначительными словесными изменениями опубликовать «Советская Россия» и «Молодая гвардия». И суть, и тон, и стиль публицистики В.Кожинова, Д.Жукова и др. и твоей родственно близки — «тех же щей чуть погуще влей». (…)
Ты постоянно говоришь и пишешь о своей любви к России и честишь «русофобами» всех, кто не по-твоему рассуждает о русской истории. Но неужели ты не чувствуешь, какое глубочайшее презрение к русскому народу и к русской интеллигенции заключено в той черносотенной сказке о жидомасонском завоевании России силами мадьярских, латышских и др. «инородческих» штыков? Именно эта сказка теперь стала основой твоего «метафизического» национализма, осью твоего «Красного колеса». Увы, гнилая ось».
Дочь Льва Зиновьевича в телефонном разговоре с о. Александром Шмеманом на повышенных тонах возмущалась, как может тот защищать Солженицына, который «хуже Сталина», «абсолютно дискредитирован в России», «лгун» и т.д.
Как не отступал от своей правды А.И. в Союзе, так же оставался верен себе на Западе. «Демократическую» общественность это приводило в ярость. И раздались голоса: мы дали ему убежище – а в ответ никакой благодарности! Америка с 80-го года утвердила клише: Солженицын хуже Сталина, Гитлера, Ленина, безразличен к судьбе диссидентов, готов был пожертвовать жизнью детей ради ещё одной рукописи, русский шовинист, недемократичный, неблагодарный… «Какой смык с Советами!.. – замечал писатель. – Когда выгодно использовать клевету, чем эти две мировые силы, коммунизм и демократия, так уж друг от друга отличаются? Переброшенный в свободную Америку, с её цветущим, как я думал, разнообразием мнений, никак не мог я ожидать, что именно здесь буду обложен тупой и дремучей клеветой – не слабее советской! Но советской прессе хоть никто не верит, а здешней верят…»; «Сумасшедшая трудность позиции: нельзя стать союзником коммунистов, палачей нашей страны, но и нельзя стать союзником врагов нашей страны. И всё время – без опоры на свою территорию. Свет велик, а деться некуда, два жорна».
Особенный гнев Запада вызывала критика Солженицыным западного образа жизни, высказанная им особенно сильно Гарвардской речи и речи при получении премии «Фонда Свободы» («Измельчание свободы»). А.И. указывал на крайнее падение духовности и мужества, на понимание свободы, как вседозволенности, свободы падения, а не нравственного совершенствования, на то, как извращая и искажая всякую информацию по своему произволу, пресса формирует общественное мнение, навязывает свой взгляд на вещи («Безудержная свобода существует для самой прессы, но не для читателей»), на «бездушие юридической гладкости» («…ужасно то общество, в котором вовсе нет беспристрастных юридических весов. Но общество, в котором нет других весов, кроме юридически, тоже мало достойно человека»), на необоснованное доминирование права личности над правом общества («Защита прав личности доведена до той крайности, что уже становится беззащитным само общество… от иных личностей, - и на Западе приспела пора отстаивать уже не столько права людей, сколько их обязанности»).
После Гарвардской речи аналитики отмечали: «Банда журналистов центрировано хочет опорочить Солженицына. Он напал на массмедиа за их самоуверенность, лицемерие, обман, они этого ему никогда не простят. Он должен понимать, насколько его масштабное видение не подходит демократическому и либеральному обществу».
Апофеозом травли стало обвинение А.И. в антисемитизме. Основой к этому послужил «Август 14-го», главы из которого читались на радио «Свобода», подвергнутому за это резкой критике. Как посмел писатель указать, что Богров был евреем?! «Части «Августа Четырнадцатого» рассматриваются как прикрыто-антисемитские… Критики романа утверждают, что Солженицын считает еврейское происхождение Богрова ключом, фактически возлагая на евреев ответственность за коммунистическую революцию», - писала «Вашингтон пост». Р. Пайпс обнаружил в романе «скрытые антисемитские намёки». Издатель журнала «Комментарии» Н. Подгорец отмечал: «Хотя мы не находим в книгах Солженицына прямого указания на положительную неприязнь к евреям, мы не находим в них и симпатии». Самый умеренный упрёк был в «неосознанной нечувствительности к страданиям евреев» и сравнении «антисемитизма Солженицына» с «антисемитизмом Достоевского». В конце марта 1985-го года вопрос был вынесен на обсуждение сената США. Вынести вердикт по поводу романа сенаторы не смогли, поскольку не читали его. Зато решили усилить контроль за радиопрограммами, ввести надзор до выхода их в эфир. «Да здравствует Предварительная Цензура в Соединённых Штатах!» - откликнулся А.И.
Несмотря на все бури, основным делом Солженицына оставался роман «Красное Колесо», труд, написанный в смешанном жанре – романа и художественного исследования. На Западе он получил доступ к новым материалам из архивов первой эмиграции, встречался с потомками белоэмигрантов, собирая бесценные их свидетельства. Вместе с семьёй писатель поселился в усадьбе «Пять ручьёв», в штате Вермонт. Вокруг простирались леса, ближайшие населённые пункты были довольно далеко – за покупками нужно было ездить на машине, - что представляло определённые бытовые неудобства для семьи А.И., но зато дарило, наконец, тот покой и тишину, в которой можно было предаться работе. Местные жители относились к русскому писателю с большим уважением и предупредительностью: за всё время его жизни там никто из них не показал журналистам дороги к его дому. Колоссальная работоспособность Солженицына и преданность его своему делу поражала многих. Л.К. Чуковская вспоминала: «Солженицын, где бы ни селился и куда бы ни бросала его судьба, всегда и везде оставался суверенным владыкой собственного образа жизни… Солженицын и праздность – две вещи несовместные. (…) Слежка его – за самим собою – была, пожалуй, неотступней, чем та, какую вели за ним деятели КГБ. Урок рассчитан был на богатырские плечи, на пожизненную работу без выходных, а главным инструментом труда была полнота и защищённость одиночества». В Вермонте А.И. жил, как затворник, ничуть не походя на третьих эмигрантов, добровольно сбежавших из страны в поисках лучшей жизни. Он всем существом своим оставался в России, продолжал служить ей и этим был схож с эмигрантами первыми. О. Александр Шмеман писал: «Его сокровище – Россия, и только Россия, моё – Церковь. Конечно, он отдан своему сокровищу так, как никто из нас не отдан своему. Его вера, пожалуй, сдвинет горы, наша, моя во всяком случае – нет».
О. Александр, читая «Красное Колесо», с опаской замечал, будто Солженицын писал Ленина с себя. Это было мнением многих. И сам А.И. не отрицал, что образ этот взял из себя, что в Ленина было вложено им даже больше, нежели в Воротынцева или Саню Лаженицына. Находясь в Цюрихе, он буквально вживался в этот образ, бродя по улицам, по которым ходил его герой, посещая места, где он бывал… Однако достаточно странно делать из этого какие-то далекозаходящие выводы, приравнивая одну личность к другой. Достоевский признавался, что писал из себя Ставрогина. Да и любой писатель в своих героев, в той или иной мере, вкладывает себя, перевоплощается в них, вживается в существо их. Солженицын говорил, что Ленина он писал тем же методом, что и Шухова, Яконова, Сталина и многих других героев своих книг. В этом и заключается писательская интуиция. Говоря об этой своей работе, А.И. пояснял: «Все эти 40 лет я занимаюсь Лениным. Я настойчиво собирал каждую крупинку, воспоминания о нём, его истинных чертах. Я не приписываю ему никакой черты, которой у него не было. Моя задача – как можно меньше дать воли воображению, как можно больше воссоздать из того, что есть».
По мере продвижения труда, изменялись сроки и отчасти концепция романа, его временное пространство завершилось 17-м годом. Для показания краха России Солженицын избрал ряд поворотных моментов в истории последних предреволюционных лет. А.И. замечал, что несколько раз Бог давал России шанс свернуть с гибельного пути, несколько раз выпадали моменты, когда в считанные дни, часы можно было изменить всё, обратить ход истории, спастись, когда чаши весов оказывались на одном уровне, и крупицы было достаточно, чтобы перевесить, и всякий раз крупица эта падала в чашу погибели… Отмечая таким образом «точки невозврата», Солженицын дошёл до 17-го года, после которого трагедия уже стала необратимой, и остановился на этом. В процессе работы А.И. понял, что ключ всех русских бедствий лежит не в Октябре, ставшим лишь довеском, а в Феврале, и Февралю посвящён наибольший пласт романа. Он чувствовал, что Февраль может вот-вот повториться в России, он спешил предупредить эту новую беду, это новое воспроизведение «бушующего кабака, за 8 месяцев развалившего страну», но какому писателю, мыслителю удавалось это? Ведь и о подстерегающих Россию несчастьях начала века сколькие лучшие умы – предупреждали! И не были услышаны… 
Все мысли Солженицына были обращены к России. На средства от издания «Архипелага» был создан Русский Общественный Фонд, в задачи которого входила помощь политзаключённым, а также русской культуре, развитие издательского. Он кропотливо собирал мемуары свидетелей русской катастрофы, труды публицистов, учёных – этот огромный архив составит основу Всероссийской мемуарной библиотеки и Исследований новейшей русской истории. Вместе с Н.А. Струве было налажено издание этих книг для бесплатной посылки их в Россию. Основная нагрузка по всем этим проектам легла на плечи Натальи Дмитриевны, овладевшей набором и вёрсткой. Собственными усилиями она наладила выпуск 20-томного собрания сочинений мужа, редактируя его, верстая на купленном компоузере (лишь печатали книги в Париже). На ней же была бухгалтерия Фонда.
Основная же цель А.И. и его семьи не изменялась с первых дней высылки: «…возврат в Россию, чувствуем себя повседневно связанными с нею… Мы верим, что вернёмся, для этого и работаем».


7. Патриот

«У нас в России, по полной непривычке, демократия просуществовала всего 8 месяцев – с февраля по октябрь 1917 года. Эмигрантские к-д и с-д, кто ещё жив, до сих пор гордятся ею, говорят, что им её загубили посторонние силы. На самом деле та демократия была именно их позором: они так амбициозно кликали и обещали её, а осуществили сумбурную и даже карикатурную, оказались не подготовлены к ней прежде всего сами, тем более была не подготовлена к ней Россия. А за последние полвека подготовленность России к демократии, к многопартийной парламентской системе, могла ещё только снизиться. Пожалуй, внезапное введение её сейчас было бы лишь новым горевым повторением 1917 года», - так писал Солженицын ещё в 1974-м году в «Письме вождям». Ещё живя в Союзе, он неоднократно предупреждал в своих статьях об угрозе, которая все более и более нависает над Россией, грозя разрушить, уничтожить её. Предостерегал он, в частности, что «возврат дыхания и сознания, переход от молчания к свободной речи, - тоже окажется и труден, и долог, и снова мучителен – тем крайним, пропастным непониманием, которое вдруг зинет между соотечественниками, даже ровесниками, даже земляками, даже членами одного тесного круга». Указывал, что интернациональные задачи не по силам нам, что великое множество ресурсов, необходимых для развития замордованной и нищей России, преступно разбазаривать на восточную Европу, Африку, Латинскую Америку и прочие братские режимы. А.И. настаивал на необходимости прекратить гонку вооружений, обеспечивая себя лишь таким количеством оружия, которое реально необходимо, уйти с этих избыточных, вытягивающих остатки наших сил территорий, дав им свободу жить и развиваться самим, без нашей помощи, заняться, наконец, внутренними делами, возрождать сельское хозяйство, заселять Сибирь и Дальний Восток, над которым навис угрожающе миллиардный Китай, самый, по мнению писателя, вероятный и опасный наш противник, которого сами же и вооружили безоглядно. Указывал он и на то, что необходимо поддерживать семьи: чтобы отец имел достаток, позволяющий женщине сидеть дома и воспитывать детей. Солженицын доказывал, что самой надёжной защитой от любых захватов станет не оружие, а крепкое, процветающее государство с сильным духовно и физически народом. Что именно с возрождения русского народа необходимо начинать. Что фундаментом всего должно быть возрождение духа, возрождение русского национального самосознания. Возражая Померанцу и Ко, А.И. писал в статье «Образованщина»: «…как же иначе может духовно растерзанная Россия вернуть себе духовные ценности, если не через национальное возрождение? До сих пор вся человеческая история протекла в форме племенных и национальных историй, и любое крупное историческое движение начиналось в национальных рамках, а ни одно – на языке эсперанто».
С началом Перестройки Солженицын явственно почувствовал, что события развиваются в худшую сторону. «Февраль» уже стоял на пороге, а никто словно и не замечал этого. Захлебнувшись провозглашённой Гласностью, общество немедленно разделилось на лагеря, с неудержимой ненавистью клеймя друг друга, а партократы под шумок проворно перекрашивались в демократов и разграбляли народные богатства. В работе «Россия в обвале», А.И. с горечью замечал, что последние могли бы сказать первым: «Спасибо вам за вашу Распрю!» Всё ещё пытаясь предупредить конечный развал, в 90-м году он написал пространную статью «Как нам обустроить Россию». Статья эта вызвала бурю споров и была встречена в штыки большой частью патриотического лагеря, посчитавшей высказанные там мнения предательством. Сегодня, перечитывая «Обустройство» после всего, что произошло с нашей страной, когда страсти, бушевавшие тогда, несколько улеглись, не совсем ясно, что именно вызвало такую ярость в ту пору. Более всего, возмутило, конечно, заявление о том, что всем республикам, желающим отделиться, надо дать свободу, что нельзя и непосильно удерживать их. Что груз Империи уже не для наших плеч, и нужно развиваться внутри себя. Однако, насчёт того, что Империя отнимает у нас слишком много сил, и это «предурной признак», ещё в 19-м веке говорил Достоевский. И Иван Ильин утверждал, что внутреннее развитие народа важнее широты территорий. Однако, ни к Достоевскому, ни к Ильину претензий нет. А ведь они говорили это тогда, когда Россия была отнюдь не в таком плачевном состоянии! Относительно отпущения республик всё сложнее. Этот пункт стал краеугольным в разногласии части патриотов с Солженицыным. Но и он вряд ли должен вызывать такую бурю негодования, если рассуждать холодно и беспристрастно. Но кто мог рассуждать так в то время? Да многие ли и сегодня? У изрядной части общества усилиями официальной пропаганды и клеветников всех мастей сложилось превратное представление о Солженицыне. Это превратное представление нелегко преодолевать. Открывая книгу, человек, настроенный таким образом, уже ожидает найти в ней какую-нибудь гнусность, буквально ищет её. Изменить своё отношение он может лишь в том случае, если всё написанное будет слово в слово совпадать с его мнением. Мнение о необходимости отпустить республики разделяли, разумеется, немногие. Разделяли, в первую очередь, те, кто имел к тому совсем иные основания, нежели А.И. Если Солженицын преследовал единственную цель: минимизировать потери, отпустить республики во имя сохранения России, возрождения русского народа – то они желали этого лишь для окончательного разгрома России. И, вот, поверхностно два этих, в существе своём, противоположных взгляда, будто бы оказались схожими, будто бы един взгляд. И этот, столь ненавистный взгляд не мог тогда быть встречен иначе. Слишком накалены были страсти, слишком болезненна реакция на все отдалённо подобные мнения, слишком много было боли, чтобы руссудочно воспринять соль, брошенную на свежую и кровоточащую рану. Таким образом, на годы вперёд между большой долей русских патриотов и Солженицыным возникла некая стена, предубеждение обрело характер уверенности, не имеющей желания знать что-либо ещё. Факт весьма печальный. Свой своего не познаше.
Теперь, спустя 18 лет, можно перечитать статью спокойно и попытаться всё же вникнуть в то, о чём шла речь. Можно ли и нужно ли было удерживать республики – вопрос спорный, и тут мнения могут расходиться. Но пройдя дальше – что же предлагалось? А предлагалось пересмотреть ленинские границы, вернуться к старым, дореволюционным, и, коли разделяться, то уж по ним, никак иначе. При этом большая часть Казахстана с огромным русским населением, с казачеством оставалась бы в России. Да и остальной Казахстан при таком раскладе не вот бы захотел отделения. Предлагалось приложить все усилия для сохранения единства или же крепкого союза с Украиной и Белоруссией во имя сохранения единства русского народа. Разделения осуществлять постепенно, в течение нескольких лет, проводя новые границы, оговаривая все детали и условия, переселяя в Россию русских из отделяющихся республик с созданием им всех условий. По отделении же освободить себя от какой-либо заботы о «бывших», а средства сэкономленные на этом вложить в развитие русского Севера-Востока, русских областей. И что же плохого в этом? Ровным счётом, ничего. Попытка спасти хоть что-то. И спасти главное – русский народ от разделения. Спасти и озаботиться духовным восстановлением его. «Если в нации иссякли духовные силы – никакое наилучшее государственное устройство не спасёт её от смерти, с гнилым дуплом дерево не стоит. Среди всевозможных свобод – на первое место всё равно выйдет свобода бессовесности». Далее же в статье указывался ряд мер, необходимых уже внутри России: сельское хозяйство, земства и т.д. И пойди всё именно по такому сценарию – да неужели было бы плохо это? Сегодня мы жили бы в иной стране, гораздо более сильной и здоровой.
Но пошло всё, разумеется, иначе. По худшему варианту, как замечал Солженицын, «даже не только, как в Феврале, а хуже». В интервью С.С. Говорухину, приехавшему к нему в 1992-м году, писатель говорил: «Раз мы находимся на холодном утёсе тоталитаризма, нам в долину нельзя прыгнуть, нам нужно медленно, медленно, при твёрдой, уверенной власти, медленно спускаться виражами в долину демократии. (…) Да, этого самого я боялся, и наш нынешний хаос прямо напоминает тот, только тот длился восемь месяцев и кончился большевистским переворотом, а этот вот… а это толканье, в общем, длится уже семь лет, и как мы из него выйдем, в какую сторону, - это ещё вопрос.
За год до так называемого «путча» я предупреждал: Советский Союз всё равно развалится, но давайте к этому готовиться. Коммунизм всё равно рухнет, но самое ужасное, если эти бетонные постройки нас придавят. И это именно произошло».   
Развал России А.И. назвал гигантской исторической Катастрофой. Он ощущал её, как крушение собственной жизни. Затмевалась душа при виде того, как перекрасившаяся номенклатура делила кабинеты, разграбляла накопленное веками достояние, кромсала по живому тело народа по фальшивым границам, разбазаривала землю, растлевала остатки духовности. Писатель обратился к Ельцину с письмом, в котором просил защитить интересы тех, кто не желает отделяться от России. Грянул 93-й год, разгон Верховного Совета. Сочувствовать оплоту коммунистов А.И. не мог, не мог не понимать пагубность двоевластия, изводившего его, и необходимость пресечь его, но разрывалось сердце от того, что опять под пули оказался брошен народ. Позже он отмечал, что обеими сторонами двигала жажда власти, что уличные расправы с простыми людьми, прошедшие «под слитный одобрительный хор нео-демократов: «Раздавить гадину!»,  носили террористический характер.
«Смысл всякого эмигранта – возврат на Родину, - говорил А.И. в начале изгнания. – Тот, кто не хочет и не работает для этого – потерянный чужеземец». В 1994-м году, похоронив скоропостижно скончавшегося сына Натальи Дмитриевны от первого брака, Солженицыны возвращались на Родину. Он спешил вернуться, желая успеть сделать ещё что-то для своей страны, пока силы не оставили его.
Демократическая публика ждала его возвращения с нескрываемой злобой. Самые либеральные перья и ораторы упражнялись в хамстве, напоминая не то гадаринских жителей, опечаленных судьбой своих свиней, не то бесов, нюхнувших ладана, не то Великого Инквизитора с его вопросом: «Зачем ты пришёл нам мешать?». Газеты вопили и завывали наперебой: «Жить не по Солженицыну!», «Он является в Россию праздничный, как Первомай, и, как он же, безнадёжно устаревший. Протопоп Аввакум для курёхинской Поп-механики. В матрёшечной Москве он будет встречен как полубог, вермонтский Вольтер. А кому он, в сущности, нужен? Да никому. Возвращение живых мощей в мавзолей всея Руси. Чинно, скушно… Нафталину ему, нафталину. И на покой», «Время Солженицына прошло», «Солженицын возвращается в страну, которую не знает и которая его практически забыла», «Солженицын безнадёжно устарел», «От этого имени хочется защищаться, хвататься за револьвер», «Ругать реформаторов, которые его принимают, бестактно», «Солженицын, перестаньте обустраивать Россию!» «регент хора катастрофистов», «красно-коричневый»… «В Россию возвращается русский националист!» - истерически выкрикнула программа «Итоги». «К нему будут ходить, как в Мекку. За его мнения, за его позицию будут бороться различные политические группы – за его снисходительное слово, за его поощрение, за его одобрение… Чем это может кончиться?!» - вторили «Подробности». И вновь «Итоги», Е. Киселёв: «Беспрецедентно: антикоммунист Солженицын получил право беспрепятственного обращения к российскому народу благодаря голосованию фракции коммунистов. Похоже, они действительно хотят поднять его как знамя».
Морщилась и часть патриотической общественности. Ей веско ответили Б. Можаев и В. Распутин. «Писатель не командир бронепоезда, а литература не телега с кобылой, которую можно двинуть на задворки: серьёзный писатель ничего общего с диссидентством не имел во все времена. Литература истинная всегда отражала жизнь реальную, и нет вины писателя в том, что за его полы и штанины цепляются подорожные брехуны из диссидентов», - говорил Борис Андреевич. «Он возвращается ни к правым, ни к левым, а в Россию, - вторил Валентин Григорьевич. – Я думаю, что он употребит свой огромный мировой авторитет на поддержку России национальной и самостоятельной».
После 20-летнего изгнания Солженицын возвращался на Родину. Он ступил на родную землю в Магадане, и оттуда путь его лежал через всю Россию – в Москву. А.И. хотел, по возможности, заглянуть в каждый уголок России, встретиться с как можно большим числом простых людей, услышать голоса их, узнать, чем, как выживают, воочию увидеть положение своей страны. Во Владивостоке на аэродроме ожидали под проливным дождём несколько тысяч человек.
- Я знаю, что возвращаюсь в Россию истерзанную, ошеломлённую, обескураженную, неузнаваемо переменившуюся, в метаниях ищущую саму себя, свою собственную истинную сущность, - обратился к ним Солженицын. – Я жду достоверно понять ваше нынешнее состояние, войти в ваши заботы и тревоги – и, быть может, помочь искать пути, каким нам вернее выбираться из нашей семидесятипятилетней трясины.
Далее последовали встречи учёными и студентами, более чем двухчасовая пресс-конференция. «Мы-то в простоте душевной думали, что она пойдёт по стране, - вспоминал Б. Можаев, встречавший А.И. - Не тут-то было. Слишком круто взял в оборот нынешнюю реформу, слишком горячо доказывал пагубность её для народа. Вот почему дальше Приморья передача не пошла. Москва, как и прежде, не приемлет такой критики».
Власть «грязнохватов», по меткому определению Солженицына, критики слышать не желала. Почти два месяца ехал писатель по стране, проводя многочасовые встречи с людьми в формате веча – вначале выступало человек 20 собравшихся, а лишь затем он сам – и все центральные каналы замалчивали это. «Не один Солженицын страшен для чиновников-запретителей, - грозен и страшен народ наш, говорящий на таких встречах во весь голос», - писал Можаев.
Из встреч с соотечественниками А.И. вынес всё же светлое впечатление: «Я ехал с весьма печальной, мрачной оценкой того, что делается в России. Мрачная оценка моя подтвердилась: всё это можно было оттуда, и я это увидел. Но чего я всё-таки не мог увидеть через океан и что я встретил в сотнях душ… Я встретил столько деятельных, ищущих, плодовитых умов… И я понял, что, несмотря на все унижения, духовный потенциал нашего народа не сломлен. Он силён. Это одно заставляет меня и надеяться, и верить в будущее России».
Выступая на Ярославском вокзале Москвы, Солженицын вновь жёстко критиковал власть, заявляя, что говорить о наличии демократии не приходится, что выбор по партийным спискам – обман, что бюрократический аппарат коррумпирован… Кто-то из присутствующих пошутил: «Они его сейчас обратно вышлют».
В Москве А.И. выступил в Государственной Думе. Он говорил депутатам о вымирании народа, о его нищете, о брошенных на произвол судьбы соотечественниках и мифическом СНГ, который укрепляется за счёт обескровленных русских областей, о государственном устройстве и земстве, о волне мигрантов из бывших республик, заполоняющей Ставрополье и грозящей превратить его в горячую точку, о границах, о земле, о сбережении народа. А ещё о том, что дореволюционные думцы имели скромное жалование и не имели никаких льгот, о том, что даже ни один министр незадачливого Временного правительства не был взяточником, не был вором. «Власть – это не добыча  конкуренции партий, это не награда, это не пища для личного честолюбия. Власть – это тяжёлое бремя, это ответственность, обязанность и труд. И труд. И пока это не станет всеобщим сознанием властвующих, Россия не найдёт себе благополучия». «Властвующие» демонстрировали полное пренебрежение к писателю: спали, разговаривали, ели, что-то печатали на компьютерах, зевали… «С провинцией я нашёл теплую дружбу. Сколько было ярких встреч, сколько было страстных и сердечных разговоров. Я ощутил себя вместе с Россией. И первый раз это чувство было нарушено в Государственной Думе. Я говорил перед ними, и не чувствовал, что это мои соотечественники. Странные люди, чужие», - говорил Солженицын в интервью.
Выступление А.И. в думе крайне раздражило демократов. «Я с грустью воспринял выступление Солженицына. Мне было печально видеть, как многие его слова доставляют искреннее удовольствие представителям коммунистической фракции» (Е. Гайдар), «Солженицын является подобно стихийному бедствию. Словно кошка, которая вдруг выбегает на сцену во время спектакля. Он не вписывается в сюжет, в лучшем случае – маргинал, в худшем – лишний. Потому что он начал играть «не по правилам» (Г. Заславский), «Жалко человека, который не осознаёт, что он настолько не соответствует сейчас нашей ситуации, что в итоге оказывается никому не нужен» (А. Нуйкин), «Всё на уровне корреспондента районной газеты… Мне плакать хотелось после этого выступления, да и не только мне. Многие из нашей фракции «Выбор России» сидели, опустив глаза – нам было обидно, стыдно, грустно…» (А. Гербер).
Прошло немного времени, и раздался призыв: «Не допускайте Солженицына к микрофону!» Приближались новые выборы, и писателя, коему вначале дали вести программу на ОРТ, отлучили от эфира. А.И. ожидал этого: ««Свободу слова» у нас понимают: для своих, - и уж тогда в любой развязности, распущенности и пошлости». Мнение «образованщины» по этому поводу выразил Ю. Афанасьев: «Солженицын приехал сюда с явным намерением выступить в роли моралиста, нравоучителя. Но с каждым днём его величие тает. Если ты писатель – пиши книги, а не лезь на телевидение».
А ещё выдала демократическая общественность, заходясь от гнева: «Быть диссидентом – это не просто ругать правительство, а ругать за дело, обгоняя своё время, а не отставая от него на век. Он решил защищать тех, кто меньше всего в этом нуждается: русских». Это было, безусловно, главное «преступление» А.И. Как смел он защищать русских?! Почему бы не чеченцев, бедных мигрантов, евреев?! Так нет же! Русских! Действительно, Солженицын в каждой статье своей, в каждом интервью без устали говорил именно о русских: о том, как брошены и терпят издевательства в республиках СНГ, о том, как жестоко истребляются в Чечне при полном безразличии власти и молчании политиков, прессы, правозащитников, о том, как бедствуют на всей территории России. За четыре года писатель объехал 26 областей, везде проводя многочисленные встречи с людьми, вбирая боль их, записывая всё, что говорилось ими. Ему приходили мешки писем, и во всех была одна и та же скорбь, один и тот же стон, вопль… Впечатления от этих поездок вошли в брошюру «Россия обвале», вышедшую в 98-м году. В ней Солженицын кратко обрисовал картину разгрома России, приводя немалое число цифр и фактов, отозвался на все больные вопросы русского существования. Снова и снова обращался он к русскому вопросу, к тому, быть ли нам, к тому, как искалечен характер наш, как опустошён, ослаб, и из-за слабости этой мы разучились сражаться, отстаивать себя ни в России, ни в отколовшихся республиках, в ряде которых составляли значительную силу, а то и превосходили, как в Казахстане, титульную нацию, к тому, как истязали и истребляли русских в Чечне, как разрушили армию, как до последнего предела (хуже коллективизации) довели деревню, как ненавистью клеймится всё русское, как прилагались и прилагаются все усилия, чтобы не допустить нашего национального возрождения…
Часто приходится слышать, будто бы взгляды «раннего» и «позднего» Солженицына сильно различались. На самом деле, они изменялись незначительно. Основная тема, основные идеи оставались неизменны. В этом легко убедиться, читая публицистику А.И. «Письмо вождям» - «Образованщина» - «Плюралисты» - «Обустройство» - «Россия в обвале» - с незначительными отклонениями, шлифовкой, новшествами, вносимыми сменой эпох, и добавлением новых проблем, суть – неизменна. Приоритет духа над материей, истребление русского народа с 17-го года, необходимость национального самосознания, здорового, строительного национализма, развитие внутри, а не разбрасывание сил вовне, деревня, союз земства и сильной центральной власти (идея, которую проповедовал некогда Л. Тихомиров), заселение и развитие Северо-Востока – вот, вечные темы выступлений Солженицына. «Я патриот, и патриотом умру», - говорил о себе писатель. Он был убеждён: без русских не быть России. А важнейшая для русских опасность, кроме физического вымирания, колоссальное падение духовное: «Ведь ещё губительнее нашей нужды – это повальное бесчестье, торжествующая развратная пошлость, просочившая новые верхи общества и изрыгаемая на нас изо всех телевизионных ящиков». Свою брошюру писатель завершил словами, обращёнными к каждому соотечественнику, к каждому из нас: «Мой дух, моя семья да мой труд — добросовестный, неусыпный, без оглядки на захлёбчивую жадность воровскую, — а как иначе вытягивать? Хоть бы и секира опустилась на воров (нет, не опустится), а без труда всё равно ничего не создастся. Без труда — нет добра. Без труда — и нет независимой личности.
Долог путь, долог. Но если мы опускались едва не целое столетие — то сколько же на подъём? Даже только для осознания всех утрат и всех болезней — нам нужны годы и годы.
Сохранимся ли мы физически-государственно или нет, но в системе дюжины мировых культур русская культура — явление своеобычное, лицом и душой неповторимое. И не пристало нам обречённо отдаваться потере своего лица, ронять дух своей долгой истории: мы больше можем потерять дорогого своего, чем приобрести чужого взамен.
Не нынешнему государству служить, а — Отечеству. Отечество — это то, что произвело всех нас. Оно — повыше, повыше всяческих преходящих конституций. В каком бы надломе ни пребывала сейчас многообразная жизнь России — у нас ещё есть время остояться и быть достойным нашего нестираемого 1100-летнего прошлого. Оно — достояние десятков поколений, прежде нас и после нас.
И — не станем же тем поколением, которое всех их предаст».
Всё случившее с Россией в последнее десятилетие Солженицын назвал  Великой Русской Катастрофой 90-х годов ХХ века, поставив «нынешний по народу «удар долларом», в ореоле ликующих, хохочущих нуворишей и воров» в один ряд со зверствами большевизма. Когда в 1998-м году Б. Ельцин подписал указ о награждении Солженицына высшей наградой РФ – орденом Андрея Первозванного. А.И. этой награды не принял, заявив, что не может принять её от власти, «доведшей Россию до нынешнего гибельного состояния», «когда люди голодают за зарплату и бастуют учителя».
Через год Ельцин объявил о своей отставке. «Снятие с Ельцина ответственности я считаю позорным. И, наверное, не только Ельцин, но и с ним ещё сотенка-другая тоже должна отвечать перед судом!» - откликнулся на это событие Солженицын. «В результате ельцинской эпохи разгромлены или разворованы все основные направления нашей государственной, культурной и нравственной жизни… Президент Ельцин бросил 25 миллионов соотечественников, без всякой правовой защиты, без всякого внимания к их нуждам. Они ошарашены, они стали иностранцами в своей стране. А он тем временем только обнимался с диктаторами и вручал им российские награды…»
В 2000-м году в Троице-Лыково для встречи с писателем приехал новоизбранный президент В. Путин. Любопытно, что встреча Солженицына с Ельциным, состоявшаяся по его возвращении в Россию, не вызвала никаких инсинуаций. На этот же раз либеральная публика просто вопила в голос. «Антидемократическая и антизападническая позиция Солженицына представляется существенной угрозой для будущего России, если именно она будет воспринята и поддержана президентом страны» (В. Войнович), «Выступать за передел собственности, особенно Солженицыну, знающему, что такое революция, связанная именно с таким переходом – значит призывать к гражданской войне» (Е. Боннэр), «Солженицын такой зэк, который любому чекисту хребет перекусит. Не знаю, кто напиарил Путину встречу с ним. Видимо, хотели представить картину "Братание зэка с чекистом". Но я хорошо знаю работы Солженицына и людей, которым он ответил злом на добро, если не погубил их. Но у нас о темной стороне его личности не говорят: как-то неудобно, у него же столько заслуг! Но уехал один человек, а приехал другой. Хотя некоторые считают, что он всегда таким был — авторитарным, неблагодарным, патологически подозрительным. Он не знает народа, хотя и отождествляет себя с его совестью. А его "советы вождям" опасны и безответственны» (Т. Толстая), «если бы у него была власть, он, как и Хомейни, повернул бы Россию к архаике средневековья» (Д. Пригов)… А, вот, ещё любопытное мнение: «Ненависти такого накала к современной России, как у А.И. Солженицына, я давно не видел даже у Г.А. Зюганова. Масштабы этой ненависти таковы, что она просто самоуничтожающа… Я знаю, что искренняя позиция Солженицына – это глубокое убеждение в том, что результаты приватизации нужно отменить. Поразительно, что логика, основанная на внешне понятных этических ценностях, может завести умного человека на позиции абсолютно человеконенавистнические. Любой, кто знает историю России, прекрасно понимает, к чему приведёт пересмотр приватизации». Этому же деятелю принадлежит высказывание о Ф.М. Достоевском: «Вы знаете, я перечитывал Достоевского в последние три месяца. И я испытываю почти физическую ненависть к этому человеку. Он, безусловно, гений, но его представление о русских как об избранном, святом народе, его культ страдания и тот ложный выбор, который он предлагает, вызывают у меня желание разорвать его на куски»; «В российской истории немного людей, нанесших такого масштаба глубинный мировоззренческий вред стране, как Достоевский. Для меня сущность Достоевского выражается в одной фразе князя Мышкина: "Да он же хуже атеиста, он же католик!" : Все это традиционно прикрываемое словами о гуманизме и патриотизме, по сути, братоубийственная и человеконенавистническая концепция». Думаю, большинство читателей уже догадались, что автор этих изречений – Анатолий Чубайс.
Либералы негодовали, когда А.И. высказался в поддержку второй Чеченской кампании. Писатель не только поддержал её, но и признал ошибочной свою позицию во время войны первой. Тогда, видя царящий кругом хаос, Солженицын считал возможным оставить Чечню, но только в её исторических пределах, за Тереком, ни в коем случае не уступая прирезанные ей при советской власти казачьи земли.
Многие упрекали А.И. в «молчании», в «затворе». А он вновь работал. О том, что пишет он на этот раз, знали лишь близкие люди. Писатель всегда не любил говорить о вещах, ещё не завершённых. А потому все были поражены, когда Солженицын презентовал свою новую книгу – «200 лет вместе», документальную историю русско-еврейских отношений. «Я не терял надежды, что найдётся прежде меня автор, кто объёмно и равновесно, обоесторонне осветит нам этот калёный клин…», - отмечал А.И. В своём фундаментальном труде он постарался дать объективную картину отношений двух народов, не допуская перегибов, съезжания на мифы и скандальность, что так часто свойственно полемике по этому больному вопросу, рассмотреть его спокойно и без истерик, избегая крайностей. Солженицын не считал справедливым обвинять один народ и совершенно оправдывать другой, но - что оба народа должны помнить свои грехи, своих преступников и негодяев (пример: русские озверевшие матросы и еврейские комиссары), искать первопричину своих бед всё же не в другом, но в себе. «Этой книгой я хочу протянуть рукопожатие взаимопонимания – на всё наше будущее. Но надо же – взаимно!»
Тем не менее, книга вызвала взрыв ярости и обвинений автора всё в том же пресловутом «антисемитизме». «Некорректный подбор фактов», «тенденциозность», «образ еврейства отталкивающий», «цитатник для антисемита», «поклёп на евреев», «адепт советского расизма», «классика антисемитской литературы»… Ряд еврейских публицистов в России и за рубежом упражнялись в уничижительных оценках. Перелистав прежние книги А.И. обнаружили «антисемитизм» и там (даже образ Цезаря Марковича – «антисемитизм», а уж «Архипелаг» - и вовсе сплошное «черносотенство») Кое-кто пошёл дальше: появились целые книги, написанные в ответ на «200 лет вместе».
Семен Резник, «Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына»: «Великий писатель земли русской подарил нам еще пятьсот с лишним страниц предвзятого текста, написанного главным образом для того, чтобы вину за русскую беду возложить на евреев. Не стопроцентно, конечно, — Солженицын ведь придерживается средней линии, — но в значительной степени. Говоря его собственными словами, «разрушительность революции она [еврейская тема] не объясняет, только густо окрашивает» (т. II, стр. 210). Только! Но — густо! Причем, во втором томе краска положена еще щедрее, чем в первом. 
Но чем ближе повествование подходит к нашему времени, тем тенденциозность автора становится очевиднее, ибо больше читателей помнит описываемые события или знает о них по судьбе своих близких и друзей. Потому нет надобности продолжать ту сопоставительную работу, какую я проводил «на полях» первого тома. Мне остается подтвердить, что свои заметки я считаю завершенными. Если я все-таки добавляю этот необязательный постскриптум, то для прояснения некоторых частностей, впрочем, довольно существенных».
Яков Рабинович, «Быть евреем в России: спасибо Солженицыну»: «Рабинович указывает на множество недостатков, присущих книге Солженицына. Он считает, что в ряде случаев Солженицын очерняет российских евреев и намеренно недооценивает их роли в России. Евреи, часто подвергаясь необоснованным гонениям, были верноподданными гражданами, и без них Россия просто не смогла бы существовать».
Марк Дейч, «Клио в багровых тонах: Солженицын и евреи»: «"Анти-Солженицын" - так можно было бы назвать эту книгу известного российского публициста. Очевидная тенденциозноть, закамуфлированная под объективность, подбор "выгодных" свидетельств и источников и замалчивание "невыгодных", искаженнное цитирование истоирческих документов - эту тайную технологию и "рассекречивает" в своей книге Марк Дейч».
Наиболее известна стала книга Валерия Каджая. С. Ицкович писал о ней в «Еврейских новостях»: «Книга Валерия Каджая — это ответ бывшего восторженного ценителя и поклонника Солженицына, разочарованного его последней книгой. «Как горько и обидно, — пишет он во введении, — что писатель, бывший почти полвека властителем дум всех тех, кто не хотел жить по лжи, стал властителем дум Бондаренко, Проханова, Крутова, Макашова... кто и прежде жил по лжи, и продолжает жить по лжи поныне».
Маленькая главка в новой книге обозначена как «вход в тему». Читателю предлагаются две цитаты. Они родственны по содержанию, только в одной из них экономическая система (капитализм) и демократия объявлены «детищем евреев», а в другой — «творением евреев». Первая цитата — из книги Солженицына «Двести лет вместе», вторая — из гитлеровского опуса «Моя борьба». Еще пара цитат, на сей раз о коллективизации. Чем эти цитаты отличаются, так это числом погубленных евреями (?!) русских крестьян — по Солженицыну их 15 миллионов, по Гитлеру — 30 миллионов.
«Повторять почти слово в слово Гитлера в этом контексте для русского писателя, по-моему, верх непотребства, — пишет Каджая. — Что тогда говорить о скинхедах, цепляющих на рукава свастику и приветствующих друг друга нацистским выбрасыванием руки? Они-то не ведают, что творят, не ведают того, что Гитлер замышлял уничтожить русский народ практически полностью — не 15, не 30, а все 150 миллионов, оставив незначительную часть его для обслуживания господ-победителей. Солженицыну все это хорошо ведомо!»
Идейной полемикой, как водится, не ограничились. В 2003-м году на страницы газет вылились старые помои: от фальшивок, сляпанных в КГБ, до визгов «Третьих». И преподнесено всё это было, как «открытие Америки». И.А. Ильин писал: «Идейную полемику превращает в личную инсинуацию тот, кто считает свою позицию в споре безнадёжно потерянной». Большая часть «критиков» Солженицына красноречиво подтвердили справедливость слов русского философа, быстро перейдя на личность писателя. Откопали все мифы и клеветы, дошли до то того, что заявили, что и рак он симулировал, до чего не опустились (или не догадались?) даже в «конторе». «На меня лгут, как на мёртвого», - говорил А.И. На очередной виток травли он ответил статьёй «Потёмщики света не ищут»: «Вспыхнувшая вдруг необузданная клевета, запущенная во всеприемлющий Интернет, оттуда подхваченная зарубежными русскоязычными газетами, сегодня перекинувшаяся и в Россию, - а с другой стороны оставшиеся уже недолгие сроки моей жизни – заставляют меня ответить. Хотя: кто прочёл мои книги – всем их совокупным духовным уровнем, тоном и содержанием защищены от прилипания таких клевет. Новые нападчики не брезгуют никакой подделкой. Самые старые, негодные, не сработавшие нигде в мире и давно откинутые фальшивки, методически разработанные и слепленные против меня в КГБ за всю 30-летнюю травлю, - приобрели новую жизнь в новых руках. С марта 2003 началась единовременная атака на меня – с раздирающими «новостными» заголовками. Из-за внезапной рьяности новых обличителей, при полной, однако, тождественности нынешней клеветы и гебистской, - приходится и мне вернуться к самым истокам той, прежней».
В. Бондаренко замечал: «Но даже и клеветой писатель может гордиться. Так столетиями клевещут те же самые типы и в таких же самых газетках на русский народ. И войны-то русский народ не выигрывал, так, трупами закидывал, и трудиться-то он не привык, и завистлив… Весь перечень претензий к русскому народу взвалили на Солженицына. Какая высокая честь!»
Нельзя не отметить, что совсем иначе восприняли труд А.И. более серьёзные и основательные публицисты. Нашёл он объективную оценку и в еврейских, и в русских кругах. «Проработав, «Двести лет», ознакомившись с массой погромных отзывов, я ни одного передёргивания не нашёл… А.И.С. не приписывает ни русским, ни евреям ни мнимых грехов, ни фальшивых добродетелей. Он даже не слишком придирается к грехам реальным. Он всего только имеет по большинству острых вопросов своё мнение»; «Лет через пятнадцать никто и не вспомнит о нынешней дискуссии, да и о дискутантах тоже. Книга АИС останется одна, без нас, и, если я хоть что-то понимаю в историографии, она и станет истинной историей российского еврейства» (А. Этерман), «Это – Эверест творчества Солженицына. (…) …в мире нет человека, мыслителя, кто бы обладал таким богатейшим опытом жизни и размышлений, кругозором такого диапазона, как Солженицын. Ему и карты в руки, но и – долг и призвание почувствовал: помочь всем сторонам разобраться в этой проблеме… без гнева и пристрастия. Хотя нет, дышит тут страсть, любовь к кровоточащей и обесчещенной ныне России, и она питает творческим огнём немолодые уже силы… Книгу Солженицына читаешь, как смотришь античную трагедию» (Г. Гачев), «Книга эта – сильнейшее терапевтическое средство. И любой человек, который желает строить свою жизнь не от исторического испуга, исторической наивности, который не желает за беды своей судьбы перекладывать ответственность на другого, еврея ли или русского, а желает доискаться правды, он найдёт в этой книге удивительную возможность решить для себя эту серьёзнейшую проблему русской истории» (А. Зубов).
Последние годы жизни А.И. тяжело болел. Он почти не мог ходить, отнялась левая рука. Один из его сыновей говорил в 2003-м году: «Отец живёт с ясным сознанием конца жизни». «Лишь в юности я боялся умереть: так рано, как умер мой отец (в 27 лет), - и не успеть осуществить литературных замыслов. От моих средних лет я утвердился в самом спокойном отношении к смерти. У меня нет никакого страха перед ней. По христианским воззрениям я ощущаю её как естественный, но вовсе не окончательный рубеж: при физической смерти духовная личность не прерывается, она лишь переходит в другую форму существования. А достигнув уже столь преклонного возраста, я не только не боюсь смерти, но уже готовно созрел к ней, предощущаю в ней даже облегчение», - говорил сам Солженицын. Тем не менее, писатель продолжал работать по много часов в день, редактируя начавшее выходить собрание сочинений. Одно из последних его выступлений в прессе было обращено к сербам. Солженицын выражал им поддержку в связи с признанием Западом независимости Косова. Много раньше, когда в 1999-м году НАТО стало бомбить Югославию, А.И. говорил: «Самое страшное из того, что происходит, - даже не бомбардировка Сербии, как это ни трудно выговорить. Самое страшное то, что НАТО привело нас в новую эпоху. Подобно тому, как Гитлер когда-то для своей авантюры вышел из Лиги Наций, и так началась Вторая Мировая война, - эти вышли… собственно говоря, отшвырнули Организацию Объединённых Наций, систему коллективной безопасности, признание суверенности государств. Они начали новую эпоху: кто сильнее – тот дави. Вот это страшно, что мы вступили в эпоху, когда не будет закона – а просто сильная группа диктует» . В 2004-м году в Троице-Лыково состоялось вручение Солженицыну ордена Святого Саввы Сербского 1-й степени – высшей награды Сербской православной церкви – «за сохранение памяти о миллионах пострадавших в России и заботу о сербском народе, за неустанное свидетельство истины добра, покаяния и примирения как единого пути спасения».
Ещё в 1987-м году А.И. писал: «И уже не раз замечаю, что длительность жизни человека зависит от сохранённости его жизненной задачи: если человек очень нужен в своей задаче, то и живёт. И пословица так: умирает не старый, а поспелый… А в душе желание: не разделяться, не разделять, а – слить всех, кого доступно, послужить России объединяющим обручем». Быть может, когда-то, когда книги Солженицына будут прочитаны и идеи его осмыслены, то они, на самом деле, станут обручем, объединяющим людей разных взглядов, но единых в одном – любви к России.
Солженицын успел исполнить в своей жизни, кажется, всё задуманное, всё предначертанное ему. Человеческая и писательская судьба А.И. не имеет аналогов. Она исключительна и, что бывает нечасто, счастлива. Е.Ц. Чуковская писала, что Солженицын был единственным счастливым человеком, коего она знала. Многочисленные трудности, встречаемые им на пути, служили лишь ко благу. Неверующий человек, встречая несчастье, часто не понимает его смысла. Но верующие люди знают, что не всякое горе, кажущееся нам в эту минуту неисправимой трагедией, является таковой на деле, но может быть лишь особым Божием попечением о чаде своём, горьким лекарством, ведущим к оздоровлению. Именно так принимал все испытания (лагерный срок, тяжёлую болезнь и многое другое) А.И.
Многие писатели оказывались замолчены и безвестны при жизни, другие изменяли полученному от Бога Дару, продавая его, ставя на службу злу и лжи, и часто за это лишались его, третьи расплачивались за успех на избранном поприще неурядицами личной жизни. Судьба Солженицына удивительна потому, что счастлива. Вероятно, так оберегает Бог тех, кто неотступно следует данному Пути, не уклоняясь от него.  Один человек сказал некогда, что А.И. – материальное свидетельство бытия Божия. Эти слова могут показаться чересчур громкими, но, если вдуматься, понимаешь, что, в большой степени, они верны.
Судьба испытывала Солженицына, но лишь с тем, чтобы не дать сбиться с предначертанной стези, направляя и закаляя своими ударами и ведя, в конечном счёте, к подлинному торжеству.
С детских лет мечтая создать роман об истории революции, А.И. выполнил дело своей жизни, присовокупив к нему немалое количество других. Его трудами была создана в России Библиотека Русского Зарубежья, включающая в себя огромный пласт документов по истории России, кропотливо собираемых писателем в годы изгнания. Его книги разошлись по всему миру и при его жизни стали издаваться в России, перевернув сознание многих. Писатель был удостоен многих наград, среди которых Нобелевская премия, получение которой скромный рязанский учитель непостижимо предчувствовал, орден Св. Саввы, высшая награда Сербской Церкви, один из пророков которой называл Солженицына своим пророком. Абсолютно сложившаяся творческая судьба. Сложилась, хоть и в преклонные годы, судьба личная. Более 30-ти лет рядом с ним была не только преданная и любящая жена, но и единомышленница, и помощница в работе. Вместе они вырастили трёх прекрасных сыновей, и А.И. успел даже порадоваться внукам.
А, главное, что за это земное благополучие не было пожертвовано ни крупицей убеждений. Писатель, призывавший соотечественников жить не по лжи, был верен этому принципу, не склоняя головы, не уворачиваясь от ударов, не заискивая ни перед кем: ни перед всесильным КГБ, ни перед Западом, услышавшим от него немало обличительных слов в свой адрес, ни перед какими-либо партиями, ни перед руководством новой России. Он, как столп, оставался один и возвышался над всеми, вызывая безумную ненависть одних и преклонение других. На Солженицына сыпалось множество упрёков из всех лагерей. Пожалуй, такую разностороннюю и часто огульную критику вызывал прежде только Ф.М. Достоевский, тщетно пытавшийся объяснить, что он ни либерал, ни «катковец», ни кто-либо ещё, но – Достоевский. Так и Солженицын не принадлежал ни одной партии, ни одной «части», а лишь единому целому – всей России, а далее – миру. Он не был ни западником, ни славянофилом, но – Солженицыным.   
Вся жизнь А.И. была служением. Служением только двум господам - Богу и России. Он жил для России, до последнего вздоха томясь неисцелимой болью, тревогой о ней. Жизнь писателя была подлинным стоянием за Истину перед лицом любых угроз, предстоянием перед Высшим Судиёй, неусыпным и непрерывным.
Есть люди, которые злословят, сталкиваясь со счастливой судьбой. Особенно если это – судьба творца, писателя, учителя. Трагедия куда больше соответствует этому образу. А ведь следовало бы помнить, что всё в этом мире подчинено воле Божией, и возрадоваться Божиему промыслу, благодаря которому может состояться такая судьба.
Фигура Солженицына вышла за рамки эпохи, страны, поприща. О нём мало сказать – великий писатель. Но – учитель. И более того – пророк. Вся жизнь А.И. – урок всем нам, что можно жить не по лжи, когда она торжествует, что можно не бежать от гонителей, но стоять так, чтобы побежали они, что и торным путём можно подняться на недосягаемую высоту – потому что только в этом случае фундаментом такому пьедесталу станет несокрушимый дух, и он не разрушится спустя века. Это пример служения, покаяния (а только оно даёт право на обличение), верности своему пути, доказательство того, что судьба даётся Богом, и нужно лишь не уклоняться от неё, следовать ей, терпеть и гнуть своё, не угодничая, не пытаясь выбивать что-то для себя, но и не позволяя отбирать своего главного богатства – внутреннего, духовного.
В воспоминаниях А.И. о Борисе Можаеве есть описание его в последние дни жизни: «За эти недели болезни руки его исхудали до одних костей, едва не палочки, и мяса телесного не осталось, одна кожа. (...) Но вот что дивно: он стал еще красивее, чем раньше! — так властно прорвалась на лицо духовная красота. Густые, нисколько не прореженные, седые кольца–пряди волос на голове увенчивали эту красоту. Выражение лица его поражало тем, что он уже несомненно не в этом мире…» Ещё прежде Солженицын замечал: «Есть такой закон, психологический или физиологический: у людей с чистой совестью и чистой жизнью эта духовная чистота к старости проступает и внешне на лицо».  Эта удивительная духовная красота, просветлённость проступающая на лицо и делающая его похожим на лик, в высшей степени проявилась в самом А.И. в последние годы. Уже будучи тяжело болен, он продолжал работать, а в чертах его сквозил покой человека, исполнившего своё земное предназначение и уже обращающего свой взор к Богу и с горней высоты взирающего на суетный мир, на день сегодняшний – из вечности.
Всё сбылось в этой судьбе. И возвращение на Родину, которое казалось фантастикой почти всем, кроме самого А.И., свято в него верящего. «Я мечтал стать памятью. Памятью народа, с которым произошла беда» - говорил он. Да сбудется и это, и да обретёт русский народ свою истрёпанную и оболганную память, сохранению которой посвятил жизнь Солженицын, став голосом всех, уничтоженных красным колесом, всех, чьи уста были засыпаны землёй, голосом России, реквиемов по убиенным и набатом для живых душ, для каждого из нас. 
Живя на чужбине, А.И. резко отделялся от волны «невозвращенцев», но походил на представителей белой эмиграции. Таким был и уклад его жизни, его мировоззрение, неистребимая вера в Россию и беззаветное служение ей. Потому символично, что последние пристанище писатель обрёл на Донском кладбище: радом с могилами Шмелёва, Ильина, Каппеля, Деникина… Как и они, он жил верой в Россию, говоря: «Я никогда не сомневался, что правда вернётся к моему народу. Я верю в наше раскаяние, в наше душевное очищение, в национальное возрождение России».

 1;Отчества от отца Солженицын не унаследует. Паспортистка, выдававшая ему паспорт в 16 лет, допустит опечатку, и вместо Исаакиевича в документе будет стоять Исаевич.
 2;Дом Щербаков уцелел доныне. Долгие годы он был заброшен и оказался, в итоге, в весьма плачевном состоянии, несмотря на то, что попал в 81-м году в перечень памятников архитектуры федерального значения, как «Дом помещика Щербака». Сегодня ведётся борьба за его передачу Свято-Покровскому храму в Новокубанске. Такое использование дома А.И. Солженицын назвал лучшей памятью своему деду, известному широкодушием и щедростью, глубоко верующему человеку.

 3;Сама Н.Д. Светлова говорила, что будет растить ребёнка сама и не хочет стать причиной разрыва А.И. с женой. Ожидая второго сына, она говорила Г.Вишневской: «Ну, зачем он всё это затеял? Я же говорила ему – будем жить так. Мне ничего не нужно. Ведь ей нелегко, я всё понимаю». .
 4;Н.А. Решетовская после развода с А..И. вышла замуж за сотрудника КГБ К.И. Семёнова, получила квартиру в Москве, овдовев, вышла замуж за своего литературного помощника Н.В. Ледовских, ставшего её наследником. Написала 6 мемуарных книг о первом муже. Едва получив возможность, Солженицын открыл счёт на её имя, на который регулярно перечислял деньги. Когда Н.А. оказалась прикована к постели в результате тяжёлой болезни, А.И. взял на себя все затраты по лечению и уходу за ней. Наталья Дмитриевна навещала её в больницах, сносилась с докторами, нанимала сиделок. В 99-м году она привезла ей домой корзину роз и новую книгу А.И. с его дарственной надписью. Приходившим в те дни журналистам Решетовская говорила, что бывший муж непременно вернётся к ней. В 2003-м году её не стало.
 5;Драматург В. Крепс взывал незадолго до этого: «Разве нет каких-нибудь решительных способов лишить наших врагов такого козыря, как Солженицын?» Ему вторили И. Шток, Д. Кабалевский и другие представители «творческой интеллигенции».
 6; «Невероятное нравственное здоровье. Простота. Целеустремлённость… Несомненное сознание своей миссии, но в этой несомненности подлинное смирение… Чудный смех и улыбка… Никакого всезнайства. Скорее интуитивное понимание… Такими, наверное, были пророки… Его вера – горами двигает… Рядом с ним невозможна никакая фальшь, никакая подделка, никакое «кокетство» - писал о. Александр в дневнике после первой встречи с А.И.    
 7. Из статьи А.И.С. «Фильм о Рублёве»: «И какое ж во всём том проникновение в старую Русь?    А - никакого. Автору нужен лишь символ. Ему нужно  превратить фильм в напряжённую  вереницу символов и символов, уже удручающую своим нагромождением: как будто ничего нам не кажут в простоте, а непременно с подгонкой под символ.    Да, так  главный же  символ, пережатый  до предела:  юродивая дурочка-Русь за кусок конины добровольно надела татарскую  шапку, ускакала татарину  в жены  - а  на татарской  почве,  разумеется, излечилась от  русской дури.  Никак не  скажешь, что  эта дурочка родилась  из   неразгаданной   биографии   Рублёва.  Так   что  ж - присочинена как зрительно  выгодный аксессуар? Или  как  лучшее истолкование русского поведения в те века? и в наш век?    (…) А. Тарковский неоднократно  отрицал, что в  фильме "Андрей Рублёв" он хотел критиковать  советскую  действительность эзоповым  языком.  "Я  отметаю  совершенно  это  объяснение  моей картины" ("Форум", 1985, № 10, с. 231). Но такое объяснение  было сделано мною в наилучшем  предположении  для Тарковского: что  он -  фрондёр,  который,  однако,  в  приёме  аналогии,  неосторожно обращается с  русской историей.  Если же,  как говорит Тарковский (там же): "Я  никогда  не стремился  быть актуальным, говорить  о каких-то  вещах, которые  вокруг  меня  происходят", -  то, стало быть,  он  и  всерьёз   пошёл  по  этому  общему,   проторенному, безопасному пути высмеивания  и унижения русской истории, - и как назвать такой нравственный выбор? Да он тут же,  рядом, и  пишет: "Художник имеет право обращаться с материалом, даже историческим, как ему вздумается,  на мой взгляд.  Нужна концепция, которую  он высказывает." Что ж,  если так -  художники  останутся при  своём праве, а мы все - без отечественной истории».
 8;Ещё в 1973-м году в статье «Мир и насилие» Солженицын, говоря о морали ООН, писал: «…и где же научное определение терроризма? В шутку можно было бы предложить им такое: «когда нападают на нас – это терроризм, а когда нападаем мы – это партизанское освободительное движение».