Кровь на ладони. Повесть

Николай Никифорович Белых
Н. Белых

КРОВЬ НА ЛАДОНИ
ПОВЕСТЬ
(Документальная повесть об исследованных лично автором фактов неизвестных страниц войны во взаимодействии с участниками событий, их записками и воспоминаниями).
I
Политрук Василий Никанорович Пухлов, отгоняя усталость, встряхнул своей русоволосой головой и потер шершавой ладонью высокий лоб, потом снова придвинул к себе тетрадь в черной клетчатой обложке, достал из наплечной сумки карандаш и продолжил запись:
«Всю прошлую неделю старались мы завершить укрепления у Голынки. Работали почти без отдыха. И все же коллектив соседнего укрепленного района Друзгеники обогнал нас. Там уже, как я сам проверил, ставят противотанковые орудия. Впрочем, орудия эти, как и у нас, не в комплекте. Да и снаряды не подвезены. Не хотим мы быть в хвосте. Вызову шофера и поедем… Надо подшевелить людей…»
Положив тетрадь в наплечную сумку и набросив плащ на плечи, Пухлов выбежал из избы на улицу. Узкоплечий, низкорослый, он сначала почти бегом пустился к стоянке автомобиля, но вскоре резко замедлил шаги: ноги глубоко утопали в зыбкий песок.
Сумерки еще не успели сгуститься. Облачко на западе отливало багрянцем, небо казалось пепельно-розовым с синими разводьями. «Наверное, к ветру, – вспомнил Пухлов народную примету и озабоченно скользнул взором по соломенным и очеретовым крышам хат, особенно покосился влево. Там,  километрах в десяти от Голынки, чернели Августовские леса, вздохнул: – Плохо будет, если ветер перед дождем понесет тучи песку. Но все равно работать будем всю ночь… Сам не отступлюсь от этого…»
Своего ставропольского земляка Сидора Лиходедова политрук застал глубоко похрапывающим у баранке руля. Через боковое стекло проникал отраженный облачком свет в кабину. Правая щека Сидора розовела, и на ней отчетливо проступали острые щетинки бороды.
– Жаль будить парня, – вздохнул Пухлов. – Ведь не спал он трое суток, даже побриться не успел. Впрочем, и на него подействовали кем-то распространяемые слухи, что вот-вот вспыхнет война… И все же, землячок, не позволю я тебе обрастать бородой! –  сердито выкрикнул политрук. – Ты, землячок, не сектант, чтобы в печали обрастать бородой. Если к утру не побреешься, дам такую взбучку, что спина зачешется. Да и твоим родным напишу в Ставрополь-краевой. Помню ведь я твой домик, Сидор Иванович, что на улице Громова, неподалеку от больницы…
Шофер вдруг так сильно всхрапнул, что и сам проснулся от этого могучего звука, хотя политрук еще и не успел протянутой рукой встряхнуть его за плечо.
Механически поправив пилотку и вцепившись в баранку, Лиходедов доложил:
– Машина готова к действию, товарищ политрук!
– Мчимся к ребятам на укрепления! – распорядился Пухлов, звучно хлопнул дверцей.
Сидор развернул машину к левой стороне камуфляжных возвышенностей, раскрашенных химиками и малярами под стога сена, сараи, дровяные штабеля. Между ними и черной лентой вспаханной пограничной полосы машина пронырнула в коридор из колючей проволоки и подкатила с запада к горбатым дотам и дзотам, смотревшими своими амбразурами с белорусской земли на «ЛИНИЮ ГОСУДАРСТВЕННЫХ ИНТЕРЕСОВ ТРЕТЬЕГО РЕЙХА».
На земляных круглых шапках укреплений росли маскировочные травы и кустарники. «Вообще-то, напрасно так наши сделали, – возмутился Пухлов, шагая к одному из наиболее обширных дотов. – Ведь у немцев есть топографические карты, до каждой точки расстояния им известны. Глянут на бугры с подсыхающей растительностью и… Ого-о-онь! Файер! – по-немецки. Они дадут огонь, а мы? Нам пока нечем ответить… Даже запрещено стрелять. Странно! А может это просто мне непонятно?»
В доте, куда вошел Пухлов, продувало ветром. Пристроившись у фонаря на полу, солдаты звенели ложками о котелки. Запах картофельного супа с мясной тушенкой напомнил Пухлову, что он голоден. Присев рядом с солдатами, он сказал:
– Приятного аппетита, товарищи!
– Спасибо! Просим ужинать с нами, товарищ политрук! – солдаты, громыхнув котелками, протянули к нему ложки и куски хлеба.
Глотнув слюну, Пухлов от еды отказался:
– Спасибо, товарищи! Заказал я квартирной хозяйке сварить картофель в мундирах. Возвращусь отсюда, вот и поужинаю.
Солдаты снова зазвенели ложками. И ни слова. А ведь, входя в дот, политрук слышал недовольное солдатское ворчание: «Начальство радо, что есть у нас доты, дзоты, требует еще и новые строить, но ведь у нас орудиев нету, снарядов нету. Привезли легкие пулеметы, да и к тем всего три диска патронов. Чем стрелять будем, ежели что?»
«Верно, стрелять по настоящему не чем, – мысленно соглашаясь с солдатами, Пухлов закусил губу, чтобы не прорвался возмущенный голос, мысленно выругался: – Вот и разных хозяек давно бы надо выселить из приграничной местности. Ведь под окном хат звенит на ветру колючая проволока, в километре от нас слышны немецкие голоса. А говорить об этом нельзя: вчера один лейтенант сказал об этом положении, так его арестовали за панику…»
– Товарищ политрук! – необычно громко произнес один из солдат, прозванный в отряде «Любопытным». Пухлов даже вздрогнул от неожиданности, повернулся лицом к «Любопытному», а тот продолжал: – Скажите вы нам откровенно, товарищ политрук, будет война с германом или не будет? А то ведь, как прочитали мы на прошлой неделе опровержение ТАСС насчет английских слухов о скором нападении Германии на СССР и как узнали об аресте нашего лейтенанта за панику, ничему не верим. Да, не верим, а сами думаем: обманет нас герман… Что тогда будет, а?
– Да, что тогда будет? – переспросили и все остальные четверо солдат и так передвинулись, что своими телами загородили выход из дота. – Может быть, и нас арестуют за панику, как лейтенанта? Но нас не паника давит, в неведение истины. Еще и то пугает, что герману разбить зубы нечем, если он бросится на нас…
Пухлова охватило глубокое волнение.
– Товарищи, – приглушенно сказал он. – Сообщение ТАСС надо рассматривать лишь как дипломатическую информацию, а не как освещение и раскрытие действительного факта. Вы же сами ощущаете близкое дыхание войны. Но я не могу объяснить вам, почему до сей поры не прислали нам орудий и другого тяжелого вооружения. Но мы – советские воины – патриоты, должны встретить врага тем, что у нас уже есть – пулеметами, гранатами и нашей жгучей ненавистью. Осуществим глас Александра Невского, что кто нападет на нас мечом, от меча и погибнет. Мне отец рассказывал о гражданской войне. Служил он тогда рядовым в Дербентском полку под командованием Петра Михайловича Козлова, поставленного Пятигорским Советом на эту должность. А в прошлом Козлов был механиком минераловодской мастерской швейных машин компании «Зингер», служил и солдатом в царской армии. На полк, которым ему поручил Совет командовать, навалились большие беды – бесхлебие, мало патронов, оружие не у каждого бойца было. Вот и погнал их белогвардейский генерал Шкуро, погнал наших дербентцев из-под Георгиевска-города через прикаспийские степи. Голод, тиф, песчаные бури помогали генералу Шкуро. Сотни людей Дербентского полка погибали. В песках даже пришлось похоронить любимую жену Козлова. Но он все же не пал духом, вдохновил всех своих людей на подвиг. И привел полк в Астрахань. Главное, товарищи, не падать духом, не бросаться в панику. И нас этому учит история. Приведу вам еще и такой факт: корпус белого генерала Секретьева окружил дербентцев у донской станицы Вешенской. Орудия белых били прямой наводкой, пьяные казаки конной лавиной катились в атаку. Положение сложилось хуже нашего. Но Козлов не заскулил, не упал на колени перед врагами Советской власти. Он собрал в один кулак все двадцать тачанок с пулеметами, приказал батальонам не отставать от тачанок. Пробили своим этим ударом дыру окружения, вышли на свою дорогу. Понимаете, дорогие товарищи, для советских патриотов не бывает безвыходных положений, если не склонят голову перед любыми трудностями…
– А где теперь герой Козлов? – спросил «Любопытный». Пухлов покосился на него и на других. На всех лицах, озаренных светом фонаря. Отражался интерес и напряженность. «Ага, затронуло их воспоминание о героическом прошлом нашего народа», – подумал он с удовлетворением, а вслух сказал:
– Перед моим призывом в армию писал Козлов моему отцу, что работает он начальником одного курса Академии Генерального Штаба…
– Вот это здорово! – крикнули бойцы. – Из рядовых да в такие теперь генералы… Мы, небось, не доберемся до такого рангу…
– Добраться каждому из вас можно до любого ранга, – интригующе сказал Пухлов. – Но только у ваших товарищей-бойцов укрепленного района Друзгеники дорога к этому короче нашей…
– Почему же у них дорога короче? – недоверчивым тоном переспросил низкорослый солдат, выходец из Днепропетровска. За его маленький рост его прозвали Сашкой Маленьким. – Блат у них разве имеется там, вверху, или гениальная безошибочность какая и своевременность, как у того попугая, которого кошка потянула за хвост, а он кричал: «Ехать, так ехать!», а?
«Да-а, накопилось многое в сердцах людей! – подумал Пухлов. – И все это потому, что верхи ни советов снизу не слушают, ни сигналам не верят. А ведь ошибки верхов торчат, как шило из мешка. И злятся люди, что их стремление сделать все для Родины заглушается бумагами, репрессиями. Вот и дерзят люди, при случае – анекдоты сочиняют… Но ведь народ у нас золотой и стальной, ежели к нему правильно подойти, ласково…»
– Не-е-ет, товарищи, не в блате дело, – улыбнулся Пухлов, нагнувшись поближе к солдатам. – В Друзгеники солдаты уже завершили работы по созданию укрепленного района, а мы поотстали…
– И мы все равно закончим! – сердито сказал Сашка Маленький. Он торопливо доел суп, затянул шнурок торбочки и, прихватив веревочкой котелок к лямке, шагнул из дота, крикнув: – За мной, ребята!
Пухлов хотел было сделать замечание о нарушении Сашкой устава, но только махнул рукой и вышел из дота вслед за солдатами.
С «укрепленного рубежа» Пухлов возвращался уже в первом часу ночи вместе с капитаном Солянниковым. Этот рослый черноволосый мужчина командовал ротой связи отдельного батальона Третьей Армии. С Пухловым у него не было дружбы. Но беседовали они при встречах весьма горячо и откровенно. А если на этот раз сдерживались и говорили эзоповским языком, то лишь потому, что впереди их сидел шофер Лиходедов. В лунном отсвете покачивалась его широкая спина, белела узкая кромочка подворотничка, выделялся рыжий затылок.
Вдруг Лиходедов, как бы невзначай, обронил фразу-вопрос:
– А кто заимствовал нашу современную фортификацию у немца Фулля прошлого века?
Пухлов и Солянников не ответили на подковыристый вопрос Лиходедова. А повторить вопрос он побоялся. Но он вел машину особенно плавно, не давал мотору взвыть, вслушивался в разговор начальников. Ему хотелось обязательно понять, о чем начальники думают, а не только загадочно говорят эзоповским языком, жарко спорят?
– Э-э-э, Василий Никанорович! – воскликнул капитан сиповатым голосом. – В девятьсот пятом году, когда я родился, революция сжигала беспорядки трехвекового господства дома Романовых. Но теперь дело не в революции, а в огне, который должен сжечь накопившуюся плесень. Вернее, возрожденную новыми чиновниками старую плесень. У Маркса, помнится мне из прочитанного на курсах, сказано: «Традиции умирающих классов кошмаром тяготеют над умами живых». А разве в книге Лиона Фейхтвангера «Москва тридцать седьмого года» не об этом сказано с учетом современности? В Третьяковской галерее стоит, например, огромная статуя, не имеющая отношения к искусству. Но люди подобострастно гнут спину перед статуей и перед изрекающим тайны гениального откровения: «Делами занят, некогда вычистить Авгиевы конюшни». Понимаете, «некогда»? И у меня нет надежды, что это время найдется…
– Самим надо браться, – улучив момент, подчеркнул Пухлов. У него было в это время какое-то раздвоенное настроение: радостно, что фактически завершено строительство Голынского укрепрайона, и досадно от сознания, что Лиходедов прав своим намеком о сходстве Голынского укрепленного лагеря с укрепленным Дрисским лагерем времен Наполеона. Ведь сильно похоже, что Голынское укрепление построено по схеме Фулля: в случае продвижения немцев обходными путями за Неман, полезнее думать не об обороне Голынки, а об искусстве выбраться из этой ловушки. Но высказать эти чувства и мысли вслух Пухлов страшился: могут обвинить в паникерстве и арестовать. Но Пухлов все же, как бы продолжая свой ответ капитану Солянникову, сказал:
– И нам нечего жаловаться на других, если сами своим рукоплесканием и показным единодушием и одобрением каждого жеста этого человека воспитали в нем убежденность и уверенность в личной непогрешимости…
– А я не жалуюсь, а только осмысливаю положение, – прервав Пухлова, возразил капитан и придвинул свое лицо так близко к лицу Пухлова, что тот ощутил зрачки его черных возбужденных глаз. – Член Военного Совета Бухтияров недавно похвалил меня лично и всю роту связи за проявленное старание на «фортификации». Формально если подойти, мы такой похвалы заслужили. В частности, отлично установили подземную связь с Гродно. Но, товарищ политрук… чувству, что не придется нам этой связью пользоваться…
Заметив, как дрогнула спина шофера и, поняв, что он слышит и обдумывает разговор начальников, Солянников сразу перестроил фразу для маскировки первоначального смысла, толкнул Пухова слегка локтем в бок:
– Я это к тому сказал, что нашу роту предполагают заменить другой. Что тут поделаешь: все под небом ходим. Недаром ведь товарищ Бухтияров приучил себя и командующего Третьей армией генерала Кузнецова ездить в танке «КВ»…
Улыбаясь, Пухлов сознательно смягчил злую остроту капитана Солянникова:
– Да ведь члену Военного Совета трудно вмещаться в легковой машине: солидный, вроде бочки, да еще всегда в хромовом пальто на меху. Ведь у него какая-то болезнь, все стынет и стынет…
– Болеет он цыганским потом, – снова отпустил капитан злую шутку. – Но как только обстановка потребует развить скорость на шоссе, я уверен, что тогда Бухтияров вместит себя и в гоночной легковой машине…
«А зачем ему беглая скорость, если в песнях мы воюем на чужой территории? – мысленно сам себя спросил Сидор Лиходедов. – Впрочем, начальники, видимо, намекают на возможность нашего отступления… Думается мне, наша разведка работает неубедительно. Мне бы перебраться в разведку, хотя и жаль расстаться с баранкой. Впрочем, можно все это совместить…»
– Лиходедов, останови! – внезапно, прервав мысли-раздумья шофера, крикнул Пухлов. – Я выйду, а вы с капитаном поедете далее.
Оставшись в машине, Солянников распорядился:
– Гони, Лиходедов, на погранзаставу!
Проводив взглядом «ЭМКУ», Пухлов зашагал в хату с маленькими окнами и почерневшей очеретовой крышей. Не став будить хозяйку, спавшую в горнице, он набрал из корзины картофелин полный котелок, плеснул туда кружкой воды почти до самого верхнего края. Поставил котелок на таган в устье широкой печи, поджег дровишки…
Хозяйка хаты тем временем заливисто похрапывала, утомленная поездкой в Гродно. Она провожала свою дочку Кларочку в гости к двоюродной сестре, проживающей в Германии. Хозяйка, конечно, не знала, что ее Кларочка поехала в Германию по заданию советской разведки, а не просто в гости. Не знал о цели этой поездки и Сидор Лиходедов, хотя успели они с Кларой недавно признаться во взаимной своей любви.
В печке горели, весело трещали дрова-щепки, охваченные огнем. Пухлов задремал у печки. Но, учуяв запах подгоревшей картошки, проснулся. Он сейчас же взял на загнете тряпку, слил через нее последние капли воды из котелка в широкую лохань с круглыми дырочками в ушках.
– Люблю картошку в мундирах, – сам себе тихо сказал Пухлов и начал искать глазами солонку. – Куда же она делась? Стояла ведь в печурке под деревянной крышечкой. А-а-а, забыл, что сам перенес солонку на подоконник.
У окна Пухлов замер от неожиданности: над черным горизонтом длинной алой полоской разгоралось небо. И хотя еще было мутно, так как луну закрывали облака, а рассвет еле-еле брезжил, утро ощущалось во всем – и в голосах петухов, и в донесшемся громыхании ведра у колодца, и в ленивом тявкании проснувшихся собак и в каком-то особом состоянии мускулов, когда человеку хочется потянуться и сладко зевнуть. Но Пухлов не зевнул: услышав странный рыдающий звук в небе, он толкнул створки рамы, высунулся через окно наружу.
– Да это же летят чужие самолеты! – Пухлов бросил солонку. Белой пургой закрутилась и зашумела соляная россыпь.
Хватая лежавшую на столе пилотку и полевую сумку, политрук ремнями задел котелок на подставке. С шумом покатились из него картофелины. Инстинктивно ухватив одну из них, Пухлов уже на улице куснул ее, но тотчас же выплюнул в песок откушенный  горячий кусочек картофелины в кожуре, закричал во все горло:
– Часовые, боевая тревога!
Не то отзываясь на крик Пухлова, не то самостоятельно затарахтели пулеметы, яростно закашляли стоявшие в купе деревьев две небольшие скорострельные пушки, хотя имелся сверху приказ не открывать огонь из-за боязни какой-либо провокации.
Пронзительный свист, оглушительные взрывы авиационных бомб сразу внесли ясность в обстановку: фашисты не искали предлога для нападения на СССР. Они начали его в удобный для себя и давно запланированный час.
Вслед за воздушной бомбардировкой обрушилась и артиллерийская.
Потеряв пилотку, в расстегнутой на распах шинели и с растрепанными ветром русыми волосами Пухлов прыгнул в траншею неподалеку от ДОТА  в тот самый момент, когда немецкий артиллерийский вал прокатился в глубь укрепленного района Голынки, а густые немецкие цепи, сопровождая танки, двинулись в лобовую атаку.
Из ДОТА через амбразуры захлестали струи пулеметных очередей. Сашка Маленький вихрем промчался мимо Пухлова. Прыгнув через траншею, он пополз навстречу ближайшему немецкому танку. Удар бутылки с зажигательной смесью был метким. Огонь быстро разлился от башни и по всему корпусу машины, закрыл собою черный фашистский крест-паук.
Пухлов тоже ухватил из траншейного погребка две бутылки с зажигательной смесью, бросился навстречу фашистам. Он видел обгоняющих его солдат своей роты. У каждого в руках мерцало стекло бутылок. В интервалы между бегущими в контратаку советских воинов били пулеметы из ДОТА, отсекая фашистскую пехоту от танков.
– Товарищ политрук, ложись! – закричал кто-то, хватил его за плечо и повалил в лощинку. Совсем близко, плеснув горячей волной воздуха, разорвался снаряд. – Вот теперь можно снова вперед!
Пухлов узнал в своем спасителе того самого солдата, который несколько часов тому назад расспрашивал о сущности опровержения ТАСС и о том, будет война или не будет?
Далее побежали они вместе, потом отдалились друг от друга, так как на пути оказался камуфляжный холмик, а два немецких танка обходили его справа и слева.
Выбежав из-за холма, Пухлов увидел пылающий немецкий танк и убитого пулеметной очередью солдата, только что спасшего жизнь политрука.
Ярость мести за Родину и за солдата охватили все существо Пухлова.
– Так вот вам, гады! – закричал он, швыряя бутылку в набегающий танк. Из охваченной пламенем машины выскочили трое. Стреляя по ним из пистолета и видя, как они падают, политрук продолжал кричать:
– Так вот же вам, гады!
Советская контратака началась немедленно, как только немецкие танки повернули вспять. Среди защитных пилоток контратакующих мелькали и зеленые фуражки пограничников, белели халаты санитаров-медиков.
Бросив катушку с телефонным кабелем и ухватив винтовку с примкнутым штыком, обогнал Пухлова связист Кружлевкин из роты капитана Солянникова. Приземистый, с остреньким лицом в сплошных коноплинках. Он успел при этом взглянуть на политрука серыми озлившимися глазами и ураганно помчался на фашистов, выставив перед собою штык. Развевались при этом на ветру его рыжие волосы. Кружлевкин верил библейской сказке о силе Самсона по причине его длинных волос, почему и всячески ухитрялся избегать стрижки, невзирая на политрукские требования.
«Ну и молодчина! – мысленно восхищался Пухлов, не имея сил догнать Кружлевкина, но видя его ловкие штыковые удары, свалившие трех фрицев. – Надо просить капитана представить парня к ордену, а сам больше не буду ругать его за нестриженые волосы…»
К ночи фашисты, потеряв восемь танков и сотни две солдат, притихли, но непрерывно жгли ракеты. Досадовало Пухлова и Солянникова, что обещанное пополнение так и не пришло, а фашисты с утра начали обходной маневр, чтобы окружить Голынку и Друзгеники.

II               
 Вместо присылки пополнения из штаба 3-й Армии поступил строгий приказ: «немедленно отходить к Гродно!»
Утром солдаты капитана Солянникова, пограничники и остатки солдат роты Пухлова, равно как и некоторые другие подразделения, изрядно потрепанные боями и воздушными бомбардировками, подошли к Неману. Ни растительности здесь, ни подготовленного брода. Правда, не широк Неман у Гродно – не более десяти метров. Зато – глубок. Да еще восточный берег, выложенный камнем, высится метра на полтора.
Посмотрев на белостенный госпиталь на бугре, на поблескивающую крышу костела, Пухлов горько вздохнул и заговорил с политруком соседней роты, худощавым белобрысым человеком с запавшими серыми глазами.
– Признаюсь вам, товарищ Осколков, я плавать не умею, беру на себя задачу прикрыть огнем переправу, а людей ведите на тот берег вы… Ладно-ладно, – отмахнулся Пухлов, не желая слушать возражения. – Все уже решено. Давай простимся… Наверное, мы больше не увидимся. Фашисты, брат, уже нам на хвост наступили…
Поцеловав Осколкова и оттолкнув его от себя, Пухлов с несколькими солдатами, среди которых Осколков узнал Сашку Маленького и шофера Лиходедова, бросившего разбитую бомбой машину, быстро заняли позицию у каких-то конических насыпей. И там через минуту разгорелся бой.
– За мною, товарищи! – призвал Осколков всю доверенную ему группу. – Смело бросайтесь в Неман! Кто не умеет плавать, возьмем на буксир!
Конечно, плыть было трудно – с оружием, в обмундировании. Да еще то и дело приходилось спасать тонущих, буксировать к берегу.
 К полудню, когда уже форсировавшие Неман заняли боевую позицию, открыли ответную стрельбу по фашистам, мотоциклист доставил новый приказ из штаба 3-й Армии: «Немедленно отходите к Гнойнице!» Это километрах в десяти от Гродно. Там и настигли роту Осколкова Сашка Маленький, Сидор Лиходедов и связист Кружлевкин. Лиходедов передал политруку Осколкову пробитый пулей партийный билет Пухлова.
– Василий Никанорович пал смертью храбрых, – со слезами на глазах сказал Лиходедов. – Мы похоронили его в песках.
– Да, горька утрата! – стискивая зубы, процедил Осколков, силясь не заплакать. – В жестокой борьбе между фашизмом и коммунизмом неминуемы жертвы. Но мы все равно победим. Живые и мертвые герои будут служить победе и славе нашей Родины. О них должны писатели рассказывать будущим поколениям…
Речь Осколкову пришлось прервать, так как, запыхавшись от сильного бега и волнения, примчался штабной офицер. Он закричал:
– Товарищи, в Гродно остались не взорванными наши пороховые погреба. Нужны охотники для операции «ВЗРЫВ»…
– Моя пиши, моя знает пороховые погреба! – первым отозвался Хусейн Умаров, черноглазый остроликий парень из Черкессии.
– И мы поедем в Гродно, – заявили шоферы Сидор Лиходедов и Василий Чупко. – Нам только грузовик…
– Берите вот этот! – распорядился Осколков. – Мы обойдемся без этой машины.
К вечеру, нагнав отступающих у небольшого местечка Луно, Василий Чупко с Сидором Лиходедовым доложили о выполненном ими задании, взорвали пороховые погреба в Гродно. Сообщили и печальную весть о гибели Хусейна Умарова. Этого отважного сына Черкессии похоронили под ружейный салют на полянке соснового и лиственного бора в двух километрах восточнее местечка Луно.
Немецкие бронетанковые войска получили приказ окружить Третью Армию и захватить штаб 3-й Армии. Завязались трехдневные тяжелые бои, в ходе которых советские войска прорвались к Новогрудку на белорусской земле.
Новогрудок пылал в огне после сильных фашистских бомбардировок.
Усталые, голодные, израненные советские солдаты нуждались в отдыхе. Но вестовой из штаба Третьей Армии примчался с новым приказом: «Немедленно отступать к Минску!»
Второго июля 1941 года распространилась горькая весть:
«Вся Третья Армия окружена, Минск захвачен немцами!»
Отряд Осколкова, пробираясь оврагами и кустарниками, за кладбищем, где шоссе пересекает железную дорогу Дзержинск-Минск, натолкнулся на фашистский заслон. В это же время в самом пекле боя оказались отставшие от штаба командующий Третьей Армией генерал-лейтенант Кузнецов и член Военного Совета Бухтияров.
Увидев их в легковой машине, Сидор Лиходедов вспомнил разговор капитана Солянникова и политрука Пухлова, невольно улыбнулся и подумал: «Надо же так! В мирное время генералы были за броней танка «КВ», а в бою оказались на этой быстроходной  «ЭМКЕ».
Снаряды и мины гвоздили чуть не по каждому квадратному метру площади. А в паузах немецкие самолеты сыпали тысячи листовок: «Русские, сдавайтесь! Ныне взят нами Минск, завтра мы войдем в Москву. Какой же вам смысл умирать? Сдавайтесь. Наш пропуск – «ШТЫК В ЗЕМЛЮ!»
Осколков плюнул на листовку, разорвал ее в клочья, растоптал ногами. Он в это же время увидел, что одна из фашистских мин взорвалась вблизи командной машины, догадался, почему она метнулась с шоссе в болото: руки шофера дрогнули, пальцы сорвались с  баранки.
Бухтияров так и не смог вылезти, так как задние дверцы машины заклинило. Но сидевший ряжом с шофером генерал-лейтенант Кузнецов, низкорослый крепыш, шустро выскочил наружу и начал стрелять из пистолета в воздух, хотя и знал, что не достать ему пистолетной пулей до самолета. Просто срывал злость.
Ветер развевал полы генеральской шинели. Издали огнем полыхал малиновый околыш фуражки, сверкал обрамленный в золото длинный корцеобразный козырек.
– Ложитесь, генерал, ложитесь! – подбегая к нему, закричал Лиходедов. Но генерал не лег: не хотел показать себя трусливым и, наверное, жалел великолепную голубоватую шинель.
– Помогите вытащить машину из болота! – приказал он и первым вцепился в нее. Понабежали солдаты. Они вынесли машину из болота на шоссе вместе с шофером и генералом Бухтияровым.
Кузнецов поблагодарил всех, нырнул на свое место рядом с шофером. И машина, разбрызгивая с колес болотную грязь. Помчалась по шоссе на север.
С этой минуты Осколков никогда уже больше не видел этой машины, не видел Кузнецова и Бухтиярова: мина разорвалась рядом. Глаза Осколкова застлала темнота, мускулы обмякли и не подчинялись гаснущему сознанию, в котором сверкнуло лишь одно слово: «Убит!»

III
Пролежав несколько часов без сознания в девяти километрах западнее Минска, контуженный Осколков пришел в себя. Он увидел склонившегося над ним человека, испуганно вскрикнул:
– Кто ты?
– Да это же я, твой помощник Платонов. – Сижу вот, думаю, что нам делать дальше? А пока выпей водички, – Платонов поднес горлышко своей фляги к пересохшим губам Осколкова: – Пей, обязательно пей. Слышал я от одного медика, что американский ученый врач Лаб говорил: «Вода – это жизнь!» Пей, прошу…
Несколько глотков воды вернули Осколкову силы. Вспомнив происшедшее, тревожно спросил:
– А где же все наши люди? Где немцы? Неужели мы уже в плену?
– Немцы на наш участок больше не наступали, двинулись в Минск. И мы пока не в плену. Я остался здесь, чтобы помочь вам, а весь наш отряд отправился к Пуховичам, чтобы удержать под своим контролем аэродром. Ведь нужно отправить раненых, получить помощь оружием, боеприпасами, продовольствием. Будем надеяться на партизанскую войну, партизанскую нам помощь…
До Пуховичей было километров сорок. И вела туда шоссейная дорога. Да по ней пробираться нельзя: то и дело в воздухе нудно рыдали «Юнкерсы», да еще ежеминутно могли прорваться немецкие танки.
– Мы пойдем лесами и торфяными болотами, – перевязав раны и накормив Осколкова запасами из продуктовой сумки, предложил Платонов.
Шли они всю ночь. На рассвете вышли к селу Даниловичи, расположенному рядом с шоссе.
Несло от села удушливой гарью. Кое-где еще дымились головешки. Из-под крыльца уцелевшего дома, где остановились Осколков с Платоновым, неожиданно выползла старушка. Она запричитала, застонала. Из ее сбивчивого рассказа поняли: немцы побывали в селе, сожгли почти все избы, а ночевавшие здесь до прихода немцев советские солдаты, оставшиеся живыми после боя, ушли в лес.
– И вы, деточки, тикайте в лес. Здесь, в Даниловичах, одна смерть. Тикайте побыстрее, а то вдруг вороги появятся…
Леса здесь не очень большие. Дубы, осины, орешники. Имелись чащобы, прореди – кустарники. Все встречалось по пути. В лесу, как и говорила старушка, оказались свои люди. Среди них был и конопатый длинноволосый лейтенант Ситников из Особого отдела. Он молча курил. Пилотку потерял. Белобрысые волосы были грязны и торчали, как иглы ежика.
Рядом сидел Гришка Аксенов, ленинградский парень с голубыми глазами. Он служил ездовым в роте Осколкова. Белесые ресницы Аксенова были слегка опалены. Сам он грыз сухой-пресухой сухарь и ворчал, ругая немцев, которые убили его коня в Даниловичах, куда он попал в качестве ездового.
Рядом с Аксеновым лежал на животе белоголовый коротконогий Геннадий Маслов из Ставрополя из Ставрополя краевого. Кружлевкин сидел неподалеку, уронив голову на поднятые дугами колени. Василий Чупко и Сидор Лиходедов рьяно спорили о возможности захватить немецкие машины, узнать «пропуска» и, переодевшись в немецкую форму, подъехать до Пуховичей…
– Бросьте наводить тень на плетень! – прикрикнул на спорщиков пятигорчанин сержант Нецветов. Служил он в пятой роте отдельного батальона связи, слыл среди солдат «пронырой», хотя и курносое лицо его казалось простоватым, лишь серые большие глаза полны постоянной насмешки. – Начинаете вы веревки вить из дыма и воздуха…
– Да, да бросьте трепаться! – поддержал кто-то Нецветова. – Где мы раздобудем машины и столько немецкого обмундирования и мыла, чтобы отмыть грязь с нашего тела и походить на холеных немцев. Мы ведь сейчас похожи на коряги…
– Коряги не коряги, а думать все равно надо! – возразил Сашка Маленький. – У нас, в Днепропетровске, говорят: «Больша хмара, та малый дощь». Захочем по настоящему, все достанем – и мыло, и бритвы, и кургузые немецкие мундиры и пропуски. Вы, товарищи, может быть читали о грузинском герое Киквидзе? Так вот, его положение было еще хуже нашего. Но он, герой, не только достал все необходимое, а даже явился к одному белогвардейскому генералу под видом барона-начальника разведки и забрал все необходимое, даже самого генерала…
– Прекратите многословие! – хриповатым басом приказал седой человек, сидевший у куста. В нем Осколков узнал командира отдельного батальона связи Третьей Армии товарища Глебычева, тоже крикнул на спорщиков:
– Помолчите, послушайте начальника!
Все утихли. Глебычев сказал твердо, решительно:
– Нужно немедленно нам создать наше командование и штаб, чтобы  пробиться из окружения. Какие будут предложения о персонах действия?
– Берите на себя командование, товарищ капитан, – предложил Осколков. – Начальника штаба и на другие должности сами подберете и назначите…
– Правильно, правильно! – шумнули все сразу. Глебычев поднял руку.
– Пусть будет по-вашему, – сказал он и тут же добавил:
– О начальнике штаба решу потом, а вот старшим врачом нашего отряда рекомендую утвердить товарища Талана, – показал он глазами на круглолицего статного человека, стоявшего у ствола осины. – Этот, если медикаментов не хватит, шуткой и добрым словом вылечит, чтобы нос не вешали. Как вы на это смотрите, Кирилл Григорьевич?
– Хай воно так и буде, – улыбнулся Талан. – Васмем трапку, сотрем болезнь, как плохо написанную мелом задачу на классной доске начальной школы.
Людям понравилась шутка Талана, раздались аплодисменты.
– Прекратить! – строго крикнул Глебычев. – Немец услышит, так нашлепает нам минами, что места не найдем. Да, о начальнике штаба! Как вы думаете, товарищи, если возьмем на этот пост нашего старого начальника штаба батальона связи? – кивнул он на Гуревича, круглолицего толстячка с черными, как у негра, курчавыми волосами.
– Согласны, согласны, – отозвались все сразу. Но тут же кто-то спросил:
– А на кого возложим разведку?
– Слушаю ваше мнение, – ответил вопросительно Глебычев и уставился взором в Осколкова и в Лиходедова.
Все окруженцы повернули лица в сторону поименованных мысленно Глебычевым, дружно заявили:
– Одобряем этих товарищей, утверждайте!
Через час двинулись в дорогу.
Шли болотными и лесными тропами. Глебычев, участник гражданской войны, знавший и эти места хорошо, искусно вел окруженцев к реке Березине. Несколько раз успешно нападали на немецкие обозы, на небольшие отряды. Раздобыли продовольствие, одежду, оружие, боеприпасы. Но отравленный миазмами болотный воздух дал о себе знать: тяжело заболевшего Глебычева пришлось положить на носилки. Его и других, кто чувствовал недуг, Талан поил отваром багульника и других трав, так что смерть никого не коснулась.
Утром 18 июля 1941 года отряд вышел в район населенного пункта Божино. Здесь намечалось отдохнуть часа два, но немцы окружили  Божино большим количеством танков, пехоты. Окруженцы вели смелый, решительный бой. В бою погибли многие. Остальные – израненные, контуженные, зажатые танками, оказались в плену.

IV
В огромном сарае, куда загнали пленных, было так много народа, что невозможно, негде даже присесть. Без пищи и воды держали всех более суток. Задыхаясь от недостатка воздуха и невыносимой вони, многие падали под ноги других. Глебычева раздавили прямо на носилках.
Стоны и проклятия слились в раздирающий душу гул. Осколкову удалось пробиться к двери. И он жадно прильнул губами к небольшой дырочке – из доски выскочил сучок – глотал воздух. Терпел при этом все – пронзительную боль в пояснице, придавленной чьим-то каблуком, боль в ноге, на которую то и дело наступали заключенные сапогами. «Терпи, все терпи! – мысленно внушал он себя, применяя самогипноз. – Только от двери не отодвигайся. Если буду дышать, выживу. Да и нас должны выручить. Не может же быть, чтобы немцы одолели мою Родину, Россию!»
Уже теряя сознание, Осколков услышал голоса за дверью. Кто-то громыхнул замком, сильно дернул за скобку. Завизжав петлями, обе половинки двери с треском распахнулись настежь.
Из сарая вывалились наружу мертвые и измученные люди, а также хлынуло таким удушающим запахом разложившихся испражнений, что немецкий офицер в высокой фуражке с желтым околышем, с шевроном черепа на рукаве и с резиновой дубинкой в руке отчаянно прыгнул в сторону и закричал на сопровождающего полицая с белой повязкой на левом рукаве, даже хлестнул его дубинкой:
– Забыль приказ!?
– Виноват! Слушаюсь, – подобострастно ответил полицай, подавив в себе злость за фашистский удар, и закричал кому-то громко, повелительно: – Немедленно подать пожарную машину!
Быстро с грохотом подкатили дроги с пожарным насосом и несколько бочек с водой. Гикая и свистя, четверо полицаев встали к ручкам машины, а двое растянули парусиновый шланг. Главный же полицай встал у брандспойта.
– Качайте сильнее! – закричал он и, придавив медный наконечник брандспойта мякотью пальца, запустил свистящий дождь в лицо Осколкову, потом перенес струю во внутрь сарая, засмеялся садистским смехом: – Мы вас, собачьи дети-коммунисты, трохи искупаем, чтобы ваша трапка не воняла. Наружу-у-у выходи!
Прошла минута, вторая и… вдруг обезумевшие люди хлынули наружу всесокрушающим потоком. Они сбили с ног громилу-полицая.
Немецкий офицер сначала расхохотался, видя эту картину. Когда же убедился, что полицая растоптали насмерть, закричал стоявшим поодаль автоматчикам, чтобы они никого не выпускали со двора и стреляли бы всякого, кто попытается вырваться наружу.
Натолкнувшись на автоматчиков и почувствовав всю огромную тяжесть накопившейся в теле усталости, люди остановились.
Один за другим они падали на землю и тут же засыпали. Мокрые, растрепанные, они храпели. Солнце освещало их, от одежды и волос курился серый пар.
– Ауфштеен! – закричал, оправившись от испуга, офицер.
– Вста-а-ать! Встать! – закричали полицаи и начали бить лежащих на земле людей сапогами, палками. – Встать! Вста-а-ать!
Кое-как построив узников в две шеренги, сомкнув их концы по кругу, офицер приказал повернуть внешнюю шеренгу лицом к цепи автоматчиков, а внутреннюю оставить спиной к внешней. И после этого начался обыск.
Осколков стоял во внешней шеренге. Левее его икал, будто его знобило, светленький голубоглазый паренек с засохшими на лбу бурыми ошметками крови. В курчавых волосах юнца ветер шевелил остинки овсяной мякины и бурые шелушинки гречихи.
«Видать, попал он в сарае на мягкое подстелье, иначе бы его задавили насмерть, – подумал Осколков и скосил глаза на правого соседа – невысокого круглолицего казаха. С гимнастерки из тонкой саржи петлицы были сознательно сорваны. – Не поймешь, кто он – офицер, сержант или рядовой? Но держится крепко, будто его не помяли в сарае».
– Товарищ, что мне делать? – зашептал вдруг юнец. – Я пожалел порвать свой комсомольский билет, а они его сейчас найдут…
– Мне скажи, кто ты? Билет комсомольский передай мне, – решительно сказал Осколков. У меня его не найдут.
Разрывая билет на кусочки и глотая бумагу, Осколков внимательно слушал шепот юнца:
– Меня зовут Володей, дразнят ребята «Малявкой». Если меня убьют, скажите родителям, пожалуйста, что я не изменил Родине. Мой отец тоже военный. Проживали мы в доме номер три у Москва-реки, проживали также и на Набережной улице, вблизи Павелецкого вокзала…
– Товарищ, товарищ! – толкнул Осколкова правый сосед. – Моя Казахстан, Николай Кучкурда, штобы твоя знал. Давай, моя поможет съедать комсомольский билет, а то обыск близко…
Осколков передал половину билета. Кучкурда могучими челюстями размял бумагу, проглотил, даже побагровел от натуги.
Офицер с черепом на рукаве избил, как и других, Малявку, Кучкурду резиновой дубинкой, а Осколкова почему-то приказал вывести на середину полянки. Там он подошел к нему и, хлопнув два раза по плечу, спросил как бы доверительным тоном:
– Шприхт ман нихт да: – фон, дас эс цайт ве рэ, дэ-н криг цу бээндз?
Осколков изучал немецкий язык в школе и на курсах, понял, что офицер спрашивает: «Не говорят ли среди пленных, что пора кончать войну?» Но ведь ответить на этот вопрос было нельзя этому фашистскому вымогателю. Поэтому Осколков сделал вид, что ничего не понял, отрицательно покачал головой, сказал: «Ничего не понимаю!» И вдруг с языка сорвалось по-немецки: «Нихт Форштейн – то есть: «Не понимаю».
Офицер тогда огрел Осколкова дубинкой по спине, приказал стать в строй. Возможно, офицер задумал поработать потом с этим пленным в разведывательных целях.

V
В полдень закончился обыск. Полицаи притащили  несколько корыт и лоханей, налили в них воды и разрешили пить, посмеиваясь при ожидании картины поведения пленных.
Корыта и лохани развалились под натиском измученных жаждой людей. Вода смешалась с пылью, быстро впитывалась в потрескавшуюся землю. Полицаи и фашистские солдаты во главе с офицером дико хохотали, хватаясь за животы.
«Эти коричневые крысы, – с ненавистью подумал Осколков, – прорвались на советскую землю, чтобы истребить нас или сделать рабами, животными в ярме. Не бывать этому! Нас ничем не устрашишь, не убьешь в нас веру в ленинские заветы и в его суждение, что революция должна уметь защищать себя, завоеванную ею Родину».
Несколько дней гнали фашисты окруженную конвоем колонну пленных без пищи, воды и отдыха. Падающих от усталости тут же пристреливали.
– Узнаю Тухочевичи, – сказал кто-то из передних рядов, когда показались дворики вдоль озелененного планта с колодцем и журавлем у деревянного сруба. – Может быть, здесь нам дадут водички. Может быть, кто из населения бросит нам кусочек хлеба…
– Аусзайнандеряген! Разогнать!
С конвойных автомашин заурчали скорострельные пулеметы «ЭМГе», затрещали автоматы. Слышно было, как застонали раненые, а убитые упали. Совсем близко, прижимаясь к колонне и прорвавшись через цепь пеших конвоиров, подбегала к Осколкову старуха в широкой домотканой юбке и черном платке. Она удивительно была похожа на мать Осколкова. И он бросился к ней с протянутыми руками, закричал:
– Ма-ама-а, дорогая моя! – у него в этот миг зародилась мысль о возможности убежать от немцев. Видимо, подобная мысль озарила и мозг старухи.
– Сыно-о-ок, мой милый сынок! – со слезами на глазах крикнула она и потянулась к Осколкову с ведром и медной кружкой, похожей на колокольчик. – Сыно…
Трассирующая пуля желтой молнией прозвенела мимо Осколкова и, пронзив старуху в грудь, не дала ей закончить слово матери. Загремело выпавшее из ее рук ведро, на запыленные сапоги пленников плеснулись молочные брызги.
Осколков попытался поддержать падающую в пыль мать-старуху, но его конвоир ударил прикладом в лопатку. И упал бы он, был бы, конечно, пристрелен. Но Осколкова успел поддержать Володя Малявка, а с другой стороны крепко хватил за локоть могучий Гришка Аксенов.
– Держись, дорогой товарищ, – прошептал он Осколкову. – Мы еще вырвемся, повоюем.
И Гришка Аксенов сказал это шепотом, чтобы не слышал шагающий близко носатый конвоир-фриц с положенным на спусковой крючок автомата указательным пальцем.
Далее пленных умышленно провели через искалеченный Минск, чтобы показать победу немцев и отступление русских. Офицер в высокой фуражке с желтым околышем вдруг снова появился рядом с Осколковым и, как еще при обыске, спросил уже не по-немецки, а на ломаном русском языке:
– Не разговаривай ли пленный, срок кончай война? Россия бит, скоро убит будет Москва, надешта нет. Яволь?
– Не мы начинали войну! – сквозь зубы выдавил Осколков. – Но мы должны закончить ее победно!
– Я, я, я, – сказал офицер, прищурено посмотрел на Осколкова, потом хлопнул его дубинкой по плечу, взвизгнул: – Комиссар, политрук?
– В это время в конце колонны затрещала автоматная очередь. «Еще кого-то пристрелили, – кося глаза на свое ноющее плечо, догадался Осколков. Ожидая нового удара, он решил наброситься на офицера и перегрызть ему горло. – Все равно доконает меня эта фашистская сволочь!»
В глазах Осколкова потемнело от забурлившей крови гнева, тормозящая сила выдержки исчезла. Осколков стремительно повернулся для нападения на врага, но офицер уже успел отстать, заспешил в хвост колонны.
Этот Карл Грюнке, как узнал потом Осколков, считал себя художником-ясновидцем, любил садистски заглядывать в лица расстрелянных или повешенных, чтобы запечатлеть их смертные или предсмертные выражения в своем «КУНШТАЛБУМЕ». Он хвастливо неоднократно заявлял, что всегда носит с собою «художественный альбом» и заполняет его иллюстрациями к исследовательскому труду «БЛАГОСЛОВЕННОЕ УНИЧТОЖЕНИЕ СКИФОВ», на первой странице которого эпиграфом взяты слова из «МАЙН КАМПФ» Адольфа Гитлера: «Человек – воинственное животное…»
– Мы вас гоним в Москву! – промчавшись вдоль колонны на мотоцикле, громко кричал широкоплечий эсэсовец. – Но кто хочет служить Великой Германии, спешите сказать об этом открыто. Мы таких простим, дадим рабочее место!
Для большего воздействия на настроение пленных фашисты по обеим сторонам дороги установили столбы с белыми досками, на которых черными буквами было написано по-немецки и по-русски: «ЗАВОЕВАННОЕ ШОССЕ МИНСК-МОСКВА».
Сердца пленных сжимались от боли. «Неужели фашисты так быстро взяли Москву? – с горечью думали люди, перешептывались при всяком удобном случае. – Не может быть!»
– Врут фашисты! – шепнул Осколков товарищам. – Передайте соседям, чтобы по всей колонне шепот прошел, как гром истины: врут фашисты, пытаясь заставить нас изменить Родине ради рабской жизни. Но лучше смерть, но смерть со славой, чем бесчестных дней позор! Ведь так говорил еще грузинский  поэт Шота Руставели!
Когда колонна повернула с шоссе к обнесенному проволокой бывшему городку советских летчиков, послышались облегченные вздохи по всей глубине колонны.
– Значит, не до Москвы дошли немцы!
– Значит, брешет немец, что пала Москва и нет у нас надежды, – зашептались в колонне.
– Да, фашисты брешут, – сказал Осколков. – Не пересилить им нашу  силу.
У ворот лагеря, куда привели колонну пленных, стояли заготовленные переводчики с белыми повязками на рукавах, с белой лентой на околышах фуражек. Рядом топтались полицаи с кнутами или палками в руках. Неподалеку, упершись кулаками в бока, в самодовольных позах стояли два немецких офицера – гауптман и оберлейтенант. Оба с какими-то хищными костлявыми носами. Поблескивали у них стекла очков в золотой оправе. Стеки с гибкой пружинной кисточкой на концах торчали у широких ремней, шевелясь в сторону пленных. Осколков знал, если офицер стеком ударит – пружинная кисточка растянется и в кровь исцарапает кожу острыми зубцами, усеявшими стальные витки.
– О-о-о, это последнее достижение фашистской палаческой техники и культуры для распространения «нового порядка» на весь мир, – мысленно возмущались пленные, косясь на офицеров вермахта.
Полицаи, выслуживаясь перед фашистами, то и дело стегали кнутами, били палками каждого, входящего в лагерь, злобно кричали:
– Вы глухими были, когда вам мотоциклист разъяснял, что получите жизнь и работу, если дадите согласие служить Великой Германии. Так получайте теперь заслуженное за отказ от разума! Повоевали за Родину, а? Покричали за Сталина «Ура»? Ордена себе завоевывали и медали, а? Но Сталин на вас плюнул. Да и что вы от него ждете? Он даже родную жену задушил. Даже его сын Василий сбежал к немцам. Если не покоритесь НОВОМУ ПОРЯДКУ, сдернем с вас шкуру на перчатки западным цивилизациям!
Как бы иллюстрируя слова полицаев, один из немецких офицеров ударил своим стеком пленного солдата в изодранной гимнастерке, мгновенно содрал кожу со щеки. Полилась кровь.
«Они зверее дикарей-скапельчиков! – плюнул Осколков под ноги, мысленно проговорил: – И это представители Третьего Рейха, представители Германии, родившей Маркса и Энгельса, Гейне и Гете,… Невероятно, но все же факт неопровержимый».

VI
В лагере содержались совместно – военнопленные, а также старики, женщины и дети, арестованные за попытку помочь пленным куском хлеба или одеждой, обувью, лекарствами.
Кормили всех один раз в сутки баландой из просяной лузги.
Охранники-автоматчики с неистовой садисткой радостью выслеживали и пристреливали каждого, кто, не выдержав многочасового стояния в очереди за черпачком баланды, падал. Это у них, представителей высшей культуры гитлеровской Германии, называлось «хартунгом» – закалкой воли, требуемой фюрером.
Смертность в лагере росла. Немцы запретили хоронить трупы и отгонять от них хищных птиц. Карл Грюнке вдохновенно рисовал в своем «куншталбуме» стервятников, которые прежде всего вырывали клювами у мертвых глаза, потом клевали посиневшие щеки.
Лагерный врач Нечаев, как удалось Осколкову разведать, получил разрешение не расстреливать часть заболевших, а  бросать их в гараже на цементный пол. Туда он систематически заходил со своей толстой тетрадью с надписей «Диагностика болезней по самоощущению больных» и настойчиво допрашивал умирающих, записывая их ответы, сопровождая записи своими замечаниями. Когда ему надоедало это «исследование», надвигал черную с желтым крученым шнурком по тулье шляпу до самых густых своих рыжих бровей, захлопывал тетрадь и, вытаскивал из кармана белого халата плоскую небольшую фляжечку. Побулькав возле уха с торчащим оттуда рыжим пучком волосинок, крякал и шустро отвинчивал островерхую крышечку.
Отпив несколько мелких глотков шнапсу, ворчливо пинал носком сапога в бок Осколкова, который притворился потерявшим сознание, визгливо спрашивал:
– Ты, коммунист-сталинец, слышишь меня?
Осколков продолжал лежать неподвижно, запрокинув голову и выставив острый кадык с пупырышками исхудавшей гусиной кожи.
– Ну и хорошо, что не слышишь, – проворчал Нечаев. – Не больно мне хочется отравлять советских людей, но приходится это делать ради собственной безопасности. С тех пор, как перешел я на службу к немцам, появилась у меня неодолимая болезнь разговаривать с самим собою. А ведь могут подслушать, если не отравлю слушателя. А он, потом, если оставить его живым, может сообщить советской разведке. Ведь с тех пор, как разоблачили меня при кафедре военной подготовки Воронежского Университета имени Бубнова, что я сын раскулаченного из села Бобровы Дворы, живу я фактически на птичьих правах. Ну и захотел при немцах стать не пичужкой мелкой, а орлом или соколом… Да, захотел, но, кажется, и в курицы не выйду… Ты слышишь меня? – Нечаев еще раз пнул сапогом лежащего на полу Осколкова, повернулся от него, сунул фляжку в карман, вынул было шприц из нагрудного кармана, но потом снова сунул его обратно, прошептал: – Раз не слышит, пусть сдыхает и так, без укола.
Глядя сквозь неплотно смеженные веки в сутулую спину уходившего из гаража врача Нечаева, Осколков Никита Трофимович почему-то вспомнил свое прошлое: «Когда отец умер, пришлось в лаптях и армячишке ходить вместе с матерью по деревне, постукивая в окна и выпрашивая милостину. С двенадцати лет стал батраком у богачей Шерстаковых. Старик Лука Шерстаков с самим Курским губернатором здоровался рука за руку. Сынок его, Федор Лукич, от раскулачивания спрятался за учительское звание, а внуки – Славка с Игорьком – обманно залезли в комсомол, на шею народную ловко прыгнули. Где же они теперь? Да уж, конечно, на огонь не сунутся и не закричат, что они есть солдаты партии. Они в высшую школу пролезли, а мне досталось всего четыре класса, остальное пришлось добывать на курсах. А теперь еще и смерть достанется в этом паршивом лагере. Шерстаковы так не умрут. Или самострел и увольнение в тыл или в коменданты к немцам устроятся в каком-нибудь своем бывшем владении, в Ржавце или в Знаменском. А тут вот из-за идиотских просчетов лил ротозейства там, вверху, приходится лежать на цементном полу и умирать в позорном звании военнопленного. Но кто же это притащил меня сюда и не дал коршунам выклевать глаза? Значит, есть друзья и офицер брешет, что у нас нет надежды? Конечно, не можем надеяться на пьяницу и изменника врача Нечаева, но…»
В двери потемнело. Кто-то вошел.
– Не узнаешь? – спросил подошедший. Он присел рядом, подал Осколкову кусочек льда. – Это тебе для подкрепления. В подвале нашли, под опилками…
– Узнаю тебя, сержант Нецветов, – сказал Осколков и начал жадно сосать пахнущий сосновыми опилками лед. – Помню, ты был записан в роте по списку из Пятигорска.
– Скоро достанем гражданское обмундирование, попробуем в гражданский лагерь. Начались отборы, – сообщил Нецветов. – А в гражданском лагере, говорят, режим помягче и бежать оттуда легче. Да вот еще что, – Нецветов поднял подол гимнастерки и вытащил обмотанный вокруг талии мешок. – Дай, подстелю тебе, чтобы не простуживался. Мы тебя и нескольких других тайком спрятали в гараж и в другие места. И пищу будем доставать, подкармливать…
Пригревшись на мешке под шинелью, Осколков почувствовал себя лучше и заснул.
Через три месяца, когда уже все друзья облачились в живописное гражданское тряпье, пришел приказ: «Всех раненых и истощенных собрать в отдельный барак!»
По лагерю пронесся слух, что этих людей отправят скоро в крематорий, предварительно содрав кожу.
– Лучше погибнуть в бою, чем покорно ехать в крематорий, – сказал Осколков пришедшему проведать его сержанту Нецветову.
– Это верно, – соглашается Нецветов. Долго ероша свою темно-каштановую шевелюру. – Посоветуюсь с другими ребятами…
Через несколько дней забежал он в барак весьма возбужденным. Подсев к Осколкову, зашептал:
– Почти всех угнанных было людей снова вернули в лагерь. Тут и особист лейтенант Ситник, и этот, как его – толстый брюнет?
– Младший лейтенант Комиссарук, – подсказал Осколков.
– Да, да, он самый. А еще Маслов Генка, Кружлевкин Володька, Гришка Аксенов, Васька Чупко, Кучкурда Николай, Володька Малявка. Ну, все-все, которых было угнали…
– Это очень хорошо, – заулыбался Осколков. – С такой силой, если объединимся, вполне можно начать борьбу за свободу.
– И начнем! – Нецветов крепко пожал руку товарища. – Обязательно начнем.




VII
С местным населением вскоре установились тесные связи. Ребятишки и девушки, старики научились проникать к лагерю с глухой стороны, где произрастал густой чертополох и не было постового с овчаркой. Приносили еду, пиджаки и штаны, рубашки и разную обувь.
Однажды утром всех заключенных подняли по тревоге и повели из лагеря. У ворот стояла вереница крытых автофургонов. Полицаи и солдаты полевой жандармерии со сверкавшими на груди бляхами, похожими на серпок луны, хватали всякого, на ком замечали хоть какой-нибудь предмет военного обихода, силком вталкивали в фургоны.
Одетых в гражданское они погоняли плетью, приказывали идти быстрее и не оглядываться.
К полудню пригнали колонну в опутанный колючей проволокой новый лагерь для гражданских лиц и поместили в зданиях без окон и дверей, с разрушенными потолками и крышами. Низали сквозняки, мучил голод. От пыток и болезней умирали сотнями. В ночь под 3 октября 1941 года Осколков, дежуря в команде «очистки лагеря от мертвых», насчитал триста трупов.
Утром его вызвали на допрос.
Посреди обширного двора сидел у стола скучающий немецкий офицер с огромной зеленой фарфоровой трубкой, попыхивая дымком.
Переводчик, рослый мужчина в кожаной куртке с голубыми петлицами летчика, перебежавшего к немцам, действовал усердно. Он кричал на допрашиваемых, дергал за волосы или шлепал ладонью по щекам.
Осколков еще издали обратил внимание на угрюмый вид злого переводчика, на его тяжелые челюсти, на выпяченный широкий подбородок. «Какой-нибудь сынок недобитого кулака, вроде Митьки Смердюкова, – подумал о нем. – Такие в тридцатом году поднимали в Ивановке Казачанского района антиколхозное восстание, грабили проезжих в ночное время, потом пролезали в партию, бросали своих жен и мечтали о смерти Советской власти. Иные из них убежали, под видом «бронированных», оборонять Ташкент, другие, как вот этот, перемахнули к немцам…»
– Ты чего молчишь, сука?! – переводчик рванул задумавшегося Осколкова за плечо. – Расскажи, комиссар, как ты попал в гражданский лагерь и почему до сих пор не подвешен за ребро?
Осколков поднял голову, твердо посмотрел в карие глаза переводчика, невольно усмехнулся: вспомнил о том, что однажды Митька Смердюков загнал кота в квашню с тестом, но все же не побрезговал и поел все блины, выпеченные из этого теста красивой хозяйкой.
– Я тебе посмеюсь! – переводчик размахнулся, но офицер успел жестом трубки остановить его, закаркал сам:
– Ви хайси зи? Цу вэлхэр вафнгатунг гэхорн зи?
Осколков изобразил на лице недоумение, хотя и понял вопрос.
– Юберзетц! – приказал офицер.
Потрясая плеткой, переводчик злым голосом сказал:
– Господин хауптман, капитан, спрашивает, как вас зовут и какого вы рода оружия?
– Зовут Василием. Работал по вольному найму, тут и застала война.
– Врешь, сука! – переводчик дико плеснул взглядом пьяных глаз на Осколкова. Переводя его ответ, добавил от себя: «Коммунист врет, его надо проучить!»
– Гут, гут! – немец махнул трубкой, шматки огня посыпались на землю. – Гут, гут!
Переводчик ударил кулаком Осколкова, снова размахнулся, но офицер крикнул:
– Генуг!
– Ладно, на этот раз хватит, – прошипел переводчик и кивнул солдатам на Осколкова: – Немен! Взять!
Избитых жандармы толкали в загон, обнесенный колючей проволокой. Оттуда слышались возгласы проклятия.
– Молча-а-ть! – вылупив глаза и выхватив из рук солдата автомат, закричал переводчик. – Я вас успокою, большевистские суки!
– Найн, найн! – шумнул офицер. Нет, нет. Софорт бефэрдерн. Сейчас отправим.
Подозвал себе лейтенанта, что-то пошептал ему.
Через несколько минут людей выгнали из проволочного загона и погнали. С обеих сторон колонны шли конвойные с нацеленными автоматами. Позади, громыхая гусеницами и взвывая для устрашения мотором, двигался танк, нацелив пулеметы и орудие вдоль колонны.
– Кажется, на Минск, – не поворачивая головы, прошептал Николай Кучкурда. – Москва не далась, на Германия гонют нас…
– Невозмутимый безобразий! – ворчал Георгий Шота. С него при допросе сорвали новенький почти гражданский пиджак, и он теперь шагал в одной морской полосатой тельняшке. – Грабил солдат, жаловаться нельзя. Разбегаться надо, пока голову не отобрал…
– Сейчас нельзя, поубивают, – шепотом возразил сосед – инженер Пономаренко из Полтавы. Смуглый шатен с темно-серыми глазами, он сопел на ходу и казался старше своих тридцати лет, потому что оброс бородой и не умывался вот уже несколько недель. – Мы драпанем, когда будет можно…
Шепот утих, потому что конвойные пригрозили стрельбой. Люди шли молча, думая о семьях и вольной жизни, о Родине, над которой нависла такая беда, такая мразь.
Забив людьми до отказа товарные вагоны, стоявшие на Минском вокзале, закрыли двери на замок. Ни воды, ни пищи. А когда постучали, раздалась снаружи автоматная очередь по двери. Двое со стоном упали.
Ночью вагоны дернуло подошедшим паровозом. Эшелон загремел в неизвестность.
Лишь в Барановичах охрана открыла двери. Мертвых выбросили на межпутье. Заболевших и потерявших сознание, всех, кто не мог идти, солдаты прикололи штыками.
Остальных построили в колонну, приказали смотреть лишь только под ноги и повели под конвоем.

VIII
Когда колонну остановили, послышалась команда:
– Зо штэен блайбен! Штильэштандн!
– Стой! Не шевелись! – повторили переводчики. Потом, выслушав еще какое-то бормотание начальника, добавили: – Разрешается смотреть без шевеления головой, корпусом и конечностями!
Все увидели высокую белую стену с башнями по углам и охранников у пулеметов на площадках башен. Зеленела железная кровля тюрьмы за стеной.
Из узкой калитки вылез подслеповатый толстячок в очках и в мундире с майорскими погонами. Приняв рапорт от начальника конвоя, он, кособочась, будто не хватало в боку несколько ребер, обошел колонну. Посчитал ряды, крикнул «Оффиен!» и снова полез в калитку, показав толстый, как у ожиревшей бабы, квадратный зад.
Приказ майора «Отворить!» выполняли два служителя, широко распахнув выкрашенные в зеленое половинки огромных ворот. Глазам открылся внутренний вид двора: за колючей проволокой многочисленным стадом толпились полуголые люди с посиневшими лицами и полоумными глазами. Левее проволочной изгороди тянулись приземистые бараки с почерневшими двускатными тесовыми кровлями и небольшими оконцами без стекол, но с густыми железными решетками. У штабелей леса, правее загона из колючей проволоки, повизгивали пилы, стучали топоры: человек тридцать с кандалами на ногах работали, выставив голые согбенные спины с резким абрисом лопаток и ребер, готовых прорвать иссушенную голодом кожу. Толстенький майор был уже там, хлестал кое-кого плетью, преподавая тем наглядный урок для новичков.
Вскоре Осколков узнал от Николая Кучкурды, возвратившегося из санблока, куда его посылали осмотреть уборные, чтобы завтра начать очистку, потрясающую правду: работали у штабеля леса люди, отказавшиеся разбить молотками выставленные перед ними гипсовые бюсты Ленина и отвечать на приветствие «Хайль Гитлер!» Узников объявили коммунистами и обрекли на уничтожение, на удобрение полей. Такой эксперимент решено испробовать и над нами.
– Моя не желай удобрять! – гневно шептал Кучкурда. – Моя давай туган Казахстан ушун!
– Да, нужно за родной Казахстан, за Россию, – согласился Осколков. – Но как бежать из лагеря? Будем говорить с товарищами, будем готовить побег.
– Сми-и-ирно-о! – раздалась команда, едва колонна втянулась во двор, захлопнулись железные ворота. Переводчик, бегая перед строем, кричал: – Коммунисты, жиды, нкавэдевцы, выходи направо!
В колонне, не двигаясь с места, люди тяжело дышали.
– Пострадавшие от Советской власти и большевистской диктатуры, выходи налево!
– Шнелль, шнелль! – торопил майор, грозя плетью, только что стегавшей голые спины узников. – Нах линкс, шнелль!
Люди продолжали стоять, как зачумленные. Майор в ярости сорвал со своего короткого носа очки, уронил их. Переводчик подхватил налету, раболепно подал майору. Но и в этом случае майор огрел раба плетью, затопал ногами:
– Руссиш швайн, доннер веттер! Ершисен!
Услышав такую ругань и угрозу расстрела, переводчик совсем вышел из себя. Он налетел на колонну, стегал плетью, бил кулаками, даже кусался и требовал, чтобы не стояли нам месте, а выходили направо или налево. Ничего не добившись, он упал перед майором на колени и  начал молиться, как на живую икону. Даже майор расхохотался на эту нелепую картину. И в колонне расхохотались, хотя и видели, что на площадках тюремных башен стволы пулеметов повернулись на колонну, пулеметчики припали к оружию. Один возглас: «Файерн!» Огонь! – и смертоносные пули врежутся в толпу.
В этот момент за воротами послышался стрекот мотоцикла, нетерпеливый вой сирены. Видимо, майор знал, кто бы это так мог. Он дернул переводчика за ухо, и они вместе тяжелой рысцой побежали к калитке. Конвойные нацелились на людей автоматами. Один из них буркнул:
– Молшать, сьволош!
Майор возвратился с пакетом в руке. Переводчик встал позади, сверкая яростно вытаращенными глазами.
– Шаде, ес тут! – пожалел о чем-то майор, сказав через плечо переводчику. Потом он добавил несколько слов совсем тихо, не слышно в колонне. Переводчик выступил вперед, закричал:
– Счастливы, суки! Приказано отправить вас на ремонт дороги, а то бы вы полетели к богу в рай или к черту в ад немедленно! Сейчас поведут вас на станцию. Не разговаривать, по сторонам не смотреть, не думать о побеге…
– Бай флухфэрзух вирд гэшосн! – визгливым голосом добавил майор, ткнув переводчика под ребро.
– Господин майор предупреждает, что каждый будет расстрелян, если побежит…
– Это мы понимаем! – гаркнули в колонне. И это ироническое восклицание почему-то понравилось майору. Он заулыбался и махнул начальнику конвоя рукой в сторону вокзала, откуда слышались гудки паровозов.
По дороге на станцию Осколков с Кучкурдой договорились о побеге. Они сообщили также об этом ряду товарищей, которых хорошо знали, верили им.
– Наша хитрость Нассредин, – шептал Кучкурда. – Нада смирный быть на глаз, злой на сердце. Враг уснул, наступай на горла, аляй-аляй…
По дороге к вокзалу и при погрузке в вагоны люди вели себя мирно, дисциплинированно. Наверное, поэтому и строгостей со стороны начальства было меньше: теплушки не замыкали на замок, лишь на одну задвижку без пломбы. А в вагоне, куда угодили Осколков с Кучкурдой, не было половины крыши. Теперь уже мысль о побеге совершенно не давала покоя.
В конце дня выдали людям по небольшому пакетику ржаных сухарей в станиолевой бумаге и по кусочку рафинада.
– Думают немного покормить, чтобы исправнее работали, – догрызая сухарь, сказал Осколков. – А что ел, что не ел, в желудке пусто.
– Моя курсак совсем пропал, – ответил Кучкурда. Помолчав, добавил: –   Работай лошадь, моя и твоя бежать нада…
Станцию Лесную миновали уже в темноте. Сгущался туман, становилось сыро. На тендере паровоза временами вспыхивал прожектор, освещая эшелон. У прожектора сидели солдаты с пулеметом.
Сосновые леса, вплотную подступая к насыпи, глядели на поезд косматыми вершинами и обломанными сучьями. Когда прожекторный луч нырял в чащобу, стволы сосен поблескивали бронзой коры. Тени бежали от ствола к стволу, будто солдаты в шинелях. Эта иллюзия так пугала поездную охрану, что она то и дело открывала пальбу, принимая стволы сосен за партизан в засаде.
Перед станцией Ивацевичи начинался изволок. Поезд сбавил скорость. Туман усиливался. Вагоны катились  будто бы по тоннелю из матово-водянистой мглы, просекаемой то там, то здесь синеватым лезвием прожекторного луча.
Осколков волновался, ожидая сигнала. Ведь его заместитель Платонов, спасший в свое время политрука от смерти на болотах перед Минском, теперь получил задачу пробраться к прожектору и отключить его от питающих батарей. Было условлено начинать побег, как только выйдет из строя прожектор.
И вот луч погас, не возобновился. Урчали пулеметы, брызгая в темноту трассирующими пулями. Но это уже было менее действенно, чем прожектор.
– Двигай, Вася! – подбадривал Кучкурда, помогая Осколкову выбраться из вагона на крышу. – Моя тоже двигай. И ребята двигай.
– Да здравствует коммунизм и свобода! – долетел из мглы голос Платонова. Узнал бы Осколков этот голос среди тысяч других. Но голос это утонул в стуке пулеметной очереди.
«Неужели погиб Платонов? – Сердце Осколкова сжалось. Не чувствуя боли разбитого колена, он отполз к краю насыпи, потом скатился в кювет. – Неужели Платонов убит?»
Замерли вдали шумы поезда. Но на свисты-сигналы никто не откликался. «Куда же я могу один? – с тоской одиночества подумал осколков и пополз в сторону ушедшего поезда. – Если фашисты убили Платонова, его труп должен быть где-то у насыпи».
Вскоре услышал он условленный свист. Сердце запрыгало от радости при мысли, что сигналит Платонов. Но через минуту или через две Осколков оказался лицом к лицу с солдатом из своей дивизии. Он забыл его фамилию, но звали солдата, как и Кучкурду, Николаем. И был он из города Горького.
– Неужели мы только двое прыгнули? – спросил Осколков.
– Да не-е-ет, прыгнули не только мы, – возразил Николай. – Да вот беда. Нашел я мертвого Платонова. Застрелен и руки поломаны. А еще Кучкурда лежит у насыпи. Пулеметной очередью срезали его. Так что остались мы вдвоем, наверное…
Казаха Кучкурду и русского Платонова они похоронили в огромной воронке от авиабомбы. Начертили на свеженасыпанном грунте пятиконечную звезду, поклонились праху друзей и пошли.
Вдруг вспомнился рассказ профессора Медникяна об ошибке Ревкома: повесили тогда красную бумагу со словами «Ревком жив», вот и помогли белым найти и разгромить Ревком. Вспомнив об этом, возвратились к могиле своих товарищей и, с болью в сердце, уничтожили пятиконечную звезду, зашагали дальше.
Уже светало, когда решились постучать в оконце убогой хатенки на окраине Ивацевичей.
– Кто там? – спросила старуха. – Ох, господи, живешь и боишься жить…
– Разрешите, бабушка, обогреться, – попросил Осколков.
– Вся шкура трясется-то от холода и сырости, – добавил окающим голосом Николай.
– Ох, диточки, в лихой час пришли, – сквозь разбитое стекло простонала старуха. – Нате хлиб, да и трапайте на хутор. Там ще нимцев нема, а у нас вони, холеры скоженны, як бисы вертяца. Да ще в соседнем будинке живе комендант полиции, чи як его, Сашка Коблов. От Советской власти дьесят рокив в тюряги був за контрю, теперь лютуе, як тот кобель с паршивой шерситиной. Трапайте проворне. На хуторе спытайте бабку Апрасинью. Дюжа добра жинка. Вона нагодуе, свитку даст, або ще другое. Худобно вам в таком пригляде.
Глотая на ходу вкусный хлеб, Осколков с Николаем брели через луг и кустарники к черневшему хутору.
Восьмидесятилетнюю Апрасинью они нашли сидевшей у крылечка наполовину ушедшей в землю хаты.
– Поджидаю, кого бог принесет, – убедившись, что к ней пришли свои люди, сообщила она. – Ночами я так и не сплю, привечаю червонармийцив окруженных. Охо-хо, дитки! По лису-бору темному богато их от чумы хвашистской ховаются. А я богу дала обет спомогать им, шобы грехи свои замолить, та сыновы… О-о-ох, непростительные у него грехи. Поснедайте, да послухайте. Я сира та бидна, но сосиди всього приносят – и хлебца, и молочка, и обутку разную, свитку, чтобы накормить, одеть червонармицив, та приголубить. Мне людины верят, но сына мово, як вогня страшатся.
Пока ели-пили, Апросинья рассказала страшную быль о том, как прокляла она своего Сашку-сына за его собачий характер, за порчу девок, за возглавление кулацкой банды против колхозов, за пьяные дебоши. Плача и вздыхая, рассказала Апрасинья, что сын ее Сашка Коблов с первого же часа, как только немцы пришли, стал им прислуживать и хвалился, что за идею борьбы с коммунизмом сидел в Воркуте и на Магадане, в Колыме, откуда помог ему бежать поповский сын Алешка Виноделов. «Смышленай, сукин сын! – восхвалял этого поповича Сашка Коблов и  жалел, что его нету под рукою. – В епископы можно бы ставить, сатану. Со шпионами умел ладить, даже в жены себе прихватил одну шпионскую бабу, хотя и партбилет в кармане грел. Тоже и по церковной части маста-а-ак – тропари или молитвы на листах писал и продавал за дополнительные пайки хлеба или за то, если кто за него норму выполнял по работе. А потом восстановился в партии, в начальники порхнул. Далеко, сукин сын, улетит, ежели ему крылья вовремя не обрубят».
– Ох-хо-о, прости, господи, грехи важские! – заплакала Апрасинья. – Сашка в коменданты полиции пошел, дом захватил в Ивацевичах, ко мне и глаз не кажет, цому я и рада-рада. Лягайте, вон в таку годину не приде…
Апрасинья бросила вязанку соломы на пол, прикрыла ее ветхим штучковым одеялом вместо простыни, положила две подушки и две свитки, чтобы прикрыться.
– Отдыхайте, я посторожу.
У Апрасиньи прожили трое суток. Днем прятались в чулан, ночью – грелись в хате. Соседи поили и кормили. Принесли ботинки добрые, малахаи меховые, бушлаты стеганые. Даже рукавички.
– Ну, теперь можно и в путь-дорогу, – решили друзья, отсиживая последние часы в чулане. – Как стемнеет, выйдем с хутора.
Разговор их был прерван необычно громким стуком во входную дверь сенец. Вышла открывать сама Апрасинья. Да и со стоном отступила, как-то жалостно всхлипывая.
– Слухи есть, что ты, мать, коммунистов прячешь! – громыхнул жестокий мужской голос. – Я пришел пока один. Но ежели не покажешь коммунистов, пришлю полицаев, чтобы и тебя, стару каргу, они повесили на осине вместе с коммунистами. Ну-у-у, чего молчишь?
Осколков быстро вышел из чулана и оказался лицом к лицу с высоким плечистым кареглазым человеком с бешено вращающимися зрачками. Смуглое лицо с насупленными бровями, длинные руки и красные кулаки-кувалды, бычья шея и сутулая спина Сашки Кобла – все это мгновенно вызвало в воображении Осколкова образ палача, как приходилось о нем слышать не раз. И все же, надеясь затронуть в Сашке хоть какую-то струнку патриотизма, Осколков заговорил с ним:
– Ты же советский человек, понять должен…
– Советский? – прищурив глаза, сквозь зубы переспросил Коблов. – Может, тебе мамаша моя рассказывала, как я однажды привязал теленка к лошадиному хвосту и волочил его, пока голова оторвалась. И с тобою сделаю тоже, коммунист несчастный. И запомни, никакой я не советский! Я служу «новому порядку» и не потерплю коммунистической пропаганды. Руки в гору!
Коблов набросился на Осколкова. И они упали на пол.
– Сынок, та шо же ты робишь? – зарыдала старуха. – Убивец ты проклятый! Ратуйте, люди!
Николай тем временем ухватил лежавшее в чулане полено и ударил им по голове палача.
– Дохлый вин, детки, дохлый! – без сожаления и без слез в голосе покосилась Апрасинья на раскинувшего руки Сашку и заторопилась, набивая в дорожный мешок краюхи хлеба и вареный картофель, полотенце и кусочек мыла, какую-то древнюю ладанку с розовым шелковым ангелком и катушку ниток с иглой, коробку спичек. – Тикайте, пока не прийшли немци та полицаи!

IX
Много суток пробирались болотами, лесами, кустарниками, взяв севернее Барановичи. Намеревались обойти Столбцы и Минск, пробраться к Борисову на Березине, где проживали родственники горьковчанина Николая. Прошли километров сто двадцать. Под местечком Любичи встретили церковного сторожа. Сказывал он, что его сын служит в Червонармии, а сам он дюже лютует против немцев-кровопийц.
Решили у него отдохнуть, пробравшись в сторожку, как только стемнело.
– Спочивайте, хлопцы, пока побачу, чи есть, чи ни немьци у  моста, – сказал старик  и вышел, замкнув дверь. В комнате полно икон, горела лампадочка. И появилась мысль у Осколкова: «Не в ловушку ли попали? Возвратится старик с немцами, да и скажет: – Ага, коммунисты, попались!»
Но усталость была так велика, что и страх не справился с нею. Залезши на печку, друзья уснули.
Когда старик вернулся с разведки, они не услышали. Но сами проснулись уже за полночь. Через окно виднелась залитая лунным светом церковь и улица из одноэтажных домиков под соломенными, тесовыми и железными кровлями. Вдали, темнея где-то за концом улицы, возвышался большой железнодорожный мост через реку.
– Пробудились? – спросил старик, перестав молиться и повернувшись на шорох слезающих с печи гостей. – А я уже и сам хотел вас растолкать. Время в дорогу, пока не пришла к мосту новая смена караула. Сейчас латыши дежурят, а у меня с ними – дружба. Ежели немцы встанут на охрану, не пройдем. Ось, квиток мне дали патрули…
Осколков заглянул в бумагу. Это был пропуск на право выхода из поселка Любичи через мост. Срок годности – до второго часа ночи…
– Есть квасок и огурчики, картофель и несколько яичек, – умиротворяющим спокойным тоном говорил старик, накрывая на стол. – Успеем, ежели попроворнее. Снедайте на дорогу, да и в добру годину!
Не съев, а как-то опрокинув в себя еду, Осколков с Николаем поблагодарили старика и вышли из сторожки. Провожать их старик не пошел. Он, стоя у калитки, долго осенял крестным знамением: он верил и хотел этой верой послужить правому делу.
Что ни ближе подходили они к мосту, тем сильнее глодала их тревога: «Не продал ли их старик? У себя не захотел, а на мосту, кто узнает, если схватят…»
И все же деваться было некуда, повернули на мост.
Латыш, проверяя пропуск, вдруг усмехнулся и сказал по-русски:
– Благодарите деда-Кирюху, а то бы вы здесь не прошли. Ну, бегом!
«Дадут пулю в затылок! – острая мысль мелькнула в голове обеих. – Иначе, зачем же бегом?»
– Да бегите же, черт вас возьми! – рассердился патрульный. –  Через минуту покажется смена, вас перестреляют, мы – пропадем!
«Была, не была! – решил Осколков. – Бегу!» Он угнулся и побежал, описывая зигзаги. На всякий случай, если начнут стрелять. Вслед за ним топал Николай. И тоже делал зигзаги.
Латыши расхохотались, что эти люди скорее бы поверили в арест на мосту, чем в добросовестность пропустивших их патрулей.
Осколков и его товарищ не знали, что латыши были сынами отцов, которые служили Октябрьской революции в рядах дивизии латышских стрелков. В вермахт попали не по своей воли, ждали случая перейти на сторону Советской Армии. А пока помогали партизанам и окруженцам, выполняя просьбы связанного с партизанами деда-Кирюхи.
Латыши радостно смеялись. Но Осколкову и Николаю было не до смеха. Они знали формулу: «Застрелен при попытке к бегству!»
Лишь в лесу они присели немного отдохнуть от этого бешеного бега под стволами смотревших им в спину автоматов с длинными рогами магазинов, набитых патронами.
– А почему все же они пропустили нас? – успокоившись немного, спросил Николай.
Осколков ответил не сразу, боясь ошибиться.
– Думаю, что в этом кроется глубокий знак, – заговорил он после длительного молчания. – Не удается Гитлеру и Геббельсу убить честь и совесть у советских людей на оккупированной территории. Да и у тех, кто по доброй воле или по неволе служит в вермахте, просыпается временами сознание, что не Гитлер, а  русские им друзья. Вот чем объясняется, что латыши пропустили нас. Может быть, они вспомнили, что латышские стрелки были верными силами Октября…
– Конечно, латыши латышам рознь, – согласился Николай. – В жизни всякое случается… А сколько до Столбцов?
– Километров шестьдесят. Поработать придется ногами и головой. Свистит ветер. Наверное, снег будет…
У местечка Несвет была устроена в лесу полицейская засада.
Не менее двадцати человек неожиданно навалились на Осколкова и Николая. Избитых и связанных положили их на сани, повезли в Барановичи, которые были километрах в двадцати южнее этого злополучного места под местечком Несвет.

X
Май 1942 года застал Осколкова с товарищами в Барановичской тюрьме. Сюда просочились слухи об активном действии партизан, об их намерении напасть на город и освободить заключенных советских людей.
И немецкое командование всполошилось, начало спешно перебрасывать лагерников и заключенных в Германию.
В опутанном колючей проволокой вагоне, куда загнали Осколкова и Николая с товарищами, они встретили лейтенанта Ситникова. На бледном длинном лице его синели подбоины, чернели подсохшие струпья. Льняные волосы серебрились в изморози преждевременной седины.
– Вот потому и поседел, – сказал он. – Два раза пытался бежать. Поймали. Немилосердно били, морили голодом в карцере. Теперь, как слышал я, повезут нас в лагерь Ланцдорф. А там могут поставить ультиматум: или вступайте в созданную генералами Власовым и Малышкиным «Русскую освободительную армию» или пойдете в крематорий…
– Лучше в крематорий, – сказал Осколков. Он уже знал от товарищей, что Власов предательски сдал немцам в феврале на Синявинских болотах целую Ударную армию из 250 тысяч, превратился в немецкого холуя и нуждался в солдатах и офицерах.
– Хорошо, друзья, очень хорошо, если мы все так решим, – сказал Ситников. – Но и в крематорий спешить не будем. Нам нужно создать организацию и  бороться…
На третьи сутки поезд остановился, немецкие солдаты с треском отодвинули двери вагонов и закричали:
– Аустайгенс! Раусь, швайне райне!
Арийцы, даже приказывая выходить, всячески хотели подчеркнуть свое превосходство, называли всех узников русскими свиньями.
В расположенном недалеко от станции и опутанном многими рядами колючей проволоки лагере «Ланцдорф» Николая, Осколкова и Ситникова загнали в барак под литерой «Б». Но во время кормежки брюквенной баландой Осколков неожиданно встретился со ставропольцем Геннадием Масловым.
– Какими судьбами? – обрадовано спросил его
– А здесь теперь все наши. И Владимир Кружлевкин тоже. Привезли сюда специальным эшелоном из Минска. Слышали мы разговор. Будто отправят нас в Судеты на лесозаготовку.
– В Судетах мы свяжемся с чехами, чтобы развернуть пошире антифашистскую деятельность, – шепнул Осколков.
Маслов оглянулся, потом пристально посмотрел на Осколкова. Выцветшие от горя глаза на исхудалом бледном лице Маслова вдруг полыхнули огнями. И он прошептал:
– Где бы мы ни оказались, душа наша сохранится в советском размере. Когда тюремщики предложили на выбор: «смерть или отказ от Советской Родины!», мы им ответили: «Убивайте нас!» И Осколков молча крепко пожал руку товарища.
Через неделю почему-то стали кормить лагерников не один, а два раза в сутки. Да еще давали грамм по сто хлеба.
«Кому-то наши силы понадобились, – пожимали лагерники плечами. – Теперь жди новостей».
Новость началась после утренней проверки: раскаленное клеймо из двух латинских букв «SU», означавшее «Советунион», то есть пленный из Советского Союза, прикладывали к спине, груди и коленям. Так римляне клеймили своих рабов в давние времена. Тут же выдавали серое унылое обмундирование с нашивками знак клейма, вешали каждому на шею дощечку с номером и гнали на регистрацию.
Подойдя к столу, ранее закрытом от его взора спинами впереди стоящих людей, Осколков замер от изумления: на писарском месте сидел знакомый помощник командира взвода из 4-го корпуса 3-й Армии, широкоскулый смуглый парень лет двадцати пяти.
«Этот Зенкин отлично знает, что я – политработник, – екнуло сердце. – Выдаст! Вот и конец всем моим мытарствам!»
Зенкин не торопил обомлевшего Осколкова. Встал во весь свой огромный рост, потянулся и развел одеревеневшие плечи. Потом, усаживаясь и не глядя на Осколкова, спрашивал:
– Фамилия, имя, отчество?
Не переспрашивая, хотя и точно знал, что Осколков врет при ответах. Закончив анкету, безразличным голосом крикнул:
– Отходите! Следующий!
«Или он не узнал меня или хитрит, – раздумывал Осколков. – Кто он, этот Зенкин?»
Вечером Зенкин появился в блоке «Б». Нашумев на Осколкова, приказал ему идти в контору. Остановился с ним у пустого полуразрушенного гаража и, покачивая стволом «парабеллума», сказал с улыбкой:
– Не робей, комиссар, не выдам! Конечно, все записанное с твоих слов в журнал – есть сущая чепуха. Расскажи правду, как попал в лагерь?
«Убить бы эту сволочь! – молча хмурился Осколков. – Но такого краснорожего здоровяка не сшибешь и дубинкой».
– Вижу, сомневаешься во мне? – Зенкин сунул пистолет в кобуру, оглянулся во двор, а потом немного нагнулся к Осколкову. И глаза его, карие, большие, показались добрыми и сочувственными. – Разве, мол, честного человека допустят немцы к секретным писарским делам?
Лицо Зенкина вдруг сморщилось, побледнело. И веки задергались и глаза затуманились.
– Клянусь, что скажу правду! – шепнул Зенкин. – В плен я попал тяжело раненым. Вылечили, а потом дали на выбор – службу или крематорий. Не выдержал я испытания. Даже разбил молотком гипсовую фигуру… Не хочу об этом. В ушах стоит звон, перед взором так и обрисовывается прищуренный глаз и усмешка губ. Конечно, ты прав, подозревая во мне изменника. По форме так оно и есть. Но я никого не выдал и не выдам. И служить буду своим, советским интересам. Что, снова не веришь? Но я, действительно, хочу служить своим… И к тебе просьба: наблюдай за мною внимательно, чтобы потом, когда будут разгромлены фашисты, и мы вернемся домой, ты спас бы меня от необоснованных обвинений. Да, погоди. На днях самолеты разбросали листовки. Передаю тебе одну. Познакомь ребят в лагере. Но только осторожно. Поймают с такой листовкой – может быть расстрел или крематорий.
Осколков жадно глянул в бумагу. «Смерть немецким оккупантам!» Потом шла крупная строка: «ВЕСТИ С СОВЕТСКОЙ РОДИНЫ». 31 МАЯ, воскресенье, город МОСКВА».
Дух перехватило от волнения. Осколков молча посмотрел на собеседника полным торжества и вопроса глазами.
– Да-да, Москва держится, – подтвердил Зенкин. – Побила у своих стен лучшие фашистские дивизии, а сама держится. Брешут гитлеровцы, что они взяли Москву и приканчивают Советскую власть. Иди, покажи товарищам листовку. И скажешь: «Вызывали в контору уточнять регистрационную запись». Больше ничего обо мне, ни слова.

XI
К полудню следующего дня листовку в лагере зачитали до дыр. Будто пьяные от радости, глядели люди друг на друга ободривающими глазами, слушали чтение:
«Дорогие братья и сестры из советских районов, германские бандиты скрывают от вас разгром немецких войск под Москвой и распускают лживые сообщения о нашей стране. Не верьте фашистским псам! Читайте правду о нашем Отечестве, о Красной Армии…»
– Оказывается, какие жаркие бои идут на Харьковском и на Изюм-Барвенсковском направлениях, совсем недалеко от моей родной Полтавы, – тихим голосом заметил полтавчанин инженер Пономаренко. – И война идет и сев идет…
– Харошо идет, – беря листовку и читая ее, пересказывал молодой грузин Шота: – Северо-Осетинская АССР к 25 мая выполнен план посева яровых культур. Казахстан завершен сев сахарной свеклы и хлопок. Хабаровск успешно сеял. Тракторист совхоз «Партизан» Федор Есипенко за один смен засеян 268 гектар и горючий экономлен – 167 килограмм. А-а-а, харош труд. Грузий очень харош – апельсин, чай, лимон. Смерть немецкий оккупант!
– Скоро фашистам дышать будет не чем, – тихо сказал Лиходедов. – Об этом и в листовке сказано. В Англию приехала военная миссия из Америки, Мексика вот-вот объявит войну державам «оси». В Праге совершено чешскими патриотами покушение на заместителя начальника гестапо и гитлеровского наместника Гейдриха. Партизаны наступают в тылу фашистов…
– Тише, вы! – испуганным голосом предупредил вбежавший в гараж Сашка Маленький. На нем длинная зеленая шинель до пяток, парусиновая сумка с медицинским имуществом. – Был я у врача. Согласился стать его фельдшером. Ну и своими ушами слышал разговор Богатырева с комендантом лагеря. За стенкой они разговаривали, а я прислушался. Этот Богатырев, краснодарская сволочь, которую мы прозвали Сашкой Большим, донес коменданту, что в лагере есть листовка. И комендант назначил Богатырева главным над лагерными полицаями. Он их там скликает. Наверное, будет обыск. И хотя листовка попала к нам с опозданием, фашистов она тревожит сильно…
Не дав Сашке Маленькому договорить, в гараж ворвался Сашка Большой, рослый толстяк с красным бритым лицом. Осколков знал, что двадцатичетырехлетний младший лейтенант Богатырев, родом из Краснодара, в первый же день плена согласился стать у немцев переводчиком, достиг расположения и вот достиг должности главного полицая в лагере. «Двоедушная сволочь! – с ненавистью подумал о нем. – Бьет он лагерников, самого бьют немцы. И все же служит им, хотя и ненавидит. Размозжу ему голову вот этой гайкой…»
Осколков хотел нагнуться, чтобы взять гайку, но Богатырев уже бежал к нему с револьвером в руке.
– Руки вверх! – кричал он. За ним в гараж ввалилось или девять полицейских. Началась драка. – Ага, вот она, листовка! Всех вас арестовываю! Вы – партизаны!
Арестованных держали в подвале, кормили через день. Но почему-то не расстреливали, хотя и Сашка Большой распустил слух, что неминуемо расстреляют.

XII
Придя однажды в подвал, будто бы потребовалось ему уточнить какие-то регистрационные данные, писарь Зенкин рассказал Осколкову, что в лагерь прибыли представители «Русской освободительной армии» под командованием генерал-лейтенанта Власова и что поэтому арестованных не расстреливают, надеясь завербовать их…
– Значит, нас расстреляют? – спросил Осколков. – Ведь мы же ни при каких условиях не пойдем служить в армии изменника Власова.
– И все равно не расстреляют, – улыбнулся Зенкин. – Верховному командованию Вермахта понадобилось много людей для отправки на заготовку леса в Судетах. И я прошу, составьте список по своему усмотрению, чтобы я смог составить выгодную для вас команду. Вот вам бумага и карандаш. Напишите список для команды… для команды № 280. И не пугайтесь. Так будет лучше для вас: в Судетах вам помогут чехи бежать из плена…
Осколков мучительно раздумывал над предложением Зенкина несколько дней. И все же списки не стал составлять. «Вдруг Зенкин – провокатор? – такие мысли холодили сердце. – И я своими собственными руками передам ему список самых верных товарищей, лучших советских патриотов. Нет и нет… Лучше я использую бумагу и карандаш для листовок».
И Осколков так поступил. Он писал на небольших листочках тексты, призывая в них оставаться верными Родине до самого последнего вздоха. Такие листочки из рук в руки передавались по лагерю. В одном из листочков Осколков рассказал о предателе генерале Власове, о его начальнике штаба генерале Малышкине, призывал отказываться от вступления в их армию. «Лучше смерть, чем позор предательства!» – завершалась листовка.
В начале августа пленных внезапно согнали на середину двора. Пригнали также людей из подвала. Всем милостиво разрешили сидеть рядами, чтобы представители генерала Власова могли свободно ходить по полосе «дистанции» и показывать документ о самопризнании Советского правительства о своем поражении.
В доказательство «отеческой заботы» Власова о своих согражданах людям выдал грамм по двести настоящего белого хлеба, по горсти сахарного песку и по кружке чая.
День оказался жарким, а принятая в желудок «роскошная еда» еще более разморила людей. Там и сям послышались сонные похрапывания, там и сям многие клевали носами. Сашка Большой хотел пройтись плетью по спинам дремак, но власовец Кудинов, высокий сутуловатый человек с огромной темноволосой головой и крупными чертами скуластого лица, погрозил ему пальцем, и тот заломил свои руки за спину, заулыбался. «Понимаю, мол, вам надо их приголубить. А потом в бараний рог согнете. Понимаю!»
Кудинов продолжал свою речь:
– Говорю вам от чистого сердце, земляки. И вы тоскуете по детям и женам, я тоскую. Жена моя – красавица. Калерией зовут. Учительница. В Курской области. Разве не хотите попасть поскорее к семье, к женам? Русская освободительная армия приведет вас к семейным очагам. Мы сбросим сталинскую диктатуру и выпустим миллионы узников из тюрем. Мы распустим колхозы и покончим с формой государственной эксплуатации в виде трудодня. Мы установим порядок с простором для личных талантов и личной инициативы, задушенной сталинской диктатурой. Вы будете трудиться без погонял и разрушительной системы, которая на деле выродилась в запретительную систему, в неравноправие…
«Какой прохвост, какой негодяй! – с возмущением вслушивался Осколков в лживую речь Кудинова. – Но как это суметь дать ему отпор?»
– У нас другого пути не осталось, – бубнил Кудинов. – Советская власть разгромлена, нужно брать судьбу России в свои руки, чтобы страна не превратилась в игрушку других государств. Даже диктатор Сталин вынужден признать безвыходность положения. Недавно перешли на нашу сторону – столяр из города Винницы Григорий Мельник со своим товарищем Петром Верходан. С ними перешел еще и третий человек, офицер одного крупного штаба Красной Армии. По его просьбе, мы не оглашаем его фамилии. Да и в этом нет исторической необходимости. Важнее всего, что эти люди, рискуя собственной жизнью, принесли для нас важный документ, подписанный Сталиным. Передал документ Григорий Мельник. Вот он, знакомьтесь! Правда, с опозданием попал этот документ к нам, но факт остается фактом.
Из-за спины Кудинова вышел с театральным поклоном круглолицый низкорослый человек со светло-серыми воровато бегающими глазами. Он торопливо, будто его дернули за нитку или укололи иглой в  спину, крикнул:
– Ходите, гражданы, в армию Власова, колы не торопитесь до могилы!
– А вот и Петр Верходан, – отстраняя Мельника, Кудинов подталкивает вперед высокого брюнета с греческим носом и неподвижными карими глазами. – Очень авторитетная личность…
– Мий батько секретарь Обкому коммунистичной партии, так шо уси мене звестно, – плохим украинским языком заговорил Верходан. И это сразу насторожило людей против него.
– Провокатор! – крикнули из задних рядов.
– Яка же провокация?! – закричал Верходан. Выхватив из рук Кудинова бумагу, начал шнырять между сидящими в рядах людьми, показывая лист то одному, то другому, то третьему. – Бачь, бачь, яка вона провокация. Слухайте, як Сталин пише!
Остановившись в центре, начал читать по-русски приказ № 227 Народного комиссара Обороны СССР от 28 июля 1942 года.
«… После потери Украины, Белоруссии, Прибалтики, Донбасса и других областей…, мы потеряли более 70 миллионов населения, более миллиарда 900 миллионов пудов хлеба в год, более 10 миллионов тонн металла в год. У нас нет уж теперь преобладания над немцами ни в людских резервах, ни в запасах хлеба… Население нашей страны начинает разочаровываться в Красной Армии, теряет веру в нее, а многие проклинают Красную Армию, которая отдает народ в рабство, сама утекает на Восток…»
– Кончено с Советской властью! – с подъемом закричал Кудинов, взял у Верходана приказ и помахал им в воздухе. – Сам маршал Сталин признал, что Россия в тупике, кончено с Москвой!
– А вы прочтите еще раз заголовок приказа, – крикнул Осколков, в голове которого созрел, наконец, план, как ударить по власовцам и помочь своим товарищам увидеть истину. – Мы все тут просим.
– Что ж, это можно!
Все внимательно вслушивались в чтение. Кудинов в запальчивости, на что и рассчитывал Осколков, забыл остановить себя на подчеркнутом красным карандашом слове: «Город Москва». И немедленно со всех сторон зазвенели реплики:
– А вы говорили, что с Москвой покончено?
– Приказ-то в Москве подписан, а?
– И почему вы на Сталина напираете, на одну личность? У нас же народ хозяин…
Обескураженный Кудинов глупо улыбается, разводит руками:
– И на старуху бывает проруха. Оговорился…
На выручку поспешил Мельник.
– Сталин сбрехал, написав на бумаге город Москва! – закричал он. – У него вся политика построена на очковтирательстве. Приказ написан где-нибудь за Уралом, поставили – в Москве. Записывайтесь в армию освобождения, если не хотите гнить в сталинских тюрьмах. Ведь приказано всех, кто был в плену, сгноить в концентрационных лагерях...
– Да, земляки, не раздумывайте! – снова Кудинов обрел дар речи. – Вставайте, кто хочет с нами, отходите влево. Мы вас хорошо обмундируем, откормим. За месяц станете сильнее быков.
– Ага! – воскликнул Шота. – Станешь балшой, на мясо пойдешь. Не нада!
Сколько ни старались Кудинов с Мельником и Верходаном, ни одного желающего записаться во власовскую армию не нашлось. И тогда Зенкин, стоявший все время молча, вдруг громким голосом приказал:
– Построить расчлененными шеренгами! Интервал пять шагов!
Весь двор заполнили концентрические живые кольца. Зенкин расхаживал со своим открытым журналом, останавливался перед тем или другим человеком, отыскивал фамилию и номер, ставил против них жирные синие кресты.
«Значит, намечает в могилу, – догадывался Осколков, кося глаза в журнал, когда Зенкин остановился против соседа. – Вот и до меня подходит очередь. Хорошо еще, что я не стал собственноручно писать список…»
Не глядя на Осколкова, Зенкин останавливается перед ним, шуршит листами журнала.
– Не доверяете? – спрашивает чуть слышным шепотом. – Приходится мне самому составлять список команды номер 280. Для вашей пользы. И не робейте. Никакого наказания за уклонение от записи в армию Власова не будет. Командованию Вермахта сейчас выгодно заигрывать с власовцами. Но еще выгоднее отправить вас в Судеты: подтвержден приказ ускорить заготовку леса.
Не поднимая глаз на Осколкова, Зенкин махнул и против его номера жирный синий крест, перешел к следующему лагернику.
Не совсем еще сознавая причину наполнившего грудь ликования, Осколков презрительным взглядом провожал уходивших со двора власовцев. «Еще они возомнили себя спасителями России! Пешки в руках Гитлера! Рабы душою, вот кто вы. И вас сегодня фашисты обвели вокруг пальца, ни капли не помогли вам…»

XIII
Лагерь города Шпиндельмюле, куда привезли команду № 280, немцы устроили на пригорке, чтобы снизу и сверху наблюдать за ним, держать под огнем.
Город расположен ниже, в котловине Судетских гор. Сюда наплывают с вершины влажные седые туманы, отчего дома кажутся фантастическими чудовищами – толстыми, омертвевшими в своей неподвижности.
И в это утро, когда пригнали людей из «Ланцдорфа», был туман. Солнце еле просвечивало, будто желтоватое пятно на промасленной бумаге. Оно совсем не грело. Люди чувствовали себя зябко в липком тумане.
– Вот и новая местность, – прервав молчание, сказал Сашка Большой.
– Местность новая, но порядки старые, – поеживаясь, ответил Сашка Маленький. – Разобьют людей на «штоцбригадес» и начнут выжимать пот.
–А как же ты думаешь, – усмехнулся Сашка Большой. – Не только пот, кровь выжмем из этих ударных бригад. Не даром же я – глава полицаев, а ты – кандидат в человечьи доктора. Хватит ветеринарным фельдшаром…
– Да ты что, в уме? Какой из меня человечий врач?
– А ты, Куколовко, поклонись коменданту лагеря, сразу тебе и диплом дадут и должность. Ну-ну, не выпучивай глаза. Я же знаю твою настоящую фамилию и что ты из Днепропетровска. Меня не проведешь. И не таись. Со мною задружишь, в люди выведу. – Он понизил голос до шепота, доверительно подмигнул в сторону плечистого сутулого черноволосого человека, который рассказывал лагерникам анекдот о неверной жене. – Я этого врача Маляревского знаю по довоенным еще годам. Был он в Ростове ветеринаром. Зубы ему тогда лошадь вышибла копытом. Вставил три золотых. У другого бы немцы давно выдрали золотые зубы, а его не трогают. Да еще людячьим доктором сделали. Понимаешь, жить человек умеет в любом воздухе. Ну, скажи откровенно, разве у тебя до лечащего врача большая дистанция, чем у этого коновала? Но ты только послушай. Шепелявит он, а такие гнет анекдоты! И ве-есел…
– А чего же ему скучать? Сыт, побрит, к спирту-шнапсу доступен вволю…
– Верно, – согласился Сашка Большой. Подумав, добавил: – Если ты коменданту поклонишься, я помогу тебе сделаться врачом. Конечно, шнапс будем потреблять вместе. Согласен?
– Подумаю, – сказал Сашка маленький. И на этом они разошлись.
С утра следующего дня начали всех гонять на работу.
Никто, конечно, не спешил поскорее измерять семикилометровую дорогу от лагеря до лесного участка, не уширял шаг, хотя команды на этот счет сыпались непрерывно. Разозлившись, мастера начинали погонять людей ударами топорищ по спине, конвоиры дублировали мастеров – всыпали прозевавшему прикладом (По не писаному закону, удар по уклонившемуся вовремя не повторялся).
С наступлением зимы начали вывозить лес к станции. В сани впрягали лагерников. Никакого другого тягла не было, будто возвратился первобытный век.
Кружась змеей и описывая зигзаги, дорога спускалась по ярусам. С одной стороны нависали скалистые стены, с другой – зияла пропасть. Обрыв совсем близко подкрадывался к накатанной санями колее.
Впряженные в сани люди были привязаны к головкам полозьев стальными цепочками. Править санями трудно, это почти жонглерское искусство. Однажды Осколков промахнулся, и сани с зигзага пулей метнулись в обрыв.
– Вофлук нагомоль, шлиттен капут! – яростно ругался мастер и кричал, что погибли сани.
– Черт с ними, с вашими дас шлиттен! – обступили его лагерники. – Человек капут, а вы о санях, морда собачья!
Мастер подзывает к себе Сашку Большого и что-то шепчет ему на ухо. Тот оскаляется, переводит:
– Русской и всякой другой мякины много. Подохнете, других пришлют с Восточного фронта. А саней других нам не дадут.
– Скажи ему, что он – немецкая сволочь! – закричали лагерники, подталкивая Сашку Большого под локоть. – Скажи, мы сами будем отвечать за свои слова.
Сашка Большой рассвирепел. Хлестая людей плетью, закричал:
– Сами жить не умеете, мне хочете помешать, па-а-адаль! Учитесь у хромого Женьки Мадамова. Он порвал комсомольский билет, перебежал к немцам и живет припеваючи. Он говорит правильно, что все люди могут жить подобным образом, как жил Бисмарк. И вся его философия вмещается в трех строчках: уметь подлизываться к правящей гитлеровской партии, найти в жены богатую дурочку и ездить ежегодно на курорты. Понимаете? А вы что, хотите меня заставить добровольно на виселицу, а? Не-е-ет, свиньи паршивые, я вас…
Не сговариваясь на этот раз, а просто подтолкнутые огненным потоком закипевшей ярости, люди набросились на Сашку Большого. Он упал. И кто-то резко крикнул:
– Руби!
В белом морозном тумане мерцнуло жало топора. Переводчик отчаянно взвыл. И черным скворцом порхнул в пропасть носок сапога вместе с отрубленными пальцами.
Оставив обмершего от страха мастера на площадке, люди лавиной покатились на дно пропасти.
Осколкова нашли живым. Ему удалось в последний момент освободить руки от цепей, почему и его сани не затрепали до смерти.
Кружлевкин, Маслов, Аксенов и Лиходедов привезли изувеченного Осколкова в лагерь, сдали на попеченье Сашки маленького и сказали:
– Не вылечишь если, то сам заболеешь…
– Вылечу, – сказал Сашка Маленький. А на другой день он же сообщил ребятам хорошую новость: – Сашку Большого, боясь держать в лагере, отправили куда-то на излечение.
В лагерь прибывали новые партии пленных и гражданских лиц. Было много чехов. Прибывшие рассказывали новости – о разгроме немцев под Сталинградом, о покушении на Гитлера, о похищении Муссолини. И все эти новости будоражили людей, усиливали у них жажду борьбы, действия.
Возникли в лагере подпольные группы под наименованием «ПОБЕГ», «Информация о событиях», «Уничтожение средств труда и нанесения ущерба врагу».
Врач лечебного корпуса или, как его называли немцы «Найльгебойде», Корнилович, сутулый высокий человек в щеголеватых галифе и хромовых сапогах, с большим интересом прислушивался к бреду заболевшего горячкой одного из лагерников. Слушал, почесывая ногтем свою круглую лысину в обрамлении венчика светло-русых волос, щурился. Прямо из Найльгебойде направился врач к коменданту лагеря.
А через полчаса, согнав лагерников в проволочный загон посредине двора, комендант кричал и топал сапогами, требуя выдать анштифера, то есть зачинщика. Люди угрюмо глядели на коменданта воспаленными глазами и молчали. Тогда он достал блокнот и начал выкрикивать номера и фамилии, приказывая бегом мчаться на линию.
Когда вызовы закончились, и на «линии» оказалась почти вся подпольная группа во главе с вылечившимся Осколковым, комендант еще раз потребовал выдать хауптанштифтера – главного зачинщика. Но и на «линии», обычно считавшейся предсмертной, никто и ничего не сказал коменданту.
– Расстрел фюр шабаташ унд политиканише! – яростно закричал он. Солдаты и полицаи набросились на обреченных. Избивая, раздели людей до нательного белья, защелкнули на ногах деревянные колодки, медленно погнали из лагеря.
В лесу, у самого обрыва в пропасть вилась автомобильная дорога. Здесь и остановили колонну, чтобы расстрелять. Но тут подкатила легковая машина, из которой вышел писарь Зенкин. Он подал пакет начальнику конвоя, стоявшему неподалеку от Осколкова.
– Доннер ветер, ванс гут! – проворчал начальник, читая бумагу. Потом повернулся к Зенкину и спросил: – Ин вэлхэм абшнит? На каком участке?
Зенкин назвал лагерь Арнау. И тогда начальник конвоя, подумав немного, спросил:
– Гибт эс кайнэн кюрцэрэн вэк? Нет ли более короткой дороги?
Зенкин старательно показал на карте, успев ободряюще подмигнуть Осколкову. И, будто невзначай, сказал по-русски:
– В лагере должны быть уверенными, что мятежники расстреляны. Это острастка для других. Но вы поведете их в Арнау.
Поняв, что Осколков с товарищами догадались об этой хитрости, Зенкин повторил то же самое по-немецки – для начальника конвоя.
«Вот и вышло еще раз чудесное спасение от смерти, – подумал Осколков. – Кажется, Зенкин и в самом деле работает против немцев».
– Я, я, я! Фоштее! – кивнул начальник и прокаркал команду. Солдаты вскинули винтовки и автоматы, дали три залпа в воздух. Потом, поддавая конвоируемых коленами под зад или прикладами в спину, погнали сто сорок человек в лагерь «АРНАУ».

XIV
Когда катился по железной дороге поезд, земля дробненько дрожала, ряды колючей проволоки вокруг лагеря издавали жалобный шуршащий звук, похожий на стон. И всякий раз Апанаска из украинской  слободы Диканьки под Полтавой уныло твердил:
– Це бисовые, стогне. Стогне дротина, смерць до нас кличе…
– Молчи, а то стукну! – шикал на него Геннадий Маслов. Он, как и  другие его товарищи, не любил Апанаску, прозванного в лагере «Полтавцем». Было что-то отталкивающее в этом низкорослом широколицем человеке с маленькой головой и торчащими над узеньким лбом русыми волосами, с маленькими хитро мигающими синими глазками. А вот фашистам он нравился своей робкой жизнью и подобострастным к ним отношением. Старший мастер бумажной фабрики Айхмана фашист Вагнер, прозванный лагерниками «деревянной душой» за бесчувственность и ненависть к людям, ласково разговаривал с «Полтавцем», похлопывал по плечу. Были слухи, что он научил «Полтавца» почаще ныть, чтобы бередить сердца лагерников, иссушать их волю к сопротивлению. И поэтому ненависть против фашистов как бы сама по себе переходила и в ненависть против Апанаски.
– Брось нытье! – грозил белобрысый великан Аксенов. – Брось, а то санки сворочу набок. Наши ленинградцы не здорово лучше нас живут в блокаде, но таким нытьем не занимаются.
Полтавец, пятясь, уходил, прикрывая голову локтями. Голову он берег, хотя и очень часто говорил о смерти.
Вагнер, рыжий и подвижной наподобие ртути, в любую погоду ходил в коричневом пиджаке и в ботинках с тупыми носками, в коричневой фуражке и таких же брюках навыпуск. О смерти поговаривал не меньше Полтавца, но, видимо, умирать не собирался: прихватит какую вещь, скорее в посылку и нах хауз, жене отсылает домой. Алчный, хуже собаки.
– Шнелль, шнелль! – то и дело покрикивал он, хотя и знал, что никто из лагерников не будет спешить изнурять себя и без того тяжелым трудом. Люди изыскивали тысячи способов, чтобы работать медленнее.
А тут еще бумажная фабрика Айхмана находилась на самой чехословацкой границе. И это имело какое-то трудно объяснимое на первый взгляд возбуждающее значение. Наверное, славянский ветер горячил кровь, будил не умирающие надежды на будущее.
Стараясь выслужиться, Вагнер рационализировал технический, политический и полицейский расчет управления людьми и создал нечто мало кому понятное: всех лагерников разбил попарно. И вот в паре с  младшим лейтенантом Костровым, худощавым молодым человеком из Запорожья, пришлось работать Осколкову на «плате-буде», то есть на участке формовки саманных плит из древесных стружек.
Неподалеку работали парами – Володя Молявка с инженером Пономаренко, Георгий Шота – с краснодарским старичком Беляевым. Это был сапожник лет пятидесяти пяти. Он ухитрялся начисто брить бороду и клинообразную голову и объяснял это тем, что «волосу нету, врагу вцепиться не во что».
По соседству трудилась еще одна пара – пожилой сутулый бледнолицый чех Иосиф Шпура и высокий длинноликий немец, известный по кличке Вик. Оба они попали сюда по гестаповскому подозрению в принадлежности к коммунистам. В досье Вика значилось, что он был в интернациональной бригаде, сражавшейся против испанского диктатора Франко. С той поры висело плетью его левая, простреленная пулей рука.
Как первоклассного специалиста, нужного фабрике, хозяин выпросил его у лагерного начальства на должность мастера. Но это хотя и давало Вику ряд преимуществ и даже некоторую свободу – вместе со Шпурой они могли жить вне лагеря, посещать город по своему пропуску, принимать родных на свиданье, но не освобождало от обязанности быть в «паре» и работать на виду лагерников, писать отчет о своих беседах с родными или еще с кем, как того требовала фашистская инструкция «промывания мозгов».
Шпура был связан с подпольной коммунистической партией Чехословакии. Но, кроме подозрения, гестаповцы не имели доказательств. И они поручили Вику наблюдать за всей жизнью Шпуры, бывать у него на квартире, доносить о всем наблюденном уполномоченному гестапо – мастеру Вагнеру. За эту работу обещали полное прощение былых грехов и неосторожностей, хорошую должность.
Вик дал согласие и закрепил это подпиской. Но на второй же день рассказал обо всем этом своему «поднадзорному» Иосифу Шпуре. Они договорились сообща помогать антифашистам.
Вскоре дом № 183 в местечке Старая Пака, где проживал Шпура, превратился в конспиративную квартиру антифашистской группы под руководством Осколкова. Все члены группы начали изучать чешский язык, чтобы легче, в случае бегства, объединить свои силы с силами чехов-антифашистов в общей борьбе за свободу и за мир.
Рукописные листовки распространялись среди лагерников. Но возникла опасность, что гестапо арестует авторов или переписчиков листовок. Не ради же забавы Вагнер организовал диктанты.
– Я вырежу буквы из цинка, – предложил москвич Володя Молявка. – И будем тогда печатать листовки.
Предложение было одобрено. Молявка размещался на третьем этаже нар нового барака. Ему удобно было прятать цинковые буквы под неплотно обшивающими потолок фанерными листами. А чтобы замаскировать саму работу над буквами, Молявка объявил себя ложечником. И первым его заказчиком был Вагнер, жадный до даровых вещей. Молявка выточил ему резцом из березового полена целую дюжину отличных ложек. И это очень понравилось Вагнеру, уменьшило в нем подозрительность. А чтобы никто не нагрянул внезапно и не застал Молявку за работой над крамольными буквами, лагерники поочередно становились «на стремя» у входа в барак. Осколков, Кружлевкин, Нецветов, Маслов, Аксенов, Ситников. Даже Сашка Маленький, присланный в Арнау на фельдшерскую работу, всемерно охранял Молявку, хотя и не знал, чем занимается этот «москвичонок».
Печатать листовки сначала не удалось: чернила растекались по гладкой поверхности цинка, вместо букв получалась на бумаге сплошная усатая клякса.
– Придется множить листовки с помощью копировальной бумаги, – предложил инженер Пономаренко. Он при этом чего-то застеснялся, заерошил пальцами свои смуглые волосы и немного согнулся, как бы не желая торчать среди других на целую голову выше, и сказал тихо: – Конечно, примитивный пресс для оттисков я сделаю, а вот мое предложение насчет копировальной бумаги похоже на предложение мышонка привязать кошке бубенчик на хвост…
– Попробуем достать копировальную бумагу, – обещал Осколков.
– Ра-а-аусь! – послышалось со двора.
И все заспешили в строй для выхода на работу. Это было единственное, когда здесь спешили: хотелось выбраться из прокисшего барака на воздух, а также избежать плети. Ведь опоздавшего неминуемо хлестали.
Вик уже стоял у ворот, ожидая свою группу. Раньше он приходил прямо к месту работы. Но с тех пор, как возникла с его помощью подпольная организация «Тод одер Фрейхайт» – «Свобода или смерть» – он ежедневно являлся к воротам лагеря и вместе со всеми шел в колонне по дороге к фабрике, чтобы иметь возможность выслушать товарищей или сообщить им новость.
На этот раз у него имелась хорошая новость.
Никто не знал, что Вик знает русский язык. Вот почему Осколков крайне удивился, когда Вик нагнал его в сторонке и сказал ему:
– Об этом факте я расскажу по-русски. Очень важное событие: войска Первого и Второго Украинских фронтов окружили и уничтожили у города Корсунь-Шевченковский более десяти немецких дивизий…
– Мы об этом напишем листовку, – сказал Осколков, сияя от радости. – Но нам нужна копировальная бумага.
– В понедельник будет, – шепнул Вик и тут же, увидев шедшего неподалеку Вагнера, закричал на Осколкова, даже поддал коленом под зад: – Шнелль, шнелль!

XV
Весть о разгроме фашистов под Корсунь-Шевченковским от фронта до Арнау дошла за три дня. Но в лагере она распространилась за несколько минут. Подъем духа был настолько упругим, что люди открыто заговорили о необходимости отметить это событие «итальянской забастовкой». От работы никто не отказывался, но и ничего не делал.
Растерявшаяся администрация отдала приказ гнать лагерников бегом с работы в бараки.
А в понедельник, как и было обещано, Вик на работе передал Осколкову и Кострову две пачки копировальной и чистой бумаги. Они, обернув бумагой ноги под штанинами, благополучно пронесли все это в барак.
С помощью пресса Пономаренко и копировальной бумаги Молявка отпечатал экземпляров сто листовок. Оттиски получились ясные, разборчивые.
В ночь с 22 на 23 февраля, напуганная листовками, администрация лагеря приказала отправить вех наиболее подозрительных в ночную смену – одних на фабрику Айхмана, других – на погрузку готовой продукции в вагоны, третьих – на заготовку опилок.
Сделано это было по совету Вагнера, чтобы сорвать возможную демонстрацию лагерников в честь годовщины Красной Армии.
К удивлению Вагнера, заключенные на этот раз уходили на работу охотно. «Наверное, не хотят нюхать сернистый газ, которым мы окуриваем нары и тряпье, – высказал свою догадку врач лечебного корпуса Корнилович. – Сами смердят, как гнилая трапка, но газ им не нравится».
 С этим предположением Вагнер согласился. Уверили его в этом и новые прихвостни, присланные сюда вместо Сашки Большого, – Мельник и Верходан.
Но истинную причину своей веселости знали Молявка и Костров с Аксеновым и Георгием Шота, в противогазных сумках которых лежали под тряпьем оттиснутые Молявкой листовки.
Ночью же листовки были разбросаны во всех цехах фабрики, по всему плате-буде и в вагонах с отправленными в разные города грузами.
Кинжально краткий текст листовок гласил:
«ТОВАРИЩИ! ОБЪЕДИНЯЙТЕСЬ НА СМЕРТНУЮ БОРЬБУ ПРОТИВ КРОВАВОГО ФАШИЗМА И ЕГО ПОСОБНИКОВ! СМЕРТЬ ИЛИ СВОБОДА!»
Маленькие листовки, напечатанные на восьмушке листа, а также сообщения об успехах Советской Армии на фронте делали людей все более бесстрашными, жизнерадостными. А когда узнали о взятии Красной Армией Житомира и подтвердился слух, что даже великий князь Кирилл Романов, исполняющий роль «императора всея России» в Париже, отказался беседовать с генералом Власовым и объявил его изменником России, даже Мельник с Верходаном сходили к уборным и расчетливо оправились на портрет Гитлера.
– Какой же он вызволитель, если его армия удирает? – ворчал Мельник.
– Но и нам теперь деться некуда, – пробубнил Верходан. – Надо подлизываться к лагерникам. Привыкнут к нам, вот и для нас – спасение. Между прочим, эту мудрость слышал я в селе Песчановкой под Сталинградом от одного приспособленца, Федора, Селиванова по фамилии. Он перебежал на занятую немцами территорию и так понравился гестапо, что ему выдали паек и пропуск по всему Перелазовскому району. Жаль, перевели меня сюда еще до разгрома Паулюса, и я не знаю, чего достиг Селиванов и как он будет потом приспосабливаться к советским людям, если его не повесят…
А в лагере с каждым днем все более сплачивались силы сопротивления, накапливался опыт конспирации, шла подготовка к боям.
– Зачем понадобились вам такие знаки? – поинтересовался Молявка, искусно вырезая на котелках «183-СПШ».
– Запомни его, в трудную минуту пригодится, – ответил Осколков.
Больше он ничего не сказал. Да и не мог сказать в эту минуту, так как его покликал лагерный каптенармус, высокий согбенный сорокалетний немец, присланный недавно. Но и за короткий срок ему лагерники успели дать несколько прозвищ. Сначала его прозвали «Юпитером» по его глянцевитым черным крагам и злому голосу, похожему на собачий лай. Потом стали звать «обер-ефрейтором Илько», как еще раньше прозвали лагерную собаку-овчарку. И это прозвище на нем присохло.
Илько приказал Осколкову отнести мешок с перчатками в соседний лагерь, где помещались военнопленные англичане и американцы. Возвратился он оттуда с банкой мясных консервов.
– Англичане подарили три банки, но две из них отняли конвойные, – пожаловался Осколков. – Ну что ж, попируем на остатках.
Молявка вскрыл банку ножом, и начался «пир». Человек пятьдесят смогли окунуть палец в консервы и медленно-медленно облизать, наслаждаясь необыкновенным запахом и вкусом, от которого давно отвыкли. Потом, имея приоритет перед другими, Осколков раздобыл на кухне горячей воды, выполоскал банку и с жадностью выпил жижу с плавающими по ней круглыми блестками.
В марте подули теплые ветры. Желтоватыми плешами проталин покрылся двор. И людей прибавилось: пригнали новые партии из Герлицы, Ланцдорфа, Шпиндельмюле. Обер-ефрейтор Илько повысили, сделали надзирателем.
Дня три он вел себя настолько смирно, что по лагерю зашептали: «Илько одурел от власти, превращается из собаки в человека». Но утром следующего дня раздался на весь лагерь его лай:
– Швайк, зонст бисту тот! Молчать, а то прикончу!
Выбритый, в начищенных крагах, в новой шинели и новом ремне с бляхой «С нами бог!», топал он ногами перед вытянувшимися перед ним Иосифом Шпурой и Вильгельмом Виком:
– Кэрк! Ком хер! Кругом! Уходите отсюда! Работа отменяется. В лагерь придут уполномоченные генерала Власова…
– Ну, ребята, готовься к встрече с гостями, – шепнул Осколков товарищам, наблюдавшим вместе с ним эту картину. Шпура и Вик зашагали из лагеря. Низенький Шпура в черном пиджаке и ботинках шагал чаще, рослый Вика реже отмерял шаги длинными ногами. Раскачивалась плетью его сухая, прострелянная еще франкистами в Испании, рука.
– А что если на власовцев напустить старичка Беляева? – лукаво посверкивая глазами, предложил Володя Молявка. – Он всегда ворчит против них. Отчитает по-стариковски, вроде как по темноте своей, а?
– Попробуем, – сказал Осколков. – А теперь надо ребят готовить…

XVI
Комендант уехал куда-то на машине, поручив Илько встречать гостей. И он старался. Людей в строю выравнивал руками, будто глиняных солдатиков расставлял по шеренгам. Закончив работу и взглянув на ручные часы, петушком скакнул назад, закричал выученные слова:
– Нужно тишин! Ферштейн?
– Яво-о-оль! – крикнули в ответ из шеренг. – Понятно!
– Штилль! Тишин! – закричал Илько и сам замер перед строем, выпучив глаза на ворота. Оттуда шагали двое. В одном лагерники узнали Кудинова. Второй в форме немецкого обер-лейтенанта был незнаком. Махнув на хотевшего было рапортовать ему Илько, он приложил руку к головному убору, бойко поздоровался с людьми:
– Здравствуйте, друзья!
– Волк в брянском лесу ваш друг! – звякнуло в ответ.
– Зачем оделся в чужую шкуру?!
– Лайзе, онэ лэрм! – закричал Илько. – Тишин! Не шуметь!
Обер-лейтенант шепнул что-то Кудинову, жестом руки призвал Илько молчать, а сам сладко заговорил снова:
– Давайте, земляки, поговорим доверительно. Я ведь русский человек, сильно пострадавший от сталинской диктатуры…
– За какую же ты политику страдал, сынок? – спросил Беляев. – Я знаю многих страдальных людей. Ковтюха, например. О нем даже Серафимович книгу писал, «Железным потоком» называется. Знаешь, сынок, кто такое Ковтюх? Это лучший полководец, герой. Ну а Сталин приказал его расстрелять. Мы за это Сталина накажем, придет пора. Без тебя накажем. А вот ты скажи, в чем твои страдания состояли и стоит ли из-за тебя нашу Советскую власть опровергать, как ты с Власовым хочешь, а?
– Швайк, зонст бисту тот! – закричал Илько. – Молчать, а то прикончу!
Он бросился к седенькому сухощавому старику. Но обер-лейтенант остановил его и сказал:
– Холэн зи ин хэр! Позовите его сюда.
Илько выхватил старика Беляева за рукав из строя и потащил к офицеру.
– Вы мне нравитесь, папаша! – неожиданно заявил обер-лейтенант. – Возьму вас к себе интендантом. Хватит вам голодать и мучиться в лагере. Я понимаю страдания людей. Сам был в тринадцатом году, когда мне сравнялось лишь двенадцать лет, сослан вместе с отцом и матерью… Семья погибла за Уралом-горой, а мне удалось бежать. Вступил в Освободительную армию, чтобы бороться со сталинской диктатурой…
Беляев снял с себя тряпичную шапку, поскреб ногтем бритую клиновидную макушку и в наступившей мертвой тишине сказал:
– Сдается мне, сынок, что ты не против диктатуры Сталина навострился, а против Советской власти. Но ежели ты перешел к фашистам, туда тебе и дорога. Пробуй, мсти за свою кулацкую хату и за корову. Но ты нас не мути и не кличь лезть с тобою в одну петлю. У меня-то ись три сына в Красной Армии. Сам я сражался за Советскую власть, а ты мне предлагаешь стать у Власова интендантом. Да лучше смерть, чем руку поднимать против Родины…
Переводчик в это время нашептывал что-то надзирателю Илько.
И тот вдруг бросился к Беляеву с криками:
– Партизан! Штрелять!
Первая шеренга, будто ее подогнали уколом в спину, мгновенно своей волной отбросила Илько в сторону и прикрыла собой Беляева.
Оказавшись перед непроницаемым строем разгневанных людей, Илько в испуге покосился на охрану. Но голос его пропал, хотя и в мыслях металось слово: «Огонь!» Власовец заметил это и решил использовать обстановку в своих целях завоевания доверия лагерников. Он решительно ухватил Илько за плечо и громко сказал по-русски, потом по-немецки:
– Не сметь обижать моих земляков! Да-да, не сметь. Пусть высказывают, что накипело на сердце. Мы боремся за свободу слова и взглядов, равно как и за свободу имущества. На этих принципах будет нами построена жизнь Свободной России. Мы сами разберемся в нашей внутренней жизни, в наших распрях, которые неизбежны при такой сложности обстоятельств.
Илько засопел, хлопая себя плетью по краге, потом, предвкушая неизбежный, по его мнению, конфуз, подмигнул обер-лейтенанту на Осколкова:
– Дизе ист лерер, учитель…
– О-о, рад познакомиться, – сказал обер-лейтенант, шагнув с протянутой рукой к Осколкову. Наступила тишина. Внимание лагерников и  охраны было поглощено ожиданием, что же произойдет. Но офицер сам вовремя остановился поодаль. «Опозорит меня, сукин сын, – подумал об Осколкове. – Не подаст руку, вот и начнется хохот. А тут еще Илько восторжествует моему конфузу. Не-е-е, лучше я так поговорю. Может быть, выясню заводилу…» – Не москвич ли вы?
Скосив глаза на левый фланг шеренги, упиравшейся в двери барака, и увидев, что товарищи уже успели спрятать Беляева, Осколков солгал обер-лейтенанту:
– Да, я москвич. Но откуда вам, сосланному за Урал, известна Москва?
– У меня родственники в Москве. Там живет дочка бывшего земского начальника Какурина, Варя, если вас интересуют подробности…
– Значит, вы бежали из-за Урала в Москву, а потом – к фашистам? – спросил Осколков.
– В Москве не я один скрывался, – рассердился офицер. – Я жил в доме на Баумской площади, а вы?
– На улице Кропоткина, – сказал Осколков наугад. И в душе его было желание прекратить разговор, потому что Москву знал плохо, мог срезаться. – Но при чем здесь адреса?
– Нет, я хотел бы просто продолжить диалог, – начал было офицер снова, но к счастью для Осколкова в глубине лагеря ударили в рельс. Это сигнал на баланду. В таком случае все отбрасывалось – работа и отдых, споры и беседы, даже драка: опоздаешь, скорби целые сутки не евши, слушай урчание желудка, черт бы побрал эту ненасытную деталь организма!
После обеда, решив действовать пряником, власовцы получили у администрации лагеря разрешение не посылать людей на работу, а позабавить их концертом.
Из лагеря Герлицы привезли на грузовике группу «Селбштаттлайенкун» - самодеятельности. Состоя целиком из военнопленных, выступала она в столовой, куда загоняли лагерников по очереди.
Кудинов и обер-лейтенант с огромной овчаркой на ремне отсиживали все очереди. И не столько слушали концерт, сколько наблюдали за людьми и раздумывали над словами старика Беляева. «Конечно, нет у  нас народной базы в России, если даже здесь, глядя в глаза смерти, слушать нас не хотят эти фанатики коммунизма, – бередили душу невеселые мысли. – И не растравляются люди даже фактами сталинских беззаконий. Различают, сукины сыны, между Сталиным с его сатрапами и партией, между вельможными бюрократами и Советской властью. Спровоцировать бы и подтравить администрацию лагеря расстрелять всю эту коммунистическую шваль, да боязно: вдруг все же одолеют коммунисты. Наступают они и наступают на фронте, как угорелые…»
Обер-лейтенант толкнул Кудинова локтем, показал глазами на выход.
Овчарка побежала рядом с ними.

XVII
Разговор Кудинова с обер-лейтенантом слышала только одна овчарка. А когда они возвратились в столовую со своим новым планом воздействия на лагерников, здесь уже пели под аккомпанемент гитар и скрипок ярко разодетые персонажи. Они были настолько измазаны краской, что походили на пластилиновых чертиков в аду в момент самой злой расправы над грешниками.
Звучали слова и мотивы: «Под дикой яблонькой», «Не все коту масленица», «Полюшко-поле». Потом солисты пели «Стеньку Разина» и «Дубинушку». Соло хотя и звучало несколько сухо без хорового припева, но нравилось слушателям, трогало сердце.
По глазам и позам людей обер-лейтенант понял, что они взволнованы, поспешил выступить в антракте с речью. Видать, имелся у него талант оратора. Он говорил о свойственном каждому народу патриотизме, бил себя в грудь. Наконец, снизив голос до полушепота, потряс себя за борта новенького френча.
– Под этой серо-зеленой шкурой, земляки, живет и страдает русская патриотическая душа! Это понимать надо, земляки! – его большие серые глаза налились слезами. Люди сочувственно переглянулись. Овчарка заскулила.
Тогда Кудинов потянул ее за ремешок во двор. Обер-лейтенант, шатаясь и хватая себя за грудь, как при сердечном приступе, подковылял к Володе Молявке и жалобно просящим тоном сказал:
– Мне трудно, мой юный друг, очень трудно. Помоги, пожалуйста, выйти на воздух. Я должен сказать тебе тайну…
Морально чистому и неопытному юноше москвичу-Молявке показался искренним страдающий голос обер-лейтенанта, захотелось поверить в готовность человека раскаяться в своей вине перед Родиной. А тут еще это романтическое обещание «сказать тайну». И они вышли как раз в момент, когда выключили свет перед выступлением очередного разрисованного солиста. Осколков не видел этого.
Молявка возвратился через полчаса. Подсев к Осколкову, он возбужденно сжал ему пальцы, шепнул:
– Ухо ко мне поближе…
– Обер-лейтенант, честное слово, коммунист, – шептал Молявка. – Он показал мне партийный билет, показал орден «Красной звезды». Честное слово! Хотит он связаться с подпольщиками в лагере, чтобы заодно бороться против фашизма. А еще он советовал остерегаться Мельника, Полтавца, Верходана и Коротенко…
– Кого, кого? – вздрогнув, переспросил Осколков.
– Коротенко, который из Полтавы. А что?
Осколков ответил не сразу, захваченный потоком своих мыслей. «Обер-лейтенант советует нам остерегаться. Но ведь мы и без него уже знаем, что Мельник, Полтавец и Верходан – замаскированные фашисты. Но вот Коротенко?»
Украинца Коротенко, похожего толщиной на тумбу, Осколков хорошо знал. Этот двадцативосьмилетний лейтенант был в отряде Ковпака. В одном из боев его ранило, и он попал в плен. В лагерной подпольной антифашистской организации действует активно под кличкой «Волк». «Так что же выходит? – размышлял Осколков. – Если власовец говорит правду, то Коротенко надо считать провокатором и  шпионом. Но, спрашивается, зачем бы понадобилось власовцу клеветать, приравнивать Коротенко к Верходану, если у нас нет для такого вывода никаких оснований? Скорее всего, власовец ищет путь в нашу подпольную организацию, сам как раз и является шпионом генерала Власова и провокатором…» От этих мыслей на сердце стало очень тяжело и тревожно.
– А ты, Володя, не рассказал власовцу о нашей подпольной организации? – воспользовавшись шумом рукоплесканий, спросил Осколков.
– Да нет, я только слушал, – неуверенно ответил Молявка. И его охватил трепет при воспоминании о том, что врач Корнилович, пуская их в лечебную комнату, поприветствовал обер-лейтенанта фашистским поднятием руки и возгласом «Хайль Гитлер» – А что случилось?
– Настоящий антифашист, Володя, не стал бы тебе с первого раз показывать орден и партийный билет. Ты, Володя, нарвался на провокатора…
Володя обезумевшими глазами посмотрел на Осколкова.
– Я знаю, где у человека сонная артерия, – прошептал он. – Пойду и секретным резцом перехвачу ее, пусть обер-лейтенант сдохнет…
– Теперь это еще больше повредит нам, – удержал его Осколков. – Посоветуюсь лучше со Шпурой и с Виком.
Всю ночь надзиратели и полицаи искали в бараках старика Беляева, чтобы арестовать. Но на его обычном месте его не оказалось. В другом же месте, где он лежал, притворившись спящим, его не узнали, так как товарищи успели загримировать.
Днем Вик предупредил Осколкова о необходимости бежать из лагеря.
– По нашим данным, обер-лейтенант заподозрил тебя в качестве руководителя подпольной группы. Бежать придется тебе прямо с работы. Вот тебе и адрес Шпуры, – подал он коробочку из-под вазелина. – Пропуск дадим на работе. А что делать потом, скажет Шпура. Не забудь хлеб. Будет спрятан за машиной, в пакле.

XVIII
Полтавец, которого прозвали в лагере «тихой сапой» за показную робость и действительную связь с фашистами, неотступно следил за Осколковым на концерте, в бараке и на работе. Он видел, что Осколков взял хлеб за машиной, немедленно сообщил об этом Вагнеру, а тот – надзирателю Илько.
Сигнал на баланду прозвучал раньше обычного. При этом мало кто обратил внимание на усиленные почему-то конвойные посты и на то, что за группой Осколкова шагает толстенький Полтавец с маленькой птичьей головой и слезящимися узкими серыми глазками. Но сам Осколков заметил слежку.
«Теперь труднее бежать, – размышлял он, хлебая брюквенную баланду и откусывая клейкий черный кусочек хлеба. – Наверное, придется отложить до завтра».
Илько вошел в столовую с двумя постовыми. Поравнявшись с Осколковым, они вдруг нацелили автоматы на него и на сидевших рядом товарищей.
– Хэндэ хох хальтэн! – приказал Илько. Держи руки вверх!
– В чем дело? – подняв руки, спросил Осколков.
– Рюр дихь нихть, занст бисту тот! – свирепо выпучил Илько голубоватые  бегающие глаза. – Не двигайся, а то убью!
– Не двигайся, убью! – натужившись и выполняя роль переводчика, старался Апанаска Полтавец. Он даже прихрамывал от возбуждения и  поглядывал на Осколкова как-то из-под руки.
– Дортхин градэаус гейен! – показал Илько рукою. Полтавец немедленно перевел:
– Иди прямо, туда!
– Нихть цурюк – бликен! – закричал Илько. – Шнелер!
– Не оборачиваться! – эхом повторяет Полтавец. – Проворнее идти!
Лагерники повскакали с мест, чтобы наброситься на фашистов, но осколков крикнул властным голосом:
– Не сметь!
Увели его одного.
В каморе, обнаружив у Осколкова баночку и клочок бумажки в ней с адресом Шпуры, Илько начал избивать Осколкова и кричал.
Полтавец, забыв от возбуждения даже украинский акцент и диканьский говор, переводил на чистом русском языке:
–Зачем у тебя адрес чеха? Кто написал?
– Я сам написал, чтобы в удобный момент поблагодарить человека за кусок хлеба.
Пошептавшись с Илько, Полтавец подвинул к Осколкову чернильницу, перо и бумагу, злорадно усмехнулся:
– Пиши снова адрес, только по-чешски.
Осколков написал, радуясь, что так понадобилось ему знание чешского языка, изученного в лагере. Полтавец развел руками, Илько проворчал. Потом Полтавец спросил:
– Где и когда записал ты этот адрес?
– На прошлой неделе списал этот адрес с дверцы шифоньера, в котором Иосиф Шпура вешает одежду, – находчиво придумал Осколков правдоподобную версию.
Илько обескуражено выслушал перевод, подвигал челюстями и рыкнул:
– Ин карцер!
В карцере, помещенном в подвале бумажной фабрики, Осколков не нашел в своих раздумьях ответа на вопрос, кто же выдал? Вспомнил о котелке с шифром «183-СПШ» и схватился за голову: «Неужели Молявка проболтался?! Но ведь он не знает расшифровки, не знает, что надо читать шифр: «СТАРАЯ ПАКА ДОМ ШПУРЫ № 183». Тогда кто же выдал меня и  почему товарищи до сей поры не связались со мною? Неужели провал полный?!»
В карцере не зажигали лампу, так что Осколков различал день и ночь лишь по шумам машин и голосам рабочих, прислонив ухо к сырой холодной стене.
Ноги стыли от дующего сквозь решетку ветра из подземелья. Над головой шумел вентилятор. Лишь в одном из углов карцера Осколков нащупал небольшой кусок пола без решетки. Он прислонился спиной к стене и спасался на этом кусочке от ледяного ветра. От усталости даже задремал – стоя. Но тотчас же проснулся, услышав журчание пущенной в карцер воды. Поднимаясь выше и выше, она холодной пронизывающей болью охватывала ноги.
На крик Осколкова никто не отозвался. Чтобы не упасть и не захлебнуться, Осколков уперся спиной и локтями в стены. Дрожали все мускулы и ныли кости. Голова кружилась. «Пропадет не доведенное до конца дело, – мысленно сокрушался при этом. – Не увижу никогда свободы и своей Родины».
И когда уже совсем иссякли силы, вода начала быстро убывать, с шумом проваливаясь сквозь решетку. Загремел засов.
– Гутен таг! – посвечивая мигающим фонариком в лицо Осколкова и  хохоча, сказал Илько. Потом сунул Осколкову бумагу: – Шрайбэн зи, вифиль ман варэн бай ойхь партизанэн?
– Напиши, сколько у вас было человек партизан? – услужливым эхом отзывается выглянувший из-за спины надзирателя Полтавец.
Осколков молча швыряет им в лицо карандаш и скомканную бумагу. Илько заругался, пробормотал неразборчиво. Но Полтавец перевел:
– Душ был тебе слишком крошечный. Напустим воды до пупка, поумнеешь, коммунист проклятый.
Воды в карцер почему-то не напустили. Зато Илько зачастил сюда и наслаждался тем, что мигал Осколкову лучом фонарика в глаза, вызывая острую резь и слезы, текущие по дряблому серому лицу.
– Идите вы к черту! – закричал Осколков. – Расстреляйте меня, но прекратите издевательство и пытку!
Не поняв Осколкова, Илько вышел.
Усталость взяла свое. Осколков присел, охваченный кошмарной дремотой. Проснулся от ощущения скользящего у глаз пучка света. Не вставая, поднял голову, и в сердце похолодело: рядом с Илько стоял тучный рослый инженер Пономаренко.
– Антвортен зи унзерен ной долметшер, – с ехидной, торжествующей улыбкой сказал Илько. И это Осколков понял: «Отвечайте нашему новому устному переводчику».
Собрав силы, Осколков распрямился и прошептал инженеру:
– Значит, вы продались и вина провала на вас?
– Вас, вас? – переспросил Илько.
– Объявляет голодовку, –  кивнул Пономаренко надзирателю на Осколкова, а сам по-русски продолжал: – Лиходедов с Масловым и Аксеновым чуть не до смерти забили Ваську-пьяницу. Мне поручили тащить его седло и тебя покормить и просветить.
– Вас, вас? – снова переспросил Илько.
– Уговариваю человека принять еду, – ответил Пономаренко и добавил хорошо известные Илько слова: – Голод глюпо, лерер. Ошнь глюпо!
– Гут, гут! – одобрил Илько. – Голод глюпо, глюпо ист.
– Доказательства?! – глядя в упор на Пономаренко, требует Осколков.
– Бери, ешь! – Пономаренко подал Осколкову котелок со знакомой надписью «183-СПШ». – Голод глюпо…
– Я, я, я! – кивает Илько. – Голод глюпо ист!
Взяв котелок, Осколков сказал, поведя глазами на Илько:
– Скажи остолопу, что меня пора вывести на воздух, так как прошло десять дней. И пусть прикажет не гасить здесь лампу.
– Вас, вас? – недоуменно переспросил Илько. Слово «остолоп» послышалось ему как «ОСТЕРН», то есть «ПАСХА». – Ден Остерн найн, нур ин ден априль шлюсс.
Сдерживая улыбку, Пономаренко переводит слова Илько косвенно:
– Надзиратель уверяет, что сейчас пасхи нет, будет лишь в конце апреля.
Осколков от души засмеялся. И это понравилось Илько. «Ага, промыли парню мозги, о пасхе спрашивает, – радуется надзиратель. – Пономаренко согласился в переводчики после карцера, а этот и в полицаи пойдет или к власовцам. Очень даже хорошо. За каждого завербованного мне обещали тысячу марок наличными».
На этот раз Илько оставил в карцере свет не погашенным.
Осколков, едва затихли шаги надзирателя и переводчика за дверью, начал есть баланду. Распаренные мягкие кусочки брюквы он обсасывал и протирал сквозь зубы, чтобы продлить время еды. Вдруг попалась галушка. Это невероятно, такую пищу давали в лагере лишь врачам дегустаторам. Осколков разломил ее. На пергаментном листочке знакомым почерком Кострова было убористо написано: «Полтавца мы избили, как бешеную собаку. Пономаренко действует по нашему указанию. Он узнал, что твоя судьба будет решаться в Тратенау. Не отступай от своих первых показаний, все будет хорошо… Володя Молявка сильно переживает, что тебя арестовали. В день твоего ареста забрали на несколько часов Старого. После этого случая Бледный хотел навострить лыжи. Но после возвращения Старого мы ожили, все на месте. Есть слухи о втором фронте. Хорошо бы, но только Доллар и Фунт тянут резину».
Осколков знал, что «Старым» звали Иосифа Шпуру, а «Бледным» – Вика. Весть, что они живы и продолжают работать вместе с подпольщиками, сделала Осколкова бодрым т здоровым. Удивительное лекарство – добрая весть о товарищах, о Родине. «Все же будут вынуждены наши союзники открыть второй фронт, – убежденно в своих мыслях твердил Осколков. – Но больше всего мы надеемся, на Советский фронт, который проходит теперь и здесь, в лагерях…»
Через день начали Осколкова выводить на прогулку. Но пуговицы на брюках срезали, а у щиколотки наглухо затягивали шнуром, чтобы невозможно было убежать даже голому.
Товарищи между тем сообщили, что Вик уже несколько раз ездил в Тратенау, где удалось через проникших в органы следствия антифашистов начисто отвести от Осколкова обвинение в партизанстве. Осталось лишь обвинение в непочтении к лагерным властям. А за это положена не смертная казнь, а лишь карцер или – самое большое – штрафной лагерь.
Товарищи регулярно подкармливали Осколкова, снабдили сшитыми из рукавов стегаными чулками и фуфайкой, чтобы не простудился.

XIX
Ночью 18 апреля 1944 года Осколкова пробудил визг ржавого засова. Потом распахнулась дверь, и в карцер хлынул теплый воздух.
– Раусь! – свирепо-свирепо закричал Илько. Вчера он угрожал расправой за отказ Осколкова пойти в полицаи или во власовскую армию. И вот пришел: – Раусь! Шнель! Захен унд кляйдунгештюкке лассен!
«Значит, пришел конец, – подумал Осколков, слушая приказ выходить быстрее, оставив на месте вещи и одежду. А тут еще солдат налетел на него, выворачивая руки за спину и связывая их веревкой. – Конечно, поведут на расстрел. Прощайте, товарищи!»
Осколкову казалось, что он лишь обо всем этом только подумал. В самом же деле он об этом громко кричал. Вот почему Илько быстро прикрыл дверь карцера, чтобы крики не вылетели через колодец во двор фабрики. Потом он прошипел в ухо Осколкову:
– Лайзэ, онэ ларм! Тихо, не шуми! Нихьт эршиссен! Не расстрел!
– Врешь, врешь! – кричал Осколков. Когда же Илько с явным сожалением, что вещи уплывают из его рук, начал набрасывать Осколкову на плечи зеленую шинель с прицепленным к ней «тайным котелком»  поддал его коленом под зад, пришла догадка: «Шинель набрасывают, чтобы никто не увидел, что руки связаны веревкой. Куда же это они меня?»
– Нихьт цурюк-бликэн! Не оборачиваться! – прикрикнул Илько при попытке Осколкова спросить его о чем-то через плечо.
И во дворе фабрики и за ее воротами было сыро от только что прошедшего дождя. Но в темном небе ярко сверкали звезды. Они были почти такими же и также подмигивали, как звезды на небе Родины. И все же – не такими: сверкали слишком холодно, рисунки их были иными, чужими. И Тишина была не такой, как в апрельские ночи на Родине. Там она интимная, мягкая. А вот здесь – могильная, тяжелая. Может быть, оттого, что при выходе на дорогу принесло ветерком смольный, жирный запах горелого мяса. Осколкову захотелось плюнуть в лицо конвоирам, сынам той родины, которая превратилась не только в презираемую еще французом Мирабо индустрию войны, но и в страшное кладбище, в крематорий миллионов людей. Их сжигают в печах лишь за то, что они не германцы и у них нет фашистских умонастроений.
Наверное, Осколков плюнул бы. Но за ним бдительно следили.
– Нихьт цурюк-бликэн, гэшосен! Не оборачиваться, застрелю! – лязгнул солдат затвором. И тогда пришлось Осколкову плюнуть на землю, по которой он шагал.
За территорией лагеря повернули налево. Вскоре забрезжил сквозь темноту тусклый огонек железнодорожной станции Арнау. От фонаря в небо уходил черный, опрокинутый широкой частью вверх, конус. «Тень от абажура. – Определил Осколков. – Значит, боятся фашисты воздушных налетов…»
Конвоиры ввели Осколкова в вагон. И в ту же минуту поезд отправился в путь.
В окно не разрешили смотреть. Но считать остановки человеку не запретишь, как и дышать воздухом, пока он жив.
На двенадцатой остановке конвойный толкнул Осколкова в плечо:
– Раусь!
Вышли из вагона на станции Герлицы. По обе стороны шеренгой чернели, будто искалеченные солдаты на костылях или с подвязанными руками, дома и дома: на одних сорваны крыши воздушной волной, у других отбиты углы, у третьих зияли в стенах пробоины, четвертые совсем осели на ракушки, пятые рассыпались в щебень и пыль. Здесь рвались авиационные бомбы, сброшенные советскими и английскими летчиками.
«Это хорошо, но мало! – подумал Осколков. – Твердолобые фашисты должны быть так отколоченными, чтобы никогда не захотели больше воевать».
Приток Одера – река Нейсе – разрезала Герлицы на западную и восточную часть. У огромного моста через реку автоматчик преградил дорогу, высвистнул короткую трель «кунштюшным» свистком. Из будки вынырнул усатый обер-ефрейтор из числа тотальных. Осколков даже удивился, что обер-ефрейтор отстоял свои усы перед неминуемой бритвой вермахта.
Удивился Осколков еще и тому, что служака даже не взглянул на него, зато посветил фонариком в документы, хотя уже взошло солнце, было светло и без фонарика.
– Ком! – махнул усач рукою. И Осколкова повели дальше.
Давно остались позади окрестности города, разбитые бомбами и обставленные аккуратными колышками территории бывших домов, поковерканные взрывами садики. Солнце припекало спину и плечи, а конца пути не видать.
Конвоиры ни разу не предложили отдохнуть, не угостили едой. Но сами они (Это Осколков отчетливо слышал) многократно хрустели галетами, попивали булькающий во флягах черный кофе. Потом закуривали душистые французские сигареты.
Обгоняя путников, солнце посветило им в левую щеку, коснулось лучом носа, наконец, ударило краснеющим светом прямо в лицо и покатилось быстренько к горизонту.
Но убежать и спрятаться солнце не успело, так как левее шоссе зачернели точки. К ним повернула дорога, освещенная закатными лучами.
Вскоре Осколков различил уже не точки, а вершины сторожевых вышек опутанного проволокой лагеря, похожего на Ланцдорф: тоже размещен в чистом поле и разделен рядами колючей проволоки на участки – каждый барак особо опутан проволокой, охраняется постами и овчарками.
«ГЕРЛИЦ. ШТАЛАГ VIII-А» – успел Осколков прочесть, пока его быстро обыскал солдат. Конвойные были отпущены, Осколкова еще с минуту подержали, пока вышел офицер. В нем Осколков узнал старого знакомого по одному из первых немецких лагерей в Белоруссии. Покуривая фарфоровую зеленую трубку величиной с хороший огурец, офицер крикнул:
– Бараккелдельдштрафэ!
Солдат толкнул Осколкова через узкую калитку в проволочной изгороди и сказал стоящему там часовому, кивая подбородком в сторону покуривающего офицера:
– Майор Карл Грюйн…
«Ловкач этот Карл Грюйн, – подумал о нем Осколков. – На фронте бы мог от гауптмана, каким я его видел в Белоруссии, дослужиться до полковника. Но он отсиделся в лагерях. Чин меньше, зато голова цела. Здорово похож на Митьку Смердюкова: предпочел военному мундиру ташкентскую оборону в штатском. Везде они есть, такие…»

XX
Бараки тянулись в лагере несколькими рядами, как кварталы в город. Да и площадь не маленькая: двадцать два гектара. И везде проволока, проволока. Колючки изгороди мерцают, светятся синеватыми огоньками: признак пропущенного сквозь проволоку тока высокого напряжения.
Если же кого не убьет током при попытке к бегству, того пристрелит охрана: на многочисленных вышках, окруживших лагерь в двух сотнях шагов от изгороди, круглосуточно дежурят пулеметчики, в сумеречное и ночное время горят прожектора.
Русских военнопленных было в лагере тысяч двадцать. Насчитывалось несколько тысяч английских, французских, сербских, югославских, итальянских и американских солдат и офицеров.
Бараки для русских расположены на отскоке, окружены десятью рядами проволоки и собачьими постами. На огромных плакатах у ворот и при входах в бараки написано коричневыми буквами:
«Сталин объявил всех военнопленных изменниками Родине. Они подлежат арестам, казни или содержанию в каторжных лагерях Заполярья. Для вас, русские, единственный выход из своего отчаянного положения – запись в освободительную армию генерала Власова. В ее рядах вы сможете победоносно вернуться на Родину, уничтожить сталинский режим и зажить счастливой жизнью.
Записывайтесь добровольцами у наших уполномоченных, если вам дорога свобода, жизнь, Родина! АРМИЯ СВОБОДНОЙ РОССИИ».
Конвойный не торопил остановившегося у плаката Осколкова, даже поощрил возгласом:
– Гут, гут. Лезен зи битте! Очень хорошо. Читайте, пожалуйста!
«Да, свобода! – возмущался Осколков. – И ловко, черти, используют ошибки Сталина. Но мы все равно не пойдем к Власову…»
– Линкс ум! – скомандовал конвоир, требуя от шагнувшего по дорожке Осколкова повернуть налево, к особо хмурому бараку. Над ним торчал шест с черной тряпкой вместо флага. Это был штрафной барак, где предстояло жить и томиться.
Конвоир передал бумагу какому-то свирепого вида привратнику. И тот грубо толкнул Осколкова в шею, крикнул:
– Дортхин градзаус гэйен! – показал рукой вдоль узкой тропинки, огороженной с обеих сторон колючей проволокой. В конце тропинки чернела дверь барака, над косяком горела лампочка. Она, как и барак, настолько густо опутана проволочной сеткой, что свет ее походил на густой яркий песок, сыпавшийся наружу через прорези железного мешка.
«Правильно приказано идти прямо туда, – усмехнулся Осколков. – Больше тут и некуда идти, как только туда. К власовцам все равно не пойду…»
В бараке было тускло: день угасал, внутреннее освещение еще не включили. Споткнувшись у порога на лапку огромной железной «параши» с откидной крышкой, Осколков по инерции пробежал несколько шагов и остановился между рядами трехэтажных нар.
– Есть свободные места? – спросил он, так как никто не спешил заговорить с ним, хотя и с нар свесилось много голов с мерцающими воспаленными  глазами.
– Места у нас все свободные, – прогудел басок справа. – Но сначала у параши посиди, а мы обдумаем, где тебе место дать – на нарах или просушить на проволоке. Может ты агент, чтобы запугивать нас Сталиным или Гитлером и загонять в армию вызволителя Власова…
– Пра-а-авильна! – загудели со всех ярусов. – Рассказывай свою биографию, свои приключения. Выслушаем, тогда и приговорим…
Всю ночь пришлось Осколкову сидеть у вонючей «параши» и рассказывать, отвечать на вопросы. Одни слушатели засыпали, другие просыпались, так что вопросы были непрерывными, как конвейер. В горле першило, голос охрип, а молчать нельзя: крикнет один «на проволоку!» – вот и повесят немилосердно. Не они, люди штрафного барака, виноваты, что сложился у них суровый быт и страшная традиция. Им ведь тоже нужно беречь себя от предателей, и они пользовались своеобразным методом «чистилища». А законом здесь является – сила. Никаких других законов нет, кроме силы и приговора, исполняемого немедленно.

XXI
Утром Осколков понес из барака парашу вместе с таким же, как и он «практикантом», проходящим проверку в штрафном бараке.
– Я из города Иваново, – представился Осколкову его напарник, крупнокостный большеголовый человек с маленькими черными усиками. – В звании лейтенанта раненым попал в плен. Свое двадцатисемилетие справляю сегодня с парашей. А зовут меня Сидором Антроповым. Надеюсь, мы сработаемся. Ведь в этот барак посылают не худших людей.
– Иначе быть не может, – сказал Осколков. И тут же пожаловался: – Но живот у меня уже до спины подтянуло. Надзиратель Илько вытряхнул из котелка кусок хлеба, так что вторые сутки голодаю.
– Я и сам третий день живу без крохи во рту, – признался Антропов. Зрачки его карих глаз мерцали голодным блеском. – Но попрошайничать здесь не принято. Другие выдерживают  без нытья, и мы должны.
– А кого ты знаешь здесь? – опрокидывая парашу в клоаку и отдуваясь от удушающей вони, спросил Осколков.
– Старичка Носкова, например, который улыбнулся, провожая нас из барака.
– А-а-а, с лысиной до затылка и худой, как смерть? Откуда он?
– До войны работал инженером на строительстве Дворца Советов. Жил на Арбате. Добровольно попросился в армию, а под Витебском попал в плен. В ШТАЛАГ VIII-А прислан из Ченстохово. Там он сидел вместе с врачом московской детской больницы Чуловским…
В бараке Осколкова снова окружили. Худощавый лагерник, которого все называли здесь лейтенантом Барбашиным, прищурено уставился на Осколкова, потом покосился на плечистого шатена, спросил:
– Ты как думаешь, сержант Седов, пора нам исповедать новичка?
– Пора! – безапелляционно сказал Седов и сунул руки в карманы замусоленных военных брюк. – Нехай начинает, мы его натощак послушаем, чтобы злее принимать решение.
– Да-да, нехай! – зарокотали голоса со всех этажей нар. – Послушаем и решим до баланды.
Штрафники слушали Осколкова молча, внимательно. По глазам и нахмуренным лицам было видно, что люди вспоминают что-то, готовятся к перекрестному допросу. И когда Осколков упомянул лагерь Шпиндельмюле, его прервали вопросами:
– Богатырева знаешь?
– Расскажи о нем!
– Знаю! – уверено ответил Осколков. – Только мы его звали Сашкой Большим. Служил у немцев переводчиком. А когда мы ему в лесу отрубили пальцы на ноге, лагерное начальство упрятало его куда-то, иначе бы ему и головы не сносить.
– Как он себя вел?
– Ясно, как, если топором ляпнули…
– Промахнулись! Надо бы сушить его на проволоке…
– За что же меня, а? – упавшим голосом спросил Осколков.
– Не о тебе речь, – возразил Барбашин, начав кого-то выискивать глазами. – Ну ладно, уточним после. Продолжай рассказ.
– Нехай расскажет о Куколовко, –  вставил Седов. – Знаешь его?
– Знаю. Мы его звали Сашкой Маленьким. Был он фельдшером в Шпиндельмюле, потом – в Арнау.
Увидев вошедшего в барак тоненького русого человека в статной шинели, Барбашин покричал ему:
– Фельдшер Юзвинкевич, прошу на круг! Личность одну нужно выяснить.
Осколков обрадовался. Ведь в довоенные годы пришлось ему однажды познакомиться с Юзвинкевичем в больнице районного центра Щущено Воронежской области. «Неужели не узнает? Неужели откажется? – с тревогой подумал Осколков. – Ведь и в лагерях вместе страдали».
– Знаете его? – кивнул Барбашин на Осколкова.
– Знаю, – сказал Юзвинкевич. – Сидел вместе со мною за колючей проволокой в Барановичах и в Минске. Пытался бежать, но… сами знаете, нелегко бежать.
Настроение штрафников менялось в пользу Осколкова. И когда он закончил рассказ о причине ссылки его в Герлицкий ШТАЛАГ VIII-А, Барбашин объявил:
– Исповедь Осколкова совпадает с имеющимися у нас фактами. Полагаю расследование законченным. Если же обнаружится ложь, мы в любое время повесим лжеца сушиться на проволоке. Кстати, Осколков, имейте в виду, Сашка Маленький тоже прислан в наш лагерь. И Богатырев здесь, переводчиком на кухне.
– Пора его на проволоку! – зашумели люди. – А Осколкова приговорить к допуску на нары и к баланде.

XXII
От товарищей Осколков узнал, что в ШТАЛАГЕ VIII-А пять бараков выделены под ревир, то есть под лазарет. В бараках № 1 и № 3 производили хирургические операции. В бараке № 2 работали пленные терапевты. Бараки № 4 и № 5 назывались туберкулезными. Сюда направляли заподозренных в коммунизме. Из этих бараков смерти живыми не выходили. Отсюда направляли только в крематорий.
Через несколько дней приехал в лагерь на должность главного врача лечебного корпуса Корнилович, переведенный почему-то из Арнау. Увидев Осколкова, он без промедления вызвал его на медосмотр и  отправил в туберкулезный барак.
Об этом факте Сашка Маленький тотчас же сообщил врачу хирургического отделения Рудневу. Об этом честном человеке Сашка Маленький знал многое, надеялся на его помощь. Руднев был взят в плен егерями фашистской первой альпийской дивизии «Эдельвейс» в конце августа 1942 года во время боев одного из сводных отрядов советской 394-й дивизии за уже захваченный немцами Клухорский перевал на Кавказе, и с того времени пропущен через терку многих фашистских лагерей. Сашке Маленькому он рассказал однажды, что состоит в комсомоле, учился в Ставропольском медицинском институте. А в начале войны добровольно пошел на фронт. До августа 1942 года находился вместе с дивизией в районе Сухуми. Свою настоящую фамилию Рукман заменил вымышленной «Руднев», чтобы избежать расправы гитлеровцев над ним, как над евреем. И ему поверили, так как по-русски он говорил без еврейского акцента, внешностью не походил на  еврея: высокий блондин с голубыми глазами и мужиковатым грубым голосом, он походил на русского парня из средней полосы страны.
– Я приму меры для спасения Осколкова, – сказал Руднев, и отправился в барак № 2, где старшим врачом был влиятельный в лагере Николай Иванович Селюнин, работавший в довоенное время врачом НКВД в городе Сарапуле Удмуртской АССР. В плен попал весной 1944 года в боях под Яссами. Тяжелое ранение, перенесенное им, на всю жизнь сделало его заикой.
– И-и-и ссо-о-огласен! – сказал он, выслушав Руднева и пощипав свои черные пышные усы. Сутулясь, походил по кабинету, покашлял и добавил: – И-и-истре-е-ебую Осколкова к сссе-е-бе.
Руднев знал, что Селюнин часто скрывал в своем бараке под видом больных совершенно здоровых людей, которым лагерное начальство угрожало «лечением» в туберкулезном бараке.
– Нет, нет, – заявлял тогда Селюнин. – Эти люди нуждаются лишь в терапевте, нет у них никакого туберкулеза. И нечего тратить время. Ко мне их, ко мне…
Так и Осколков был истребован терапевтом Селюниным, спасен от истребления. Здесь же, в амбулатории, Селюнин познакомил Осколкова с Рудневым. Убедившись, что все они – единомышленники и антифашисты, Осколков согласился на откровенную беседу.
Состоялась беседа в маленьком общежитии медицинских работников барака № 2. У стен здесь возвышались трехэтажные нары. Посредине комнаты – стол с двумя скамейками. На вбитом в потолок и загнутом в виде крючка большом гвозде висел котелок. Вот и все убранство.
Старший врач Селюнин был освобожден от рассказов, так как его и так уже знали. Кроме того, он сильно заикался. О нем рассказал Руднев. Особенно запомнилась деталь: Николай Иванович, рожденный в 1898 году, попал в опалу и был сослан в штрафной батальон из Сарапула за отказ подписать врачебный документ о заключении в психиатрическую больницу двух руководящих работников за критику ими ошибочной позиции Сталина по отношению к Германии, что и было одной из причин внезапного нападения гитлеровских дивизий на ослабленную границу СССР.
«Святая правда, – внутренне соглашался Осколков. – Ведь я на своей спине испытал и неподготовленность границы к обороне и преследование за попытку говорить правду. Товарищей, которые осмеливались высказать тревогу, арестовывали и расстреливали за паникерство, обзывали иностранными агентами. Но какие же мы «иностранные агенты», если даже здесь, глядя ежесекундно в глаза смерти, не склоняем головы, боремся за честь Родины».
Потом Руднев рассказал, как он попал в плен:
– Нашему сводному отряду было приказано наступать на немецкие позиции, чтобы потом с Клухорского перевала развивать  наступление на Марухский перевал. Западнее нас были горы Кара-Кая. Со взводом автоматчиков 155-й стрелковой бригады мы попали в минометную огневую засаду фашистов. Помню лишь нарастающий вой и гулкий всплеск минного взрыва. Потом все провалилось в темноту.
Очнувшись, я увидел стоявших надо мною дюжих парней в белых колпаках с черными перьями и в толстых ботинках с шипами.
– Намэ? Форнамэ? Фолькс-цугэхерихькайт? – начали они спрашивать. Так как они уже обшарили мои карманы и в их руках были выданные мне в политотделе дивизии документы на другое имя, я уверенно отвечал: «Руднев я Иван, русский».
– Динст-штэлунг? – продолжал один белокепочник в суконных штанах и куртке с шевроном обер-ефрейтора на рукаве.
– По должности я рядовой, по образованию врач, – ответил ему.
Когда меня везли в тыл, я увидел возле штаба знамя с изображением эдельвейса – горного цветка. Теперь уже не было сомнения, что попал в плен к егерям фашистской альпийской дивизии «Эдельвейс» под командованием, как еще ранее сообщали разведчики, генерала Губерта Ланца.
Помолчав немного, Руднев заговорил уже о делах лагерных:
– Вчера видел я майора Колосова, стихотворца лагерного, беседующим с редактором власовской стенной газеты. Колосов передал редактору те самые стихи, которые читали сегодня по всем баракам за подписью «ПАТРИОТ».
– Да-а-а! – возмутился Осколков, – «патриотические» стихи. Чего только стоят строки: «Лучше с вермахтом в союзе завоевать свободу, чем без оного погубить себя».
– Колосов не только стихи пишет, но и …, – Сашка Маленький запнулся, посмотрел на Юзвинкевича. – Расскажи, как он?
Юзвинкевич дернул узкими плечами.
– Вчера это было, – сказал он. – Заспорили мы с власовским агитатором и сказали, что он напрасно в холуи залез: Красная Армия наступает, второй фронт открыт. Слепому видно, что – немцам каюк. Власовец промолчал. А вот Колосов потом набросился на нас: «Что вы, серые фельдшеришки, понимаете в делах военных? Ведь фортуна может в последнюю минуту все перевернуть иначе. Да еще посмели вы в моем присутствии нагрубить власовцу. Вас если потянут в карцер, так это по делу. А меня за что, а?»
Селюнин, сутулясь, протопал взад и вперед по комнате. Он силился высказать возникшие у него мысли. От напряжения жилы на его шее натянулись плоскими шнурами, рот перекосился и глаза вытаращились. И все же он одолел приступ заичности, сказал:
– Ккколосо-о-ов, Ккарнило-о-вич – оппасные люди. Ннно онни-и ттруссыы, не посс-ме-е-ют ддоносить прротив нас ттеперь, ккогда ннаступа-а-ает Кррасная Армия. Нннадо ззаста-авить эттих трусов рработать на нас. Введь ммы не сслучайно собрались ссегодня: ннаша оррганизация ддолжна активизировать свою деятельность.
– Правильно, будем активизировать! – и люди стали подходить к Селюнину, крепко пожимать ему руку. Смуглое лицо его порозовело от волнения, глаза заискрились, будто у юноши при ожидании встречи со своей любимой. – Мы – советские бойцы, нас не устрашит любая борьба, любая опасность.

XXIII
В ШТАЛАГ VIII-А непрерывно гнали людей, так как наступление Советской Армии всполошило фашистов, и они эвакуировали прифронтовые лагери в глубь страны.
Пригнанных из Арнау, Шпиндельмюле, Ланцдорф и других лагерей размещали за проволочной изгородью в специальном шестнадцатом бараке, вскоре прозванном «копилкой резервов». Такое прозвище оправдывалось тем, что из шестнадцатого барака посылали людей на пополнение рабочих команд других бараков.
Это особое положение шестнадцатого барака заметили и антифашисты-подпольщики и власовцы. Ведь обработанные политически обитатели шестнадцатого барака разносили потом свои настроения по всему лагерю. Это был своеобразный аккумулятор более высокого потенциала. От него ручьями и реками растекались силы и мысли, настроения по всем баракам. И тот оказывался в выигрыше, за кем пойдет барак шестнадцатый.
– Наши ребята там уже имеются, – доложил Осколков на одном из заседании подпольной группы. – Все они проверены нами еще в лагере Арнау – Лиходедов и Комиссарук, Маслов и Кружлевкин, Гришка Аксенов и Володя Молявка, Шота и Пономаренко с Костровым. Мы с ними свяжемся, дадим задание. И тогда они турнут власовцев из барака.
Руководство всеми связями с бараком шестнадцатым возложили на Барбашина, смелого умельца найтись в любой обстановке. В помощники ему дали Гаврилу Коротенко, смекалистого и пронырливого, хотя внешне похожего на толстую тумбу.
– Меня немцы схватили на партизанской свадьбе, – улыбался Коротенко. – На Украине было это происшествие. Ну, ничего, я им теперь здесь устрою свадьбу.
Вскоре произошло шумное событие: власовцев не только выгнали из шестнадцатого барака, но и нескольких бросили «сушиться» на проволоку, по которой шел ток высокого напряжения.
– Вот це свадьба! – торжествовал Коротенко. – Як оно гарно сробилось.
В другое время лагерное начальство начало бы репрессии, а на этот раз промолчало. Это произошло потому, что в разбросанных над лагерем советских листовках говорилось о дополнительной ответственности лагерной охраны и комендатуры в случае содействия генералу Власову при его незаконном действии по созданию антинародной армии.
«Необходимо смягчить режим, – подумывали фашисты. – Глядишь, нас пощадят советские войска…»
Для оформления боевого штаба подпольщиков люди собрались в хирургическом отделении первого барака.
Осколкова принесли сюда на носилках «срочной хирургической операции». Другие подпольщики прошли под видом медицинского персонала для присутствии при очень сложной «операции».
Главный врач Корнилович где-то отсутствовал, так что не мог помешать работе подпольщиков.
– Мне пришлось беседовать с Орловым, – сообщил Юзвинкевич о недавно присланном в лагерь из Вальденберга человеке, работавшем там в шахтах. – У него есть листовка с призывом: «Товарищи, объединяйтесь против кровавого фашизма!»
– С каким призывом? – переспросил Осколков, привстал на носилках. – Да ведь такую листовку отпечатал Молявка в Арнау. Мы их пачками отправили ночью, заложив в вагоны с грузами.
– Да и Орлов рассказывал мне, что листовки обнаружены при разгрузке вагонов с рулонами бумаги, – подтвердил Юзвинкевич. – Они там их размножили, насовали в товарные вагоны и отправили вглубь страны. Это же прекрасно…
– Мы будем и в дальнейшем писать и распространять листовки, но на сегодняшнем заседании должны решить основной вопрос – о персональном составе боевого штаба и его условном названии. Этот боевой штаб разработает систему издания листовок и их распространения, разведку сил противника и создания наших боевых дружин, добычу оружия, то есть вплотную займемся организацией восстания.
В ходе обмена мнений договорились назвать боевой штаб «ШЕСТЕРКОЙ» – по количеству его членов. Селюнин Николай, за которым  утвердили кличку «Черный», и Осколков получили задание оформить и вооружить подпольные группы в штрафном бараке и в бараках №№ 2 и 16. Лиходедову, получившему кличку «Серый», и Коротенко с кличкой «Волк» надлежало проделать такую же работу в бараках №№ 17, 18, 19, 20. Работу в бараках №№ 1, 3, 4 возложили на Руднева с кличкой «Днепр» и на Юзвинкевича с птичьей кличкой «Ворона».
Заседание уже подходило к концу, когда вбежал со стремени Сашка Маленький.
– Корнилович на территории! – предупредил он и вышел, чтобы наблюдать.
– Операция закончена, расходитесь! – приказал Селюнин.
Осколкова проворно укрыли мешковиной и вынесли на носилках сперва в амбулаторию второго барака, потом и переправили на нары в барак. Вне всякого подозрения разошлись по своим местам и другие участники совещания.
Двое или трое суток Осколков, как и положено перенесшему тяжелую операцию, лежал без разговоров, почти без движения. Его даже не поили, лишь смачивали губы. Приходилось терпеть и такое, чтобы обмануть врага, выдавая одни явления за другие.
«Все вытерплю, все! – думал Осколков. – Вытерплю, лишь бы завоевать свободу!»

XXIV
Лиходедов, вернувшись из разведки (его посылали мыть полы в комендантской), сообщил Осколкову:
– Намечено завтра принять в лагерь еще одну группу военнопленных, а потом начнется через несколько дней эвакуация нашего лагеря в глубь Германии. Я слышал приказ коменданта врачу Корниловичу «Подготовить санитарную чистку, собрать всех подозрительных в туберкулезный барак, чтобы самим без них пробираться к англичанам и американцам. Все в туберкулезном будут расстреляны, а лагерь сожгут дотла».
Чрезвычайное заседание «Шестерки» проходило бурно.
Предложение Осколкова уничтожить врача Корниловича было отклонено. Решили блокировать его и принудить к выполнению тех или других требований «Шестерки». Решено также немедленно издать листовку и  предупредить людей о нависшей опасности, мобилизовать их к сопротивлению.
Ночью была написана и распространена листовка № 1434. Она звала к сплочению сил, к готовности пойти на любые жертвы и на восстание, чтобы помешать уничтожению или угону вглубь Германии тысяч и  тысяч советских людей и военнопленных многих национальностей.
Листовка ускорила подготовку людей к выступлению. Большую роль в подготовке выступления сыграл пригнанный  из Ченстохово и назначенный на должность лечащего врача пятого барака москвич Чуловский. Это обширный темно-русый бородач в шинели с засаленными зелеными петлицами и четырьмя шпалами. Он отказался снять эти устаревшие знаки различия. И немцы согласились.
«Гут, гут! – кивали они. – Гут, руссише обэрст, полковник».
Чуловский превратил пятый «барак смерти» в клуб пропаганды и в укрытие подпольщиков от арестов. Ведь попавших в этот барак людей лагерные власти уже не искали, так как не хотели сами себя подвергать опасности заражения. Да и они были уверены, что попавшие в пятый барак лагерники находятся в зубах самой смерти.
– Товарищи, – вместо какого-либо лечения, говорил Чуловский людям, – гитлеровский корабль гибнет, разбегаются с него коричневые крысы. И мы скоро увидим свободу. Однажды ночью, когда я был еще в Ченстохово, от грома советской артиллерии затряслась земля. Надзиратели, перепуганные и трясущиеся, стаскивали нас за ноги с нар и кричали:
– Ауфштее! Шнэлер! – Вставай, быстрее! Большевик наступает.
Многие не хотели вставать. Тогда их били прикладами, кололи штыками. Здесь, в ШТАЛАГЕ VIII-А мы не позволим бить нас прикладами и колоть штыками. Мы имеем оружие, мы захватим еще склады и казармы…
– А что будет нам, когда мы вернемся на Родину? – спрашивали некоторые. – Ведь существует приказ, объявляющий каждого военнопленного изменником Родине. Даже летчиков, бежавших их плена на «Хенкеле», как нам сообщил власовец, отправили по приказу Сталина в концлагерь на Печоре…
– Факт, сообщенный власовцем, к сожалению, соответствует действительности, – со всей прямотой сказал Чуловский. – Но ведь не Сталин теперь решает судьбу страны и каждого из нас. Это будет решать народ и коммунистическая партия. Они будут судить о каждом из нас по нашему поведению, а не по ошибочному приказу. И мы должны петь гимн нашей Матери-Родине, а не личности. «Шестерка» поручила товарищу Антропову разучить в бараке «ГИМН СОВЕТСКОГО СОЮЗА», и мы должны это сделать. Гимн должен звучать и звать нас на борьбу.
Пели под руководством Антропова вполголоса, часто не произнося слов, лишь одну мелодию. Потом зазвучали и слова:
«Союз нерушимый республик свободных
  Сплотила навеки Великая Русь.
  Да здравствует созданный волей народов,
  Единый, могучий Советский Союз!…»
Между тем возвратились из разведки Сидор Лиходедов и Владимир Кружлевкин. Этого связиста немцы в последнее время часто вызывали на починку линии связи и на прокладку подземного кабеля. Разведчики сообщили важные сведения: отдан приказ врачу Корниловичу срочно подготовить лагерь к эвакуации. Приведены в лагерь и брошены в карцер советские офицеры из числа  захваченных в плен недавно.
Осколков предложил Лиходедову и Кружлевкину продолжать разведку, дал им в помощь Маслова и Аксенова.
– Все вы понимаете по-немецки, наблюдайте, слушайте. Если потребуется, предложите комендатуре свое сотрудничество. Скажите, что вы сынки репрессированных советской властью гроссбауэров, добровольно сдались в плен и до смерти боитесь наступающей Красной Армии. Но к этому приему обратитесь лишь в крайнем случае, когда не останется другого выхода. Обо всем замеченном и важном немедленно ставьте нас в известность.
Проводив товарищей на задание, Осколков заспешил на прием к врачу Селюнину.
Вместе они разработали план воздействия на главного врача Корниловича, тесно связанного с комендатурой и знающего о всех планах фашистской администрации лагеря и получаемых ею приказов.
Решено было, что Осколков отправится к Корниловичу, а Селюнин позаботится об охране, чтобы Корнилович не имел возможности поднять шум.
– Если Кккорнило-о-ович ввоспротивится или пповведет себя опасно для ннас, унничтожьте ееего! – Селюнин открыл дверцу аптечки, повернул ногтем стальную планочку на створе и достал оттуда небольшую иглу с шариковой голубой головкой. – Вввозьмите. Укколите Корниловича в щеку и ннажмите нна головку. Ссмерть мгновенная. Ннемецкое иззобретение… Ккорнилович уччаствовал. Нна нем и оппробовать. И ффутлярчик ввозьмите, ччтобы не надавить на головку рраньше времени.

XXV
Корнилович проживал в комнате при первом бараке. Единственное окно заделано плотной густой решеткой неопределенного назначения: или чтобы сам Корнилович не сбежал, или чтобы к нему никто не залез с этой глухой стороны барака и не задушил бы его в постели.
В комнате две койки. Одна для Корниловича, другая – для слуги. И слугой в последнее время был Лиходедов, подосланный туда решением «Шестерки» и с помощью врача Чуловского, к которому Корнилович питал почему-то большое доверие.
– Войдите! – отозвался Корнилович, роясь в бумагах за своим столом. Он полагал, что возвратился слуга Лиходедов, так как стучали именно так, как всегда стучал слуга, не имея права входить без стука. Когда же вошел Осколков, у Корниловича парализовало язык. Выпученными глазами уставился врач на гостя. «Живой ведь! – страх кошачьими когтями царапнул сердце. – И в Минском лагере выжил и здесь выжил, в туберкулезном бараке. Неужели оплошал этот трапка, Селюнин? Надо бы его выдать гестаповцам давно. Он же и есть аккумулятор партизанского образа жизни. Напрасно я его не выдал. Без него не выжил бы этот, не пришел бы ко мне».
Осколков твердо взглянул в лицо Корниловича. Глаза врача заморожено смотрели сквозь стекла очков, испуганные зрачки походили в преломлении через стекла на черные квадратные оконца.
– Читайте! – подавая Корниловичу листовку, потребовал Осколков. И это как бы ударило в лицо врача струей воды. Он встрепенулся, обрел дар речи.
–Зачем мне читать? – бледнея, возразил он. – Я старенький, слаб для политики.
– Листовка адресована всем гражданам России, значит, и вам! – категорическим тоном сказал Осколков. – Вы должны прочитать, чтобы не говорить потом, что вас не поставили в известность и что ваши действия совершены по недоразумению. Надеюсь, вы понимаете меня. И читайте вслух, чтобы я был уверен, что вы читаете. Руки от ящика стола уберите. И этот пистолет я у вас конфискую! – Осколков выхватил из ящика «парабеллум», сунул в карман. У Корниловича при этом лицо покрылось градинами пота. Заикаясь и стоная, что он болен и что может сойти с ума в страхе быть разоблаченным за свершенные преступления, Корнилович все же прочитал до конца листовку № 1434. Вздохнул, снял очки с носа и спросил:
– Зачем вы тянете меня живым в петлю?
– А вы не лезьте в нее сами, – возразил Осколков. – Теперь, когда речь идет о жизни и судьбе десятков тысяч военнопленных, мы требуем от вас принять меры по отсрочке эвакуации лагеря вглубь Германии. За отказ можем… казнить вас на проволоке за измену Родине!
Зубы Корниловича застучали. Он невольно оглянулся на окно, потом на дверь, зашептал:
– Тише, бога ради! Нас могут услышать…
– Нас охраняют надежные люди, – возразил Осколков. – При выполнении нашего приказа вы ничем не рискуете. При отказе же сотрудничать с нами, даю вам слово военного, вы уже сегодня окажетесь в крематории.
– Но что я должен? – еле слышно спросил Корнилович. – Но только такое, чтобы меня не повесили немцы…
– И чтобы мы не повесили, – невольно усмехнулся Осколков. – Прежде всего, распишитесь на листовке, что вы ее читали. Вот и хорошо. Дату поставьте. Спасибо! – Осколков спрятал подписанную Корниловичем листовку в карман и продолжил: – А теперь немедленно внушите немецкому командованию, что лагерники поражены дизентерией и что поэтому их нельзя опасно для Германии, эвакуировать…
– Да, да, сделаю, – посиневшими губами забормотал Корнилович. – Это ловко придумано. Дизентерийных нельзя эвакуировать. Но мой пистолет?
– Он конфискован. И не проболтайтесь об этом. До свиданья! – уже с порога Осколков обернулся и добавил: – Из комнаты не выходите с полчаса, пока успокоитесь, лицо примет нормальное выражение. А то наша охрана может вас не узнать, да и бросит на проволоку, чтобы не было лишнего свидетеля. Понимаете? Да, чуть было не забыл. В карцере сидят два советских офицера. Немедленно узнайте, кто они? Переведите их в пятый барак под видом туберкулезных. И нам доложите. Я зайду.
 Корнилович облегченно вздохнул. Новое задание куда легче первого.
– Да-да, сделаю. Но только прошу вас дать мне потом хороший отзыв, если придется мне отвечать перед советскими властями.
– Это мы сделаем, – обещал Осколков. – Когда будут освобождены офицеры из карцера?
– Постараюсь не позже завтра, – деловито ответил Корнилович, обретая некоторое спокойствие. – Сегодня устрою им осмотр и порекомендую расчесать ногтями между пальцев до крови. Тогда можно признать у них чесотку, а таких запрещено держать  в карцере. А направить в пятый барак – это целиком в моей власти.

XXVI
Один из освобожденных из карцера оказался капитаном Кутыревым, офицером связи 52-й Армии. Второй – капитан Степан Бяков, тоже штабной офицер. В плен они оба попали в феврале 1945 года во время боев под Бреслау. Третий – старший лейтенант Яшин, родом из Орла, содержался раньше в Ченстохово, откуда бежал, но снова попал в плен.
Все трое они сумели сберечь ордена и партийные билеты.
Через фельдшера Юзвинкевича «Шестерка» убедилась, что имеет дело не с провокаторами, каких нередко подсовывали власовцы или гестапо для вылавливания антифашистов, а с настоящими советскими офицерами из наступающей 52-й Армии, и назначила Степана Бякова командиром Боевых сил лагерников. Он окончил Военно-политическую академию, служил некоторое время заместителем командира отдельного артиллерийского дивизиона 52-й Армии. С Осколковым, которого назначили комиссаром боевых сил, Бяков был знаком еще по довоенным годам: встречались они по делам службы на родине Бякова, в Кировской области. Орловца Яшина, высокого круглолицего шатена с мягким женским голосом, назначили начальником штаба боевых сил.
Николаю Ивановичу Селюнину поручили заведовать отделом хранения всех документов и материальных знаков, в том числе и орденов.
При штабе сформировались три оперативных группы для руководства восстанием по секторам лагеря. Первую группу возглавили Коротенко с младшим лейтенантом Костровым и политруком Теслеевым. Антропов, Барбашин и Руднев возглавили вторую группу. Третья группа была поручена майору Садовскому, фельдшеру Юзвинкевичу и лейтенанту Ситникову (правильная его фамилия – Ситник, но в лагере он значился Ситниковым).
Разведывательный взвод подчинили капитан-инженеру Носкову и старшему сержанту Седову. Сюда же вошли агенты при подозрительных врачах и при заигрывающих с власовцами офицерах – Лиходедов при Корниловиче, Шота – при майоре Колосове, Пономаренко – при надзирателях и коменданте лагеря.
Взвод связи взял под свое командование капитан Кутырев, а санитарную службу возглавил военврач Маляревский, приняв к этому времени все условия подпольщиков и поклявшись не щадить своей жизни в борьбе за свободу.
По плану было предусмотрено, что вооруженное выступление начнут шесть уже сформированных взводов, на вооружении которых были пистолеты, несколько винтовок, два пулемета, похищенные из склада, различное холодное оружие – штыки, палаши, сабли, кинжалы.
Сигнал для начала восстания – взрыв самодельной бомбы в помещении караульной команды, где лагерники дежурили и мыли полы раз в неделю.
По расчетам разведки, мытье полов намечалось на полдень седьмого мая. К этому времени Боевой штаб завершал все детали разработки плана восстания и завершал пропагандистскую работу, противопоставляя ее распространившейся в лагере власовской листовке о том, что «Сталин на днях подтвердил свой приказ о немедленном аресте и отдаче суду военного трибунала всех захваченных частями наступающей Красной Армии бывших военнослужащих, которые попали в плен и тем изменили Родине».
Завершалась листовка призывом немедленно вступать в армию генерала Власова, чтобы с оружием в руках возвратиться на Родину и обеспечить себе жизнь и свободу.
В некоторых бараках заволновались люди. Ведь листовка была написана искусно, снабжена фотокопией приказа Сталина с ясной и всем известной его росписью, даже с печатью. Создавалось сильное впечатление. Особенно сильно поверили этой листовке те, кому приходилось знать или слышать о больших опустошительных репрессиях Сталина по отношению к тысячам и тысячам людей, обвиненных в измене Родине.
Более трехсот человек записалось во власовскую армию. С часу на час ожидали вооружения и обмундирования. Но разведка установила, что подавляющее большинство записавшихся в армию Власова готово ударить против фашистов, если Советская власть гарантирует свободу и жизнь всем военнопленным.
На экстренном заседании «Шестерки» было принято решение связаться по радио со штабом 52-й Советской Армии и попросить, чтобы авиация разбросала листовки с разъяснением вопроса о судьбе военнопленных.
Но где взять радиоприемник, радиопередатчик?
Единственным человеком в лагере, которому разрешили иметь маленький радиоприемник, был врач Корнилович. Но он, переполненный страхом и одинаково боявшийся фашистской виселицы и советского военного трибунала, разрыдался и упал, когда Осколков потребовал передать приемник подпольщикам.
– Ладно. Мы конфискуем аппарат без вашего разрешения, – сказал Осколков. С помощью Лиходедова они упаковали приемник и вынесли в форме кипы бинтов для пятого барака.
Инженер Пономаренко и связист Кружлевкин, еще в школьные годы «изобретавший» на детской технической станции различные радиопередатчики, за одну ночь превратили радиоприемник в радиопередатчик. Капитан Кутырев, зная волны и позывные номера работников Политотдела одной из дивизий 52-й Армии, передал им обращение подпольной группы.
«Будет ли ответ? – тревожились в подпольном штабе. – Слышали ли нас?»
Бои гремели совсем недалеко. Наверное, поэтому немцы не засекли радиопередатчик, не искали его на территории лагеря: не до этого им было.
Утром, когда взошло солнце, послышались громы разрывов авиационных бомб, над районами Бауцена и Ляубани поднялись дымы.
В лагере наблюдались комичные картины: тотальные немцы, видя пикирующие советские самолеты, мгновенно сбегали со сторожевых вышек и ныряли в щели, хотя пикировщики были далеко.
Когда три самолета с красными звездами заревели над лагерем, совершая круги, все здесь замерло. Зенитная оборона молчала. Гитлеровцы спрятались в щели и убежища, высунув из амбразур стволы винтовок и пулеметов в сторону бараков с пленными. И пленные замерли, устремив в небо взоры, полные какой-то особой надежды. «Пусть лучше смерть от своих бомб, чем угон вглубь Германии! – думали одни. Других волновали мысли: – Может быть, за линией фронта услышали нашу радиопросьбу, разбросают нужные нам листовки?»
Вдруг все увидели, что один из самолетов на полукруге начал стрелять какими-то белыми облачками. Снижаясь и расширяясь, облака распадались на маленькие куски, а эти в свою очередь рассыпались какими-то перьями, похожими на листы бумаги.
– Листо-о-овки! – закричали дальнозоркие. – Листо-о-овки!
Кружась и планируя, листовки оседали на крыши бараков, на дорожки, на проволоку. Люди, выбегая из бараков, хватали листовки налету, впивались глазами в текст. Другие подбирали их на земле, третьи срывали с колючей проволоки.
 Когда советские самолеты начали удаляться, фашисты осмелели, открыли пулеметный огонь по лагерю. Пули высекали огонь из проволоки, низали стены бараков, звенели о котелки, щелкали о стойки нар. Но люди лежали на земле. Забыв об угрозе смерти, все читали листовки:
«Товарищи военнопленные, бывшие солдаты, сержанты и офицеры Советской Армии!
Отступая под ударами нашего наступления, фашисты стараются истребить советских людей, угоняют их на Запад, расстреливают по дороге.
Боритесь всеми средствами против вашего угона на Запад. Скоро вы встретитесь со своими боевыми товарищами, обнимете матерей и  жен, детей и отцов, сестер и братьев.
Не верьте, товарищи, лживой фашистской пропаганде о вашей ответственности перед судебными органами за плен. Родина-Мать не забыла вас, встретит, как родных детей. Объединяйтесь, товарищи, воедино.
За Родину, товарищи! Смелее выступайте на борьбу против кровавого фашизма!»
В лагере объявили приказ: «Немедленно сдать листовки, иначе расстрел!»
Люди сдавали листовки и даже ругали при этом советские самолеты за то, что они тревожат этими бумагами и без того растревоженных людей. Но в глазах каждого сиял при этом особый огонь обретенной уверенности, что скоро будет конец фашистскому игу.

XXVII
Важные вести принесла разведка в боевой штаб: «Все триста человек из числа записавшихся во власовцы разбрелись по баракам, повесили на проволоку «сушиться» вербовщиков»
Нельзя было упускать это важный момент массового перелома в психологии и настроениях людей. Собрался на свое последнее заседание боевой подпольный штаб.
– Только что получен приказ о необходимости в полночь уничтожить весь ШТАЛАГ VIII-А, – доложил Лиходедов. – Что прикажете мне?
– Вернетесь в комнату Корниловича вместе с Володей Молявкой. Он будет мыть полы и сообщит нам о всем, что ты посчитаешь нужным, – ответили в штабе Лиходедову. – А восстание начнется, как и было условленно, после взрыва бомбы в караульном помещении. Туда уже вышла наша группа мыть полы… И за Корниловичем следите неотступно. Если попытается бежать с немцами – уничтожьте его.
Молявка прибежал в штаб не более как через полчаса после ухода Лиходедова отсюда и доложил:
– Гестаповцы ворвались в барак, – задыхаясь от быстрого бега, сообщил он. – Меня они не заметили, так как я успел спрятаться под кровать. Но Лиходедова арестовали вместе с Корниловичем, посадили в машину и вывезли через ворота дрезденского направления…
В момент доклада Молявки стены дрогнули от долетевшего сюда тяжкого грохота взорвавшейся в караульном помещении бомбы. Немедленно прокатилось по лагерю многотысячное «ура», загрохали выстрелы, ухнули взрывы ручных гранат. Вооруженные лагерники бросились на штурм складов с оружием и боеприпасами.
Было удивительно, что молчали пулеметы на сторожевых вышках. Но вскоре разведчик Седов доложил штабу, что немецкая охрана оставила вышки и панически бежала по дороге на Дрезден. Причина бегства фашистов – сообщение связных, что советские войска уже подходят к Нейсе.
Внутренняя охрана лагеря была тоже дезорганизована, не оказала сильного сопротивления и была разрезана восставшими на части по секторам.
Оценив обстановку и заслушав донесения из штурмующих групп, командир боевого штаба Степан Бяков звонким голосом, полным радости и власти, отдал приказ:
– Давай сигнал «турий рог»! – при этом сам он весь преобразился. Длинное лицо его порозовело, глаза заискрились. – Давай сигнал «турий рог»!
Это на языке восставших, обусловленном заранее, означало: начинай прорыв и выходи на сборный пункт в район кювета на северо-восточной окраине лагеря.
Натиск оказался настолько неожиданным и дерзким, что немцы пришли в полную растерянность. А тут еще взвод Кутырева сумел перерезать все линии связи лагеря с командованием ближайшей немецкой дивизии и порвал проводку от источников питания к прожекторам.
Лагерь был покинут людьми очень быстро, так что немецкие артиллеристы, приняв здесь стрельбу за бой ворвавшихся в лагерь советских войск, открыли огонь с высот по немецкой же охране, загнанной восставшими в блиндажи и укрытия.
Фашистская охрана гибла от фашистского же огня, но не имела возможности ни сообщить о происходящем, ни преследовать бежавших лагерников.
– Двигаться ползком! – приказал Бяков. – Если немецкие артиллеристы заметят движение многотысячной колонны лагерников, сожгут все своим огнем.
О-о-о, трудно было ползти семь километров до берега Нейсе. Казалось, от усталости и ломоты в суставах душа расстается с телом. Но силы сразу восстановились и кровь заиграла по-боевому, как только разведка сообщила, что на Нейсе начинается переправа полков 52-й Армии Первого Украинского фронта, а немецкие подразделения «вервольфов» и «фаустпатронники» сосредоточились в лощине для нанесения удара по переправе.
От одного к другому пролетел приказ Бякова подготовиться к нападению на фашистов с тыла. Сигнал – длинная автоматная очередь трассирующих пуль в небо.
Бой был коротким, но жестоким. Сотни людей пали в схватке с фашистами. Но теперь уже ни один «вервольф» или «фаустпатронник» в этом месте не мог бы помешать переправе советских войск.
Светало. Розовые лучи солнца уже гуляли за горизонтом и золотым накалом светились иззубренные края длинных облачков. Шел свет с Востока.
А когда раскаленный красный солнечный шар выкатился из-за леса и залил светом росистую траву и кустарники, засверкавшие миллиардами многоцветных огоньков, лагерники соединились с советскими войсками.
Исстрадавшиеся в плену тысячи советских граждан обняли своих товарищей, боевых друзей, соратников, коллег и начальников. По-детски невоздержанно бывшие военнопленные хватали с голов воинов пилотки и целовали алые звездочки, плакали, не считаясь ни с возрастом своим, ни с тем, что фашистское иго иссушило их, выдавило соки. Но ведь осталось живое горячее сердце в груди, непреклонный гордый мозг, в котором кипели мысли о Родине. И к ней люди свершили шаг, наступив ногой на горло смерти.
Было утро седьмого мая 1945 года.
– Товарищи, товарищи! – подбегая к начальнику штаба подполья Осколкову, кричал бледный и растерянный Сашка Маленький. – Я нашел Сидора Ивановича Лиходедова. Видимо, фашисты пытались увезти его вместе с Корниловичем в Дрезден. Но он сопротивлялся. Его избили и выбросили из машины на шоссе. У него странные раны и кровь на ладони. Умирая, Лиходедов нацарапал что-то своей булавкой на ладони…
Выехавшие к трупу Лиходедова врачи и шифровальщики увидели на ладони выцарапанные стенографические знаки и прочли: «Ищите в тумбочке Корниловича…»
В тумбочке, под обрывками газеты «Фолькишер беобахтер», оказались записки и документы, позволившие потом автору повести «Кровь на ладони» войти в контакт с ее живыми персонажами и со всеми людьми, которые знали изложенные здесь страницы особой войны в тылу врага и выразили свое глубокое пожелание рассказать об этом поколениям советских людей. Особенно об этом нужно рассказать теперь, когда враждебные миру и социализму силы снова поднимают голову, пытаются возродить холодную войну, а потом и горячую, ядерную. Нужно рассказать народам планеты, чтобы уберечь мир от катастрофы, развивая чувство бдительности!

1945 – 1980 годы.
Герлице – Горький – Ставрополь – Батуми










Н. Белых

КРОВЬ НА ЛАДОНИ
ПОВЕСТЬ
(Документальная повесть об исследованных лично автором фактов неизвестных страниц войны во взаимодействии с участниками событий, их записками и воспоминаниями).
I
Политрук Василий Никанорович Пухлов, отгоняя усталость, встряхнул своей русоволосой головой и потер шершавой ладонью высокий лоб, потом снова придвинул к себе тетрадь в черной клетчатой обложке, достал из наплечной сумки карандаш и продолжил запись:
«Всю прошлую неделю старались мы завершить укрепления у Голынки. Работали почти без отдыха. И все же коллектив соседнего укрепленного района Друзгеники обогнал нас. Там уже, как я сам проверил, ставят противотанковые орудия. Впрочем, орудия эти, как и у нас, не в комплекте. Да и снаряды не подвезены. Не хотим мы быть в хвосте. Вызову шофера и поедем… Надо подшевелить людей…»
Положив тетрадь в наплечную сумку и набросив плащ на плечи, Пухлов выбежал из избы на улицу. Узкоплечий, низкорослый, он сначала почти бегом пустился к стоянке автомобиля, но вскоре резко замедлил шаги: ноги глубоко утопали в зыбкий песок.
Сумерки еще не успели сгуститься. Облачко на западе отливало багрянцем, небо казалось пепельно-розовым с синими разводьями. «Наверное, к ветру, – вспомнил Пухлов народную примету и озабоченно скользнул взором по соломенным и очеретовым крышам хат, особенно покосился влево. Там,  километрах в десяти от Голынки, чернели Августовские леса, вздохнул: – Плохо будет, если ветер перед дождем понесет тучи песку. Но все равно работать будем всю ночь… Сам не отступлюсь от этого…»
Своего ставропольского земляка Сидора Лиходедова политрук застал глубоко похрапывающим у баранке руля. Через боковое стекло проникал отраженный облачком свет в кабину. Правая щека Сидора розовела, и на ней отчетливо проступали острые щетинки бороды.
– Жаль будить парня, – вздохнул Пухлов. – Ведь не спал он трое суток, даже побриться не успел. Впрочем, и на него подействовали кем-то распространяемые слухи, что вот-вот вспыхнет война… И все же, землячок, не позволю я тебе обрастать бородой! –  сердито выкрикнул политрук. – Ты, землячок, не сектант, чтобы в печали обрастать бородой. Если к утру не побреешься, дам такую взбучку, что спина зачешется. Да и твоим родным напишу в Ставрополь-краевой. Помню ведь я твой домик, Сидор Иванович, что на улице Громова, неподалеку от больницы…
Шофер вдруг так сильно всхрапнул, что и сам проснулся от этого могучего звука, хотя политрук еще и не успел протянутой рукой встряхнуть его за плечо.
Механически поправив пилотку и вцепившись в баранку, Лиходедов доложил:
– Машина готова к действию, товарищ политрук!
– Мчимся к ребятам на укрепления! – распорядился Пухлов, звучно хлопнул дверцей.
Сидор развернул машину к левой стороне камуфляжных возвышенностей, раскрашенных химиками и малярами под стога сена, сараи, дровяные штабеля. Между ними и черной лентой вспаханной пограничной полосы машина пронырнула в коридор из колючей проволоки и подкатила с запада к горбатым дотам и дзотам, смотревшими своими амбразурами с белорусской земли на «ЛИНИЮ ГОСУДАРСТВЕННЫХ ИНТЕРЕСОВ ТРЕТЬЕГО РЕЙХА».
На земляных круглых шапках укреплений росли маскировочные травы и кустарники. «Вообще-то, напрасно так наши сделали, – возмутился Пухлов, шагая к одному из наиболее обширных дотов. – Ведь у немцев есть топографические карты, до каждой точки расстояния им известны. Глянут на бугры с подсыхающей растительностью и… Ого-о-онь! Файер! – по-немецки. Они дадут огонь, а мы? Нам пока нечем ответить… Даже запрещено стрелять. Странно! А может это просто мне непонятно?»
В доте, куда вошел Пухлов, продувало ветром. Пристроившись у фонаря на полу, солдаты звенели ложками о котелки. Запах картофельного супа с мясной тушенкой напомнил Пухлову, что он голоден. Присев рядом с солдатами, он сказал:
– Приятного аппетита, товарищи!
– Спасибо! Просим ужинать с нами, товарищ политрук! – солдаты, громыхнув котелками, протянули к нему ложки и куски хлеба.
Глотнув слюну, Пухлов от еды отказался:
– Спасибо, товарищи! Заказал я квартирной хозяйке сварить картофель в мундирах. Возвращусь отсюда, вот и поужинаю.
Солдаты снова зазвенели ложками. И ни слова. А ведь, входя в дот, политрук слышал недовольное солдатское ворчание: «Начальство радо, что есть у нас доты, дзоты, требует еще и новые строить, но ведь у нас орудиев нету, снарядов нету. Привезли легкие пулеметы, да и к тем всего три диска патронов. Чем стрелять будем, ежели что?»
«Верно, стрелять по настоящему не чем, – мысленно соглашаясь с солдатами, Пухлов закусил губу, чтобы не прорвался возмущенный голос, мысленно выругался: – Вот и разных хозяек давно бы надо выселить из приграничной местности. Ведь под окном хат звенит на ветру колючая проволока, в километре от нас слышны немецкие голоса. А говорить об этом нельзя: вчера один лейтенант сказал об этом положении, так его арестовали за панику…»
– Товарищ политрук! – необычно громко произнес один из солдат, прозванный в отряде «Любопытным». Пухлов даже вздрогнул от неожиданности, повернулся лицом к «Любопытному», а тот продолжал: – Скажите вы нам откровенно, товарищ политрук, будет война с германом или не будет? А то ведь, как прочитали мы на прошлой неделе опровержение ТАСС насчет английских слухов о скором нападении Германии на СССР и как узнали об аресте нашего лейтенанта за панику, ничему не верим. Да, не верим, а сами думаем: обманет нас герман… Что тогда будет, а?
– Да, что тогда будет? – переспросили и все остальные четверо солдат и так передвинулись, что своими телами загородили выход из дота. – Может быть, и нас арестуют за панику, как лейтенанта? Но нас не паника давит, в неведение истины. Еще и то пугает, что герману разбить зубы нечем, если он бросится на нас…
Пухлова охватило глубокое волнение.
– Товарищи, – приглушенно сказал он. – Сообщение ТАСС надо рассматривать лишь как дипломатическую информацию, а не как освещение и раскрытие действительного факта. Вы же сами ощущаете близкое дыхание войны. Но я не могу объяснить вам, почему до сей поры не прислали нам орудий и другого тяжелого вооружения. Но мы – советские воины – патриоты, должны встретить врага тем, что у нас уже есть – пулеметами, гранатами и нашей жгучей ненавистью. Осуществим глас Александра Невского, что кто нападет на нас мечом, от меча и погибнет. Мне отец рассказывал о гражданской войне. Служил он тогда рядовым в Дербентском полку под командованием Петра Михайловича Козлова, поставленного Пятигорским Советом на эту должность. А в прошлом Козлов был механиком минераловодской мастерской швейных машин компании «Зингер», служил и солдатом в царской армии. На полк, которым ему поручил Совет командовать, навалились большие беды – бесхлебие, мало патронов, оружие не у каждого бойца было. Вот и погнал их белогвардейский генерал Шкуро, погнал наших дербентцев из-под Георгиевска-города через прикаспийские степи. Голод, тиф, песчаные бури помогали генералу Шкуро. Сотни людей Дербентского полка погибали. В песках даже пришлось похоронить любимую жену Козлова. Но он все же не пал духом, вдохновил всех своих людей на подвиг. И привел полк в Астрахань. Главное, товарищи, не падать духом, не бросаться в панику. И нас этому учит история. Приведу вам еще и такой факт: корпус белого генерала Секретьева окружил дербентцев у донской станицы Вешенской. Орудия белых били прямой наводкой, пьяные казаки конной лавиной катились в атаку. Положение сложилось хуже нашего. Но Козлов не заскулил, не упал на колени перед врагами Советской власти. Он собрал в один кулак все двадцать тачанок с пулеметами, приказал батальонам не отставать от тачанок. Пробили своим этим ударом дыру окружения, вышли на свою дорогу. Понимаете, дорогие товарищи, для советских патриотов не бывает безвыходных положений, если не склонят голову перед любыми трудностями…
– А где теперь герой Козлов? – спросил «Любопытный». Пухлов покосился на него и на других. На всех лицах, озаренных светом фонаря. Отражался интерес и напряженность. «Ага, затронуло их воспоминание о героическом прошлом нашего народа», – подумал он с удовлетворением, а вслух сказал:
– Перед моим призывом в армию писал Козлов моему отцу, что работает он начальником одного курса Академии Генерального Штаба…
– Вот это здорово! – крикнули бойцы. – Из рядовых да в такие теперь генералы… Мы, небось, не доберемся до такого рангу…
– Добраться каждому из вас можно до любого ранга, – интригующе сказал Пухлов. – Но только у ваших товарищей-бойцов укрепленного района Друзгеники дорога к этому короче нашей…
– Почему же у них дорога короче? – недоверчивым тоном переспросил низкорослый солдат, выходец из Днепропетровска. За его маленький рост его прозвали Сашкой Маленьким. – Блат у них разве имеется там, вверху, или гениальная безошибочность какая и своевременность, как у того попугая, которого кошка потянула за хвост, а он кричал: «Ехать, так ехать!», а?
«Да-а, накопилось многое в сердцах людей! – подумал Пухлов. – И все это потому, что верхи ни советов снизу не слушают, ни сигналам не верят. А ведь ошибки верхов торчат, как шило из мешка. И злятся люди, что их стремление сделать все для Родины заглушается бумагами, репрессиями. Вот и дерзят люди, при случае – анекдоты сочиняют… Но ведь народ у нас золотой и стальной, ежели к нему правильно подойти, ласково…»
– Не-е-ет, товарищи, не в блате дело, – улыбнулся Пухлов, нагнувшись поближе к солдатам. – В Друзгеники солдаты уже завершили работы по созданию укрепленного района, а мы поотстали…
– И мы все равно закончим! – сердито сказал Сашка Маленький. Он торопливо доел суп, затянул шнурок торбочки и, прихватив веревочкой котелок к лямке, шагнул из дота, крикнув: – За мной, ребята!
Пухлов хотел было сделать замечание о нарушении Сашкой устава, но только махнул рукой и вышел из дота вслед за солдатами.
С «укрепленного рубежа» Пухлов возвращался уже в первом часу ночи вместе с капитаном Солянниковым. Этот рослый черноволосый мужчина командовал ротой связи отдельного батальона Третьей Армии. С Пухловым у него не было дружбы. Но беседовали они при встречах весьма горячо и откровенно. А если на этот раз сдерживались и говорили эзоповским языком, то лишь потому, что впереди их сидел шофер Лиходедов. В лунном отсвете покачивалась его широкая спина, белела узкая кромочка подворотничка, выделялся рыжий затылок.
Вдруг Лиходедов, как бы невзначай, обронил фразу-вопрос:
– А кто заимствовал нашу современную фортификацию у немца Фулля прошлого века?
Пухлов и Солянников не ответили на подковыристый вопрос Лиходедова. А повторить вопрос он побоялся. Но он вел машину особенно плавно, не давал мотору взвыть, вслушивался в разговор начальников. Ему хотелось обязательно понять, о чем начальники думают, а не только загадочно говорят эзоповским языком, жарко спорят?
– Э-э-э, Василий Никанорович! – воскликнул капитан сиповатым голосом. – В девятьсот пятом году, когда я родился, революция сжигала беспорядки трехвекового господства дома Романовых. Но теперь дело не в революции, а в огне, который должен сжечь накопившуюся плесень. Вернее, возрожденную новыми чиновниками старую плесень. У Маркса, помнится мне из прочитанного на курсах, сказано: «Традиции умирающих классов кошмаром тяготеют над умами живых». А разве в книге Лиона Фейхтвангера «Москва тридцать седьмого года» не об этом сказано с учетом современности? В Третьяковской галерее стоит, например, огромная статуя, не имеющая отношения к искусству. Но люди подобострастно гнут спину перед статуей и перед изрекающим тайны гениального откровения: «Делами занят, некогда вычистить Авгиевы конюшни». Понимаете, «некогда»? И у меня нет надежды, что это время найдется…
– Самим надо браться, – улучив момент, подчеркнул Пухлов. У него было в это время какое-то раздвоенное настроение: радостно, что фактически завершено строительство Голынского укрепрайона, и досадно от сознания, что Лиходедов прав своим намеком о сходстве Голынского укрепленного лагеря с укрепленным Дрисским лагерем времен Наполеона. Ведь сильно похоже, что Голынское укрепление построено по схеме Фулля: в случае продвижения немцев обходными путями за Неман, полезнее думать не об обороне Голынки, а об искусстве выбраться из этой ловушки. Но высказать эти чувства и мысли вслух Пухлов страшился: могут обвинить в паникерстве и арестовать. Но Пухлов все же, как бы продолжая свой ответ капитану Солянникову, сказал:
– И нам нечего жаловаться на других, если сами своим рукоплесканием и показным единодушием и одобрением каждого жеста этого человека воспитали в нем убежденность и уверенность в личной непогрешимости…
– А я не жалуюсь, а только осмысливаю положение, – прервав Пухлова, возразил капитан и придвинул свое лицо так близко к лицу Пухлова, что тот ощутил зрачки его черных возбужденных глаз. – Член Военного Совета Бухтияров недавно похвалил меня лично и всю роту связи за проявленное старание на «фортификации». Формально если подойти, мы такой похвалы заслужили. В частности, отлично установили подземную связь с Гродно. Но, товарищ политрук… чувству, что не придется нам этой связью пользоваться…
Заметив, как дрогнула спина шофера и, поняв, что он слышит и обдумывает разговор начальников, Солянников сразу перестроил фразу для маскировки первоначального смысла, толкнул Пухова слегка локтем в бок:
– Я это к тому сказал, что нашу роту предполагают заменить другой. Что тут поделаешь: все под небом ходим. Недаром ведь товарищ Бухтияров приучил себя и командующего Третьей армией генерала Кузнецова ездить в танке «КВ»…
Улыбаясь, Пухлов сознательно смягчил злую остроту капитана Солянникова:
– Да ведь члену Военного Совета трудно вмещаться в легковой машине: солидный, вроде бочки, да еще всегда в хромовом пальто на меху. Ведь у него какая-то болезнь, все стынет и стынет…
– Болеет он цыганским потом, – снова отпустил капитан злую шутку. – Но как только обстановка потребует развить скорость на шоссе, я уверен, что тогда Бухтияров вместит себя и в гоночной легковой машине…
«А зачем ему беглая скорость, если в песнях мы воюем на чужой территории? – мысленно сам себя спросил Сидор Лиходедов. – Впрочем, начальники, видимо, намекают на возможность нашего отступления… Думается мне, наша разведка работает неубедительно. Мне бы перебраться в разведку, хотя и жаль расстаться с баранкой. Впрочем, можно все это совместить…»
– Лиходедов, останови! – внезапно, прервав мысли-раздумья шофера, крикнул Пухлов. – Я выйду, а вы с капитаном поедете далее.
Оставшись в машине, Солянников распорядился:
– Гони, Лиходедов, на погранзаставу!
Проводив взглядом «ЭМКУ», Пухлов зашагал в хату с маленькими окнами и почерневшей очеретовой крышей. Не став будить хозяйку, спавшую в горнице, он набрал из корзины картофелин полный котелок, плеснул туда кружкой воды почти до самого верхнего края. Поставил котелок на таган в устье широкой печи, поджег дровишки…
Хозяйка хаты тем временем заливисто похрапывала, утомленная поездкой в Гродно. Она провожала свою дочку Кларочку в гости к двоюродной сестре, проживающей в Германии. Хозяйка, конечно, не знала, что ее Кларочка поехала в Германию по заданию советской разведки, а не просто в гости. Не знал о цели этой поездки и Сидор Лиходедов, хотя успели они с Кларой недавно признаться во взаимной своей любви.
В печке горели, весело трещали дрова-щепки, охваченные огнем. Пухлов задремал у печки. Но, учуяв запах подгоревшей картошки, проснулся. Он сейчас же взял на загнете тряпку, слил через нее последние капли воды из котелка в широкую лохань с круглыми дырочками в ушках.
– Люблю картошку в мундирах, – сам себе тихо сказал Пухлов и начал искать глазами солонку. – Куда же она делась? Стояла ведь в печурке под деревянной крышечкой. А-а-а, забыл, что сам перенес солонку на подоконник.
У окна Пухлов замер от неожиданности: над черным горизонтом длинной алой полоской разгоралось небо. И хотя еще было мутно, так как луну закрывали облака, а рассвет еле-еле брезжил, утро ощущалось во всем – и в голосах петухов, и в донесшемся громыхании ведра у колодца, и в ленивом тявкании проснувшихся собак и в каком-то особом состоянии мускулов, когда человеку хочется потянуться и сладко зевнуть. Но Пухлов не зевнул: услышав странный рыдающий звук в небе, он толкнул створки рамы, высунулся через окно наружу.
– Да это же летят чужие самолеты! – Пухлов бросил солонку. Белой пургой закрутилась и зашумела соляная россыпь.
Хватая лежавшую на столе пилотку и полевую сумку, политрук ремнями задел котелок на подставке. С шумом покатились из него картофелины. Инстинктивно ухватив одну из них, Пухлов уже на улице куснул ее, но тотчас же выплюнул в песок откушенный  горячий кусочек картофелины в кожуре, закричал во все горло:
– Часовые, боевая тревога!
Не то отзываясь на крик Пухлова, не то самостоятельно затарахтели пулеметы, яростно закашляли стоявшие в купе деревьев две небольшие скорострельные пушки, хотя имелся сверху приказ не открывать огонь из-за боязни какой-либо провокации.
Пронзительный свист, оглушительные взрывы авиационных бомб сразу внесли ясность в обстановку: фашисты не искали предлога для нападения на СССР. Они начали его в удобный для себя и давно запланированный час.
Вслед за воздушной бомбардировкой обрушилась и артиллерийская.
Потеряв пилотку, в расстегнутой на распах шинели и с растрепанными ветром русыми волосами Пухлов прыгнул в траншею неподалеку от ДОТА  в тот самый момент, когда немецкий артиллерийский вал прокатился в глубь укрепленного района Голынки, а густые немецкие цепи, сопровождая танки, двинулись в лобовую атаку.
Из ДОТА через амбразуры захлестали струи пулеметных очередей. Сашка Маленький вихрем промчался мимо Пухлова. Прыгнув через траншею, он пополз навстречу ближайшему немецкому танку. Удар бутылки с зажигательной смесью был метким. Огонь быстро разлился от башни и по всему корпусу машины, закрыл собою черный фашистский крест-паук.
Пухлов тоже ухватил из траншейного погребка две бутылки с зажигательной смесью, бросился навстречу фашистам. Он видел обгоняющих его солдат своей роты. У каждого в руках мерцало стекло бутылок. В интервалы между бегущими в контратаку советских воинов били пулеметы из ДОТА, отсекая фашистскую пехоту от танков.
– Товарищ политрук, ложись! – закричал кто-то, хватил его за плечо и повалил в лощинку. Совсем близко, плеснув горячей волной воздуха, разорвался снаряд. – Вот теперь можно снова вперед!
Пухлов узнал в своем спасителе того самого солдата, который несколько часов тому назад расспрашивал о сущности опровержения ТАСС и о том, будет война или не будет?
Далее побежали они вместе, потом отдалились друг от друга, так как на пути оказался камуфляжный холмик, а два немецких танка обходили его справа и слева.
Выбежав из-за холма, Пухлов увидел пылающий немецкий танк и убитого пулеметной очередью солдата, только что спасшего жизнь политрука.
Ярость мести за Родину и за солдата охватили все существо Пухлова.
– Так вот вам, гады! – закричал он, швыряя бутылку в набегающий танк. Из охваченной пламенем машины выскочили трое. Стреляя по ним из пистолета и видя, как они падают, политрук продолжал кричать:
– Так вот же вам, гады!
Советская контратака началась немедленно, как только немецкие танки повернули вспять. Среди защитных пилоток контратакующих мелькали и зеленые фуражки пограничников, белели халаты санитаров-медиков.
Бросив катушку с телефонным кабелем и ухватив винтовку с примкнутым штыком, обогнал Пухлова связист Кружлевкин из роты капитана Солянникова. Приземистый, с остреньким лицом в сплошных коноплинках. Он успел при этом взглянуть на политрука серыми озлившимися глазами и ураганно помчался на фашистов, выставив перед собою штык. Развевались при этом на ветру его рыжие волосы. Кружлевкин верил библейской сказке о силе Самсона по причине его длинных волос, почему и всячески ухитрялся избегать стрижки, невзирая на политрукские требования.
«Ну и молодчина! – мысленно восхищался Пухлов, не имея сил догнать Кружлевкина, но видя его ловкие штыковые удары, свалившие трех фрицев. – Надо просить капитана представить парня к ордену, а сам больше не буду ругать его за нестриженые волосы…»
К ночи фашисты, потеряв восемь танков и сотни две солдат, притихли, но непрерывно жгли ракеты. Досадовало Пухлова и Солянникова, что обещанное пополнение так и не пришло, а фашисты с утра начали обходной маневр, чтобы окружить Голынку и Друзгеники.

II               
 Вместо присылки пополнения из штаба 3-й Армии поступил строгий приказ: «немедленно отходить к Гродно!»
Утром солдаты капитана Солянникова, пограничники и остатки солдат роты Пухлова, равно как и некоторые другие подразделения, изрядно потрепанные боями и воздушными бомбардировками, подошли к Неману. Ни растительности здесь, ни подготовленного брода. Правда, не широк Неман у Гродно – не более десяти метров. Зато – глубок. Да еще восточный берег, выложенный камнем, высится метра на полтора.
Посмотрев на белостенный госпиталь на бугре, на поблескивающую крышу костела, Пухлов горько вздохнул и заговорил с политруком соседней роты, худощавым белобрысым человеком с запавшими серыми глазами.
– Признаюсь вам, товарищ Осколков, я плавать не умею, беру на себя задачу прикрыть огнем переправу, а людей ведите на тот берег вы… Ладно-ладно, – отмахнулся Пухлов, не желая слушать возражения. – Все уже решено. Давай простимся… Наверное, мы больше не увидимся. Фашисты, брат, уже нам на хвост наступили…
Поцеловав Осколкова и оттолкнув его от себя, Пухлов с несколькими солдатами, среди которых Осколков узнал Сашку Маленького и шофера Лиходедова, бросившего разбитую бомбой машину, быстро заняли позицию у каких-то конических насыпей. И там через минуту разгорелся бой.
– За мною, товарищи! – призвал Осколков всю доверенную ему группу. – Смело бросайтесь в Неман! Кто не умеет плавать, возьмем на буксир!
Конечно, плыть было трудно – с оружием, в обмундировании. Да еще то и дело приходилось спасать тонущих, буксировать к берегу.
 К полудню, когда уже форсировавшие Неман заняли боевую позицию, открыли ответную стрельбу по фашистам, мотоциклист доставил новый приказ из штаба 3-й Армии: «Немедленно отходите к Гнойнице!» Это километрах в десяти от Гродно. Там и настигли роту Осколкова Сашка Маленький, Сидор Лиходедов и связист Кружлевкин. Лиходедов передал политруку Осколкову пробитый пулей партийный билет Пухлова.
– Василий Никанорович пал смертью храбрых, – со слезами на глазах сказал Лиходедов. – Мы похоронили его в песках.
– Да, горька утрата! – стискивая зубы, процедил Осколков, силясь не заплакать. – В жестокой борьбе между фашизмом и коммунизмом неминуемы жертвы. Но мы все равно победим. Живые и мертвые герои будут служить победе и славе нашей Родины. О них должны писатели рассказывать будущим поколениям…
Речь Осколкову пришлось прервать, так как, запыхавшись от сильного бега и волнения, примчался штабной офицер. Он закричал:
– Товарищи, в Гродно остались не взорванными наши пороховые погреба. Нужны охотники для операции «ВЗРЫВ»…
– Моя пиши, моя знает пороховые погреба! – первым отозвался Хусейн Умаров, черноглазый остроликий парень из Черкессии.
– И мы поедем в Гродно, – заявили шоферы Сидор Лиходедов и Василий Чупко. – Нам только грузовик…
– Берите вот этот! – распорядился Осколков. – Мы обойдемся без этой машины.
К вечеру, нагнав отступающих у небольшого местечка Луно, Василий Чупко с Сидором Лиходедовым доложили о выполненном ими задании, взорвали пороховые погреба в Гродно. Сообщили и печальную весть о гибели Хусейна Умарова. Этого отважного сына Черкессии похоронили под ружейный салют на полянке соснового и лиственного бора в двух километрах восточнее местечка Луно.
Немецкие бронетанковые войска получили приказ окружить Третью Армию и захватить штаб 3-й Армии. Завязались трехдневные тяжелые бои, в ходе которых советские войска прорвались к Новогрудку на белорусской земле.
Новогрудок пылал в огне после сильных фашистских бомбардировок.
Усталые, голодные, израненные советские солдаты нуждались в отдыхе. Но вестовой из штаба Третьей Армии примчался с новым приказом: «Немедленно отступать к Минску!»
Второго июля 1941 года распространилась горькая весть:
«Вся Третья Армия окружена, Минск захвачен немцами!»
Отряд Осколкова, пробираясь оврагами и кустарниками, за кладбищем, где шоссе пересекает железную дорогу Дзержинск-Минск, натолкнулся на фашистский заслон. В это же время в самом пекле боя оказались отставшие от штаба командующий Третьей Армией генерал-лейтенант Кузнецов и член Военного Совета Бухтияров.
Увидев их в легковой машине, Сидор Лиходедов вспомнил разговор капитана Солянникова и политрука Пухлова, невольно улыбнулся и подумал: «Надо же так! В мирное время генералы были за броней танка «КВ», а в бою оказались на этой быстроходной  «ЭМКЕ».
Снаряды и мины гвоздили чуть не по каждому квадратному метру площади. А в паузах немецкие самолеты сыпали тысячи листовок: «Русские, сдавайтесь! Ныне взят нами Минск, завтра мы войдем в Москву. Какой же вам смысл умирать? Сдавайтесь. Наш пропуск – «ШТЫК В ЗЕМЛЮ!»
Осколков плюнул на листовку, разорвал ее в клочья, растоптал ногами. Он в это же время увидел, что одна из фашистских мин взорвалась вблизи командной машины, догадался, почему она метнулась с шоссе в болото: руки шофера дрогнули, пальцы сорвались с  баранки.
Бухтияров так и не смог вылезти, так как задние дверцы машины заклинило. Но сидевший ряжом с шофером генерал-лейтенант Кузнецов, низкорослый крепыш, шустро выскочил наружу и начал стрелять из пистолета в воздух, хотя и знал, что не достать ему пистолетной пулей до самолета. Просто срывал злость.
Ветер развевал полы генеральской шинели. Издали огнем полыхал малиновый околыш фуражки, сверкал обрамленный в золото длинный корцеобразный козырек.
– Ложитесь, генерал, ложитесь! – подбегая к нему, закричал Лиходедов. Но генерал не лег: не хотел показать себя трусливым и, наверное, жалел великолепную голубоватую шинель.
– Помогите вытащить машину из болота! – приказал он и первым вцепился в нее. Понабежали солдаты. Они вынесли машину из болота на шоссе вместе с шофером и генералом Бухтияровым.
Кузнецов поблагодарил всех, нырнул на свое место рядом с шофером. И машина, разбрызгивая с колес болотную грязь. Помчалась по шоссе на север.
С этой минуты Осколков никогда уже больше не видел этой машины, не видел Кузнецова и Бухтиярова: мина разорвалась рядом. Глаза Осколкова застлала темнота, мускулы обмякли и не подчинялись гаснущему сознанию, в котором сверкнуло лишь одно слово: «Убит!»

III
Пролежав несколько часов без сознания в девяти километрах западнее Минска, контуженный Осколков пришел в себя. Он увидел склонившегося над ним человека, испуганно вскрикнул:
– Кто ты?
– Да это же я, твой помощник Платонов. – Сижу вот, думаю, что нам делать дальше? А пока выпей водички, – Платонов поднес горлышко своей фляги к пересохшим губам Осколкова: – Пей, обязательно пей. Слышал я от одного медика, что американский ученый врач Лаб говорил: «Вода – это жизнь!» Пей, прошу…
Несколько глотков воды вернули Осколкову силы. Вспомнив происшедшее, тревожно спросил:
– А где же все наши люди? Где немцы? Неужели мы уже в плену?
– Немцы на наш участок больше не наступали, двинулись в Минск. И мы пока не в плену. Я остался здесь, чтобы помочь вам, а весь наш отряд отправился к Пуховичам, чтобы удержать под своим контролем аэродром. Ведь нужно отправить раненых, получить помощь оружием, боеприпасами, продовольствием. Будем надеяться на партизанскую войну, партизанскую нам помощь…
До Пуховичей было километров сорок. И вела туда шоссейная дорога. Да по ней пробираться нельзя: то и дело в воздухе нудно рыдали «Юнкерсы», да еще ежеминутно могли прорваться немецкие танки.
– Мы пойдем лесами и торфяными болотами, – перевязав раны и накормив Осколкова запасами из продуктовой сумки, предложил Платонов.
Шли они всю ночь. На рассвете вышли к селу Даниловичи, расположенному рядом с шоссе.
Несло от села удушливой гарью. Кое-где еще дымились головешки. Из-под крыльца уцелевшего дома, где остановились Осколков с Платоновым, неожиданно выползла старушка. Она запричитала, застонала. Из ее сбивчивого рассказа поняли: немцы побывали в селе, сожгли почти все избы, а ночевавшие здесь до прихода немцев советские солдаты, оставшиеся живыми после боя, ушли в лес.
– И вы, деточки, тикайте в лес. Здесь, в Даниловичах, одна смерть. Тикайте побыстрее, а то вдруг вороги появятся…
Леса здесь не очень большие. Дубы, осины, орешники. Имелись чащобы, прореди – кустарники. Все встречалось по пути. В лесу, как и говорила старушка, оказались свои люди. Среди них был и конопатый длинноволосый лейтенант Ситников из Особого отдела. Он молча курил. Пилотку потерял. Белобрысые волосы были грязны и торчали, как иглы ежика.
Рядом сидел Гришка Аксенов, ленинградский парень с голубыми глазами. Он служил ездовым в роте Осколкова. Белесые ресницы Аксенова были слегка опалены. Сам он грыз сухой-пресухой сухарь и ворчал, ругая немцев, которые убили его коня в Даниловичах, куда он попал в качестве ездового.
Рядом с Аксеновым лежал на животе белоголовый коротконогий Геннадий Маслов из Ставрополя из Ставрополя краевого. Кружлевкин сидел неподалеку, уронив голову на поднятые дугами колени. Василий Чупко и Сидор Лиходедов рьяно спорили о возможности захватить немецкие машины, узнать «пропуска» и, переодевшись в немецкую форму, подъехать до Пуховичей…
– Бросьте наводить тень на плетень! – прикрикнул на спорщиков пятигорчанин сержант Нецветов. Служил он в пятой роте отдельного батальона связи, слыл среди солдат «пронырой», хотя и курносое лицо его казалось простоватым, лишь серые большие глаза полны постоянной насмешки. – Начинаете вы веревки вить из дыма и воздуха…
– Да, да бросьте трепаться! – поддержал кто-то Нецветова. – Где мы раздобудем машины и столько немецкого обмундирования и мыла, чтобы отмыть грязь с нашего тела и походить на холеных немцев. Мы ведь сейчас похожи на коряги…
– Коряги не коряги, а думать все равно надо! – возразил Сашка Маленький. – У нас, в Днепропетровске, говорят: «Больша хмара, та малый дощь». Захочем по настоящему, все достанем – и мыло, и бритвы, и кургузые немецкие мундиры и пропуски. Вы, товарищи, может быть читали о грузинском герое Киквидзе? Так вот, его положение было еще хуже нашего. Но он, герой, не только достал все необходимое, а даже явился к одному белогвардейскому генералу под видом барона-начальника разведки и забрал все необходимое, даже самого генерала…
– Прекратите многословие! – хриповатым басом приказал седой человек, сидевший у куста. В нем Осколков узнал командира отдельного батальона связи Третьей Армии товарища Глебычева, тоже крикнул на спорщиков:
– Помолчите, послушайте начальника!
Все утихли. Глебычев сказал твердо, решительно:
– Нужно немедленно нам создать наше командование и штаб, чтобы  пробиться из окружения. Какие будут предложения о персонах действия?
– Берите на себя командование, товарищ капитан, – предложил Осколков. – Начальника штаба и на другие должности сами подберете и назначите…
– Правильно, правильно! – шумнули все сразу. Глебычев поднял руку.
– Пусть будет по-вашему, – сказал он и тут же добавил:
– О начальнике штаба решу потом, а вот старшим врачом нашего отряда рекомендую утвердить товарища Талана, – показал он глазами на круглолицего статного человека, стоявшего у ствола осины. – Этот, если медикаментов не хватит, шуткой и добрым словом вылечит, чтобы нос не вешали. Как вы на это смотрите, Кирилл Григорьевич?
– Хай воно так и буде, – улыбнулся Талан. – Васмем трапку, сотрем болезнь, как плохо написанную мелом задачу на классной доске начальной школы.
Людям понравилась шутка Талана, раздались аплодисменты.
– Прекратить! – строго крикнул Глебычев. – Немец услышит, так нашлепает нам минами, что места не найдем. Да, о начальнике штаба! Как вы думаете, товарищи, если возьмем на этот пост нашего старого начальника штаба батальона связи? – кивнул он на Гуревича, круглолицего толстячка с черными, как у негра, курчавыми волосами.
– Согласны, согласны, – отозвались все сразу. Но тут же кто-то спросил:
– А на кого возложим разведку?
– Слушаю ваше мнение, – ответил вопросительно Глебычев и уставился взором в Осколкова и в Лиходедова.
Все окруженцы повернули лица в сторону поименованных мысленно Глебычевым, дружно заявили:
– Одобряем этих товарищей, утверждайте!
Через час двинулись в дорогу.
Шли болотными и лесными тропами. Глебычев, участник гражданской войны, знавший и эти места хорошо, искусно вел окруженцев к реке Березине. Несколько раз успешно нападали на немецкие обозы, на небольшие отряды. Раздобыли продовольствие, одежду, оружие, боеприпасы. Но отравленный миазмами болотный воздух дал о себе знать: тяжело заболевшего Глебычева пришлось положить на носилки. Его и других, кто чувствовал недуг, Талан поил отваром багульника и других трав, так что смерть никого не коснулась.
Утром 18 июля 1941 года отряд вышел в район населенного пункта Божино. Здесь намечалось отдохнуть часа два, но немцы окружили  Божино большим количеством танков, пехоты. Окруженцы вели смелый, решительный бой. В бою погибли многие. Остальные – израненные, контуженные, зажатые танками, оказались в плену.

IV
В огромном сарае, куда загнали пленных, было так много народа, что невозможно, негде даже присесть. Без пищи и воды держали всех более суток. Задыхаясь от недостатка воздуха и невыносимой вони, многие падали под ноги других. Глебычева раздавили прямо на носилках.
Стоны и проклятия слились в раздирающий душу гул. Осколкову удалось пробиться к двери. И он жадно прильнул губами к небольшой дырочке – из доски выскочил сучок – глотал воздух. Терпел при этом все – пронзительную боль в пояснице, придавленной чьим-то каблуком, боль в ноге, на которую то и дело наступали заключенные сапогами. «Терпи, все терпи! – мысленно внушал он себя, применяя самогипноз. – Только от двери не отодвигайся. Если буду дышать, выживу. Да и нас должны выручить. Не может же быть, чтобы немцы одолели мою Родину, Россию!»
Уже теряя сознание, Осколков услышал голоса за дверью. Кто-то громыхнул замком, сильно дернул за скобку. Завизжав петлями, обе половинки двери с треском распахнулись настежь.
Из сарая вывалились наружу мертвые и измученные люди, а также хлынуло таким удушающим запахом разложившихся испражнений, что немецкий офицер в высокой фуражке с желтым околышем, с шевроном черепа на рукаве и с резиновой дубинкой в руке отчаянно прыгнул в сторону и закричал на сопровождающего полицая с белой повязкой на левом рукаве, даже хлестнул его дубинкой:
– Забыль приказ!?
– Виноват! Слушаюсь, – подобострастно ответил полицай, подавив в себе злость за фашистский удар, и закричал кому-то громко, повелительно: – Немедленно подать пожарную машину!
Быстро с грохотом подкатили дроги с пожарным насосом и несколько бочек с водой. Гикая и свистя, четверо полицаев встали к ручкам машины, а двое растянули парусиновый шланг. Главный же полицай встал у брандспойта.
– Качайте сильнее! – закричал он и, придавив медный наконечник брандспойта мякотью пальца, запустил свистящий дождь в лицо Осколкову, потом перенес струю во внутрь сарая, засмеялся садистским смехом: – Мы вас, собачьи дети-коммунисты, трохи искупаем, чтобы ваша трапка не воняла. Наружу-у-у выходи!
Прошла минута, вторая и… вдруг обезумевшие люди хлынули наружу всесокрушающим потоком. Они сбили с ног громилу-полицая.
Немецкий офицер сначала расхохотался, видя эту картину. Когда же убедился, что полицая растоптали насмерть, закричал стоявшим поодаль автоматчикам, чтобы они никого не выпускали со двора и стреляли бы всякого, кто попытается вырваться наружу.
Натолкнувшись на автоматчиков и почувствовав всю огромную тяжесть накопившейся в теле усталости, люди остановились.
Один за другим они падали на землю и тут же засыпали. Мокрые, растрепанные, они храпели. Солнце освещало их, от одежды и волос курился серый пар.
– Ауфштеен! – закричал, оправившись от испуга, офицер.
– Вста-а-ать! Встать! – закричали полицаи и начали бить лежащих на земле людей сапогами, палками. – Встать! Вста-а-ать!
Кое-как построив узников в две шеренги, сомкнув их концы по кругу, офицер приказал повернуть внешнюю шеренгу лицом к цепи автоматчиков, а внутреннюю оставить спиной к внешней. И после этого начался обыск.
Осколков стоял во внешней шеренге. Левее его икал, будто его знобило, светленький голубоглазый паренек с засохшими на лбу бурыми ошметками крови. В курчавых волосах юнца ветер шевелил остинки овсяной мякины и бурые шелушинки гречихи.
«Видать, попал он в сарае на мягкое подстелье, иначе бы его задавили насмерть, – подумал Осколков и скосил глаза на правого соседа – невысокого круглолицего казаха. С гимнастерки из тонкой саржи петлицы были сознательно сорваны. – Не поймешь, кто он – офицер, сержант или рядовой? Но держится крепко, будто его не помяли в сарае».
– Товарищ, что мне делать? – зашептал вдруг юнец. – Я пожалел порвать свой комсомольский билет, а они его сейчас найдут…
– Мне скажи, кто ты? Билет комсомольский передай мне, – решительно сказал Осколков. У меня его не найдут.
Разрывая билет на кусочки и глотая бумагу, Осколков внимательно слушал шепот юнца:
– Меня зовут Володей, дразнят ребята «Малявкой». Если меня убьют, скажите родителям, пожалуйста, что я не изменил Родине. Мой отец тоже военный. Проживали мы в доме номер три у Москва-реки, проживали также и на Набережной улице, вблизи Павелецкого вокзала…
– Товарищ, товарищ! – толкнул Осколкова правый сосед. – Моя Казахстан, Николай Кучкурда, штобы твоя знал. Давай, моя поможет съедать комсомольский билет, а то обыск близко…
Осколков передал половину билета. Кучкурда могучими челюстями размял бумагу, проглотил, даже побагровел от натуги.
Офицер с черепом на рукаве избил, как и других, Малявку, Кучкурду резиновой дубинкой, а Осколкова почему-то приказал вывести на середину полянки. Там он подошел к нему и, хлопнув два раза по плечу, спросил как бы доверительным тоном:
– Шприхт ман нихт да: – фон, дас эс цайт ве рэ, дэ-н криг цу бээндз?
Осколков изучал немецкий язык в школе и на курсах, понял, что офицер спрашивает: «Не говорят ли среди пленных, что пора кончать войну?» Но ведь ответить на этот вопрос было нельзя этому фашистскому вымогателю. Поэтому Осколков сделал вид, что ничего не понял, отрицательно покачал головой, сказал: «Ничего не понимаю!» И вдруг с языка сорвалось по-немецки: «Нихт Форштейн – то есть: «Не понимаю».
Офицер тогда огрел Осколкова дубинкой по спине, приказал стать в строй. Возможно, офицер задумал поработать потом с этим пленным в разведывательных целях.

V
В полдень закончился обыск. Полицаи притащили  несколько корыт и лоханей, налили в них воды и разрешили пить, посмеиваясь при ожидании картины поведения пленных.
Корыта и лохани развалились под натиском измученных жаждой людей. Вода смешалась с пылью, быстро впитывалась в потрескавшуюся землю. Полицаи и фашистские солдаты во главе с офицером дико хохотали, хватаясь за животы.
«Эти коричневые крысы, – с ненавистью подумал Осколков, – прорвались на советскую землю, чтобы истребить нас или сделать рабами, животными в ярме. Не бывать этому! Нас ничем не устрашишь, не убьешь в нас веру в ленинские заветы и в его суждение, что революция должна уметь защищать себя, завоеванную ею Родину».
Несколько дней гнали фашисты окруженную конвоем колонну пленных без пищи, воды и отдыха. Падающих от усталости тут же пристреливали.
– Узнаю Тухочевичи, – сказал кто-то из передних рядов, когда показались дворики вдоль озелененного планта с колодцем и журавлем у деревянного сруба. – Может быть, здесь нам дадут водички. Может быть, кто из населения бросит нам кусочек хлеба…
– Аусзайнандеряген! Разогнать!
С конвойных автомашин заурчали скорострельные пулеметы «ЭМГе», затрещали автоматы. Слышно было, как застонали раненые, а убитые упали. Совсем близко, прижимаясь к колонне и прорвавшись через цепь пеших конвоиров, подбегала к Осколкову старуха в широкой домотканой юбке и черном платке. Она удивительно была похожа на мать Осколкова. И он бросился к ней с протянутыми руками, закричал:
– Ма-ама-а, дорогая моя! – у него в этот миг зародилась мысль о возможности убежать от немцев. Видимо, подобная мысль озарила и мозг старухи.
– Сыно-о-ок, мой милый сынок! – со слезами на глазах крикнула она и потянулась к Осколкову с ведром и медной кружкой, похожей на колокольчик. – Сыно…
Трассирующая пуля желтой молнией прозвенела мимо Осколкова и, пронзив старуху в грудь, не дала ей закончить слово матери. Загремело выпавшее из ее рук ведро, на запыленные сапоги пленников плеснулись молочные брызги.
Осколков попытался поддержать падающую в пыль мать-старуху, но его конвоир ударил прикладом в лопатку. И упал бы он, был бы, конечно, пристрелен. Но Осколкова успел поддержать Володя Малявка, а с другой стороны крепко хватил за локоть могучий Гришка Аксенов.
– Держись, дорогой товарищ, – прошептал он Осколкову. – Мы еще вырвемся, повоюем.
И Гришка Аксенов сказал это шепотом, чтобы не слышал шагающий близко носатый конвоир-фриц с положенным на спусковой крючок автомата указательным пальцем.
Далее пленных умышленно провели через искалеченный Минск, чтобы показать победу немцев и отступление русских. Офицер в высокой фуражке с желтым околышем вдруг снова появился рядом с Осколковым и, как еще при обыске, спросил уже не по-немецки, а на ломаном русском языке:
– Не разговаривай ли пленный, срок кончай война? Россия бит, скоро убит будет Москва, надешта нет. Яволь?
– Не мы начинали войну! – сквозь зубы выдавил Осколков. – Но мы должны закончить ее победно!
– Я, я, я, – сказал офицер, прищурено посмотрел на Осколкова, потом хлопнул его дубинкой по плечу, взвизгнул: – Комиссар, политрук?
– В это время в конце колонны затрещала автоматная очередь. «Еще кого-то пристрелили, – кося глаза на свое ноющее плечо, догадался Осколков. Ожидая нового удара, он решил наброситься на офицера и перегрызть ему горло. – Все равно доконает меня эта фашистская сволочь!»
В глазах Осколкова потемнело от забурлившей крови гнева, тормозящая сила выдержки исчезла. Осколков стремительно повернулся для нападения на врага, но офицер уже успел отстать, заспешил в хвост колонны.
Этот Карл Грюнке, как узнал потом Осколков, считал себя художником-ясновидцем, любил садистски заглядывать в лица расстрелянных или повешенных, чтобы запечатлеть их смертные или предсмертные выражения в своем «КУНШТАЛБУМЕ». Он хвастливо неоднократно заявлял, что всегда носит с собою «художественный альбом» и заполняет его иллюстрациями к исследовательскому труду «БЛАГОСЛОВЕННОЕ УНИЧТОЖЕНИЕ СКИФОВ», на первой странице которого эпиграфом взяты слова из «МАЙН КАМПФ» Адольфа Гитлера: «Человек – воинственное животное…»
– Мы вас гоним в Москву! – промчавшись вдоль колонны на мотоцикле, громко кричал широкоплечий эсэсовец. – Но кто хочет служить Великой Германии, спешите сказать об этом открыто. Мы таких простим, дадим рабочее место!
Для большего воздействия на настроение пленных фашисты по обеим сторонам дороги установили столбы с белыми досками, на которых черными буквами было написано по-немецки и по-русски: «ЗАВОЕВАННОЕ ШОССЕ МИНСК-МОСКВА».
Сердца пленных сжимались от боли. «Неужели фашисты так быстро взяли Москву? – с горечью думали люди, перешептывались при всяком удобном случае. – Не может быть!»
– Врут фашисты! – шепнул Осколков товарищам. – Передайте соседям, чтобы по всей колонне шепот прошел, как гром истины: врут фашисты, пытаясь заставить нас изменить Родине ради рабской жизни. Но лучше смерть, но смерть со славой, чем бесчестных дней позор! Ведь так говорил еще грузинский  поэт Шота Руставели!
Когда колонна повернула с шоссе к обнесенному проволокой бывшему городку советских летчиков, послышались облегченные вздохи по всей глубине колонны.
– Значит, не до Москвы дошли немцы!
– Значит, брешет немец, что пала Москва и нет у нас надежды, – зашептались в колонне.
– Да, фашисты брешут, – сказал Осколков. – Не пересилить им нашу  силу.
У ворот лагеря, куда привели колонну пленных, стояли заготовленные переводчики с белыми повязками на рукавах, с белой лентой на околышах фуражек. Рядом топтались полицаи с кнутами или палками в руках. Неподалеку, упершись кулаками в бока, в самодовольных позах стояли два немецких офицера – гауптман и оберлейтенант. Оба с какими-то хищными костлявыми носами. Поблескивали у них стекла очков в золотой оправе. Стеки с гибкой пружинной кисточкой на концах торчали у широких ремней, шевелясь в сторону пленных. Осколков знал, если офицер стеком ударит – пружинная кисточка растянется и в кровь исцарапает кожу острыми зубцами, усеявшими стальные витки.
– О-о-о, это последнее достижение фашистской палаческой техники и культуры для распространения «нового порядка» на весь мир, – мысленно возмущались пленные, косясь на офицеров вермахта.
Полицаи, выслуживаясь перед фашистами, то и дело стегали кнутами, били палками каждого, входящего в лагерь, злобно кричали:
– Вы глухими были, когда вам мотоциклист разъяснял, что получите жизнь и работу, если дадите согласие служить Великой Германии. Так получайте теперь заслуженное за отказ от разума! Повоевали за Родину, а? Покричали за Сталина «Ура»? Ордена себе завоевывали и медали, а? Но Сталин на вас плюнул. Да и что вы от него ждете? Он даже родную жену задушил. Даже его сын Василий сбежал к немцам. Если не покоритесь НОВОМУ ПОРЯДКУ, сдернем с вас шкуру на перчатки западным цивилизациям!
Как бы иллюстрируя слова полицаев, один из немецких офицеров ударил своим стеком пленного солдата в изодранной гимнастерке, мгновенно содрал кожу со щеки. Полилась кровь.
«Они зверее дикарей-скапельчиков! – плюнул Осколков под ноги, мысленно проговорил: – И это представители Третьего Рейха, представители Германии, родившей Маркса и Энгельса, Гейне и Гете,… Невероятно, но все же факт неопровержимый».

VI
В лагере содержались совместно – военнопленные, а также старики, женщины и дети, арестованные за попытку помочь пленным куском хлеба или одеждой, обувью, лекарствами.
Кормили всех один раз в сутки баландой из просяной лузги.
Охранники-автоматчики с неистовой садисткой радостью выслеживали и пристреливали каждого, кто, не выдержав многочасового стояния в очереди за черпачком баланды, падал. Это у них, представителей высшей культуры гитлеровской Германии, называлось «хартунгом» – закалкой воли, требуемой фюрером.
Смертность в лагере росла. Немцы запретили хоронить трупы и отгонять от них хищных птиц. Карл Грюнке вдохновенно рисовал в своем «куншталбуме» стервятников, которые прежде всего вырывали клювами у мертвых глаза, потом клевали посиневшие щеки.
Лагерный врач Нечаев, как удалось Осколкову разведать, получил разрешение не расстреливать часть заболевших, а  бросать их в гараже на цементный пол. Туда он систематически заходил со своей толстой тетрадью с надписей «Диагностика болезней по самоощущению больных» и настойчиво допрашивал умирающих, записывая их ответы, сопровождая записи своими замечаниями. Когда ему надоедало это «исследование», надвигал черную с желтым крученым шнурком по тулье шляпу до самых густых своих рыжих бровей, захлопывал тетрадь и, вытаскивал из кармана белого халата плоскую небольшую фляжечку. Побулькав возле уха с торчащим оттуда рыжим пучком волосинок, крякал и шустро отвинчивал островерхую крышечку.
Отпив несколько мелких глотков шнапсу, ворчливо пинал носком сапога в бок Осколкова, который притворился потерявшим сознание, визгливо спрашивал:
– Ты, коммунист-сталинец, слышишь меня?
Осколков продолжал лежать неподвижно, запрокинув голову и выставив острый кадык с пупырышками исхудавшей гусиной кожи.
– Ну и хорошо, что не слышишь, – проворчал Нечаев. – Не больно мне хочется отравлять советских людей, но приходится это делать ради собственной безопасности. С тех пор, как перешел я на службу к немцам, появилась у меня неодолимая болезнь разговаривать с самим собою. А ведь могут подслушать, если не отравлю слушателя. А он, потом, если оставить его живым, может сообщить советской разведке. Ведь с тех пор, как разоблачили меня при кафедре военной подготовки Воронежского Университета имени Бубнова, что я сын раскулаченного из села Бобровы Дворы, живу я фактически на птичьих правах. Ну и захотел при немцах стать не пичужкой мелкой, а орлом или соколом… Да, захотел, но, кажется, и в курицы не выйду… Ты слышишь меня? – Нечаев еще раз пнул сапогом лежащего на полу Осколкова, повернулся от него, сунул фляжку в карман, вынул было шприц из нагрудного кармана, но потом снова сунул его обратно, прошептал: – Раз не слышит, пусть сдыхает и так, без укола.
Глядя сквозь неплотно смеженные веки в сутулую спину уходившего из гаража врача Нечаева, Осколков Никита Трофимович почему-то вспомнил свое прошлое: «Когда отец умер, пришлось в лаптях и армячишке ходить вместе с матерью по деревне, постукивая в окна и выпрашивая милостину. С двенадцати лет стал батраком у богачей Шерстаковых. Старик Лука Шерстаков с самим Курским губернатором здоровался рука за руку. Сынок его, Федор Лукич, от раскулачивания спрятался за учительское звание, а внуки – Славка с Игорьком – обманно залезли в комсомол, на шею народную ловко прыгнули. Где же они теперь? Да уж, конечно, на огонь не сунутся и не закричат, что они есть солдаты партии. Они в высшую школу пролезли, а мне досталось всего четыре класса, остальное пришлось добывать на курсах. А теперь еще и смерть достанется в этом паршивом лагере. Шерстаковы так не умрут. Или самострел и увольнение в тыл или в коменданты к немцам устроятся в каком-нибудь своем бывшем владении, в Ржавце или в Знаменском. А тут вот из-за идиотских просчетов лил ротозейства там, вверху, приходится лежать на цементном полу и умирать в позорном звании военнопленного. Но кто же это притащил меня сюда и не дал коршунам выклевать глаза? Значит, есть друзья и офицер брешет, что у нас нет надежды? Конечно, не можем надеяться на пьяницу и изменника врача Нечаева, но…»
В двери потемнело. Кто-то вошел.
– Не узнаешь? – спросил подошедший. Он присел рядом, подал Осколкову кусочек льда. – Это тебе для подкрепления. В подвале нашли, под опилками…
– Узнаю тебя, сержант Нецветов, – сказал Осколков и начал жадно сосать пахнущий сосновыми опилками лед. – Помню, ты был записан в роте по списку из Пятигорска.
– Скоро достанем гражданское обмундирование, попробуем в гражданский лагерь. Начались отборы, – сообщил Нецветов. – А в гражданском лагере, говорят, режим помягче и бежать оттуда легче. Да вот еще что, – Нецветов поднял подол гимнастерки и вытащил обмотанный вокруг талии мешок. – Дай, подстелю тебе, чтобы не простуживался. Мы тебя и нескольких других тайком спрятали в гараж и в другие места. И пищу будем доставать, подкармливать…
Пригревшись на мешке под шинелью, Осколков почувствовал себя лучше и заснул.
Через три месяца, когда уже все друзья облачились в живописное гражданское тряпье, пришел приказ: «Всех раненых и истощенных собрать в отдельный барак!»
По лагерю пронесся слух, что этих людей отправят скоро в крематорий, предварительно содрав кожу.
– Лучше погибнуть в бою, чем покорно ехать в крематорий, – сказал Осколков пришедшему проведать его сержанту Нецветову.
– Это верно, – соглашается Нецветов. Долго ероша свою темно-каштановую шевелюру. – Посоветуюсь с другими ребятами…
Через несколько дней забежал он в барак весьма возбужденным. Подсев к Осколкову, зашептал:
– Почти всех угнанных было людей снова вернули в лагерь. Тут и особист лейтенант Ситник, и этот, как его – толстый брюнет?
– Младший лейтенант Комиссарук, – подсказал Осколков.
– Да, да, он самый. А еще Маслов Генка, Кружлевкин Володька, Гришка Аксенов, Васька Чупко, Кучкурда Николай, Володька Малявка. Ну, все-все, которых было угнали…
– Это очень хорошо, – заулыбался Осколков. – С такой силой, если объединимся, вполне можно начать борьбу за свободу.
– И начнем! – Нецветов крепко пожал руку товарища. – Обязательно начнем.




VII
С местным населением вскоре установились тесные связи. Ребятишки и девушки, старики научились проникать к лагерю с глухой стороны, где произрастал густой чертополох и не было постового с овчаркой. Приносили еду, пиджаки и штаны, рубашки и разную обувь.
Однажды утром всех заключенных подняли по тревоге и повели из лагеря. У ворот стояла вереница крытых автофургонов. Полицаи и солдаты полевой жандармерии со сверкавшими на груди бляхами, похожими на серпок луны, хватали всякого, на ком замечали хоть какой-нибудь предмет военного обихода, силком вталкивали в фургоны.
Одетых в гражданское они погоняли плетью, приказывали идти быстрее и не оглядываться.
К полудню пригнали колонну в опутанный колючей проволокой новый лагерь для гражданских лиц и поместили в зданиях без окон и дверей, с разрушенными потолками и крышами. Низали сквозняки, мучил голод. От пыток и болезней умирали сотнями. В ночь под 3 октября 1941 года Осколков, дежуря в команде «очистки лагеря от мертвых», насчитал триста трупов.
Утром его вызвали на допрос.
Посреди обширного двора сидел у стола скучающий немецкий офицер с огромной зеленой фарфоровой трубкой, попыхивая дымком.
Переводчик, рослый мужчина в кожаной куртке с голубыми петлицами летчика, перебежавшего к немцам, действовал усердно. Он кричал на допрашиваемых, дергал за волосы или шлепал ладонью по щекам.
Осколков еще издали обратил внимание на угрюмый вид злого переводчика, на его тяжелые челюсти, на выпяченный широкий подбородок. «Какой-нибудь сынок недобитого кулака, вроде Митьки Смердюкова, – подумал о нем. – Такие в тридцатом году поднимали в Ивановке Казачанского района антиколхозное восстание, грабили проезжих в ночное время, потом пролезали в партию, бросали своих жен и мечтали о смерти Советской власти. Иные из них убежали, под видом «бронированных», оборонять Ташкент, другие, как вот этот, перемахнули к немцам…»
– Ты чего молчишь, сука?! – переводчик рванул задумавшегося Осколкова за плечо. – Расскажи, комиссар, как ты попал в гражданский лагерь и почему до сих пор не подвешен за ребро?
Осколков поднял голову, твердо посмотрел в карие глаза переводчика, невольно усмехнулся: вспомнил о том, что однажды Митька Смердюков загнал кота в квашню с тестом, но все же не побрезговал и поел все блины, выпеченные из этого теста красивой хозяйкой.
– Я тебе посмеюсь! – переводчик размахнулся, но офицер успел жестом трубки остановить его, закаркал сам:
– Ви хайси зи? Цу вэлхэр вафнгатунг гэхорн зи?
Осколков изобразил на лице недоумение, хотя и понял вопрос.
– Юберзетц! – приказал офицер.
Потрясая плеткой, переводчик злым голосом сказал:
– Господин хауптман, капитан, спрашивает, как вас зовут и какого вы рода оружия?
– Зовут Василием. Работал по вольному найму, тут и застала война.
– Врешь, сука! – переводчик дико плеснул взглядом пьяных глаз на Осколкова. Переводя его ответ, добавил от себя: «Коммунист врет, его надо проучить!»
– Гут, гут! – немец махнул трубкой, шматки огня посыпались на землю. – Гут, гут!
Переводчик ударил кулаком Осколкова, снова размахнулся, но офицер крикнул:
– Генуг!
– Ладно, на этот раз хватит, – прошипел переводчик и кивнул солдатам на Осколкова: – Немен! Взять!
Избитых жандармы толкали в загон, обнесенный колючей проволокой. Оттуда слышались возгласы проклятия.
– Молча-а-ть! – вылупив глаза и выхватив из рук солдата автомат, закричал переводчик. – Я вас успокою, большевистские суки!
– Найн, найн! – шумнул офицер. Нет, нет. Софорт бефэрдерн. Сейчас отправим.
Подозвал себе лейтенанта, что-то пошептал ему.
Через несколько минут людей выгнали из проволочного загона и погнали. С обеих сторон колонны шли конвойные с нацеленными автоматами. Позади, громыхая гусеницами и взвывая для устрашения мотором, двигался танк, нацелив пулеметы и орудие вдоль колонны.
– Кажется, на Минск, – не поворачивая головы, прошептал Николай Кучкурда. – Москва не далась, на Германия гонют нас…
– Невозмутимый безобразий! – ворчал Георгий Шота. С него при допросе сорвали новенький почти гражданский пиджак, и он теперь шагал в одной морской полосатой тельняшке. – Грабил солдат, жаловаться нельзя. Разбегаться надо, пока голову не отобрал…
– Сейчас нельзя, поубивают, – шепотом возразил сосед – инженер Пономаренко из Полтавы. Смуглый шатен с темно-серыми глазами, он сопел на ходу и казался старше своих тридцати лет, потому что оброс бородой и не умывался вот уже несколько недель. – Мы драпанем, когда будет можно…
Шепот утих, потому что конвойные пригрозили стрельбой. Люди шли молча, думая о семьях и вольной жизни, о Родине, над которой нависла такая беда, такая мразь.
Забив людьми до отказа товарные вагоны, стоявшие на Минском вокзале, закрыли двери на замок. Ни воды, ни пищи. А когда постучали, раздалась снаружи автоматная очередь по двери. Двое со стоном упали.
Ночью вагоны дернуло подошедшим паровозом. Эшелон загремел в неизвестность.
Лишь в Барановичах охрана открыла двери. Мертвых выбросили на межпутье. Заболевших и потерявших сознание, всех, кто не мог идти, солдаты прикололи штыками.
Остальных построили в колонну, приказали смотреть лишь только под ноги и повели под конвоем.

VIII
Когда колонну остановили, послышалась команда:
– Зо штэен блайбен! Штильэштандн!
– Стой! Не шевелись! – повторили переводчики. Потом, выслушав еще какое-то бормотание начальника, добавили: – Разрешается смотреть без шевеления головой, корпусом и конечностями!
Все увидели высокую белую стену с башнями по углам и охранников у пулеметов на площадках башен. Зеленела железная кровля тюрьмы за стеной.
Из узкой калитки вылез подслеповатый толстячок в очках и в мундире с майорскими погонами. Приняв рапорт от начальника конвоя, он, кособочась, будто не хватало в боку несколько ребер, обошел колонну. Посчитал ряды, крикнул «Оффиен!» и снова полез в калитку, показав толстый, как у ожиревшей бабы, квадратный зад.
Приказ майора «Отворить!» выполняли два служителя, широко распахнув выкрашенные в зеленое половинки огромных ворот. Глазам открылся внутренний вид двора: за колючей проволокой многочисленным стадом толпились полуголые люди с посиневшими лицами и полоумными глазами. Левее проволочной изгороди тянулись приземистые бараки с почерневшими двускатными тесовыми кровлями и небольшими оконцами без стекол, но с густыми железными решетками. У штабелей леса, правее загона из колючей проволоки, повизгивали пилы, стучали топоры: человек тридцать с кандалами на ногах работали, выставив голые согбенные спины с резким абрисом лопаток и ребер, готовых прорвать иссушенную голодом кожу. Толстенький майор был уже там, хлестал кое-кого плетью, преподавая тем наглядный урок для новичков.
Вскоре Осколков узнал от Николая Кучкурды, возвратившегося из санблока, куда его посылали осмотреть уборные, чтобы завтра начать очистку, потрясающую правду: работали у штабеля леса люди, отказавшиеся разбить молотками выставленные перед ними гипсовые бюсты Ленина и отвечать на приветствие «Хайль Гитлер!» Узников объявили коммунистами и обрекли на уничтожение, на удобрение полей. Такой эксперимент решено испробовать и над нами.
– Моя не желай удобрять! – гневно шептал Кучкурда. – Моя давай туган Казахстан ушун!
– Да, нужно за родной Казахстан, за Россию, – согласился Осколков. – Но как бежать из лагеря? Будем говорить с товарищами, будем готовить побег.
– Сми-и-ирно-о! – раздалась команда, едва колонна втянулась во двор, захлопнулись железные ворота. Переводчик, бегая перед строем, кричал: – Коммунисты, жиды, нкавэдевцы, выходи направо!
В колонне, не двигаясь с места, люди тяжело дышали.
– Пострадавшие от Советской власти и большевистской диктатуры, выходи налево!
– Шнелль, шнелль! – торопил майор, грозя плетью, только что стегавшей голые спины узников. – Нах линкс, шнелль!
Люди продолжали стоять, как зачумленные. Майор в ярости сорвал со своего короткого носа очки, уронил их. Переводчик подхватил налету, раболепно подал майору. Но и в этом случае майор огрел раба плетью, затопал ногами:
– Руссиш швайн, доннер веттер! Ершисен!
Услышав такую ругань и угрозу расстрела, переводчик совсем вышел из себя. Он налетел на колонну, стегал плетью, бил кулаками, даже кусался и требовал, чтобы не стояли нам месте, а выходили направо или налево. Ничего не добившись, он упал перед майором на колени и  начал молиться, как на живую икону. Даже майор расхохотался на эту нелепую картину. И в колонне расхохотались, хотя и видели, что на площадках тюремных башен стволы пулеметов повернулись на колонну, пулеметчики припали к оружию. Один возглас: «Файерн!» Огонь! – и смертоносные пули врежутся в толпу.
В этот момент за воротами послышался стрекот мотоцикла, нетерпеливый вой сирены. Видимо, майор знал, кто бы это так мог. Он дернул переводчика за ухо, и они вместе тяжелой рысцой побежали к калитке. Конвойные нацелились на людей автоматами. Один из них буркнул:
– Молшать, сьволош!
Майор возвратился с пакетом в руке. Переводчик встал позади, сверкая яростно вытаращенными глазами.
– Шаде, ес тут! – пожалел о чем-то майор, сказав через плечо переводчику. Потом он добавил несколько слов совсем тихо, не слышно в колонне. Переводчик выступил вперед, закричал:
– Счастливы, суки! Приказано отправить вас на ремонт дороги, а то бы вы полетели к богу в рай или к черту в ад немедленно! Сейчас поведут вас на станцию. Не разговаривать, по сторонам не смотреть, не думать о побеге…
– Бай флухфэрзух вирд гэшосн! – визгливым голосом добавил майор, ткнув переводчика под ребро.
– Господин майор предупреждает, что каждый будет расстрелян, если побежит…
– Это мы понимаем! – гаркнули в колонне. И это ироническое восклицание почему-то понравилось майору. Он заулыбался и махнул начальнику конвоя рукой в сторону вокзала, откуда слышались гудки паровозов.
По дороге на станцию Осколков с Кучкурдой договорились о побеге. Они сообщили также об этом ряду товарищей, которых хорошо знали, верили им.
– Наша хитрость Нассредин, – шептал Кучкурда. – Нада смирный быть на глаз, злой на сердце. Враг уснул, наступай на горла, аляй-аляй…
По дороге к вокзалу и при погрузке в вагоны люди вели себя мирно, дисциплинированно. Наверное, поэтому и строгостей со стороны начальства было меньше: теплушки не замыкали на замок, лишь на одну задвижку без пломбы. А в вагоне, куда угодили Осколков с Кучкурдой, не было половины крыши. Теперь уже мысль о побеге совершенно не давала покоя.
В конце дня выдали людям по небольшому пакетику ржаных сухарей в станиолевой бумаге и по кусочку рафинада.
– Думают немного покормить, чтобы исправнее работали, – догрызая сухарь, сказал Осколков. – А что ел, что не ел, в желудке пусто.
– Моя курсак совсем пропал, – ответил Кучкурда. Помолчав, добавил: –   Работай лошадь, моя и твоя бежать нада…
Станцию Лесную миновали уже в темноте. Сгущался туман, становилось сыро. На тендере паровоза временами вспыхивал прожектор, освещая эшелон. У прожектора сидели солдаты с пулеметом.
Сосновые леса, вплотную подступая к насыпи, глядели на поезд косматыми вершинами и обломанными сучьями. Когда прожекторный луч нырял в чащобу, стволы сосен поблескивали бронзой коры. Тени бежали от ствола к стволу, будто солдаты в шинелях. Эта иллюзия так пугала поездную охрану, что она то и дело открывала пальбу, принимая стволы сосен за партизан в засаде.
Перед станцией Ивацевичи начинался изволок. Поезд сбавил скорость. Туман усиливался. Вагоны катились  будто бы по тоннелю из матово-водянистой мглы, просекаемой то там, то здесь синеватым лезвием прожекторного луча.
Осколков волновался, ожидая сигнала. Ведь его заместитель Платонов, спасший в свое время политрука от смерти на болотах перед Минском, теперь получил задачу пробраться к прожектору и отключить его от питающих батарей. Было условлено начинать побег, как только выйдет из строя прожектор.
И вот луч погас, не возобновился. Урчали пулеметы, брызгая в темноту трассирующими пулями. Но это уже было менее действенно, чем прожектор.
– Двигай, Вася! – подбадривал Кучкурда, помогая Осколкову выбраться из вагона на крышу. – Моя тоже двигай. И ребята двигай.
– Да здравствует коммунизм и свобода! – долетел из мглы голос Платонова. Узнал бы Осколков этот голос среди тысяч других. Но голос это утонул в стуке пулеметной очереди.
«Неужели погиб Платонов? – Сердце Осколкова сжалось. Не чувствуя боли разбитого колена, он отполз к краю насыпи, потом скатился в кювет. – Неужели Платонов убит?»
Замерли вдали шумы поезда. Но на свисты-сигналы никто не откликался. «Куда же я могу один? – с тоской одиночества подумал осколков и пополз в сторону ушедшего поезда. – Если фашисты убили Платонова, его труп должен быть где-то у насыпи».
Вскоре услышал он условленный свист. Сердце запрыгало от радости при мысли, что сигналит Платонов. Но через минуту или через две Осколков оказался лицом к лицу с солдатом из своей дивизии. Он забыл его фамилию, но звали солдата, как и Кучкурду, Николаем. И был он из города Горького.
– Неужели мы только двое прыгнули? – спросил Осколков.
– Да не-е-ет, прыгнули не только мы, – возразил Николай. – Да вот беда. Нашел я мертвого Платонова. Застрелен и руки поломаны. А еще Кучкурда лежит у насыпи. Пулеметной очередью срезали его. Так что остались мы вдвоем, наверное…
Казаха Кучкурду и русского Платонова они похоронили в огромной воронке от авиабомбы. Начертили на свеженасыпанном грунте пятиконечную звезду, поклонились праху друзей и пошли.
Вдруг вспомнился рассказ профессора Медникяна об ошибке Ревкома: повесили тогда красную бумагу со словами «Ревком жив», вот и помогли белым найти и разгромить Ревком. Вспомнив об этом, возвратились к могиле своих товарищей и, с болью в сердце, уничтожили пятиконечную звезду, зашагали дальше.
Уже светало, когда решились постучать в оконце убогой хатенки на окраине Ивацевичей.
– Кто там? – спросила старуха. – Ох, господи, живешь и боишься жить…
– Разрешите, бабушка, обогреться, – попросил Осколков.
– Вся шкура трясется-то от холода и сырости, – добавил окающим голосом Николай.
– Ох, диточки, в лихой час пришли, – сквозь разбитое стекло простонала старуха. – Нате хлиб, да и трапайте на хутор. Там ще нимцев нема, а у нас вони, холеры скоженны, як бисы вертяца. Да ще в соседнем будинке живе комендант полиции, чи як его, Сашка Коблов. От Советской власти дьесят рокив в тюряги був за контрю, теперь лютуе, як тот кобель с паршивой шерситиной. Трапайте проворне. На хуторе спытайте бабку Апрасинью. Дюжа добра жинка. Вона нагодуе, свитку даст, або ще другое. Худобно вам в таком пригляде.
Глотая на ходу вкусный хлеб, Осколков с Николаем брели через луг и кустарники к черневшему хутору.
Восьмидесятилетнюю Апрасинью они нашли сидевшей у крылечка наполовину ушедшей в землю хаты.
– Поджидаю, кого бог принесет, – убедившись, что к ней пришли свои люди, сообщила она. – Ночами я так и не сплю, привечаю червонармийцив окруженных. Охо-хо, дитки! По лису-бору темному богато их от чумы хвашистской ховаются. А я богу дала обет спомогать им, шобы грехи свои замолить, та сыновы… О-о-ох, непростительные у него грехи. Поснедайте, да послухайте. Я сира та бидна, но сосиди всього приносят – и хлебца, и молочка, и обутку разную, свитку, чтобы накормить, одеть червонармицив, та приголубить. Мне людины верят, но сына мово, як вогня страшатся.
Пока ели-пили, Апросинья рассказала страшную быль о том, как прокляла она своего Сашку-сына за его собачий характер, за порчу девок, за возглавление кулацкой банды против колхозов, за пьяные дебоши. Плача и вздыхая, рассказала Апрасинья, что сын ее Сашка Коблов с первого же часа, как только немцы пришли, стал им прислуживать и хвалился, что за идею борьбы с коммунизмом сидел в Воркуте и на Магадане, в Колыме, откуда помог ему бежать поповский сын Алешка Виноделов. «Смышленай, сукин сын! – восхвалял этого поповича Сашка Коблов и  жалел, что его нету под рукою. – В епископы можно бы ставить, сатану. Со шпионами умел ладить, даже в жены себе прихватил одну шпионскую бабу, хотя и партбилет в кармане грел. Тоже и по церковной части маста-а-ак – тропари или молитвы на листах писал и продавал за дополнительные пайки хлеба или за то, если кто за него норму выполнял по работе. А потом восстановился в партии, в начальники порхнул. Далеко, сукин сын, улетит, ежели ему крылья вовремя не обрубят».
– Ох-хо-о, прости, господи, грехи важские! – заплакала Апрасинья. – Сашка в коменданты полиции пошел, дом захватил в Ивацевичах, ко мне и глаз не кажет, цому я и рада-рада. Лягайте, вон в таку годину не приде…
Апрасинья бросила вязанку соломы на пол, прикрыла ее ветхим штучковым одеялом вместо простыни, положила две подушки и две свитки, чтобы прикрыться.
– Отдыхайте, я посторожу.
У Апрасиньи прожили трое суток. Днем прятались в чулан, ночью – грелись в хате. Соседи поили и кормили. Принесли ботинки добрые, малахаи меховые, бушлаты стеганые. Даже рукавички.
– Ну, теперь можно и в путь-дорогу, – решили друзья, отсиживая последние часы в чулане. – Как стемнеет, выйдем с хутора.
Разговор их был прерван необычно громким стуком во входную дверь сенец. Вышла открывать сама Апрасинья. Да и со стоном отступила, как-то жалостно всхлипывая.
– Слухи есть, что ты, мать, коммунистов прячешь! – громыхнул жестокий мужской голос. – Я пришел пока один. Но ежели не покажешь коммунистов, пришлю полицаев, чтобы и тебя, стару каргу, они повесили на осине вместе с коммунистами. Ну-у-у, чего молчишь?
Осколков быстро вышел из чулана и оказался лицом к лицу с высоким плечистым кареглазым человеком с бешено вращающимися зрачками. Смуглое лицо с насупленными бровями, длинные руки и красные кулаки-кувалды, бычья шея и сутулая спина Сашки Кобла – все это мгновенно вызвало в воображении Осколкова образ палача, как приходилось о нем слышать не раз. И все же, надеясь затронуть в Сашке хоть какую-то струнку патриотизма, Осколков заговорил с ним:
– Ты же советский человек, понять должен…
– Советский? – прищурив глаза, сквозь зубы переспросил Коблов. – Может, тебе мамаша моя рассказывала, как я однажды привязал теленка к лошадиному хвосту и волочил его, пока голова оторвалась. И с тобою сделаю тоже, коммунист несчастный. И запомни, никакой я не советский! Я служу «новому порядку» и не потерплю коммунистической пропаганды. Руки в гору!
Коблов набросился на Осколкова. И они упали на пол.
– Сынок, та шо же ты робишь? – зарыдала старуха. – Убивец ты проклятый! Ратуйте, люди!
Николай тем временем ухватил лежавшее в чулане полено и ударил им по голове палача.
– Дохлый вин, детки, дохлый! – без сожаления и без слез в голосе покосилась Апрасинья на раскинувшего руки Сашку и заторопилась, набивая в дорожный мешок краюхи хлеба и вареный картофель, полотенце и кусочек мыла, какую-то древнюю ладанку с розовым шелковым ангелком и катушку ниток с иглой, коробку спичек. – Тикайте, пока не прийшли немци та полицаи!

IX
Много суток пробирались болотами, лесами, кустарниками, взяв севернее Барановичи. Намеревались обойти Столбцы и Минск, пробраться к Борисову на Березине, где проживали родственники горьковчанина Николая. Прошли километров сто двадцать. Под местечком Любичи встретили церковного сторожа. Сказывал он, что его сын служит в Червонармии, а сам он дюже лютует против немцев-кровопийц.
Решили у него отдохнуть, пробравшись в сторожку, как только стемнело.
– Спочивайте, хлопцы, пока побачу, чи есть, чи ни немьци у  моста, – сказал старик  и вышел, замкнув дверь. В комнате полно икон, горела лампадочка. И появилась мысль у Осколкова: «Не в ловушку ли попали? Возвратится старик с немцами, да и скажет: – Ага, коммунисты, попались!»
Но усталость была так велика, что и страх не справился с нею. Залезши на печку, друзья уснули.
Когда старик вернулся с разведки, они не услышали. Но сами проснулись уже за полночь. Через окно виднелась залитая лунным светом церковь и улица из одноэтажных домиков под соломенными, тесовыми и железными кровлями. Вдали, темнея где-то за концом улицы, возвышался большой железнодорожный мост через реку.
– Пробудились? – спросил старик, перестав молиться и повернувшись на шорох слезающих с печи гостей. – А я уже и сам хотел вас растолкать. Время в дорогу, пока не пришла к мосту новая смена караула. Сейчас латыши дежурят, а у меня с ними – дружба. Ежели немцы встанут на охрану, не пройдем. Ось, квиток мне дали патрули…
Осколков заглянул в бумагу. Это был пропуск на право выхода из поселка Любичи через мост. Срок годности – до второго часа ночи…
– Есть квасок и огурчики, картофель и несколько яичек, – умиротворяющим спокойным тоном говорил старик, накрывая на стол. – Успеем, ежели попроворнее. Снедайте на дорогу, да и в добру годину!
Не съев, а как-то опрокинув в себя еду, Осколков с Николаем поблагодарили старика и вышли из сторожки. Провожать их старик не пошел. Он, стоя у калитки, долго осенял крестным знамением: он верил и хотел этой верой послужить правому делу.
Что ни ближе подходили они к мосту, тем сильнее глодала их тревога: «Не продал ли их старик? У себя не захотел, а на мосту, кто узнает, если схватят…»
И все же деваться было некуда, повернули на мост.
Латыш, проверяя пропуск, вдруг усмехнулся и сказал по-русски:
– Благодарите деда-Кирюху, а то бы вы здесь не прошли. Ну, бегом!
«Дадут пулю в затылок! – острая мысль мелькнула в голове обеих. – Иначе, зачем же бегом?»
– Да бегите же, черт вас возьми! – рассердился патрульный. –  Через минуту покажется смена, вас перестреляют, мы – пропадем!
«Была, не была! – решил Осколков. – Бегу!» Он угнулся и побежал, описывая зигзаги. На всякий случай, если начнут стрелять. Вслед за ним топал Николай. И тоже делал зигзаги.
Латыши расхохотались, что эти люди скорее бы поверили в арест на мосту, чем в добросовестность пропустивших их патрулей.
Осколков и его товарищ не знали, что латыши были сынами отцов, которые служили Октябрьской революции в рядах дивизии латышских стрелков. В вермахт попали не по своей воли, ждали случая перейти на сторону Советской Армии. А пока помогали партизанам и окруженцам, выполняя просьбы связанного с партизанами деда-Кирюхи.
Латыши радостно смеялись. Но Осколкову и Николаю было не до смеха. Они знали формулу: «Застрелен при попытке к бегству!»
Лишь в лесу они присели немного отдохнуть от этого бешеного бега под стволами смотревших им в спину автоматов с длинными рогами магазинов, набитых патронами.
– А почему все же они пропустили нас? – успокоившись немного, спросил Николай.
Осколков ответил не сразу, боясь ошибиться.
– Думаю, что в этом кроется глубокий знак, – заговорил он после длительного молчания. – Не удается Гитлеру и Геббельсу убить честь и совесть у советских людей на оккупированной территории. Да и у тех, кто по доброй воле или по неволе служит в вермахте, просыпается временами сознание, что не Гитлер, а  русские им друзья. Вот чем объясняется, что латыши пропустили нас. Может быть, они вспомнили, что латышские стрелки были верными силами Октября…
– Конечно, латыши латышам рознь, – согласился Николай. – В жизни всякое случается… А сколько до Столбцов?
– Километров шестьдесят. Поработать придется ногами и головой. Свистит ветер. Наверное, снег будет…
У местечка Несвет была устроена в лесу полицейская засада.
Не менее двадцати человек неожиданно навалились на Осколкова и Николая. Избитых и связанных положили их на сани, повезли в Барановичи, которые были километрах в двадцати южнее этого злополучного места под местечком Несвет.

X
Май 1942 года застал Осколкова с товарищами в Барановичской тюрьме. Сюда просочились слухи об активном действии партизан, об их намерении напасть на город и освободить заключенных советских людей.
И немецкое командование всполошилось, начало спешно перебрасывать лагерников и заключенных в Германию.
В опутанном колючей проволокой вагоне, куда загнали Осколкова и Николая с товарищами, они встретили лейтенанта Ситникова. На бледном длинном лице его синели подбоины, чернели подсохшие струпья. Льняные волосы серебрились в изморози преждевременной седины.
– Вот потому и поседел, – сказал он. – Два раза пытался бежать. Поймали. Немилосердно били, морили голодом в карцере. Теперь, как слышал я, повезут нас в лагерь Ланцдорф. А там могут поставить ультиматум: или вступайте в созданную генералами Власовым и Малышкиным «Русскую освободительную армию» или пойдете в крематорий…
– Лучше в крематорий, – сказал Осколков. Он уже знал от товарищей, что Власов предательски сдал немцам в феврале на Синявинских болотах целую Ударную армию из 250 тысяч, превратился в немецкого холуя и нуждался в солдатах и офицерах.
– Хорошо, друзья, очень хорошо, если мы все так решим, – сказал Ситников. – Но и в крематорий спешить не будем. Нам нужно создать организацию и  бороться…
На третьи сутки поезд остановился, немецкие солдаты с треском отодвинули двери вагонов и закричали:
– Аустайгенс! Раусь, швайне райне!
Арийцы, даже приказывая выходить, всячески хотели подчеркнуть свое превосходство, называли всех узников русскими свиньями.
В расположенном недалеко от станции и опутанном многими рядами колючей проволоки лагере «Ланцдорф» Николая, Осколкова и Ситникова загнали в барак под литерой «Б». Но во время кормежки брюквенной баландой Осколков неожиданно встретился со ставропольцем Геннадием Масловым.
– Какими судьбами? – обрадовано спросил его
– А здесь теперь все наши. И Владимир Кружлевкин тоже. Привезли сюда специальным эшелоном из Минска. Слышали мы разговор. Будто отправят нас в Судеты на лесозаготовку.
– В Судетах мы свяжемся с чехами, чтобы развернуть пошире антифашистскую деятельность, – шепнул Осколков.
Маслов оглянулся, потом пристально посмотрел на Осколкова. Выцветшие от горя глаза на исхудалом бледном лице Маслова вдруг полыхнули огнями. И он прошептал:
– Где бы мы ни оказались, душа наша сохранится в советском размере. Когда тюремщики предложили на выбор: «смерть или отказ от Советской Родины!», мы им ответили: «Убивайте нас!» И Осколков молча крепко пожал руку товарища.
Через неделю почему-то стали кормить лагерников не один, а два раза в сутки. Да еще давали грамм по сто хлеба.
«Кому-то наши силы понадобились, – пожимали лагерники плечами. – Теперь жди новостей».
Новость началась после утренней проверки: раскаленное клеймо из двух латинских букв «SU», означавшее «Советунион», то есть пленный из Советского Союза, прикладывали к спине, груди и коленям. Так римляне клеймили своих рабов в давние времена. Тут же выдавали серое унылое обмундирование с нашивками знак клейма, вешали каждому на шею дощечку с номером и гнали на регистрацию.
Подойдя к столу, ранее закрытом от его взора спинами впереди стоящих людей, Осколков замер от изумления: на писарском месте сидел знакомый помощник командира взвода из 4-го корпуса 3-й Армии, широкоскулый смуглый парень лет двадцати пяти.
«Этот Зенкин отлично знает, что я – политработник, – екнуло сердце. – Выдаст! Вот и конец всем моим мытарствам!»
Зенкин не торопил обомлевшего Осколкова. Встал во весь свой огромный рост, потянулся и развел одеревеневшие плечи. Потом, усаживаясь и не глядя на Осколкова, спрашивал:
– Фамилия, имя, отчество?
Не переспрашивая, хотя и точно знал, что Осколков врет при ответах. Закончив анкету, безразличным голосом крикнул:
– Отходите! Следующий!
«Или он не узнал меня или хитрит, – раздумывал Осколков. – Кто он, этот Зенкин?»
Вечером Зенкин появился в блоке «Б». Нашумев на Осколкова, приказал ему идти в контору. Остановился с ним у пустого полуразрушенного гаража и, покачивая стволом «парабеллума», сказал с улыбкой:
– Не робей, комиссар, не выдам! Конечно, все записанное с твоих слов в журнал – есть сущая чепуха. Расскажи правду, как попал в лагерь?
«Убить бы эту сволочь! – молча хмурился Осколков. – Но такого краснорожего здоровяка не сшибешь и дубинкой».
– Вижу, сомневаешься во мне? – Зенкин сунул пистолет в кобуру, оглянулся во двор, а потом немного нагнулся к Осколкову. И глаза его, карие, большие, показались добрыми и сочувственными. – Разве, мол, честного человека допустят немцы к секретным писарским делам?
Лицо Зенкина вдруг сморщилось, побледнело. И веки задергались и глаза затуманились.
– Клянусь, что скажу правду! – шепнул Зенкин. – В плен я попал тяжело раненым. Вылечили, а потом дали на выбор – службу или крематорий. Не выдержал я испытания. Даже разбил молотком гипсовую фигуру… Не хочу об этом. В ушах стоит звон, перед взором так и обрисовывается прищуренный глаз и усмешка губ. Конечно, ты прав, подозревая во мне изменника. По форме так оно и есть. Но я никого не выдал и не выдам. И служить буду своим, советским интересам. Что, снова не веришь? Но я, действительно, хочу служить своим… И к тебе просьба: наблюдай за мною внимательно, чтобы потом, когда будут разгромлены фашисты, и мы вернемся домой, ты спас бы меня от необоснованных обвинений. Да, погоди. На днях самолеты разбросали листовки. Передаю тебе одну. Познакомь ребят в лагере. Но только осторожно. Поймают с такой листовкой – может быть расстрел или крематорий.
Осколков жадно глянул в бумагу. «Смерть немецким оккупантам!» Потом шла крупная строка: «ВЕСТИ С СОВЕТСКОЙ РОДИНЫ». 31 МАЯ, воскресенье, город МОСКВА».
Дух перехватило от волнения. Осколков молча посмотрел на собеседника полным торжества и вопроса глазами.
– Да-да, Москва держится, – подтвердил Зенкин. – Побила у своих стен лучшие фашистские дивизии, а сама держится. Брешут гитлеровцы, что они взяли Москву и приканчивают Советскую власть. Иди, покажи товарищам листовку. И скажешь: «Вызывали в контору уточнять регистрационную запись». Больше ничего обо мне, ни слова.

XI
К полудню следующего дня листовку в лагере зачитали до дыр. Будто пьяные от радости, глядели люди друг на друга ободривающими глазами, слушали чтение:
«Дорогие братья и сестры из советских районов, германские бандиты скрывают от вас разгром немецких войск под Москвой и распускают лживые сообщения о нашей стране. Не верьте фашистским псам! Читайте правду о нашем Отечестве, о Красной Армии…»
– Оказывается, какие жаркие бои идут на Харьковском и на Изюм-Барвенсковском направлениях, совсем недалеко от моей родной Полтавы, – тихим голосом заметил полтавчанин инженер Пономаренко. – И война идет и сев идет…
– Харошо идет, – беря листовку и читая ее, пересказывал молодой грузин Шота: – Северо-Осетинская АССР к 25 мая выполнен план посева яровых культур. Казахстан завершен сев сахарной свеклы и хлопок. Хабаровск успешно сеял. Тракторист совхоз «Партизан» Федор Есипенко за один смен засеян 268 гектар и горючий экономлен – 167 килограмм. А-а-а, харош труд. Грузий очень харош – апельсин, чай, лимон. Смерть немецкий оккупант!
– Скоро фашистам дышать будет не чем, – тихо сказал Лиходедов. – Об этом и в листовке сказано. В Англию приехала военная миссия из Америки, Мексика вот-вот объявит войну державам «оси». В Праге совершено чешскими патриотами покушение на заместителя начальника гестапо и гитлеровского наместника Гейдриха. Партизаны наступают в тылу фашистов…
– Тише, вы! – испуганным голосом предупредил вбежавший в гараж Сашка Маленький. На нем длинная зеленая шинель до пяток, парусиновая сумка с медицинским имуществом. – Был я у врача. Согласился стать его фельдшером. Ну и своими ушами слышал разговор Богатырева с комендантом лагеря. За стенкой они разговаривали, а я прислушался. Этот Богатырев, краснодарская сволочь, которую мы прозвали Сашкой Большим, донес коменданту, что в лагере есть листовка. И комендант назначил Богатырева главным над лагерными полицаями. Он их там скликает. Наверное, будет обыск. И хотя листовка попала к нам с опозданием, фашистов она тревожит сильно…
Не дав Сашке Маленькому договорить, в гараж ворвался Сашка Большой, рослый толстяк с красным бритым лицом. Осколков знал, что двадцатичетырехлетний младший лейтенант Богатырев, родом из Краснодара, в первый же день плена согласился стать у немцев переводчиком, достиг расположения и вот достиг должности главного полицая в лагере. «Двоедушная сволочь! – с ненавистью подумал о нем. – Бьет он лагерников, самого бьют немцы. И все же служит им, хотя и ненавидит. Размозжу ему голову вот этой гайкой…»
Осколков хотел нагнуться, чтобы взять гайку, но Богатырев уже бежал к нему с револьвером в руке.
– Руки вверх! – кричал он. За ним в гараж ввалилось или девять полицейских. Началась драка. – Ага, вот она, листовка! Всех вас арестовываю! Вы – партизаны!
Арестованных держали в подвале, кормили через день. Но почему-то не расстреливали, хотя и Сашка Большой распустил слух, что неминуемо расстреляют.

XII
Придя однажды в подвал, будто бы потребовалось ему уточнить какие-то регистрационные данные, писарь Зенкин рассказал Осколкову, что в лагерь прибыли представители «Русской освободительной армии» под командованием генерал-лейтенанта Власова и что поэтому арестованных не расстреливают, надеясь завербовать их…
– Значит, нас расстреляют? – спросил Осколков. – Ведь мы же ни при каких условиях не пойдем служить в армии изменника Власова.
– И все равно не расстреляют, – улыбнулся Зенкин. – Верховному командованию Вермахта понадобилось много людей для отправки на заготовку леса в Судетах. И я прошу, составьте список по своему усмотрению, чтобы я смог составить выгодную для вас команду. Вот вам бумага и карандаш. Напишите список для команды… для команды № 280. И не пугайтесь. Так будет лучше для вас: в Судетах вам помогут чехи бежать из плена…
Осколков мучительно раздумывал над предложением Зенкина несколько дней. И все же списки не стал составлять. «Вдруг Зенкин – провокатор? – такие мысли холодили сердце. – И я своими собственными руками передам ему список самых верных товарищей, лучших советских патриотов. Нет и нет… Лучше я использую бумагу и карандаш для листовок».
И Осколков так поступил. Он писал на небольших листочках тексты, призывая в них оставаться верными Родине до самого последнего вздоха. Такие листочки из рук в руки передавались по лагерю. В одном из листочков Осколков рассказал о предателе генерале Власове, о его начальнике штаба генерале Малышкине, призывал отказываться от вступления в их армию. «Лучше смерть, чем позор предательства!» – завершалась листовка.
В начале августа пленных внезапно согнали на середину двора. Пригнали также людей из подвала. Всем милостиво разрешили сидеть рядами, чтобы представители генерала Власова могли свободно ходить по полосе «дистанции» и показывать документ о самопризнании Советского правительства о своем поражении.
В доказательство «отеческой заботы» Власова о своих согражданах людям выдал грамм по двести настоящего белого хлеба, по горсти сахарного песку и по кружке чая.
День оказался жарким, а принятая в желудок «роскошная еда» еще более разморила людей. Там и сям послышались сонные похрапывания, там и сям многие клевали носами. Сашка Большой хотел пройтись плетью по спинам дремак, но власовец Кудинов, высокий сутуловатый человек с огромной темноволосой головой и крупными чертами скуластого лица, погрозил ему пальцем, и тот заломил свои руки за спину, заулыбался. «Понимаю, мол, вам надо их приголубить. А потом в бараний рог согнете. Понимаю!»
Кудинов продолжал свою речь:
– Говорю вам от чистого сердце, земляки. И вы тоскуете по детям и женам, я тоскую. Жена моя – красавица. Калерией зовут. Учительница. В Курской области. Разве не хотите попасть поскорее к семье, к женам? Русская освободительная армия приведет вас к семейным очагам. Мы сбросим сталинскую диктатуру и выпустим миллионы узников из тюрем. Мы распустим колхозы и покончим с формой государственной эксплуатации в виде трудодня. Мы установим порядок с простором для личных талантов и личной инициативы, задушенной сталинской диктатурой. Вы будете трудиться без погонял и разрушительной системы, которая на деле выродилась в запретительную систему, в неравноправие…
«Какой прохвост, какой негодяй! – с возмущением вслушивался Осколков в лживую речь Кудинова. – Но как это суметь дать ему отпор?»
– У нас другого пути не осталось, – бубнил Кудинов. – Советская власть разгромлена, нужно брать судьбу России в свои руки, чтобы страна не превратилась в игрушку других государств. Даже диктатор Сталин вынужден признать безвыходность положения. Недавно перешли на нашу сторону – столяр из города Винницы Григорий Мельник со своим товарищем Петром Верходан. С ними перешел еще и третий человек, офицер одного крупного штаба Красной Армии. По его просьбе, мы не оглашаем его фамилии. Да и в этом нет исторической необходимости. Важнее всего, что эти люди, рискуя собственной жизнью, принесли для нас важный документ, подписанный Сталиным. Передал документ Григорий Мельник. Вот он, знакомьтесь! Правда, с опозданием попал этот документ к нам, но факт остается фактом.
Из-за спины Кудинова вышел с театральным поклоном круглолицый низкорослый человек со светло-серыми воровато бегающими глазами. Он торопливо, будто его дернули за нитку или укололи иглой в  спину, крикнул:
– Ходите, гражданы, в армию Власова, колы не торопитесь до могилы!
– А вот и Петр Верходан, – отстраняя Мельника, Кудинов подталкивает вперед высокого брюнета с греческим носом и неподвижными карими глазами. – Очень авторитетная личность…
– Мий батько секретарь Обкому коммунистичной партии, так шо уси мене звестно, – плохим украинским языком заговорил Верходан. И это сразу насторожило людей против него.
– Провокатор! – крикнули из задних рядов.
– Яка же провокация?! – закричал Верходан. Выхватив из рук Кудинова бумагу, начал шнырять между сидящими в рядах людьми, показывая лист то одному, то другому, то третьему. – Бачь, бачь, яка вона провокация. Слухайте, як Сталин пише!
Остановившись в центре, начал читать по-русски приказ № 227 Народного комиссара Обороны СССР от 28 июля 1942 года.
«… После потери Украины, Белоруссии, Прибалтики, Донбасса и других областей…, мы потеряли более 70 миллионов населения, более миллиарда 900 миллионов пудов хлеба в год, более 10 миллионов тонн металла в год. У нас нет уж теперь преобладания над немцами ни в людских резервах, ни в запасах хлеба… Население нашей страны начинает разочаровываться в Красной Армии, теряет веру в нее, а многие проклинают Красную Армию, которая отдает народ в рабство, сама утекает на Восток…»
– Кончено с Советской властью! – с подъемом закричал Кудинов, взял у Верходана приказ и помахал им в воздухе. – Сам маршал Сталин признал, что Россия в тупике, кончено с Москвой!
– А вы прочтите еще раз заголовок приказа, – крикнул Осколков, в голове которого созрел, наконец, план, как ударить по власовцам и помочь своим товарищам увидеть истину. – Мы все тут просим.
– Что ж, это можно!
Все внимательно вслушивались в чтение. Кудинов в запальчивости, на что и рассчитывал Осколков, забыл остановить себя на подчеркнутом красным карандашом слове: «Город Москва». И немедленно со всех сторон зазвенели реплики:
– А вы говорили, что с Москвой покончено?
– Приказ-то в Москве подписан, а?
– И почему вы на Сталина напираете, на одну личность? У нас же народ хозяин…
Обескураженный Кудинов глупо улыбается, разводит руками:
– И на старуху бывает проруха. Оговорился…
На выручку поспешил Мельник.
– Сталин сбрехал, написав на бумаге город Москва! – закричал он. – У него вся политика построена на очковтирательстве. Приказ написан где-нибудь за Уралом, поставили – в Москве. Записывайтесь в армию освобождения, если не хотите гнить в сталинских тюрьмах. Ведь приказано всех, кто был в плену, сгноить в концентрационных лагерях...
– Да, земляки, не раздумывайте! – снова Кудинов обрел дар речи. – Вставайте, кто хочет с нами, отходите влево. Мы вас хорошо обмундируем, откормим. За месяц станете сильнее быков.
– Ага! – воскликнул Шота. – Станешь балшой, на мясо пойдешь. Не нада!
Сколько ни старались Кудинов с Мельником и Верходаном, ни одного желающего записаться во власовскую армию не нашлось. И тогда Зенкин, стоявший все время молча, вдруг громким голосом приказал:
– Построить расчлененными шеренгами! Интервал пять шагов!
Весь двор заполнили концентрические живые кольца. Зенкин расхаживал со своим открытым журналом, останавливался перед тем или другим человеком, отыскивал фамилию и номер, ставил против них жирные синие кресты.
«Значит, намечает в могилу, – догадывался Осколков, кося глаза в журнал, когда Зенкин остановился против соседа. – Вот и до меня подходит очередь. Хорошо еще, что я не стал собственноручно писать список…»
Не глядя на Осколкова, Зенкин останавливается перед ним, шуршит листами журнала.
– Не доверяете? – спрашивает чуть слышным шепотом. – Приходится мне самому составлять список команды номер 280. Для вашей пользы. И не робейте. Никакого наказания за уклонение от записи в армию Власова не будет. Командованию Вермахта сейчас выгодно заигрывать с власовцами. Но еще выгоднее отправить вас в Судеты: подтвержден приказ ускорить заготовку леса.
Не поднимая глаз на Осколкова, Зенкин махнул и против его номера жирный синий крест, перешел к следующему лагернику.
Не совсем еще сознавая причину наполнившего грудь ликования, Осколков презрительным взглядом провожал уходивших со двора власовцев. «Еще они возомнили себя спасителями России! Пешки в руках Гитлера! Рабы душою, вот кто вы. И вас сегодня фашисты обвели вокруг пальца, ни капли не помогли вам…»

XIII
Лагерь города Шпиндельмюле, куда привезли команду № 280, немцы устроили на пригорке, чтобы снизу и сверху наблюдать за ним, держать под огнем.
Город расположен ниже, в котловине Судетских гор. Сюда наплывают с вершины влажные седые туманы, отчего дома кажутся фантастическими чудовищами – толстыми, омертвевшими в своей неподвижности.
И в это утро, когда пригнали людей из «Ланцдорфа», был туман. Солнце еле просвечивало, будто желтоватое пятно на промасленной бумаге. Оно совсем не грело. Люди чувствовали себя зябко в липком тумане.
– Вот и новая местность, – прервав молчание, сказал Сашка Большой.
– Местность новая, но порядки старые, – поеживаясь, ответил Сашка Маленький. – Разобьют людей на «штоцбригадес» и начнут выжимать пот.
–А как же ты думаешь, – усмехнулся Сашка Большой. – Не только пот, кровь выжмем из этих ударных бригад. Не даром же я – глава полицаев, а ты – кандидат в человечьи доктора. Хватит ветеринарным фельдшаром…
– Да ты что, в уме? Какой из меня человечий врач?
– А ты, Куколовко, поклонись коменданту лагеря, сразу тебе и диплом дадут и должность. Ну-ну, не выпучивай глаза. Я же знаю твою настоящую фамилию и что ты из Днепропетровска. Меня не проведешь. И не таись. Со мною задружишь, в люди выведу. – Он понизил голос до шепота, доверительно подмигнул в сторону плечистого сутулого черноволосого человека, который рассказывал лагерникам анекдот о неверной жене. – Я этого врача Маляревского знаю по довоенным еще годам. Был он в Ростове ветеринаром. Зубы ему тогда лошадь вышибла копытом. Вставил три золотых. У другого бы немцы давно выдрали золотые зубы, а его не трогают. Да еще людячьим доктором сделали. Понимаешь, жить человек умеет в любом воздухе. Ну, скажи откровенно, разве у тебя до лечащего врача большая дистанция, чем у этого коновала? Но ты только послушай. Шепелявит он, а такие гнет анекдоты! И ве-есел…
– А чего же ему скучать? Сыт, побрит, к спирту-шнапсу доступен вволю…
– Верно, – согласился Сашка Большой. Подумав, добавил: – Если ты коменданту поклонишься, я помогу тебе сделаться врачом. Конечно, шнапс будем потреблять вместе. Согласен?
– Подумаю, – сказал Сашка маленький. И на этом они разошлись.
С утра следующего дня начали всех гонять на работу.
Никто, конечно, не спешил поскорее измерять семикилометровую дорогу от лагеря до лесного участка, не уширял шаг, хотя команды на этот счет сыпались непрерывно. Разозлившись, мастера начинали погонять людей ударами топорищ по спине, конвоиры дублировали мастеров – всыпали прозевавшему прикладом (По не писаному закону, удар по уклонившемуся вовремя не повторялся).
С наступлением зимы начали вывозить лес к станции. В сани впрягали лагерников. Никакого другого тягла не было, будто возвратился первобытный век.
Кружась змеей и описывая зигзаги, дорога спускалась по ярусам. С одной стороны нависали скалистые стены, с другой – зияла пропасть. Обрыв совсем близко подкрадывался к накатанной санями колее.
Впряженные в сани люди были привязаны к головкам полозьев стальными цепочками. Править санями трудно, это почти жонглерское искусство. Однажды Осколков промахнулся, и сани с зигзага пулей метнулись в обрыв.
– Вофлук нагомоль, шлиттен капут! – яростно ругался мастер и кричал, что погибли сани.
– Черт с ними, с вашими дас шлиттен! – обступили его лагерники. – Человек капут, а вы о санях, морда собачья!
Мастер подзывает к себе Сашку Большого и что-то шепчет ему на ухо. Тот оскаляется, переводит:
– Русской и всякой другой мякины много. Подохнете, других пришлют с Восточного фронта. А саней других нам не дадут.
– Скажи ему, что он – немецкая сволочь! – закричали лагерники, подталкивая Сашку Большого под локоть. – Скажи, мы сами будем отвечать за свои слова.
Сашка Большой рассвирепел. Хлестая людей плетью, закричал:
– Сами жить не умеете, мне хочете помешать, па-а-адаль! Учитесь у хромого Женьки Мадамова. Он порвал комсомольский билет, перебежал к немцам и живет припеваючи. Он говорит правильно, что все люди могут жить подобным образом, как жил Бисмарк. И вся его философия вмещается в трех строчках: уметь подлизываться к правящей гитлеровской партии, найти в жены богатую дурочку и ездить ежегодно на курорты. Понимаете? А вы что, хотите меня заставить добровольно на виселицу, а? Не-е-ет, свиньи паршивые, я вас…
Не сговариваясь на этот раз, а просто подтолкнутые огненным потоком закипевшей ярости, люди набросились на Сашку Большого. Он упал. И кто-то резко крикнул:
– Руби!
В белом морозном тумане мерцнуло жало топора. Переводчик отчаянно взвыл. И черным скворцом порхнул в пропасть носок сапога вместе с отрубленными пальцами.
Оставив обмершего от страха мастера на площадке, люди лавиной покатились на дно пропасти.
Осколкова нашли живым. Ему удалось в последний момент освободить руки от цепей, почему и его сани не затрепали до смерти.
Кружлевкин, Маслов, Аксенов и Лиходедов привезли изувеченного Осколкова в лагерь, сдали на попеченье Сашки маленького и сказали:
– Не вылечишь если, то сам заболеешь…
– Вылечу, – сказал Сашка Маленький. А на другой день он же сообщил ребятам хорошую новость: – Сашку Большого, боясь держать в лагере, отправили куда-то на излечение.
В лагерь прибывали новые партии пленных и гражданских лиц. Было много чехов. Прибывшие рассказывали новости – о разгроме немцев под Сталинградом, о покушении на Гитлера, о похищении Муссолини. И все эти новости будоражили людей, усиливали у них жажду борьбы, действия.
Возникли в лагере подпольные группы под наименованием «ПОБЕГ», «Информация о событиях», «Уничтожение средств труда и нанесения ущерба врагу».
Врач лечебного корпуса или, как его называли немцы «Найльгебойде», Корнилович, сутулый высокий человек в щеголеватых галифе и хромовых сапогах, с большим интересом прислушивался к бреду заболевшего горячкой одного из лагерников. Слушал, почесывая ногтем свою круглую лысину в обрамлении венчика светло-русых волос, щурился. Прямо из Найльгебойде направился врач к коменданту лагеря.
А через полчаса, согнав лагерников в проволочный загон посредине двора, комендант кричал и топал сапогами, требуя выдать анштифера, то есть зачинщика. Люди угрюмо глядели на коменданта воспаленными глазами и молчали. Тогда он достал блокнот и начал выкрикивать номера и фамилии, приказывая бегом мчаться на линию.
Когда вызовы закончились, и на «линии» оказалась почти вся подпольная группа во главе с вылечившимся Осколковым, комендант еще раз потребовал выдать хауптанштифтера – главного зачинщика. Но и на «линии», обычно считавшейся предсмертной, никто и ничего не сказал коменданту.
– Расстрел фюр шабаташ унд политиканише! – яростно закричал он. Солдаты и полицаи набросились на обреченных. Избивая, раздели людей до нательного белья, защелкнули на ногах деревянные колодки, медленно погнали из лагеря.
В лесу, у самого обрыва в пропасть вилась автомобильная дорога. Здесь и остановили колонну, чтобы расстрелять. Но тут подкатила легковая машина, из которой вышел писарь Зенкин. Он подал пакет начальнику конвоя, стоявшему неподалеку от Осколкова.
– Доннер ветер, ванс гут! – проворчал начальник, читая бумагу. Потом повернулся к Зенкину и спросил: – Ин вэлхэм абшнит? На каком участке?
Зенкин назвал лагерь Арнау. И тогда начальник конвоя, подумав немного, спросил:
– Гибт эс кайнэн кюрцэрэн вэк? Нет ли более короткой дороги?
Зенкин старательно показал на карте, успев ободряюще подмигнуть Осколкову. И, будто невзначай, сказал по-русски:
– В лагере должны быть уверенными, что мятежники расстреляны. Это острастка для других. Но вы поведете их в Арнау.
Поняв, что Осколков с товарищами догадались об этой хитрости, Зенкин повторил то же самое по-немецки – для начальника конвоя.
«Вот и вышло еще раз чудесное спасение от смерти, – подумал Осколков. – Кажется, Зенкин и в самом деле работает против немцев».
– Я, я, я! Фоштее! – кивнул начальник и прокаркал команду. Солдаты вскинули винтовки и автоматы, дали три залпа в воздух. Потом, поддавая конвоируемых коленами под зад или прикладами в спину, погнали сто сорок человек в лагерь «АРНАУ».

XIV
Когда катился по железной дороге поезд, земля дробненько дрожала, ряды колючей проволоки вокруг лагеря издавали жалобный шуршащий звук, похожий на стон. И всякий раз Апанаска из украинской  слободы Диканьки под Полтавой уныло твердил:
– Це бисовые, стогне. Стогне дротина, смерць до нас кличе…
– Молчи, а то стукну! – шикал на него Геннадий Маслов. Он, как и  другие его товарищи, не любил Апанаску, прозванного в лагере «Полтавцем». Было что-то отталкивающее в этом низкорослом широколицем человеке с маленькой головой и торчащими над узеньким лбом русыми волосами, с маленькими хитро мигающими синими глазками. А вот фашистам он нравился своей робкой жизнью и подобострастным к ним отношением. Старший мастер бумажной фабрики Айхмана фашист Вагнер, прозванный лагерниками «деревянной душой» за бесчувственность и ненависть к людям, ласково разговаривал с «Полтавцем», похлопывал по плечу. Были слухи, что он научил «Полтавца» почаще ныть, чтобы бередить сердца лагерников, иссушать их волю к сопротивлению. И поэтому ненависть против фашистов как бы сама по себе переходила и в ненависть против Апанаски.
– Брось нытье! – грозил белобрысый великан Аксенов. – Брось, а то санки сворочу набок. Наши ленинградцы не здорово лучше нас живут в блокаде, но таким нытьем не занимаются.
Полтавец, пятясь, уходил, прикрывая голову локтями. Голову он берег, хотя и очень часто говорил о смерти.
Вагнер, рыжий и подвижной наподобие ртути, в любую погоду ходил в коричневом пиджаке и в ботинках с тупыми носками, в коричневой фуражке и таких же брюках навыпуск. О смерти поговаривал не меньше Полтавца, но, видимо, умирать не собирался: прихватит какую вещь, скорее в посылку и нах хауз, жене отсылает домой. Алчный, хуже собаки.
– Шнелль, шнелль! – то и дело покрикивал он, хотя и знал, что никто из лагерников не будет спешить изнурять себя и без того тяжелым трудом. Люди изыскивали тысячи способов, чтобы работать медленнее.
А тут еще бумажная фабрика Айхмана находилась на самой чехословацкой границе. И это имело какое-то трудно объяснимое на первый взгляд возбуждающее значение. Наверное, славянский ветер горячил кровь, будил не умирающие надежды на будущее.
Стараясь выслужиться, Вагнер рационализировал технический, политический и полицейский расчет управления людьми и создал нечто мало кому понятное: всех лагерников разбил попарно. И вот в паре с  младшим лейтенантом Костровым, худощавым молодым человеком из Запорожья, пришлось работать Осколкову на «плате-буде», то есть на участке формовки саманных плит из древесных стружек.
Неподалеку работали парами – Володя Молявка с инженером Пономаренко, Георгий Шота – с краснодарским старичком Беляевым. Это был сапожник лет пятидесяти пяти. Он ухитрялся начисто брить бороду и клинообразную голову и объяснял это тем, что «волосу нету, врагу вцепиться не во что».
По соседству трудилась еще одна пара – пожилой сутулый бледнолицый чех Иосиф Шпура и высокий длинноликий немец, известный по кличке Вик. Оба они попали сюда по гестаповскому подозрению в принадлежности к коммунистам. В досье Вика значилось, что он был в интернациональной бригаде, сражавшейся против испанского диктатора Франко. С той поры висело плетью его левая, простреленная пулей рука.
Как первоклассного специалиста, нужного фабрике, хозяин выпросил его у лагерного начальства на должность мастера. Но это хотя и давало Вику ряд преимуществ и даже некоторую свободу – вместе со Шпурой они могли жить вне лагеря, посещать город по своему пропуску, принимать родных на свиданье, но не освобождало от обязанности быть в «паре» и работать на виду лагерников, писать отчет о своих беседах с родными или еще с кем, как того требовала фашистская инструкция «промывания мозгов».
Шпура был связан с подпольной коммунистической партией Чехословакии. Но, кроме подозрения, гестаповцы не имели доказательств. И они поручили Вику наблюдать за всей жизнью Шпуры, бывать у него на квартире, доносить о всем наблюденном уполномоченному гестапо – мастеру Вагнеру. За эту работу обещали полное прощение былых грехов и неосторожностей, хорошую должность.
Вик дал согласие и закрепил это подпиской. Но на второй же день рассказал обо всем этом своему «поднадзорному» Иосифу Шпуре. Они договорились сообща помогать антифашистам.
Вскоре дом № 183 в местечке Старая Пака, где проживал Шпура, превратился в конспиративную квартиру антифашистской группы под руководством Осколкова. Все члены группы начали изучать чешский язык, чтобы легче, в случае бегства, объединить свои силы с силами чехов-антифашистов в общей борьбе за свободу и за мир.
Рукописные листовки распространялись среди лагерников. Но возникла опасность, что гестапо арестует авторов или переписчиков листовок. Не ради же забавы Вагнер организовал диктанты.
– Я вырежу буквы из цинка, – предложил москвич Володя Молявка. – И будем тогда печатать листовки.
Предложение было одобрено. Молявка размещался на третьем этаже нар нового барака. Ему удобно было прятать цинковые буквы под неплотно обшивающими потолок фанерными листами. А чтобы замаскировать саму работу над буквами, Молявка объявил себя ложечником. И первым его заказчиком был Вагнер, жадный до даровых вещей. Молявка выточил ему резцом из березового полена целую дюжину отличных ложек. И это очень понравилось Вагнеру, уменьшило в нем подозрительность. А чтобы никто не нагрянул внезапно и не застал Молявку за работой над крамольными буквами, лагерники поочередно становились «на стремя» у входа в барак. Осколков, Кружлевкин, Нецветов, Маслов, Аксенов, Ситников. Даже Сашка Маленький, присланный в Арнау на фельдшерскую работу, всемерно охранял Молявку, хотя и не знал, чем занимается этот «москвичонок».
Печатать листовки сначала не удалось: чернила растекались по гладкой поверхности цинка, вместо букв получалась на бумаге сплошная усатая клякса.
– Придется множить листовки с помощью копировальной бумаги, – предложил инженер Пономаренко. Он при этом чего-то застеснялся, заерошил пальцами свои смуглые волосы и немного согнулся, как бы не желая торчать среди других на целую голову выше, и сказал тихо: – Конечно, примитивный пресс для оттисков я сделаю, а вот мое предложение насчет копировальной бумаги похоже на предложение мышонка привязать кошке бубенчик на хвост…
– Попробуем достать копировальную бумагу, – обещал Осколков.
– Ра-а-аусь! – послышалось со двора.
И все заспешили в строй для выхода на работу. Это было единственное, когда здесь спешили: хотелось выбраться из прокисшего барака на воздух, а также избежать плети. Ведь опоздавшего неминуемо хлестали.
Вик уже стоял у ворот, ожидая свою группу. Раньше он приходил прямо к месту работы. Но с тех пор, как возникла с его помощью подпольная организация «Тод одер Фрейхайт» – «Свобода или смерть» – он ежедневно являлся к воротам лагеря и вместе со всеми шел в колонне по дороге к фабрике, чтобы иметь возможность выслушать товарищей или сообщить им новость.
На этот раз у него имелась хорошая новость.
Никто не знал, что Вик знает русский язык. Вот почему Осколков крайне удивился, когда Вик нагнал его в сторонке и сказал ему:
– Об этом факте я расскажу по-русски. Очень важное событие: войска Первого и Второго Украинских фронтов окружили и уничтожили у города Корсунь-Шевченковский более десяти немецких дивизий…
– Мы об этом напишем листовку, – сказал Осколков, сияя от радости. – Но нам нужна копировальная бумага.
– В понедельник будет, – шепнул Вик и тут же, увидев шедшего неподалеку Вагнера, закричал на Осколкова, даже поддал коленом под зад: – Шнелль, шнелль!

XV
Весть о разгроме фашистов под Корсунь-Шевченковским от фронта до Арнау дошла за три дня. Но в лагере она распространилась за несколько минут. Подъем духа был настолько упругим, что люди открыто заговорили о необходимости отметить это событие «итальянской забастовкой». От работы никто не отказывался, но и ничего не делал.
Растерявшаяся администрация отдала приказ гнать лагерников бегом с работы в бараки.
А в понедельник, как и было обещано, Вик на работе передал Осколкову и Кострову две пачки копировальной и чистой бумаги. Они, обернув бумагой ноги под штанинами, благополучно пронесли все это в барак.
С помощью пресса Пономаренко и копировальной бумаги Молявка отпечатал экземпляров сто листовок. Оттиски получились ясные, разборчивые.
В ночь с 22 на 23 февраля, напуганная листовками, администрация лагеря приказала отправить вех наиболее подозрительных в ночную смену – одних на фабрику Айхмана, других – на погрузку готовой продукции в вагоны, третьих – на заготовку опилок.
Сделано это было по совету Вагнера, чтобы сорвать возможную демонстрацию лагерников в честь годовщины Красной Армии.
К удивлению Вагнера, заключенные на этот раз уходили на работу охотно. «Наверное, не хотят нюхать сернистый газ, которым мы окуриваем нары и тряпье, – высказал свою догадку врач лечебного корпуса Корнилович. – Сами смердят, как гнилая трапка, но газ им не нравится».
 С этим предположением Вагнер согласился. Уверили его в этом и новые прихвостни, присланные сюда вместо Сашки Большого, – Мельник и Верходан.
Но истинную причину своей веселости знали Молявка и Костров с Аксеновым и Георгием Шота, в противогазных сумках которых лежали под тряпьем оттиснутые Молявкой листовки.
Ночью же листовки были разбросаны во всех цехах фабрики, по всему плате-буде и в вагонах с отправленными в разные города грузами.
Кинжально краткий текст листовок гласил:
«ТОВАРИЩИ! ОБЪЕДИНЯЙТЕСЬ НА СМЕРТНУЮ БОРЬБУ ПРОТИВ КРОВАВОГО ФАШИЗМА И ЕГО ПОСОБНИКОВ! СМЕРТЬ ИЛИ СВОБОДА!»
Маленькие листовки, напечатанные на восьмушке листа, а также сообщения об успехах Советской Армии на фронте делали людей все более бесстрашными, жизнерадостными. А когда узнали о взятии Красной Армией Житомира и подтвердился слух, что даже великий князь Кирилл Романов, исполняющий роль «императора всея России» в Париже, отказался беседовать с генералом Власовым и объявил его изменником России, даже Мельник с Верходаном сходили к уборным и расчетливо оправились на портрет Гитлера.
– Какой же он вызволитель, если его армия удирает? – ворчал Мельник.
– Но и нам теперь деться некуда, – пробубнил Верходан. – Надо подлизываться к лагерникам. Привыкнут к нам, вот и для нас – спасение. Между прочим, эту мудрость слышал я в селе Песчановкой под Сталинградом от одного приспособленца, Федора, Селиванова по фамилии. Он перебежал на занятую немцами территорию и так понравился гестапо, что ему выдали паек и пропуск по всему Перелазовскому району. Жаль, перевели меня сюда еще до разгрома Паулюса, и я не знаю, чего достиг Селиванов и как он будет потом приспосабливаться к советским людям, если его не повесят…
А в лагере с каждым днем все более сплачивались силы сопротивления, накапливался опыт конспирации, шла подготовка к боям.
– Зачем понадобились вам такие знаки? – поинтересовался Молявка, искусно вырезая на котелках «183-СПШ».
– Запомни его, в трудную минуту пригодится, – ответил Осколков.
Больше он ничего не сказал. Да и не мог сказать в эту минуту, так как его покликал лагерный каптенармус, высокий согбенный сорокалетний немец, присланный недавно. Но и за короткий срок ему лагерники успели дать несколько прозвищ. Сначала его прозвали «Юпитером» по его глянцевитым черным крагам и злому голосу, похожему на собачий лай. Потом стали звать «обер-ефрейтором Илько», как еще раньше прозвали лагерную собаку-овчарку. И это прозвище на нем присохло.
Илько приказал Осколкову отнести мешок с перчатками в соседний лагерь, где помещались военнопленные англичане и американцы. Возвратился он оттуда с банкой мясных консервов.
– Англичане подарили три банки, но две из них отняли конвойные, – пожаловался Осколков. – Ну что ж, попируем на остатках.
Молявка вскрыл банку ножом, и начался «пир». Человек пятьдесят смогли окунуть палец в консервы и медленно-медленно облизать, наслаждаясь необыкновенным запахом и вкусом, от которого давно отвыкли. Потом, имея приоритет перед другими, Осколков раздобыл на кухне горячей воды, выполоскал банку и с жадностью выпил жижу с плавающими по ней круглыми блестками.
В марте подули теплые ветры. Желтоватыми плешами проталин покрылся двор. И людей прибавилось: пригнали новые партии из Герлицы, Ланцдорфа, Шпиндельмюле. Обер-ефрейтор Илько повысили, сделали надзирателем.
Дня три он вел себя настолько смирно, что по лагерю зашептали: «Илько одурел от власти, превращается из собаки в человека». Но утром следующего дня раздался на весь лагерь его лай:
– Швайк, зонст бисту тот! Молчать, а то прикончу!
Выбритый, в начищенных крагах, в новой шинели и новом ремне с бляхой «С нами бог!», топал он ногами перед вытянувшимися перед ним Иосифом Шпурой и Вильгельмом Виком:
– Кэрк! Ком хер! Кругом! Уходите отсюда! Работа отменяется. В лагерь придут уполномоченные генерала Власова…
– Ну, ребята, готовься к встрече с гостями, – шепнул Осколков товарищам, наблюдавшим вместе с ним эту картину. Шпура и Вик зашагали из лагеря. Низенький Шпура в черном пиджаке и ботинках шагал чаще, рослый Вика реже отмерял шаги длинными ногами. Раскачивалась плетью его сухая, прострелянная еще франкистами в Испании, рука.
– А что если на власовцев напустить старичка Беляева? – лукаво посверкивая глазами, предложил Володя Молявка. – Он всегда ворчит против них. Отчитает по-стариковски, вроде как по темноте своей, а?
– Попробуем, – сказал Осколков. – А теперь надо ребят готовить…

XVI
Комендант уехал куда-то на машине, поручив Илько встречать гостей. И он старался. Людей в строю выравнивал руками, будто глиняных солдатиков расставлял по шеренгам. Закончив работу и взглянув на ручные часы, петушком скакнул назад, закричал выученные слова:
– Нужно тишин! Ферштейн?
– Яво-о-оль! – крикнули в ответ из шеренг. – Понятно!
– Штилль! Тишин! – закричал Илько и сам замер перед строем, выпучив глаза на ворота. Оттуда шагали двое. В одном лагерники узнали Кудинова. Второй в форме немецкого обер-лейтенанта был незнаком. Махнув на хотевшего было рапортовать ему Илько, он приложил руку к головному убору, бойко поздоровался с людьми:
– Здравствуйте, друзья!
– Волк в брянском лесу ваш друг! – звякнуло в ответ.
– Зачем оделся в чужую шкуру?!
– Лайзе, онэ лэрм! – закричал Илько. – Тишин! Не шуметь!
Обер-лейтенант шепнул что-то Кудинову, жестом руки призвал Илько молчать, а сам сладко заговорил снова:
– Давайте, земляки, поговорим доверительно. Я ведь русский человек, сильно пострадавший от сталинской диктатуры…
– За какую же ты политику страдал, сынок? – спросил Беляев. – Я знаю многих страдальных людей. Ковтюха, например. О нем даже Серафимович книгу писал, «Железным потоком» называется. Знаешь, сынок, кто такое Ковтюх? Это лучший полководец, герой. Ну а Сталин приказал его расстрелять. Мы за это Сталина накажем, придет пора. Без тебя накажем. А вот ты скажи, в чем твои страдания состояли и стоит ли из-за тебя нашу Советскую власть опровергать, как ты с Власовым хочешь, а?
– Швайк, зонст бисту тот! – закричал Илько. – Молчать, а то прикончу!
Он бросился к седенькому сухощавому старику. Но обер-лейтенант остановил его и сказал:
– Холэн зи ин хэр! Позовите его сюда.
Илько выхватил старика Беляева за рукав из строя и потащил к офицеру.
– Вы мне нравитесь, папаша! – неожиданно заявил обер-лейтенант. – Возьму вас к себе интендантом. Хватит вам голодать и мучиться в лагере. Я понимаю страдания людей. Сам был в тринадцатом году, когда мне сравнялось лишь двенадцать лет, сослан вместе с отцом и матерью… Семья погибла за Уралом-горой, а мне удалось бежать. Вступил в Освободительную армию, чтобы бороться со сталинской диктатурой…
Беляев снял с себя тряпичную шапку, поскреб ногтем бритую клиновидную макушку и в наступившей мертвой тишине сказал:
– Сдается мне, сынок, что ты не против диктатуры Сталина навострился, а против Советской власти. Но ежели ты перешел к фашистам, туда тебе и дорога. Пробуй, мсти за свою кулацкую хату и за корову. Но ты нас не мути и не кличь лезть с тобою в одну петлю. У меня-то ись три сына в Красной Армии. Сам я сражался за Советскую власть, а ты мне предлагаешь стать у Власова интендантом. Да лучше смерть, чем руку поднимать против Родины…
Переводчик в это время нашептывал что-то надзирателю Илько.
И тот вдруг бросился к Беляеву с криками:
– Партизан! Штрелять!
Первая шеренга, будто ее подогнали уколом в спину, мгновенно своей волной отбросила Илько в сторону и прикрыла собой Беляева.
Оказавшись перед непроницаемым строем разгневанных людей, Илько в испуге покосился на охрану. Но голос его пропал, хотя и в мыслях металось слово: «Огонь!» Власовец заметил это и решил использовать обстановку в своих целях завоевания доверия лагерников. Он решительно ухватил Илько за плечо и громко сказал по-русски, потом по-немецки:
– Не сметь обижать моих земляков! Да-да, не сметь. Пусть высказывают, что накипело на сердце. Мы боремся за свободу слова и взглядов, равно как и за свободу имущества. На этих принципах будет нами построена жизнь Свободной России. Мы сами разберемся в нашей внутренней жизни, в наших распрях, которые неизбежны при такой сложности обстоятельств.
Илько засопел, хлопая себя плетью по краге, потом, предвкушая неизбежный, по его мнению, конфуз, подмигнул обер-лейтенанту на Осколкова:
– Дизе ист лерер, учитель…
– О-о, рад познакомиться, – сказал обер-лейтенант, шагнув с протянутой рукой к Осколкову. Наступила тишина. Внимание лагерников и  охраны было поглощено ожиданием, что же произойдет. Но офицер сам вовремя остановился поодаль. «Опозорит меня, сукин сын, – подумал об Осколкове. – Не подаст руку, вот и начнется хохот. А тут еще Илько восторжествует моему конфузу. Не-е-е, лучше я так поговорю. Может быть, выясню заводилу…» – Не москвич ли вы?
Скосив глаза на левый фланг шеренги, упиравшейся в двери барака, и увидев, что товарищи уже успели спрятать Беляева, Осколков солгал обер-лейтенанту:
– Да, я москвич. Но откуда вам, сосланному за Урал, известна Москва?
– У меня родственники в Москве. Там живет дочка бывшего земского начальника Какурина, Варя, если вас интересуют подробности…
– Значит, вы бежали из-за Урала в Москву, а потом – к фашистам? – спросил Осколков.
– В Москве не я один скрывался, – рассердился офицер. – Я жил в доме на Баумской площади, а вы?
– На улице Кропоткина, – сказал Осколков наугад. И в душе его было желание прекратить разговор, потому что Москву знал плохо, мог срезаться. – Но при чем здесь адреса?
– Нет, я хотел бы просто продолжить диалог, – начал было офицер снова, но к счастью для Осколкова в глубине лагеря ударили в рельс. Это сигнал на баланду. В таком случае все отбрасывалось – работа и отдых, споры и беседы, даже драка: опоздаешь, скорби целые сутки не евши, слушай урчание желудка, черт бы побрал эту ненасытную деталь организма!
После обеда, решив действовать пряником, власовцы получили у администрации лагеря разрешение не посылать людей на работу, а позабавить их концертом.
Из лагеря Герлицы привезли на грузовике группу «Селбштаттлайенкун» - самодеятельности. Состоя целиком из военнопленных, выступала она в столовой, куда загоняли лагерников по очереди.
Кудинов и обер-лейтенант с огромной овчаркой на ремне отсиживали все очереди. И не столько слушали концерт, сколько наблюдали за людьми и раздумывали над словами старика Беляева. «Конечно, нет у  нас народной базы в России, если даже здесь, глядя в глаза смерти, слушать нас не хотят эти фанатики коммунизма, – бередили душу невеселые мысли. – И не растравляются люди даже фактами сталинских беззаконий. Различают, сукины сыны, между Сталиным с его сатрапами и партией, между вельможными бюрократами и Советской властью. Спровоцировать бы и подтравить администрацию лагеря расстрелять всю эту коммунистическую шваль, да боязно: вдруг все же одолеют коммунисты. Наступают они и наступают на фронте, как угорелые…»
Обер-лейтенант толкнул Кудинова локтем, показал глазами на выход.
Овчарка побежала рядом с ними.

XVII
Разговор Кудинова с обер-лейтенантом слышала только одна овчарка. А когда они возвратились в столовую со своим новым планом воздействия на лагерников, здесь уже пели под аккомпанемент гитар и скрипок ярко разодетые персонажи. Они были настолько измазаны краской, что походили на пластилиновых чертиков в аду в момент самой злой расправы над грешниками.
Звучали слова и мотивы: «Под дикой яблонькой», «Не все коту масленица», «Полюшко-поле». Потом солисты пели «Стеньку Разина» и «Дубинушку». Соло хотя и звучало несколько сухо без хорового припева, но нравилось слушателям, трогало сердце.
По глазам и позам людей обер-лейтенант понял, что они взволнованы, поспешил выступить в антракте с речью. Видать, имелся у него талант оратора. Он говорил о свойственном каждому народу патриотизме, бил себя в грудь. Наконец, снизив голос до полушепота, потряс себя за борта новенького френча.
– Под этой серо-зеленой шкурой, земляки, живет и страдает русская патриотическая душа! Это понимать надо, земляки! – его большие серые глаза налились слезами. Люди сочувственно переглянулись. Овчарка заскулила.
Тогда Кудинов потянул ее за ремешок во двор. Обер-лейтенант, шатаясь и хватая себя за грудь, как при сердечном приступе, подковылял к Володе Молявке и жалобно просящим тоном сказал:
– Мне трудно, мой юный друг, очень трудно. Помоги, пожалуйста, выйти на воздух. Я должен сказать тебе тайну…
Морально чистому и неопытному юноше москвичу-Молявке показался искренним страдающий голос обер-лейтенанта, захотелось поверить в готовность человека раскаяться в своей вине перед Родиной. А тут еще это романтическое обещание «сказать тайну». И они вышли как раз в момент, когда выключили свет перед выступлением очередного разрисованного солиста. Осколков не видел этого.
Молявка возвратился через полчаса. Подсев к Осколкову, он возбужденно сжал ему пальцы, шепнул:
– Ухо ко мне поближе…
– Обер-лейтенант, честное слово, коммунист, – шептал Молявка. – Он показал мне партийный билет, показал орден «Красной звезды». Честное слово! Хотит он связаться с подпольщиками в лагере, чтобы заодно бороться против фашизма. А еще он советовал остерегаться Мельника, Полтавца, Верходана и Коротенко…
– Кого, кого? – вздрогнув, переспросил Осколков.
– Коротенко, который из Полтавы. А что?
Осколков ответил не сразу, захваченный потоком своих мыслей. «Обер-лейтенант советует нам остерегаться. Но ведь мы и без него уже знаем, что Мельник, Полтавец и Верходан – замаскированные фашисты. Но вот Коротенко?»
Украинца Коротенко, похожего толщиной на тумбу, Осколков хорошо знал. Этот двадцативосьмилетний лейтенант был в отряде Ковпака. В одном из боев его ранило, и он попал в плен. В лагерной подпольной антифашистской организации действует активно под кличкой «Волк». «Так что же выходит? – размышлял Осколков. – Если власовец говорит правду, то Коротенко надо считать провокатором и  шпионом. Но, спрашивается, зачем бы понадобилось власовцу клеветать, приравнивать Коротенко к Верходану, если у нас нет для такого вывода никаких оснований? Скорее всего, власовец ищет путь в нашу подпольную организацию, сам как раз и является шпионом генерала Власова и провокатором…» От этих мыслей на сердце стало очень тяжело и тревожно.
– А ты, Володя, не рассказал власовцу о нашей подпольной организации? – воспользовавшись шумом рукоплесканий, спросил Осколков.
– Да нет, я только слушал, – неуверенно ответил Молявка. И его охватил трепет при воспоминании о том, что врач Корнилович, пуская их в лечебную комнату, поприветствовал обер-лейтенанта фашистским поднятием руки и возгласом «Хайль Гитлер» – А что случилось?
– Настоящий антифашист, Володя, не стал бы тебе с первого раз показывать орден и партийный билет. Ты, Володя, нарвался на провокатора…
Володя обезумевшими глазами посмотрел на Осколкова.
– Я знаю, где у человека сонная артерия, – прошептал он. – Пойду и секретным резцом перехвачу ее, пусть обер-лейтенант сдохнет…
– Теперь это еще больше повредит нам, – удержал его Осколков. – Посоветуюсь лучше со Шпурой и с Виком.
Всю ночь надзиратели и полицаи искали в бараках старика Беляева, чтобы арестовать. Но на его обычном месте его не оказалось. В другом же месте, где он лежал, притворившись спящим, его не узнали, так как товарищи успели загримировать.
Днем Вик предупредил Осколкова о необходимости бежать из лагеря.
– По нашим данным, обер-лейтенант заподозрил тебя в качестве руководителя подпольной группы. Бежать придется тебе прямо с работы. Вот тебе и адрес Шпуры, – подал он коробочку из-под вазелина. – Пропуск дадим на работе. А что делать потом, скажет Шпура. Не забудь хлеб. Будет спрятан за машиной, в пакле.

XVIII
Полтавец, которого прозвали в лагере «тихой сапой» за показную робость и действительную связь с фашистами, неотступно следил за Осколковым на концерте, в бараке и на работе. Он видел, что Осколков взял хлеб за машиной, немедленно сообщил об этом Вагнеру, а тот – надзирателю Илько.
Сигнал на баланду прозвучал раньше обычного. При этом мало кто обратил внимание на усиленные почему-то конвойные посты и на то, что за группой Осколкова шагает толстенький Полтавец с маленькой птичьей головой и слезящимися узкими серыми глазками. Но сам Осколков заметил слежку.
«Теперь труднее бежать, – размышлял он, хлебая брюквенную баланду и откусывая клейкий черный кусочек хлеба. – Наверное, придется отложить до завтра».
Илько вошел в столовую с двумя постовыми. Поравнявшись с Осколковым, они вдруг нацелили автоматы на него и на сидевших рядом товарищей.
– Хэндэ хох хальтэн! – приказал Илько. Держи руки вверх!
– В чем дело? – подняв руки, спросил Осколков.
– Рюр дихь нихть, занст бисту тот! – свирепо выпучил Илько голубоватые  бегающие глаза. – Не двигайся, а то убью!
– Не двигайся, убью! – натужившись и выполняя роль переводчика, старался Апанаска Полтавец. Он даже прихрамывал от возбуждения и  поглядывал на Осколкова как-то из-под руки.
– Дортхин градэаус гейен! – показал Илько рукою. Полтавец немедленно перевел:
– Иди прямо, туда!
– Нихть цурюк – бликен! – закричал Илько. – Шнелер!
– Не оборачиваться! – эхом повторяет Полтавец. – Проворнее идти!
Лагерники повскакали с мест, чтобы наброситься на фашистов, но осколков крикнул властным голосом:
– Не сметь!
Увели его одного.
В каморе, обнаружив у Осколкова баночку и клочок бумажки в ней с адресом Шпуры, Илько начал избивать Осколкова и кричал.
Полтавец, забыв от возбуждения даже украинский акцент и диканьский говор, переводил на чистом русском языке:
–Зачем у тебя адрес чеха? Кто написал?
– Я сам написал, чтобы в удобный момент поблагодарить человека за кусок хлеба.
Пошептавшись с Илько, Полтавец подвинул к Осколкову чернильницу, перо и бумагу, злорадно усмехнулся:
– Пиши снова адрес, только по-чешски.
Осколков написал, радуясь, что так понадобилось ему знание чешского языка, изученного в лагере. Полтавец развел руками, Илько проворчал. Потом Полтавец спросил:
– Где и когда записал ты этот адрес?
– На прошлой неделе списал этот адрес с дверцы шифоньера, в котором Иосиф Шпура вешает одежду, – находчиво придумал Осколков правдоподобную версию.
Илько обескуражено выслушал перевод, подвигал челюстями и рыкнул:
– Ин карцер!
В карцере, помещенном в подвале бумажной фабрики, Осколков не нашел в своих раздумьях ответа на вопрос, кто же выдал? Вспомнил о котелке с шифром «183-СПШ» и схватился за голову: «Неужели Молявка проболтался?! Но ведь он не знает расшифровки, не знает, что надо читать шифр: «СТАРАЯ ПАКА ДОМ ШПУРЫ № 183». Тогда кто же выдал меня и  почему товарищи до сей поры не связались со мною? Неужели провал полный?!»
В карцере не зажигали лампу, так что Осколков различал день и ночь лишь по шумам машин и голосам рабочих, прислонив ухо к сырой холодной стене.
Ноги стыли от дующего сквозь решетку ветра из подземелья. Над головой шумел вентилятор. Лишь в одном из углов карцера Осколков нащупал небольшой кусок пола без решетки. Он прислонился спиной к стене и спасался на этом кусочке от ледяного ветра. От усталости даже задремал – стоя. Но тотчас же проснулся, услышав журчание пущенной в карцер воды. Поднимаясь выше и выше, она холодной пронизывающей болью охватывала ноги.
На крик Осколкова никто не отозвался. Чтобы не упасть и не захлебнуться, Осколков уперся спиной и локтями в стены. Дрожали все мускулы и ныли кости. Голова кружилась. «Пропадет не доведенное до конца дело, – мысленно сокрушался при этом. – Не увижу никогда свободы и своей Родины».
И когда уже совсем иссякли силы, вода начала быстро убывать, с шумом проваливаясь сквозь решетку. Загремел засов.
– Гутен таг! – посвечивая мигающим фонариком в лицо Осколкова и  хохоча, сказал Илько. Потом сунул Осколкову бумагу: – Шрайбэн зи, вифиль ман варэн бай ойхь партизанэн?
– Напиши, сколько у вас было человек партизан? – услужливым эхом отзывается выглянувший из-за спины надзирателя Полтавец.
Осколков молча швыряет им в лицо карандаш и скомканную бумагу. Илько заругался, пробормотал неразборчиво. Но Полтавец перевел:
– Душ был тебе слишком крошечный. Напустим воды до пупка, поумнеешь, коммунист проклятый.
Воды в карцер почему-то не напустили. Зато Илько зачастил сюда и наслаждался тем, что мигал Осколкову лучом фонарика в глаза, вызывая острую резь и слезы, текущие по дряблому серому лицу.
– Идите вы к черту! – закричал Осколков. – Расстреляйте меня, но прекратите издевательство и пытку!
Не поняв Осколкова, Илько вышел.
Усталость взяла свое. Осколков присел, охваченный кошмарной дремотой. Проснулся от ощущения скользящего у глаз пучка света. Не вставая, поднял голову, и в сердце похолодело: рядом с Илько стоял тучный рослый инженер Пономаренко.
– Антвортен зи унзерен ной долметшер, – с ехидной, торжествующей улыбкой сказал Илько. И это Осколков понял: «Отвечайте нашему новому устному переводчику».
Собрав силы, Осколков распрямился и прошептал инженеру:
– Значит, вы продались и вина провала на вас?
– Вас, вас? – переспросил Илько.
– Объявляет голодовку, –  кивнул Пономаренко надзирателю на Осколкова, а сам по-русски продолжал: – Лиходедов с Масловым и Аксеновым чуть не до смерти забили Ваську-пьяницу. Мне поручили тащить его седло и тебя покормить и просветить.
– Вас, вас? – снова переспросил Илько.
– Уговариваю человека принять еду, – ответил Пономаренко и добавил хорошо известные Илько слова: – Голод глюпо, лерер. Ошнь глюпо!
– Гут, гут! – одобрил Илько. – Голод глюпо, глюпо ист.
– Доказательства?! – глядя в упор на Пономаренко, требует Осколков.
– Бери, ешь! – Пономаренко подал Осколкову котелок со знакомой надписью «183-СПШ». – Голод глюпо…
– Я, я, я! – кивает Илько. – Голод глюпо ист!
Взяв котелок, Осколков сказал, поведя глазами на Илько:
– Скажи остолопу, что меня пора вывести на воздух, так как прошло десять дней. И пусть прикажет не гасить здесь лампу.
– Вас, вас? – недоуменно переспросил Илько. Слово «остолоп» послышалось ему как «ОСТЕРН», то есть «ПАСХА». – Ден Остерн найн, нур ин ден априль шлюсс.
Сдерживая улыбку, Пономаренко переводит слова Илько косвенно:
– Надзиратель уверяет, что сейчас пасхи нет, будет лишь в конце апреля.
Осколков от души засмеялся. И это понравилось Илько. «Ага, промыли парню мозги, о пасхе спрашивает, – радуется надзиратель. – Пономаренко согласился в переводчики после карцера, а этот и в полицаи пойдет или к власовцам. Очень даже хорошо. За каждого завербованного мне обещали тысячу марок наличными».
На этот раз Илько оставил в карцере свет не погашенным.
Осколков, едва затихли шаги надзирателя и переводчика за дверью, начал есть баланду. Распаренные мягкие кусочки брюквы он обсасывал и протирал сквозь зубы, чтобы продлить время еды. Вдруг попалась галушка. Это невероятно, такую пищу давали в лагере лишь врачам дегустаторам. Осколков разломил ее. На пергаментном листочке знакомым почерком Кострова было убористо написано: «Полтавца мы избили, как бешеную собаку. Пономаренко действует по нашему указанию. Он узнал, что твоя судьба будет решаться в Тратенау. Не отступай от своих первых показаний, все будет хорошо… Володя Молявка сильно переживает, что тебя арестовали. В день твоего ареста забрали на несколько часов Старого. После этого случая Бледный хотел навострить лыжи. Но после возвращения Старого мы ожили, все на месте. Есть слухи о втором фронте. Хорошо бы, но только Доллар и Фунт тянут резину».
Осколков знал, что «Старым» звали Иосифа Шпуру, а «Бледным» – Вика. Весть, что они живы и продолжают работать вместе с подпольщиками, сделала Осколкова бодрым т здоровым. Удивительное лекарство – добрая весть о товарищах, о Родине. «Все же будут вынуждены наши союзники открыть второй фронт, – убежденно в своих мыслях твердил Осколков. – Но больше всего мы надеемся, на Советский фронт, который проходит теперь и здесь, в лагерях…»
Через день начали Осколкова выводить на прогулку. Но пуговицы на брюках срезали, а у щиколотки наглухо затягивали шнуром, чтобы невозможно было убежать даже голому.
Товарищи между тем сообщили, что Вик уже несколько раз ездил в Тратенау, где удалось через проникших в органы следствия антифашистов начисто отвести от Осколкова обвинение в партизанстве. Осталось лишь обвинение в непочтении к лагерным властям. А за это положена не смертная казнь, а лишь карцер или – самое большое – штрафной лагерь.
Товарищи регулярно подкармливали Осколкова, снабдили сшитыми из рукавов стегаными чулками и фуфайкой, чтобы не простудился.

XIX
Ночью 18 апреля 1944 года Осколкова пробудил визг ржавого засова. Потом распахнулась дверь, и в карцер хлынул теплый воздух.
– Раусь! – свирепо-свирепо закричал Илько. Вчера он угрожал расправой за отказ Осколкова пойти в полицаи или во власовскую армию. И вот пришел: – Раусь! Шнель! Захен унд кляйдунгештюкке лассен!
«Значит, пришел конец, – подумал Осколков, слушая приказ выходить быстрее, оставив на месте вещи и одежду. А тут еще солдат налетел на него, выворачивая руки за спину и связывая их веревкой. – Конечно, поведут на расстрел. Прощайте, товарищи!»
Осколкову казалось, что он лишь обо всем этом только подумал. В самом же деле он об этом громко кричал. Вот почему Илько быстро прикрыл дверь карцера, чтобы крики не вылетели через колодец во двор фабрики. Потом он прошипел в ухо Осколкову:
– Лайзэ, онэ ларм! Тихо, не шуми! Нихьт эршиссен! Не расстрел!
– Врешь, врешь! – кричал Осколков. Когда же Илько с явным сожалением, что вещи уплывают из его рук, начал набрасывать Осколкову на плечи зеленую шинель с прицепленным к ней «тайным котелком»  поддал его коленом под зад, пришла догадка: «Шинель набрасывают, чтобы никто не увидел, что руки связаны веревкой. Куда же это они меня?»
– Нихьт цурюк-бликэн! Не оборачиваться! – прикрикнул Илько при попытке Осколкова спросить его о чем-то через плечо.
И во дворе фабрики и за ее воротами было сыро от только что прошедшего дождя. Но в темном небе ярко сверкали звезды. Они были почти такими же и также подмигивали, как звезды на небе Родины. И все же – не такими: сверкали слишком холодно, рисунки их были иными, чужими. И Тишина была не такой, как в апрельские ночи на Родине. Там она интимная, мягкая. А вот здесь – могильная, тяжелая. Может быть, оттого, что при выходе на дорогу принесло ветерком смольный, жирный запах горелого мяса. Осколкову захотелось плюнуть в лицо конвоирам, сынам той родины, которая превратилась не только в презираемую еще французом Мирабо индустрию войны, но и в страшное кладбище, в крематорий миллионов людей. Их сжигают в печах лишь за то, что они не германцы и у них нет фашистских умонастроений.
Наверное, Осколков плюнул бы. Но за ним бдительно следили.
– Нихьт цурюк-бликэн, гэшосен! Не оборачиваться, застрелю! – лязгнул солдат затвором. И тогда пришлось Осколкову плюнуть на землю, по которой он шагал.
За территорией лагеря повернули налево. Вскоре забрезжил сквозь темноту тусклый огонек железнодорожной станции Арнау. От фонаря в небо уходил черный, опрокинутый широкой частью вверх, конус. «Тень от абажура. – Определил Осколков. – Значит, боятся фашисты воздушных налетов…»
Конвоиры ввели Осколкова в вагон. И в ту же минуту поезд отправился в путь.
В окно не разрешили смотреть. Но считать остановки человеку не запретишь, как и дышать воздухом, пока он жив.
На двенадцатой остановке конвойный толкнул Осколкова в плечо:
– Раусь!
Вышли из вагона на станции Герлицы. По обе стороны шеренгой чернели, будто искалеченные солдаты на костылях или с подвязанными руками, дома и дома: на одних сорваны крыши воздушной волной, у других отбиты углы, у третьих зияли в стенах пробоины, четвертые совсем осели на ракушки, пятые рассыпались в щебень и пыль. Здесь рвались авиационные бомбы, сброшенные советскими и английскими летчиками.
«Это хорошо, но мало! – подумал Осколков. – Твердолобые фашисты должны быть так отколоченными, чтобы никогда не захотели больше воевать».
Приток Одера – река Нейсе – разрезала Герлицы на западную и восточную часть. У огромного моста через реку автоматчик преградил дорогу, высвистнул короткую трель «кунштюшным» свистком. Из будки вынырнул усатый обер-ефрейтор из числа тотальных. Осколков даже удивился, что обер-ефрейтор отстоял свои усы перед неминуемой бритвой вермахта.
Удивился Осколков еще и тому, что служака даже не взглянул на него, зато посветил фонариком в документы, хотя уже взошло солнце, было светло и без фонарика.
– Ком! – махнул усач рукою. И Осколкова повели дальше.
Давно остались позади окрестности города, разбитые бомбами и обставленные аккуратными колышками территории бывших домов, поковерканные взрывами садики. Солнце припекало спину и плечи, а конца пути не видать.
Конвоиры ни разу не предложили отдохнуть, не угостили едой. Но сами они (Это Осколков отчетливо слышал) многократно хрустели галетами, попивали булькающий во флягах черный кофе. Потом закуривали душистые французские сигареты.
Обгоняя путников, солнце посветило им в левую щеку, коснулось лучом носа, наконец, ударило краснеющим светом прямо в лицо и покатилось быстренько к горизонту.
Но убежать и спрятаться солнце не успело, так как левее шоссе зачернели точки. К ним повернула дорога, освещенная закатными лучами.
Вскоре Осколков различил уже не точки, а вершины сторожевых вышек опутанного проволокой лагеря, похожего на Ланцдорф: тоже размещен в чистом поле и разделен рядами колючей проволоки на участки – каждый барак особо опутан проволокой, охраняется постами и овчарками.
«ГЕРЛИЦ. ШТАЛАГ VIII-А» – успел Осколков прочесть, пока его быстро обыскал солдат. Конвойные были отпущены, Осколкова еще с минуту подержали, пока вышел офицер. В нем Осколков узнал старого знакомого по одному из первых немецких лагерей в Белоруссии. Покуривая фарфоровую зеленую трубку величиной с хороший огурец, офицер крикнул:
– Бараккелдельдштрафэ!
Солдат толкнул Осколкова через узкую калитку в проволочной изгороди и сказал стоящему там часовому, кивая подбородком в сторону покуривающего офицера:
– Майор Карл Грюйн…
«Ловкач этот Карл Грюйн, – подумал о нем Осколков. – На фронте бы мог от гауптмана, каким я его видел в Белоруссии, дослужиться до полковника. Но он отсиделся в лагерях. Чин меньше, зато голова цела. Здорово похож на Митьку Смердюкова: предпочел военному мундиру ташкентскую оборону в штатском. Везде они есть, такие…»

XX
Бараки тянулись в лагере несколькими рядами, как кварталы в город. Да и площадь не маленькая: двадцать два гектара. И везде проволока, проволока. Колючки изгороди мерцают, светятся синеватыми огоньками: признак пропущенного сквозь проволоку тока высокого напряжения.
Если же кого не убьет током при попытке к бегству, того пристрелит охрана: на многочисленных вышках, окруживших лагерь в двух сотнях шагов от изгороди, круглосуточно дежурят пулеметчики, в сумеречное и ночное время горят прожектора.
Русских военнопленных было в лагере тысяч двадцать. Насчитывалось несколько тысяч английских, французских, сербских, югославских, итальянских и американских солдат и офицеров.
Бараки для русских расположены на отскоке, окружены десятью рядами проволоки и собачьими постами. На огромных плакатах у ворот и при входах в бараки написано коричневыми буквами:
«Сталин объявил всех военнопленных изменниками Родине. Они подлежат арестам, казни или содержанию в каторжных лагерях Заполярья. Для вас, русские, единственный выход из своего отчаянного положения – запись в освободительную армию генерала Власова. В ее рядах вы сможете победоносно вернуться на Родину, уничтожить сталинский режим и зажить счастливой жизнью.
Записывайтесь добровольцами у наших уполномоченных, если вам дорога свобода, жизнь, Родина! АРМИЯ СВОБОДНОЙ РОССИИ».
Конвойный не торопил остановившегося у плаката Осколкова, даже поощрил возгласом:
– Гут, гут. Лезен зи битте! Очень хорошо. Читайте, пожалуйста!
«Да, свобода! – возмущался Осколков. – И ловко, черти, используют ошибки Сталина. Но мы все равно не пойдем к Власову…»
– Линкс ум! – скомандовал конвоир, требуя от шагнувшего по дорожке Осколкова повернуть налево, к особо хмурому бараку. Над ним торчал шест с черной тряпкой вместо флага. Это был штрафной барак, где предстояло жить и томиться.
Конвоир передал бумагу какому-то свирепого вида привратнику. И тот грубо толкнул Осколкова в шею, крикнул:
– Дортхин градзаус гэйен! – показал рукой вдоль узкой тропинки, огороженной с обеих сторон колючей проволокой. В конце тропинки чернела дверь барака, над косяком горела лампочка. Она, как и барак, настолько густо опутана проволочной сеткой, что свет ее походил на густой яркий песок, сыпавшийся наружу через прорези железного мешка.
«Правильно приказано идти прямо туда, – усмехнулся Осколков. – Больше тут и некуда идти, как только туда. К власовцам все равно не пойду…»
В бараке было тускло: день угасал, внутреннее освещение еще не включили. Споткнувшись у порога на лапку огромной железной «параши» с откидной крышкой, Осколков по инерции пробежал несколько шагов и остановился между рядами трехэтажных нар.
– Есть свободные места? – спросил он, так как никто не спешил заговорить с ним, хотя и с нар свесилось много голов с мерцающими воспаленными  глазами.
– Места у нас все свободные, – прогудел басок справа. – Но сначала у параши посиди, а мы обдумаем, где тебе место дать – на нарах или просушить на проволоке. Может ты агент, чтобы запугивать нас Сталиным или Гитлером и загонять в армию вызволителя Власова…
– Пра-а-авильна! – загудели со всех ярусов. – Рассказывай свою биографию, свои приключения. Выслушаем, тогда и приговорим…
Всю ночь пришлось Осколкову сидеть у вонючей «параши» и рассказывать, отвечать на вопросы. Одни слушатели засыпали, другие просыпались, так что вопросы были непрерывными, как конвейер. В горле першило, голос охрип, а молчать нельзя: крикнет один «на проволоку!» – вот и повесят немилосердно. Не они, люди штрафного барака, виноваты, что сложился у них суровый быт и страшная традиция. Им ведь тоже нужно беречь себя от предателей, и они пользовались своеобразным методом «чистилища». А законом здесь является – сила. Никаких других законов нет, кроме силы и приговора, исполняемого немедленно.

XXI
Утром Осколков понес из барака парашу вместе с таким же, как и он «практикантом», проходящим проверку в штрафном бараке.
– Я из города Иваново, – представился Осколкову его напарник, крупнокостный большеголовый человек с маленькими черными усиками. – В звании лейтенанта раненым попал в плен. Свое двадцатисемилетие справляю сегодня с парашей. А зовут меня Сидором Антроповым. Надеюсь, мы сработаемся. Ведь в этот барак посылают не худших людей.
– Иначе быть не может, – сказал Осколков. И тут же пожаловался: – Но живот у меня уже до спины подтянуло. Надзиратель Илько вытряхнул из котелка кусок хлеба, так что вторые сутки голодаю.
– Я и сам третий день живу без крохи во рту, – признался Антропов. Зрачки его карих глаз мерцали голодным блеском. – Но попрошайничать здесь не принято. Другие выдерживают  без нытья, и мы должны.
– А кого ты знаешь здесь? – опрокидывая парашу в клоаку и отдуваясь от удушающей вони, спросил Осколков.
– Старичка Носкова, например, который улыбнулся, провожая нас из барака.
– А-а-а, с лысиной до затылка и худой, как смерть? Откуда он?
– До войны работал инженером на строительстве Дворца Советов. Жил на Арбате. Добровольно попросился в армию, а под Витебском попал в плен. В ШТАЛАГ VIII-А прислан из Ченстохово. Там он сидел вместе с врачом московской детской больницы Чуловским…
В бараке Осколкова снова окружили. Худощавый лагерник, которого все называли здесь лейтенантом Барбашиным, прищурено уставился на Осколкова, потом покосился на плечистого шатена, спросил:
– Ты как думаешь, сержант Седов, пора нам исповедать новичка?
– Пора! – безапелляционно сказал Седов и сунул руки в карманы замусоленных военных брюк. – Нехай начинает, мы его натощак послушаем, чтобы злее принимать решение.
– Да-да, нехай! – зарокотали голоса со всех этажей нар. – Послушаем и решим до баланды.
Штрафники слушали Осколкова молча, внимательно. По глазам и нахмуренным лицам было видно, что люди вспоминают что-то, готовятся к перекрестному допросу. И когда Осколков упомянул лагерь Шпиндельмюле, его прервали вопросами:
– Богатырева знаешь?
– Расскажи о нем!
– Знаю! – уверено ответил Осколков. – Только мы его звали Сашкой Большим. Служил у немцев переводчиком. А когда мы ему в лесу отрубили пальцы на ноге, лагерное начальство упрятало его куда-то, иначе бы ему и головы не сносить.
– Как он себя вел?
– Ясно, как, если топором ляпнули…
– Промахнулись! Надо бы сушить его на проволоке…
– За что же меня, а? – упавшим голосом спросил Осколков.
– Не о тебе речь, – возразил Барбашин, начав кого-то выискивать глазами. – Ну ладно, уточним после. Продолжай рассказ.
– Нехай расскажет о Куколовко, –  вставил Седов. – Знаешь его?
– Знаю. Мы его звали Сашкой Маленьким. Был он фельдшером в Шпиндельмюле, потом – в Арнау.
Увидев вошедшего в барак тоненького русого человека в статной шинели, Барбашин покричал ему:
– Фельдшер Юзвинкевич, прошу на круг! Личность одну нужно выяснить.
Осколков обрадовался. Ведь в довоенные годы пришлось ему однажды познакомиться с Юзвинкевичем в больнице районного центра Щущено Воронежской области. «Неужели не узнает? Неужели откажется? – с тревогой подумал Осколков. – Ведь и в лагерях вместе страдали».
– Знаете его? – кивнул Барбашин на Осколкова.
– Знаю, – сказал Юзвинкевич. – Сидел вместе со мною за колючей проволокой в Барановичах и в Минске. Пытался бежать, но… сами знаете, нелегко бежать.
Настроение штрафников менялось в пользу Осколкова. И когда он закончил рассказ о причине ссылки его в Герлицкий ШТАЛАГ VIII-А, Барбашин объявил:
– Исповедь Осколкова совпадает с имеющимися у нас фактами. Полагаю расследование законченным. Если же обнаружится ложь, мы в любое время повесим лжеца сушиться на проволоке. Кстати, Осколков, имейте в виду, Сашка Маленький тоже прислан в наш лагерь. И Богатырев здесь, переводчиком на кухне.
– Пора его на проволоку! – зашумели люди. – А Осколкова приговорить к допуску на нары и к баланде.

XXII
От товарищей Осколков узнал, что в ШТАЛАГЕ VIII-А пять бараков выделены под ревир, то есть под лазарет. В бараках № 1 и № 3 производили хирургические операции. В бараке № 2 работали пленные терапевты. Бараки № 4 и № 5 назывались туберкулезными. Сюда направляли заподозренных в коммунизме. Из этих бараков смерти живыми не выходили. Отсюда направляли только в крематорий.
Через несколько дней приехал в лагерь на должность главного врача лечебного корпуса Корнилович, переведенный почему-то из Арнау. Увидев Осколкова, он без промедления вызвал его на медосмотр и  отправил в туберкулезный барак.
Об этом факте Сашка Маленький тотчас же сообщил врачу хирургического отделения Рудневу. Об этом честном человеке Сашка Маленький знал многое, надеялся на его помощь. Руднев был взят в плен егерями фашистской первой альпийской дивизии «Эдельвейс» в конце августа 1942 года во время боев одного из сводных отрядов советской 394-й дивизии за уже захваченный немцами Клухорский перевал на Кавказе, и с того времени пропущен через терку многих фашистских лагерей. Сашке Маленькому он рассказал однажды, что состоит в комсомоле, учился в Ставропольском медицинском институте. А в начале войны добровольно пошел на фронт. До августа 1942 года находился вместе с дивизией в районе Сухуми. Свою настоящую фамилию Рукман заменил вымышленной «Руднев», чтобы избежать расправы гитлеровцев над ним, как над евреем. И ему поверили, так как по-русски он говорил без еврейского акцента, внешностью не походил на  еврея: высокий блондин с голубыми глазами и мужиковатым грубым голосом, он походил на русского парня из средней полосы страны.
– Я приму меры для спасения Осколкова, – сказал Руднев, и отправился в барак № 2, где старшим врачом был влиятельный в лагере Николай Иванович Селюнин, работавший в довоенное время врачом НКВД в городе Сарапуле Удмуртской АССР. В плен попал весной 1944 года в боях под Яссами. Тяжелое ранение, перенесенное им, на всю жизнь сделало его заикой.
– И-и-и ссо-о-огласен! – сказал он, выслушав Руднева и пощипав свои черные пышные усы. Сутулясь, походил по кабинету, покашлял и добавил: – И-и-истре-е-ебую Осколкова к сссе-е-бе.
Руднев знал, что Селюнин часто скрывал в своем бараке под видом больных совершенно здоровых людей, которым лагерное начальство угрожало «лечением» в туберкулезном бараке.
– Нет, нет, – заявлял тогда Селюнин. – Эти люди нуждаются лишь в терапевте, нет у них никакого туберкулеза. И нечего тратить время. Ко мне их, ко мне…
Так и Осколков был истребован терапевтом Селюниным, спасен от истребления. Здесь же, в амбулатории, Селюнин познакомил Осколкова с Рудневым. Убедившись, что все они – единомышленники и антифашисты, Осколков согласился на откровенную беседу.
Состоялась беседа в маленьком общежитии медицинских работников барака № 2. У стен здесь возвышались трехэтажные нары. Посредине комнаты – стол с двумя скамейками. На вбитом в потолок и загнутом в виде крючка большом гвозде висел котелок. Вот и все убранство.
Старший врач Селюнин был освобожден от рассказов, так как его и так уже знали. Кроме того, он сильно заикался. О нем рассказал Руднев. Особенно запомнилась деталь: Николай Иванович, рожденный в 1898 году, попал в опалу и был сослан в штрафной батальон из Сарапула за отказ подписать врачебный документ о заключении в психиатрическую больницу двух руководящих работников за критику ими ошибочной позиции Сталина по отношению к Германии, что и было одной из причин внезапного нападения гитлеровских дивизий на ослабленную границу СССР.
«Святая правда, – внутренне соглашался Осколков. – Ведь я на своей спине испытал и неподготовленность границы к обороне и преследование за попытку говорить правду. Товарищей, которые осмеливались высказать тревогу, арестовывали и расстреливали за паникерство, обзывали иностранными агентами. Но какие же мы «иностранные агенты», если даже здесь, глядя ежесекундно в глаза смерти, не склоняем головы, боремся за честь Родины».
Потом Руднев рассказал, как он попал в плен:
– Нашему сводному отряду было приказано наступать на немецкие позиции, чтобы потом с Клухорского перевала развивать  наступление на Марухский перевал. Западнее нас были горы Кара-Кая. Со взводом автоматчиков 155-й стрелковой бригады мы попали в минометную огневую засаду фашистов. Помню лишь нарастающий вой и гулкий всплеск минного взрыва. Потом все провалилось в темноту.
Очнувшись, я увидел стоявших надо мною дюжих парней в белых колпаках с черными перьями и в толстых ботинках с шипами.
– Намэ? Форнамэ? Фолькс-цугэхерихькайт? – начали они спрашивать. Так как они уже обшарили мои карманы и в их руках были выданные мне в политотделе дивизии документы на другое имя, я уверенно отвечал: «Руднев я Иван, русский».
– Динст-штэлунг? – продолжал один белокепочник в суконных штанах и куртке с шевроном обер-ефрейтора на рукаве.
– По должности я рядовой, по образованию врач, – ответил ему.
Когда меня везли в тыл, я увидел возле штаба знамя с изображением эдельвейса – горного цветка. Теперь уже не было сомнения, что попал в плен к егерям фашистской альпийской дивизии «Эдельвейс» под командованием, как еще ранее сообщали разведчики, генерала Губерта Ланца.
Помолчав немного, Руднев заговорил уже о делах лагерных:
– Вчера видел я майора Колосова, стихотворца лагерного, беседующим с редактором власовской стенной газеты. Колосов передал редактору те самые стихи, которые читали сегодня по всем баракам за подписью «ПАТРИОТ».
– Да-а-а! – возмутился Осколков, – «патриотические» стихи. Чего только стоят строки: «Лучше с вермахтом в союзе завоевать свободу, чем без оного погубить себя».
– Колосов не только стихи пишет, но и …, – Сашка Маленький запнулся, посмотрел на Юзвинкевича. – Расскажи, как он?
Юзвинкевич дернул узкими плечами.
– Вчера это было, – сказал он. – Заспорили мы с власовским агитатором и сказали, что он напрасно в холуи залез: Красная Армия наступает, второй фронт открыт. Слепому видно, что – немцам каюк. Власовец промолчал. А вот Колосов потом набросился на нас: «Что вы, серые фельдшеришки, понимаете в делах военных? Ведь фортуна может в последнюю минуту все перевернуть иначе. Да еще посмели вы в моем присутствии нагрубить власовцу. Вас если потянут в карцер, так это по делу. А меня за что, а?»
Селюнин, сутулясь, протопал взад и вперед по комнате. Он силился высказать возникшие у него мысли. От напряжения жилы на его шее натянулись плоскими шнурами, рот перекосился и глаза вытаращились. И все же он одолел приступ заичности, сказал:
– Ккколосо-о-ов, Ккарнило-о-вич – оппасные люди. Ннно онни-и ттруссыы, не посс-ме-е-ют ддоносить прротив нас ттеперь, ккогда ннаступа-а-ает Кррасная Армия. Нннадо ззаста-авить эттих трусов рработать на нас. Введь ммы не сслучайно собрались ссегодня: ннаша оррганизация ддолжна активизировать свою деятельность.
– Правильно, будем активизировать! – и люди стали подходить к Селюнину, крепко пожимать ему руку. Смуглое лицо его порозовело от волнения, глаза заискрились, будто у юноши при ожидании встречи со своей любимой. – Мы – советские бойцы, нас не устрашит любая борьба, любая опасность.

XXIII
В ШТАЛАГ VIII-А непрерывно гнали людей, так как наступление Советской Армии всполошило фашистов, и они эвакуировали прифронтовые лагери в глубь страны.
Пригнанных из Арнау, Шпиндельмюле, Ланцдорф и других лагерей размещали за проволочной изгородью в специальном шестнадцатом бараке, вскоре прозванном «копилкой резервов». Такое прозвище оправдывалось тем, что из шестнадцатого барака посылали людей на пополнение рабочих команд других бараков.
Это особое положение шестнадцатого барака заметили и антифашисты-подпольщики и власовцы. Ведь обработанные политически обитатели шестнадцатого барака разносили потом свои настроения по всему лагерю. Это был своеобразный аккумулятор более высокого потенциала. От него ручьями и реками растекались силы и мысли, настроения по всем баракам. И тот оказывался в выигрыше, за кем пойдет барак шестнадцатый.
– Наши ребята там уже имеются, – доложил Осколков на одном из заседании подпольной группы. – Все они проверены нами еще в лагере Арнау – Лиходедов и Комиссарук, Маслов и Кружлевкин, Гришка Аксенов и Володя Молявка, Шота и Пономаренко с Костровым. Мы с ними свяжемся, дадим задание. И тогда они турнут власовцев из барака.
Руководство всеми связями с бараком шестнадцатым возложили на Барбашина, смелого умельца найтись в любой обстановке. В помощники ему дали Гаврилу Коротенко, смекалистого и пронырливого, хотя внешне похожего на толстую тумбу.
– Меня немцы схватили на партизанской свадьбе, – улыбался Коротенко. – На Украине было это происшествие. Ну, ничего, я им теперь здесь устрою свадьбу.
Вскоре произошло шумное событие: власовцев не только выгнали из шестнадцатого барака, но и нескольких бросили «сушиться» на проволоку, по которой шел ток высокого напряжения.
– Вот це свадьба! – торжествовал Коротенко. – Як оно гарно сробилось.
В другое время лагерное начальство начало бы репрессии, а на этот раз промолчало. Это произошло потому, что в разбросанных над лагерем советских листовках говорилось о дополнительной ответственности лагерной охраны и комендатуры в случае содействия генералу Власову при его незаконном действии по созданию антинародной армии.
«Необходимо смягчить режим, – подумывали фашисты. – Глядишь, нас пощадят советские войска…»
Для оформления боевого штаба подпольщиков люди собрались в хирургическом отделении первого барака.
Осколкова принесли сюда на носилках «срочной хирургической операции». Другие подпольщики прошли под видом медицинского персонала для присутствии при очень сложной «операции».
Главный врач Корнилович где-то отсутствовал, так что не мог помешать работе подпольщиков.
– Мне пришлось беседовать с Орловым, – сообщил Юзвинкевич о недавно присланном в лагерь из Вальденберга человеке, работавшем там в шахтах. – У него есть листовка с призывом: «Товарищи, объединяйтесь против кровавого фашизма!»
– С каким призывом? – переспросил Осколков, привстал на носилках. – Да ведь такую листовку отпечатал Молявка в Арнау. Мы их пачками отправили ночью, заложив в вагоны с грузами.
– Да и Орлов рассказывал мне, что листовки обнаружены при разгрузке вагонов с рулонами бумаги, – подтвердил Юзвинкевич. – Они там их размножили, насовали в товарные вагоны и отправили вглубь страны. Это же прекрасно…
– Мы будем и в дальнейшем писать и распространять листовки, но на сегодняшнем заседании должны решить основной вопрос – о персональном составе боевого штаба и его условном названии. Этот боевой штаб разработает систему издания листовок и их распространения, разведку сил противника и создания наших боевых дружин, добычу оружия, то есть вплотную займемся организацией восстания.
В ходе обмена мнений договорились назвать боевой штаб «ШЕСТЕРКОЙ» – по количеству его членов. Селюнин Николай, за которым  утвердили кличку «Черный», и Осколков получили задание оформить и вооружить подпольные группы в штрафном бараке и в бараках №№ 2 и 16. Лиходедову, получившему кличку «Серый», и Коротенко с кличкой «Волк» надлежало проделать такую же работу в бараках №№ 17, 18, 19, 20. Работу в бараках №№ 1, 3, 4 возложили на Руднева с кличкой «Днепр» и на Юзвинкевича с птичьей кличкой «Ворона».
Заседание уже подходило к концу, когда вбежал со стремени Сашка Маленький.
– Корнилович на территории! – предупредил он и вышел, чтобы наблюдать.
– Операция закончена, расходитесь! – приказал Селюнин.
Осколкова проворно укрыли мешковиной и вынесли на носилках сперва в амбулаторию второго барака, потом и переправили на нары в барак. Вне всякого подозрения разошлись по своим местам и другие участники совещания.
Двое или трое суток Осколков, как и положено перенесшему тяжелую операцию, лежал без разговоров, почти без движения. Его даже не поили, лишь смачивали губы. Приходилось терпеть и такое, чтобы обмануть врага, выдавая одни явления за другие.
«Все вытерплю, все! – думал Осколков. – Вытерплю, лишь бы завоевать свободу!»

XXIV
Лиходедов, вернувшись из разведки (его посылали мыть полы в комендантской), сообщил Осколкову:
– Намечено завтра принять в лагерь еще одну группу военнопленных, а потом начнется через несколько дней эвакуация нашего лагеря в глубь Германии. Я слышал приказ коменданта врачу Корниловичу «Подготовить санитарную чистку, собрать всех подозрительных в туберкулезный барак, чтобы самим без них пробираться к англичанам и американцам. Все в туберкулезном будут расстреляны, а лагерь сожгут дотла».
Чрезвычайное заседание «Шестерки» проходило бурно.
Предложение Осколкова уничтожить врача Корниловича было отклонено. Решили блокировать его и принудить к выполнению тех или других требований «Шестерки». Решено также немедленно издать листовку и  предупредить людей о нависшей опасности, мобилизовать их к сопротивлению.
Ночью была написана и распространена листовка № 1434. Она звала к сплочению сил, к готовности пойти на любые жертвы и на восстание, чтобы помешать уничтожению или угону вглубь Германии тысяч и  тысяч советских людей и военнопленных многих национальностей.
Листовка ускорила подготовку людей к выступлению. Большую роль в подготовке выступления сыграл пригнанный  из Ченстохово и назначенный на должность лечащего врача пятого барака москвич Чуловский. Это обширный темно-русый бородач в шинели с засаленными зелеными петлицами и четырьмя шпалами. Он отказался снять эти устаревшие знаки различия. И немцы согласились.
«Гут, гут! – кивали они. – Гут, руссише обэрст, полковник».
Чуловский превратил пятый «барак смерти» в клуб пропаганды и в укрытие подпольщиков от арестов. Ведь попавших в этот барак людей лагерные власти уже не искали, так как не хотели сами себя подвергать опасности заражения. Да и они были уверены, что попавшие в пятый барак лагерники находятся в зубах самой смерти.
– Товарищи, – вместо какого-либо лечения, говорил Чуловский людям, – гитлеровский корабль гибнет, разбегаются с него коричневые крысы. И мы скоро увидим свободу. Однажды ночью, когда я был еще в Ченстохово, от грома советской артиллерии затряслась земля. Надзиратели, перепуганные и трясущиеся, стаскивали нас за ноги с нар и кричали:
– Ауфштее! Шнэлер! – Вставай, быстрее! Большевик наступает.
Многие не хотели вставать. Тогда их били прикладами, кололи штыками. Здесь, в ШТАЛАГЕ VIII-А мы не позволим бить нас прикладами и колоть штыками. Мы имеем оружие, мы захватим еще склады и казармы…
– А что будет нам, когда мы вернемся на Родину? – спрашивали некоторые. – Ведь существует приказ, объявляющий каждого военнопленного изменником Родине. Даже летчиков, бежавших их плена на «Хенкеле», как нам сообщил власовец, отправили по приказу Сталина в концлагерь на Печоре…
– Факт, сообщенный власовцем, к сожалению, соответствует действительности, – со всей прямотой сказал Чуловский. – Но ведь не Сталин теперь решает судьбу страны и каждого из нас. Это будет решать народ и коммунистическая партия. Они будут судить о каждом из нас по нашему поведению, а не по ошибочному приказу. И мы должны петь гимн нашей Матери-Родине, а не личности. «Шестерка» поручила товарищу Антропову разучить в бараке «ГИМН СОВЕТСКОГО СОЮЗА», и мы должны это сделать. Гимн должен звучать и звать нас на борьбу.
Пели под руководством Антропова вполголоса, часто не произнося слов, лишь одну мелодию. Потом зазвучали и слова:
«Союз нерушимый республик свободных
  Сплотила навеки Великая Русь.
  Да здравствует созданный волей народов,
  Единый, могучий Советский Союз!…»
Между тем возвратились из разведки Сидор Лиходедов и Владимир Кружлевкин. Этого связиста немцы в последнее время часто вызывали на починку линии связи и на прокладку подземного кабеля. Разведчики сообщили важные сведения: отдан приказ врачу Корниловичу срочно подготовить лагерь к эвакуации. Приведены в лагерь и брошены в карцер советские офицеры из числа  захваченных в плен недавно.
Осколков предложил Лиходедову и Кружлевкину продолжать разведку, дал им в помощь Маслова и Аксенова.
– Все вы понимаете по-немецки, наблюдайте, слушайте. Если потребуется, предложите комендатуре свое сотрудничество. Скажите, что вы сынки репрессированных советской властью гроссбауэров, добровольно сдались в плен и до смерти боитесь наступающей Красной Армии. Но к этому приему обратитесь лишь в крайнем случае, когда не останется другого выхода. Обо всем замеченном и важном немедленно ставьте нас в известность.
Проводив товарищей на задание, Осколков заспешил на прием к врачу Селюнину.
Вместе они разработали план воздействия на главного врача Корниловича, тесно связанного с комендатурой и знающего о всех планах фашистской администрации лагеря и получаемых ею приказов.
Решено было, что Осколков отправится к Корниловичу, а Селюнин позаботится об охране, чтобы Корнилович не имел возможности поднять шум.
– Если Кккорнило-о-ович ввоспротивится или пповведет себя опасно для ннас, унничтожьте ееего! – Селюнин открыл дверцу аптечки, повернул ногтем стальную планочку на створе и достал оттуда небольшую иглу с шариковой голубой головкой. – Вввозьмите. Укколите Корниловича в щеку и ннажмите нна головку. Ссмерть мгновенная. Ннемецкое иззобретение… Ккорнилович уччаствовал. Нна нем и оппробовать. И ффутлярчик ввозьмите, ччтобы не надавить на головку рраньше времени.

XXV
Корнилович проживал в комнате при первом бараке. Единственное окно заделано плотной густой решеткой неопределенного назначения: или чтобы сам Корнилович не сбежал, или чтобы к нему никто не залез с этой глухой стороны барака и не задушил бы его в постели.
В комнате две койки. Одна для Корниловича, другая – для слуги. И слугой в последнее время был Лиходедов, подосланный туда решением «Шестерки» и с помощью врача Чуловского, к которому Корнилович питал почему-то большое доверие.
– Войдите! – отозвался Корнилович, роясь в бумагах за своим столом. Он полагал, что возвратился слуга Лиходедов, так как стучали именно так, как всегда стучал слуга, не имея права входить без стука. Когда же вошел Осколков, у Корниловича парализовало язык. Выпученными глазами уставился врач на гостя. «Живой ведь! – страх кошачьими когтями царапнул сердце. – И в Минском лагере выжил и здесь выжил, в туберкулезном бараке. Неужели оплошал этот трапка, Селюнин? Надо бы его выдать гестаповцам давно. Он же и есть аккумулятор партизанского образа жизни. Напрасно я его не выдал. Без него не выжил бы этот, не пришел бы ко мне».
Осколков твердо взглянул в лицо Корниловича. Глаза врача заморожено смотрели сквозь стекла очков, испуганные зрачки походили в преломлении через стекла на черные квадратные оконца.
– Читайте! – подавая Корниловичу листовку, потребовал Осколков. И это как бы ударило в лицо врача струей воды. Он встрепенулся, обрел дар речи.
–Зачем мне читать? – бледнея, возразил он. – Я старенький, слаб для политики.
– Листовка адресована всем гражданам России, значит, и вам! – категорическим тоном сказал Осколков. – Вы должны прочитать, чтобы не говорить потом, что вас не поставили в известность и что ваши действия совершены по недоразумению. Надеюсь, вы понимаете меня. И читайте вслух, чтобы я был уверен, что вы читаете. Руки от ящика стола уберите. И этот пистолет я у вас конфискую! – Осколков выхватил из ящика «парабеллум», сунул в карман. У Корниловича при этом лицо покрылось градинами пота. Заикаясь и стоная, что он болен и что может сойти с ума в страхе быть разоблаченным за свершенные преступления, Корнилович все же прочитал до конца листовку № 1434. Вздохнул, снял очки с носа и спросил:
– Зачем вы тянете меня живым в петлю?
– А вы не лезьте в нее сами, – возразил Осколков. – Теперь, когда речь идет о жизни и судьбе десятков тысяч военнопленных, мы требуем от вас принять меры по отсрочке эвакуации лагеря вглубь Германии. За отказ можем… казнить вас на проволоке за измену Родине!
Зубы Корниловича застучали. Он невольно оглянулся на окно, потом на дверь, зашептал:
– Тише, бога ради! Нас могут услышать…
– Нас охраняют надежные люди, – возразил Осколков. – При выполнении нашего приказа вы ничем не рискуете. При отказе же сотрудничать с нами, даю вам слово военного, вы уже сегодня окажетесь в крематории.
– Но что я должен? – еле слышно спросил Корнилович. – Но только такое, чтобы меня не повесили немцы…
– И чтобы мы не повесили, – невольно усмехнулся Осколков. – Прежде всего, распишитесь на листовке, что вы ее читали. Вот и хорошо. Дату поставьте. Спасибо! – Осколков спрятал подписанную Корниловичем листовку в карман и продолжил: – А теперь немедленно внушите немецкому командованию, что лагерники поражены дизентерией и что поэтому их нельзя опасно для Германии, эвакуировать…
– Да, да, сделаю, – посиневшими губами забормотал Корнилович. – Это ловко придумано. Дизентерийных нельзя эвакуировать. Но мой пистолет?
– Он конфискован. И не проболтайтесь об этом. До свиданья! – уже с порога Осколков обернулся и добавил: – Из комнаты не выходите с полчаса, пока успокоитесь, лицо примет нормальное выражение. А то наша охрана может вас не узнать, да и бросит на проволоку, чтобы не было лишнего свидетеля. Понимаете? Да, чуть было не забыл. В карцере сидят два советских офицера. Немедленно узнайте, кто они? Переведите их в пятый барак под видом туберкулезных. И нам доложите. Я зайду.
 Корнилович облегченно вздохнул. Новое задание куда легче первого.
– Да-да, сделаю. Но только прошу вас дать мне потом хороший отзыв, если придется мне отвечать перед советскими властями.
– Это мы сделаем, – обещал Осколков. – Когда будут освобождены офицеры из карцера?
– Постараюсь не позже завтра, – деловито ответил Корнилович, обретая некоторое спокойствие. – Сегодня устрою им осмотр и порекомендую расчесать ногтями между пальцев до крови. Тогда можно признать у них чесотку, а таких запрещено держать  в карцере. А направить в пятый барак – это целиком в моей власти.

XXVI
Один из освобожденных из карцера оказался капитаном Кутыревым, офицером связи 52-й Армии. Второй – капитан Степан Бяков, тоже штабной офицер. В плен они оба попали в феврале 1945 года во время боев под Бреслау. Третий – старший лейтенант Яшин, родом из Орла, содержался раньше в Ченстохово, откуда бежал, но снова попал в плен.
Все трое они сумели сберечь ордена и партийные билеты.
Через фельдшера Юзвинкевича «Шестерка» убедилась, что имеет дело не с провокаторами, каких нередко подсовывали власовцы или гестапо для вылавливания антифашистов, а с настоящими советскими офицерами из наступающей 52-й Армии, и назначила Степана Бякова командиром Боевых сил лагерников. Он окончил Военно-политическую академию, служил некоторое время заместителем командира отдельного артиллерийского дивизиона 52-й Армии. С Осколковым, которого назначили комиссаром боевых сил, Бяков был знаком еще по довоенным годам: встречались они по делам службы на родине Бякова, в Кировской области. Орловца Яшина, высокого круглолицего шатена с мягким женским голосом, назначили начальником штаба боевых сил.
Николаю Ивановичу Селюнину поручили заведовать отделом хранения всех документов и материальных знаков, в том числе и орденов.
При штабе сформировались три оперативных группы для руководства восстанием по секторам лагеря. Первую группу возглавили Коротенко с младшим лейтенантом Костровым и политруком Теслеевым. Антропов, Барбашин и Руднев возглавили вторую группу. Третья группа была поручена майору Садовскому, фельдшеру Юзвинкевичу и лейтенанту Ситникову (правильная его фамилия – Ситник, но в лагере он значился Ситниковым).
Разведывательный взвод подчинили капитан-инженеру Носкову и старшему сержанту Седову. Сюда же вошли агенты при подозрительных врачах и при заигрывающих с власовцами офицерах – Лиходедов при Корниловиче, Шота – при майоре Колосове, Пономаренко – при надзирателях и коменданте лагеря.
Взвод связи взял под свое командование капитан Кутырев, а санитарную службу возглавил военврач Маляревский, приняв к этому времени все условия подпольщиков и поклявшись не щадить своей жизни в борьбе за свободу.
По плану было предусмотрено, что вооруженное выступление начнут шесть уже сформированных взводов, на вооружении которых были пистолеты, несколько винтовок, два пулемета, похищенные из склада, различное холодное оружие – штыки, палаши, сабли, кинжалы.
Сигнал для начала восстания – взрыв самодельной бомбы в помещении караульной команды, где лагерники дежурили и мыли полы раз в неделю.
По расчетам разведки, мытье полов намечалось на полдень седьмого мая. К этому времени Боевой штаб завершал все детали разработки плана восстания и завершал пропагандистскую работу, противопоставляя ее распространившейся в лагере власовской листовке о том, что «Сталин на днях подтвердил свой приказ о немедленном аресте и отдаче суду военного трибунала всех захваченных частями наступающей Красной Армии бывших военнослужащих, которые попали в плен и тем изменили Родине».
Завершалась листовка призывом немедленно вступать в армию генерала Власова, чтобы с оружием в руках возвратиться на Родину и обеспечить себе жизнь и свободу.
В некоторых бараках заволновались люди. Ведь листовка была написана искусно, снабжена фотокопией приказа Сталина с ясной и всем известной его росписью, даже с печатью. Создавалось сильное впечатление. Особенно сильно поверили этой листовке те, кому приходилось знать или слышать о больших опустошительных репрессиях Сталина по отношению к тысячам и тысячам людей, обвиненных в измене Родине.
Более трехсот человек записалось во власовскую армию. С часу на час ожидали вооружения и обмундирования. Но разведка установила, что подавляющее большинство записавшихся в армию Власова готово ударить против фашистов, если Советская власть гарантирует свободу и жизнь всем военнопленным.
На экстренном заседании «Шестерки» было принято решение связаться по радио со штабом 52-й Советской Армии и попросить, чтобы авиация разбросала листовки с разъяснением вопроса о судьбе военнопленных.
Но где взять радиоприемник, радиопередатчик?
Единственным человеком в лагере, которому разрешили иметь маленький радиоприемник, был врач Корнилович. Но он, переполненный страхом и одинаково боявшийся фашистской виселицы и советского военного трибунала, разрыдался и упал, когда Осколков потребовал передать приемник подпольщикам.
– Ладно. Мы конфискуем аппарат без вашего разрешения, – сказал Осколков. С помощью Лиходедова они упаковали приемник и вынесли в форме кипы бинтов для пятого барака.
Инженер Пономаренко и связист Кружлевкин, еще в школьные годы «изобретавший» на детской технической станции различные радиопередатчики, за одну ночь превратили радиоприемник в радиопередатчик. Капитан Кутырев, зная волны и позывные номера работников Политотдела одной из дивизий 52-й Армии, передал им обращение подпольной группы.
«Будет ли ответ? – тревожились в подпольном штабе. – Слышали ли нас?»
Бои гремели совсем недалеко. Наверное, поэтому немцы не засекли радиопередатчик, не искали его на территории лагеря: не до этого им было.
Утром, когда взошло солнце, послышались громы разрывов авиационных бомб, над районами Бауцена и Ляубани поднялись дымы.
В лагере наблюдались комичные картины: тотальные немцы, видя пикирующие советские самолеты, мгновенно сбегали со сторожевых вышек и ныряли в щели, хотя пикировщики были далеко.
Когда три самолета с красными звездами заревели над лагерем, совершая круги, все здесь замерло. Зенитная оборона молчала. Гитлеровцы спрятались в щели и убежища, высунув из амбразур стволы винтовок и пулеметов в сторону бараков с пленными. И пленные замерли, устремив в небо взоры, полные какой-то особой надежды. «Пусть лучше смерть от своих бомб, чем угон вглубь Германии! – думали одни. Других волновали мысли: – Может быть, за линией фронта услышали нашу радиопросьбу, разбросают нужные нам листовки?»
Вдруг все увидели, что один из самолетов на полукруге начал стрелять какими-то белыми облачками. Снижаясь и расширяясь, облака распадались на маленькие куски, а эти в свою очередь рассыпались какими-то перьями, похожими на листы бумаги.
– Листо-о-овки! – закричали дальнозоркие. – Листо-о-овки!
Кружась и планируя, листовки оседали на крыши бараков, на дорожки, на проволоку. Люди, выбегая из бараков, хватали листовки налету, впивались глазами в текст. Другие подбирали их на земле, третьи срывали с колючей проволоки.
 Когда советские самолеты начали удаляться, фашисты осмелели, открыли пулеметный огонь по лагерю. Пули высекали огонь из проволоки, низали стены бараков, звенели о котелки, щелкали о стойки нар. Но люди лежали на земле. Забыв об угрозе смерти, все читали листовки:
«Товарищи военнопленные, бывшие солдаты, сержанты и офицеры Советской Армии!
Отступая под ударами нашего наступления, фашисты стараются истребить советских людей, угоняют их на Запад, расстреливают по дороге.
Боритесь всеми средствами против вашего угона на Запад. Скоро вы встретитесь со своими боевыми товарищами, обнимете матерей и  жен, детей и отцов, сестер и братьев.
Не верьте, товарищи, лживой фашистской пропаганде о вашей ответственности перед судебными органами за плен. Родина-Мать не забыла вас, встретит, как родных детей. Объединяйтесь, товарищи, воедино.
За Родину, товарищи! Смелее выступайте на борьбу против кровавого фашизма!»
В лагере объявили приказ: «Немедленно сдать листовки, иначе расстрел!»
Люди сдавали листовки и даже ругали при этом советские самолеты за то, что они тревожат этими бумагами и без того растревоженных людей. Но в глазах каждого сиял при этом особый огонь обретенной уверенности, что скоро будет конец фашистскому игу.

XXVII
Важные вести принесла разведка в боевой штаб: «Все триста человек из числа записавшихся во власовцы разбрелись по баракам, повесили на проволоку «сушиться» вербовщиков»
Нельзя было упускать это важный момент массового перелома в психологии и настроениях людей. Собрался на свое последнее заседание боевой подпольный штаб.
– Только что получен приказ о необходимости в полночь уничтожить весь ШТАЛАГ VIII-А, – доложил Лиходедов. – Что прикажете мне?
– Вернетесь в комнату Корниловича вместе с Володей Молявкой. Он будет мыть полы и сообщит нам о всем, что ты посчитаешь нужным, – ответили в штабе Лиходедову. – А восстание начнется, как и было условленно, после взрыва бомбы в караульном помещении. Туда уже вышла наша группа мыть полы… И за Корниловичем следите неотступно. Если попытается бежать с немцами – уничтожьте его.
Молявка прибежал в штаб не более как через полчаса после ухода Лиходедова отсюда и доложил:
– Гестаповцы ворвались в барак, – задыхаясь от быстрого бега, сообщил он. – Меня они не заметили, так как я успел спрятаться под кровать. Но Лиходедова арестовали вместе с Корниловичем, посадили в машину и вывезли через ворота дрезденского направления…
В момент доклада Молявки стены дрогнули от долетевшего сюда тяжкого грохота взорвавшейся в караульном помещении бомбы. Немедленно прокатилось по лагерю многотысячное «ура», загрохали выстрелы, ухнули взрывы ручных гранат. Вооруженные лагерники бросились на штурм складов с оружием и боеприпасами.
Было удивительно, что молчали пулеметы на сторожевых вышках. Но вскоре разведчик Седов доложил штабу, что немецкая охрана оставила вышки и панически бежала по дороге на Дрезден. Причина бегства фашистов – сообщение связных, что советские войска уже подходят к Нейсе.
Внутренняя охрана лагеря была тоже дезорганизована, не оказала сильного сопротивления и была разрезана восставшими на части по секторам.
Оценив обстановку и заслушав донесения из штурмующих групп, командир боевого штаба Степан Бяков звонким голосом, полным радости и власти, отдал приказ:
– Давай сигнал «турий рог»! – при этом сам он весь преобразился. Длинное лицо его порозовело, глаза заискрились. – Давай сигнал «турий рог»!
Это на языке восставших, обусловленном заранее, означало: начинай прорыв и выходи на сборный пункт в район кювета на северо-восточной окраине лагеря.
Натиск оказался настолько неожиданным и дерзким, что немцы пришли в полную растерянность. А тут еще взвод Кутырева сумел перерезать все линии связи лагеря с командованием ближайшей немецкой дивизии и порвал проводку от источников питания к прожекторам.
Лагерь был покинут людьми очень быстро, так что немецкие артиллеристы, приняв здесь стрельбу за бой ворвавшихся в лагерь советских войск, открыли огонь с высот по немецкой же охране, загнанной восставшими в блиндажи и укрытия.
Фашистская охрана гибла от фашистского же огня, но не имела возможности ни сообщить о происходящем, ни преследовать бежавших лагерников.
– Двигаться ползком! – приказал Бяков. – Если немецкие артиллеристы заметят движение многотысячной колонны лагерников, сожгут все своим огнем.
О-о-о, трудно было ползти семь километров до берега Нейсе. Казалось, от усталости и ломоты в суставах душа расстается с телом. Но силы сразу восстановились и кровь заиграла по-боевому, как только разведка сообщила, что на Нейсе начинается переправа полков 52-й Армии Первого Украинского фронта, а немецкие подразделения «вервольфов» и «фаустпатронники» сосредоточились в лощине для нанесения удара по переправе.
От одного к другому пролетел приказ Бякова подготовиться к нападению на фашистов с тыла. Сигнал – длинная автоматная очередь трассирующих пуль в небо.
Бой был коротким, но жестоким. Сотни людей пали в схватке с фашистами. Но теперь уже ни один «вервольф» или «фаустпатронник» в этом месте не мог бы помешать переправе советских войск.
Светало. Розовые лучи солнца уже гуляли за горизонтом и золотым накалом светились иззубренные края длинных облачков. Шел свет с Востока.
А когда раскаленный красный солнечный шар выкатился из-за леса и залил светом росистую траву и кустарники, засверкавшие миллиардами многоцветных огоньков, лагерники соединились с советскими войсками.
Исстрадавшиеся в плену тысячи советских граждан обняли своих товарищей, боевых друзей, соратников, коллег и начальников. По-детски невоздержанно бывшие военнопленные хватали с голов воинов пилотки и целовали алые звездочки, плакали, не считаясь ни с возрастом своим, ни с тем, что фашистское иго иссушило их, выдавило соки. Но ведь осталось живое горячее сердце в груди, непреклонный гордый мозг, в котором кипели мысли о Родине. И к ней люди свершили шаг, наступив ногой на горло смерти.
Было утро седьмого мая 1945 года.
– Товарищи, товарищи! – подбегая к начальнику штаба подполья Осколкову, кричал бледный и растерянный Сашка Маленький. – Я нашел Сидора Ивановича Лиходедова. Видимо, фашисты пытались увезти его вместе с Корниловичем в Дрезден. Но он сопротивлялся. Его избили и выбросили из машины на шоссе. У него странные раны и кровь на ладони. Умирая, Лиходедов нацарапал что-то своей булавкой на ладони…
Выехавшие к трупу Лиходедова врачи и шифровальщики увидели на ладони выцарапанные стенографические знаки и прочли: «Ищите в тумбочке Корниловича…»
В тумбочке, под обрывками газеты «Фолькишер беобахтер», оказались записки и документы, позволившие потом автору повести «Кровь на ладони» войти в контакт с ее живыми персонажами и со всеми людьми, которые знали изложенные здесь страницы особой войны в тылу врага и выразили свое глубокое пожелание рассказать об этом поколениям советских людей. Особенно об этом нужно рассказать теперь, когда враждебные миру и социализму силы снова поднимают голову, пытаются возродить холодную войну, а потом и горячую, ядерную. Нужно рассказать народам планеты, чтобы уберечь мир от катастрофы, развивая чувство бдительности!

1945 – 1980 годы.
Герлице – Горький – Ставрополь – Батуми