Три маленьких рассказа

Александр Некаинов
СОБАЧЬЯ ЖИЗНЬ.

Уже потянуло вечерним холодком, и по земле побежали длинные золотистые тени, когда дядя Ваня заглянул в соседский сарай. Солнце наполовину просело за горизонт и тащило за собой шлейф разноцветных облаков. Лучи его скользили по красной черепичаной кровле и тускнели на двери сарая, сколоченной из толстых, грубо отесанных досок. Легкий ветерок колыхал крону тополя у стены, и листва его обозначалась на голубом небе пепельной каймой.

Дядя Ваня ждал в дверном проеме, когда обвыкнут глаза; на свету вокруг головы его, словно нимб, цыплячьим пухом вились мягкие волосы.

В сарае пахло прелой картошкой и мышами. Дремушка сидел на пустой кроличьей клетке, обернувшись до пояса старым жениным платьем в серый горошек, и с хрустом втыкал шило в кусок глянцевой кожи. Рядом, на деревянной заготовке, лежал косой острый нож из обломка старой пилы и цыганская игла с просмоленной толстой ниткой. Рукоятка ножа была обвернута сложенной в несколько раз холстиной и перевязана бечевкой. Дремушка шил хомут.

Часть сарая занимали кроличьи клетки на высоких ножках, с проволочными сетками на боковинах. Кролики, словно припадочные, мелко-мелко перебирали зубами, объедая кожуру молодых акациевых веточек. Земляной пол под клетками густо усеяли шарики помета.
Наконец дядя Ваня пригляделся и целиком втиснул свое грузное тело в дверь, потянув носом воздух и чуть было не расчихавшись: дух в сарае стоял тяжелый.

Дед работал сосредоточенно и только крякал, натуживаясь, когда протыкал шилом дырку в толстой коже. Где-то у стенки пищали крольчата и пыхтела крольчиха, ворочаясь в тесном пространстве клетки.

Когда дядя Ваня встал в дверях, и в полутемном сарае совсем не стало света, Дремушка оторвался от своего занятия и вгляделся в пришедшего, сделав над слезящимися глазами козырек из левой ладони.

— "А! Ванюшка! Чего ж ты топчешься там?! Заходи!" —
— "Да, я по делу к тебе, Дрема! Дело есть!" — вытянув шею, таинственным шепотом сказал дядя Ваня.
— "Ну?!" —

А дядя Ваня тем временем уже доставал из брезентовой черной сумки, в которую женка клала ему завтрак, бутылку с сургучной нашлепкой на горлышке. Он поставил ее на верстак, обмахнул рукавом сор, прилипший к стеклу: "Во!!" — и, отступив на шаг, замер, искоса поглядывая на Дремушку, словно приглашая старика полюбоваться на это чудо. Улыбка так и рвалась из уголков его губ к щекам, глазам, пухлому подбородку.

Когда дядя Ваня улыбался или, того более, хохотал, лицо его как-то съезжало кверху, расплывалось в стороны, и он был похож в ту минуту на свежевыпеченный, сдобный блин с румяными прожилочками там, где полагалось быть носу. И весь он был в этот момент — колышущийся, мягкий и сдобный.

Дремушка взял бутылку заскорузлой пятерней, опустил очки со лба, сказал: "Ты мне не засти свет!" — и, далеко отставив руку, долго читал надпись, под которой на двух перекрещен¬ных косточках, словно на козлах, скалился череп, с зубами, подмалеванными черной тушью.

— "Не! Нельзя! Не пойдеть! — сказал Дремушка, цокнув языком, — я такое на електричестве видал. Нельзя, убьет!" —
— "Да ты что, Дрема-а-а! Это ж для отводу глаз, туману напущают, Дрема! Ребята пили, говорят: "Хорошо!.." — истекая слюной, взвопил дядя Ваня.
— "Ну, ежели ребята... тогда не знаю", — сказал Дремушка и сунул бутылку в брезентовую сумку, которую дядя Ваня зацепил на длинной ручке за верстак.
— "Дрема! Да не валяй ты дурака! Я к тебе, как к другу, пришел...Что же мне теперь, одному ее пить?!" —
— "Мой век — сто лет, Ваня! — сказал Дремушка, усаживаясь на старое место и подтыкая под себя со всех сторон тряпку, — …А ты его укоротить хочешь. Не пойдеть дело!.." —
— "Черт ты старый, и порода твоя вся такая..." — сказал, в сердцах, дядя Ваня и вышел во двор.

Немного погодя, он опять всунулся в дверь и пожелал Дремушке, чтобы в следующий раз "она" у него колом в горле встала. Дремушка молчал, сопел. Тогда дядя Ваня ехидным голосом запел: "Не кочегары мы, не плотники..." — спел один куплет, замолчал, подождал. Дремушка выдержал и эту паузу, не поднимая глаз от работы. Дядя Ваня плюнул и отвернулся от старика, сделав страдальческое, обиженное лицо.

— "Обидел ты меня, Дремушка, обидел!" — сказал он, сумрачно глядя перед собой.
— "А ты — фулюган!" — отвечал Дремушка.
— "Ну, и черт с тобой..." — продолжал дядя Ваня свою мысль.
— "Ну, и черт с тобой! — сказал Дремушка.

Было по-предвечернему тихо; одни лишь воробьи егозили в кроне тополя, нависшего над спуском к реке, да за речкой, по-над дворами, призывно мычали коровы, каждая у своих ворот. Дядя Ваня смотрел на воду, на обрывистый противоположный берег. Быстрое течение ударяло в осклизлый бок русла, отрывая мелкие куски глея, взвихрялось и маленькими водоворотами исчезало за радужной полосой бурьяна на излучине реки. Сверху вода казалась коричневой.

— "Здорово размывает, — подумалось дяде Ване, — ишо лет сто — и снесет кручу".
Посмотрел он на застывший у колодца "журавль", на свою хату и двор за низеньким перелазом — жены во дворе не было, значит, еще не вернулась с поля: идти было некуда и делать было нечего. Дядя Ваня выдернул топор из колоды, на которой Дремушка каждую осень колол дрова на зиму, и уселся на ней, подперев голову руками.

В маленьком дворике, огороженном рыжим от времени и дождей штакетником, Дремушкин пес Тобик гонялся за цыпленком. Тобик стоял в центре загончика и с ворчаньем делал шаг-другой к петушку, а тот, взъерошенный, хлопая крыльями, выкрикивая высоким пронзительным голосом какие-то свои, птичьи ругательства, мчался вдоль забора, суетливо тыкаясь головой в каждую щель. Он добегал к противоположной стенке — Тобик опять делал шаг к нему, и цыпленок вновь с квохтаньем бежал в спасительный угол. Эта игра нравилась псу, он только морщил нос, когда бегущий с идиотски-напуганным взором цыплак попадал ногой в банку с водой и окатывал его брызгами.

— "И пес у тебя с приветом... Поди-ка, глянь, что он у тебя вытворяет..." —
Дремушка отложил кожи и шило на верстак, оставил драное женино платье на клетке и вышел на свежий воздух.

— "Ах ты, сукин сын! — закричал он, — а ну, пошел!.." —

Тобик, застигнутый на месте преступления, вздрогнул, смутился, понурив голову, отошел в сторону и лег у забора, уткнув нос в лапы. А цыпленок забился в дальний угол и тревожно поглядывал на пса: не взбредет ли этой скотине еще что-нибудь на ум?

Дремушка недоуменно пожал плечами и, стоя посреди обширного пустого двора, заговорил, обращаясь будто бы к самому себе: "Что это старому дураку влезло в голову? На своих бросаться стал... Ране, выпустишь курей в огород, так, ежли чужая какая прибьется, Тобик тут как тут: гонит ее, да ишо зубами за хвост, ажник перья летят...А своих — ни-ни...боже спаси...И как отличал?.. Я не мог, а он запросто...А по мне вседно — белая и белая..." —

— "А слухается меня, — добавил он, оживляясь и поглядывая искоса на дядю Ваню, — как отца родного! Вот, к примеру, приведу я его перед тобой, положу гантелу и скажу ему: "Пожалста, Тобик, жри!" — он выть будя, а сожрет!..Такой пес". —

— "Ну, это ты хватанул, Дрема, — сказал дядя Ваня, — что ж ты дурнее себя ищешь?!" —
Дядя Ваня прищурил глаз и приоткрыл рот: "Ты, вот, скажи лучше: какая животная — самая выносливая на свете?"
— "Слон! — подумав, сказал Дремушка, — он бревны ворочает" —
— "Не-е! Я не про такое имею в виду... ты бери в масштабе... общие существа в фавуне и хлоре!.." — дядя Ваня умел ловко ввернуть подходящее словцо, чем не раз сражал ошеломленного оппонента.

Порой, возвращаясь из клуба домой, идя с партийного собрания, он чувствовал приятную усталость там, где голова срастается с шеей, а укладываясь спать, вставал обеими коленями на перину и, взбивая тугую подушку, говорил сонной жене: " Спи... Нонче приезжал лектор с району... Войны не будя... Международное положение позволяя... Подвинсь-ка… Ишь, разляглась..." —

Дремушка знал, что кишка у него тонка против дяди Вани в таких вопросах, поэтому сдался без боя: "Не знаю, Ванюшка, хучь убей... Не знаю... не слыхал про такого..." —
— "Эх ты, мудрец — соленый огурец! Человек, конешно! Человек все стерпит..." —
— "Ясно дело: кости есть — мясо нарастет!" — поддакнул Дремушка. —
— "Верно, Дрема! Вон, что врачи говорят: ты скрутил собе цыгарку, покурил — и так, вроде бы продышался, да? А угости ты ентой цыгаркой кобылу — она, оказывается, возьми да и откинь копыта?!.. И несмотря, что такая здоровая..." —
Дремушка представил себе кобылу с цыгаркою в зубах и засмеялся.
— "Да ты не хихикай, я дело говорю. Всякая животная намного слабше человека — согласен ты со мной?!" —
— "Согласен!" — сказал Дремушка.
— "Так, вот я и говорю, — продолжал дядя Ваня, — давай твово Бобика угостим из ентой бутылки... ежли ему ничего, нам и подавно..." —
— "А ежли он подохнет?" — тихо сказал Дремушка.
— "Да, не боись ты, — вскинулся дядя Ваня, — ребята пили, говорят: "Хорошо!"... А насчет Бобика я такую експертизу в кине видел... Все артисты по сей день живые..." —
— "Дык, кино — это ж искусьтво... А в искусьтве обязательно приукрашивают..." — с сомнением в голосе сказал Дремушка.
— "Ну, говорю тебе, не боись, гарантею даю!.. А, ежли что, так, он сам всякие травки знает, пожувал — и пять баллов... Кобель же — сам собе врач!" — подбодрил его Ванюшка, приблизившись к нему и, даже, взяв за руку, поглаживая его задубевшие пальцы, будто Дремушка был бабенкой какой, а сосед — ухажером.

Вообще-то Дремушка выпить был бы не прочь... К тому же случай такой... вечер... а, тем более, "травки"! Это был очень убедительный довод, и он пересилил нерешительность старика. Дремушка для приличия потоптался еще на месте и зашаркал в своих глубоких калошах к хате. Штрипки на его ватных, засаленных штанах развязались и волочились за ним по земле.

— "Эх, ботики, ботики — "прощай молодость", — сказал дядя Ваня ему вослед, — старым ты пердуном стал, Дремушка!" —
— "На себя посмотри!" — буркнул Дремушка и скрылся в хате. Через минуту он вышел, прижимая к рубахе краюху хлеба.
— "Эт-ты многовато отхватил, — сказал дядя Ваня, — туды вся бутыль войдет". —
— "А мы и себе оставим", — сказал Дремушка и стал желтым ногтем выковыривать мякиш, оставляя поджаренную горбушку, покрытую блестящим глянцем яичного лака.
— "Давай сюда чашку, вон она, зля будки!" — Дремушка растер мякиш между ладонями, превратив его в мелкие катышки, и высыпал все в чашку. Дядя Ваня принес из сарая свою сумку на длинных ручках, достал из нее бутылку, голышем пощелкал сургуч на горлышке, ловко выбил пробку и полил на хлеб. Дремушка пальцем все это перемешал. Получилась полужидкая кашица.
— "Тобик! А ну, иди сюда!" — закричал он.
— "Иди, Бобик, иди, не бойся!" — вторил ему фальцетом дядя Ваня.
Тобик подошел, виляя хвостом и мотая головой из стороны в сторону. Он осторожно поглядывал то на одного, то на другого хозяина.
— "Давай, налетай, Тобик! Ешь, ешь, Бобик!" — в два голоса заговорили Дремушка и дядя Ваня, подставляя псу миску под нос.

Тобик лизнул мешанину и посмотрел на Дремушку.
— "Ешь, ешь, это ж я тебе даю", — сказал Дремушка.
— "Человеку надо доверять!" — поддакнул за спиной дядя Ваня. Тобик лизнул кашицу еще раз и стал есть, не прожевывая, дергая головой, точно на что-то насаживаясь.
— "Чистый удав! — одобрительно сказал дядя Ваня, — и даже не закусывает!" —
Дремушка, глядя в сторону, пробурчал: "Ну, смотри, Ванюха, ежли что, будешь ты бедный..." —
— "Ни-че-го! — сказал дядя Ваня, — такому лосю все нипочем!" —

А Тобик уже аккуратно вылизывал чашку красным бархатным язычком. Потом он отступил, недоуменно посмотрел вокруг себя и, пошатываясь, широко расставляя лапы, побрел в полосатую тень забора.

— "От, молодец, не ослухался!" — сказал ему вслед Дремушка. Тобик слабо вильнул хвостом и продолжил свой путь. У него было странное выражение на морде: будто на кончике его носа сидела муха, а он силился увидеть ее обоими глазами сразу. И дядя Ваня, и Дремушка не могли удержаться от смеха, видя — какие кренделя выделывает пес ногами. Дядя Ваня заливался колокольчиком и, перегибаясь пополам, звонко хлопал себя по ляжкам. Дремушка тоже смеялся, но не очень...

— "А теперь подождем..." — сказал дядя Ваня, — чтобы ты не стонал..." — и они уселись у дверей сарая: Дремушка на дровяной колоде, а дядя Ваня — на старом, перевернутом кверху дном, ведре.

Солнце уже скрылось с глаз и окрасило облака над горизонтом в малиновый цвет. Дядя Ваня курил, а Дремушка щелкал семечки с мягкой податливой кожурой. Семечки были сырые и безвкусные, но старик храбро жевал их беззубым ртом, наклонив голову и словно прислушиваясь к чему-то внутри себя.

Во всем чуялось дремотное оцепенение: в сонном бормотании листьев тополя у саманной стены, в нахохленных фигурках воробьев на проводах, в запахе нагретой за день земли, — даже в мелькании и бульканьи мутного потока под бугром чудилось что-то монотонное.
Постепенно в это томительное, ленивое спокойствие, тягучее, как мед, стекающий с ложки, вкралось нечто постороннее, неуловимое и смутное. Казалось, воздух над головой напруживается, натягивается, как парус, и стоит только хорошенько ткнуть в него ножом, как услышишь оглушительный треск, разрываемого над ухом, холста.

Старикам было видно с косогора, как за рекой две девчонки-подростка в красных платьицах косили траву. Большенькая шла впереди, левой рукой захватывала пучок стебельков, а правой подсекала их серпом и опускала на землю, а вторая, поменьше ростом, сверкая голыми загорелыми ручонками, скручивала травяные снопики в большие травяные шары и пихала их в крапивной мешок, волоча его за собой. Потом она вдруг заскакала на одной ноге, и, подняв другую, потерла ладонью подошву.

— "На стерне укололась!" — радостно сообщил Дремушка. Дядя Ваня ничего не ответил, по-совиному не отрывая взгляда от тоненьких фигурок на том берегу. Они были, словно две маленькие капельки заката, выплеснутые в синеватую зелень травы.

Потом дядя Ваня бросил окурок, плюнул на него, не попал, и растер огонек ногой: "Будя сидеть! Давай твово собаку на експертизу!" —

Дремушка приподнялся и посмотрел в сторону птичьего загончика: Тобик лизал цыпленка, который, забившись между двух штакетин, сидел, словно в обмороке, прикрыв мутные глаза полупрозрачными веками.

— "Лижет!" — хмыкнул Дремушка. — " Чего, чего? — спросил дядя Ваня, вставая с ведра, — ну, вот видишь, а ты, Маруся, боялася: все — пять баллов!.." —

И друзья отправились в сарай. Вытащили пустую кроличью клетку на середину прохода, расстелили на ней газетку, бутылку поставили в центре, рядом с горбушкой. Дремушка достал из шкапчика над верстаком две рюмки желтого стекла и протер их остатками платья в серый горошек.

Когда он поставил рюмки: одну возле себя, а другую — перед дядей Ваней, тот аккуратно разлил по ним прозрачную жидкость и, протянув руки над сосудами, словно над костром, блаженно шевелил пальцами.

— "Колдуешь ты, что ль?" — недоуменно спросил Дремушка. Дядя Ваня отдернул руки, спрятал их между колен, сказал смущенно: "Предвкушаю!" —
Потом сказал: "Ну! За что выпьем, Дрема?" —
— "Давай первый шкалик чекалдыкнем просто так..." — сказал по простоте душевной Дремушка, потирая руки и вытягивая губы трубочкой. Он в эту минуту был похож на маленького мальчика, которому после ангины разрешили попробовать мороженного.
— "Не-е! Первую надо обязательно за что-то... Потом — пожалста, а сейчас давай — за твои сто лет!" —
— "И за то, чтоб ты дожил до моих годов... в здравии и благополучии!" — подхватил Дремушка. Они чокнулись и выпили.
— "Хо-р-р-ро-шо!!.. — сказал дядя Ваня после того, как, задержав дыхание и помахав руками, выдохнул воздух, — хор-рошо бы лучку молодого..." —
— "Дак, я мигом..." — вскочил, было, Дремушка, но дядя Ваня удержал его:"Ладно... Я — мануфактуркой..." — и понюхал рукав своего замасленного пиджака.
— "Хе-хе! — сказал Дремушка ни с того, ни с сего, даже, как-то неожиданно для себя самого. — Близок локоток, да не укусишь!" —

Дядя Ваня поднял голову, пристально посмотрел на Дремушку и вдруг, резким движением вскинув руку вверх, цапнул зубами рукав пиджака прямо у локтевого сгиба. Снисходительно глянув на старика, выплюнул нитку, застрявшую в зубах, сказал: "Плохо вы, товарищ Дремов, знаете русского человека! Партия прикажет — самого себя в зад целовать будете!.." —
— "Хрен вас знает, партейных, кого куда вы целуете…" — сказал, сконфуженный и даже слегка оробевший, Дремушка.
— "Ч-ч-ч!..Тема закрыта...об ентом больше ни слова...дальше — тишина!.." — дядя Ваня приложил палец к губам.
Дремушка замолчал и прижук на своем сиденьи.
— "Ну, че ты, Дрема, сидишь, как железный Феликс!.. Давай, бодрее...ты ж у нас орел еще тот..." — дядя Ваня пихнул старика в бок двумя пальцами: "Пришла коза рогатая за малыми ребятами..." —
— "Да ты что, Ванька, я ж щекотки боюся!" —
— "Ладно, ладно... все... все... все... Нужно выпить, тогда многое прояснится! — сказал дядя Ваня, назидательно подняв перед собой указательный палец. — Об этом мне ишо мой дедушка говорил!" —

Они выпили еще и еще по рюмочке и посидели молча, по очереди отламывая маленькими кусочками и посасывая хлебную корочку. По лицу дяди Вани поплыли пятна румянца, а глаза прослезились и заблестели. Дремушка же, напротив, стал бледен, на морщины его будто легли вечерние тени, нос заострился, и старик походил на какую-то диковинную лопоухую птицу.

— "Ишь ты, — сказал вдруг дядя Ваня, — эт-ты кому, хомут-то?.. Кожа... хоро-ш-ша!" —
— "Барукаю... ишо седло заказал, на скачки", — ответил Дремушка, вертя в пальцах рюмочную ножку.
— "Сколько?" — деловито допытывался дядя Ваня.
— "Полста... и ишо подводу арбузов..." —
— "Можешь!" — сказал дядя Ваня, убежденно кивая головой, — "Молодец ты, Дрема!"—
Дремушка тоже кивнул головой. Выпитое настроило его на меланхолический лад. А дядя Ваня, обуреваемый, как всегда, после третьей рюмки, планами и проектами коренной перестройки жизни, разошелся вовсю.
— "Дай пять, Дрема! Я тебя прошу — дай пять!" —

Дремушка "дал пять", и дядя Ваня, не выпуская его руки из своей потной ладони, заговорил вполголоса, будто их мог кто-нибудь подслушать.
— "Слуша-ай! Почему б тебе не завесть кабана?.. Утром встаешь, а, там, такой красавец ворочается в сажу! — дядя Ваня выпятил живот вперед, прищурил глаза и надменно посмотрел вокруг себя, показывая красавца, сидящего в хлеве.
— "Я бы тебя с маслозаводу обеспечил, чем нужно, всегда пожалста... Жмыху с ребятами привез ба, бутылка — и все: пять баллов. Я таким макаром вона какого ваську выкормил. А где одна свинья прокормится, там и другой всегда хватит. Давай, Дремушка, присоединяйся! К Новому году зарежем, колбасы наделаем, сядем, выпьем, закусим, песни заспиваем... Ну, как тебе идея?!." —

— "Не, Ваня, силов моих нетути... Мне Марина, знаешь что, сказала?.. Я ей, между делом, говорю как-то: что, мол, ребятенка не заведете-то, скачете оба, как сазан на песке?.. А она, знаешь что, говорит? Я, говорит, хочу для себя пожить, зарплаты, говорит, еле-еле... Во, как!.. А я и думаю — а я жил для себя, хоть, чуть-чуть? И не вспомнил такого... То жрать было нечего, то детей надо было поставить, то война, то работа — вот так всю жизню, как на шиле, и просидел... Вишь, что удумала, стервоза?!.. Ежли все начнут для себя жить — конец всему белому свету..."—

— "А народ нынче тако-ой пошел... Ты, Дрема, слухай сюда: заведи поросеночка обязательно! Я тебе точно говорю, это тебе будет и внук, и внучка, и дите родное. К Новому году зарежем, колбасы наделаем, песни запоем... Дрема! Для тебя — что хошь!.." —
И дядя Ваня в приступе любвеобильности трахнул кулаком по столу. Сетка спружинила и кинула в воздух и рюмки, и бутылку, и остатки горбушки. Запах пролитого спирта разошелся по всему сараю. Кролики чихали.

— "Ваня, едрена вошь... дошел уже до кондиции... — осерчал Дремушка, сбивая щелчками травинки, приставшие к хлебной корке, — Вот что значит — без луку закусывать... —

— "Пойтить принести..." — добавил он, точно раздумывая, и тяжело поднявшись, спустился в огород по узеньким дорожкам между грядками. Выбрал несколько стеблей потолще, выдернул луковицы, об штанину оббил прилипшие комочки земли и побрел назад. По косогору взобрался к сараю, прислонившись к скрюченному стволу тополя, отдышался и, потрогав медное кольцо, пояском вросшее в мякоть древесины, пошлепал в хату, — мыть луковицы.

Тобик лежал под забором, на правом боку, вытянув лапы и откинув голову назад. Красный язык его, словно измятая бархотка, свешивался между оскаленных зубов.

Дремушка хотел гикнуть на него, поднять, согнать с места, но язык не слушался, в горле будто каша застряла. Ему вдруг страшно стало дотрагиваться до собаки рукой, он поднял с земли бузиновый сучок и осторожно потыкал Тобика в спину. Пес не вскочил, не зарычал, даже головы не повернул. Тогда Дремушка хлестнул его — раз, другой, — пес оставался недвижим.

— "Боже ты мой! Божже ж ты мой!" — забормотал побледневший Дремушка и завопил изо всех сил хриплым, прерывающимся голосом: "Ва-ня-а! Ваня, иди сюда! Тобик подох!" —

Из сарая выскочил дядя Ваня. Его красное, одутловатое лицо стало еще краснее, щеки обвисли и дрожали. Он еле выговорил непослушными губами: "Как же так?! Пока ты ходил... Я еще рюмочку..." —

Они смотрели на мертвую собаку, боясь поверить собственным мыслям. Дядя Ваня встал на колени и потрогал двумя пальцами нос у Тобика.
— "Уже захолонул!" — мрачно сказал он, поднимаясь и отряхивая со штанов приставшую пыль.
Дремушкино лицо сморщилось, в носу у него защипало, и он зашипел сдавленным голосом: "Отравил ты меня, Ванька, чертов сын! Принесла тебя нонче нелегкая..." —
— "Да не стони ты, — зарычал на него дядя Ваня, — на кой хрен пил?! Молоком можно отпоиться... Молоко есть?!.." —
— "В колодце было..." — просипел Дремушка.

Дядя Ваня, спотыкаясь об голыши, неверными шагами бросился бежать с пригорка вниз, где между зелеными грядками торчал колодезный сруб с "журавлем", нацеленным в небо. Ноги его разбежались: небо, зелень, река, тропинки — все неслось навстречу, а дядя Ваня лихо перепрыгивал через грядки — одну, другую, третью, — и при каждом прыжке у него что-то екало внутри, как селезенка у лошади.

Дремушка остался далеко позади. Он трусил мелкими шажками по сухим, потрескавшимся на солнце, дорожкам, оббегая грядки и притормаживая на каждом повороте. Бежать ему было тяжело, в голове стучали молоточки; он задыхался и лишь, время от времени, бормотал:
— "Боже ты мой! Господи! Боже-ж ты мой!" —

Только один раз, когда дядя Ваня с разгону запрыгнул на самую середину грядки, Дремушка остановился и завопил: "Ванька!! Ты мне все огурцы передавишь!"—
Но дядя Ваня не слышал ничего.

Когда Дремушка подоспел к колодцу, дядя Ваня уже пил, захлебываясь, холодное молоко из глиняного коричневого кувшина. Вытащить горшок было легко: колодец стоял у реки.

Дядя Ваня пил, белые струйки бежали мимо рта на руки, на плечи, за рубаху, а Дремушка, приплясывая от нетерпения, дергал его за рукав и канючил: "Ва-анька!! Все не пей, мне тоже оста-авь! Не твое молоко!" —

Дядя Ваня оторвался от горлышка, глубоко дыша и отдуваясь, сунул ему горшок: "На! Куркуль!" —
— "Ага! Потравил меня, ишо и обзываешься! Как обзываешься, так и сам называешься!" — сказал Дремушка и погрузил нос в отверстие кувшина.
— "Ну, и оставил!.." — добавил он минуту спустя, запрокинув голову и доставая языком последние капли молока.

Дядя Ваня стоял рядом и сопел.
— "Чтой-то мне нехорошо…" — слабо проговорил он, обшаривая глазами траву над рекой. Он спустился к воде, расстегивая на ходу пояс. Дремушке тоже вдруг стало нехорошо, и он, осторожно опустив горшок на осклизлый сруб, поплелся следом.

Вскоре в бурьяне, росшем вдоль берега, торчали две головы. Одна блестела, как свежеочищенное яйцо, сваренное вкрутую, а другая походила на шарик одуванчика, потрепанный ветром. Судя по тому, как резко и зло яйцо поворачивалось к одуванчику, разговор был весьма оживленным.
Долго они сидели друг подле друга. Потом дядя Ваня завопил: "Проносит! Проносит!!" — и, подхватив штаны, подтягивая их на бегу, бросился к низенькому забору из кукурузной бодылки.

— "А как же я?! — кричал ему вдогон Дремушка, — мне теперича, что же — помирать?! Да?!" —
Его не проносило.

По реке плыли румяные, налитые июльским соком, яблоки. Видно, пацаны трясли чужую яблоню у воды, а все яблоки собрать не успели. Ветер гнал белесые, разорванные в клочья облака на восток, и луна, как большой поплавок, то выныривала на поверхность, то пропадала в их глубине, чуть просвечивая сквозь дымку. В черных провалах между сгустками серой пелены проглядывали толстые, мохнатые звезды.

Дремушка застегнулся и тихонько побрел наверх. Ноги у него дрожали и подкашивались. Он остановился у забора. Мошкара плотным коричневым клубком носилась над лежащим телом. На секунду рой рассыпался на множество злых точек, лез в уши, в нос, словно пыль на ветру, бросался в глаза, а потом снова свивался невидимой силой в шар и продолжал свою непонятную пляску.

— "Как же так?! — думал старик, — Ну, едрена вошь... не жил же еще... и вот тебе — на!" —
Подбородок его задрожал, и он всхлипнул.

На штакетнике, зацепленная длинной ручкой, висела черная брезентовая сумка Ивана. Дремушка сорвал ее с забора и, широко размахнувшись, бросил в сторону соседней хаты.
— "Вот тебе!" — сказал он. Ему хотелось плакать.

Дремушка вошел в хату и остановился у широченной, деревянной кровати, на которой лежала его жена. Она болела и уже давно не вставала с постели. Дремушка жил, как холостяк: и варить, и стирать приходилось самому.

— "Вот помрет моя бабка, и я помру — и никому эта кровать не будет нужна. А кровать хорошая, крепкая кровать. На ней еще деды наши молодцювали." — подумал Дремушка.
Жена пошевелилась и застонала.
— "Нюра, помираю!.. Отравил меня Ванька!.." —
— "Иди, помирай! — сказала баба Нюра, — У, паразит, откуда ты только взялся на мою шею; как наклюкается, так и помирает..." — и она, натянув до подбородка одеяло, отвернулась лицом к стенке. Дремушка стоял над ней, качая головой: "Не понимаешь ты меня, и никогда не понимала..."
— "Да уж куды там... — прошипела баба Нюра, не поднимая головы, — ты бы перед смертью дверь не забывал закрывать, а то, хоть возом кати!" —
— "Нюра, Нюра!" — сказал Дремушка с укоризной и, стараясь идти по прямой, ушел в свою комнату. Сел на кровать и, придерживая одной ногой другую, стащил калоши. Во рту сохло, голова кружилась, в животе началась какая-то чехарда.
— "Вот оно, оказывается, как?! — думал старик, — Как глупо все, божже ж ты мой!!" —

В оконное стекло мягко и тонко толкнулась первая дождинка, будто кто-то бросил мелким камешком, вызывая хозяина на улицу. На миг стало тихо, словно неизвестный ожидал ответа, потом он бросил камешек еще, потом еще, потом швырнул целую горсть — и за окном захлюпало, засморкалось, заплакало.

Жалость к себе охватила Дремушку. Было очень страшно: лежать и ждать смерти. Он хныкал, но слезы не давались ему. Тяжелая, сосущая тоска, от которой хотелось биться головой о стену, кривила ему рот. Все, абсолютно все, было очень плохо.
Сопенье и хлюпанье за окном усилилось. Ветер дергал оконную шибку взад-вперед, стекло звенело, и его дребезжанье вплеталось в тихое, ласковое завывание и плач под окном.

Дремушка заплакал по-настоящему и лежал с открытыми глазами, заливая слезами подушку. Вместе со слезами пришло облегчение, и он постепенно забылся.

Когда старик открыл утром глаза, вовсю сияло солнце, подушка уже просохла, а во дворе Тобик гонялся за цыпленком.

АНЮТА
1.
Под утро ему приснился любимый сон. Обычно он спал мало, вставал еще засветло, не умываясь, уходил в сарай или огород, ковырялся там, бормоча что-то себе под нос, и сны по ночам либо вовсе не посещали его, либо были больше из детства. Этот же сон снился ему очень-очень редко. И Дремушка блаженно погрузился в него, предвкушая давно испытанное, полузабытое наслаждение. Чудилось ему, что тело стало мягким и пористым, словно губка, через которую свободными толчками сочился чистый и свободный воздух. В груди рос невесомый ком, который приподнимал его мягкое, сухонькое тело и, распластав над землей, легонько покачивал в такт толчкам воздуха.
Потом он побежал, медленно перебирая дрожащими худыми ногами, подпрыгнув и взмах нув руками, точно хотел уцепиться за какую-то невидимую скобу в бездонной вышине. Потом он подпрыгнул еще раз и плавно опустился на землю; сильно оттолкнувшись от нее, вновь взлетел вверх на несколько томительных мгновений... Каждый прыжок его становился все длиннее и длиннее и, падая, он чувствовал, как что-то из груди подступает под горло. — "Душа!" — подумал старик и с удовольствием пошевелил большими пальцами ног.
Наконец, он единым махом, широко раскинув конечности, мощно взлетел над канавами, зелеными грядками и ветхим заборчиком у реки и бесшумно, словно гигантская летучая мышь, поплыл по воздуху выше хат и деревьев, отталкиваясь руками и ногами, как пловец в воде, от чего-то неосязаемого, но плотного.
Потом его понесло к земле по отлогой дуге, точно он был привязан к небосводу огромной веревкой. Земля со страшной скоростью набегала на старика, откуда-то из-под ложечки вывернулся ком тошноты, в глазах замельтешили прозрачные чертики, но это не испугало старика: он знал, что в нужный момент сумеет проскочить над землей и взмыть высоко в небо, как это делает ласточка, хотя и не мог себе объяснить — почему он так уверен в этом.
На него неслась, безжалостно вырастая из земли, какая-то желтая стена. Старик отчетливо видел на ней сеть трещинок от верха до низа. Ему представилось, что это паук с человека ростом накинул на стену свою ночную пряжу и спокойно ждет его между шершавых валунов, поводя по сторонам блестящими стебельками глаз. Сердце у старика сжало, застучало в висках, ветер взвыл в ушах тоненьким голосочком, а Дремушка, описывая в воздухе громадную дугу, с каждым мгновением неотвратимо приближался к липкой паучьей сети. В голове судорожно билось:
— "Проскочу или нет? Неужели... Пора..." — и тут он проснулся в самой нижней точке своего падения, в поту, с намертво стиснутыми зубами.

2.
На улице выла собака. Она начинала свой запев с густой басовой ноты и, переливая звуки, забиралась все выше и выше, кончая пронзительным, вибрирующим плачем. Дремушка встал и вышел из хаты, шаркая по желтому земляному полу подошвами старых калош. В соседних дворах было тихо, все спало, петухи только начинали свою утреннюю службу, перекликаясь и перекрикивая друг друга. В лощине у реки молочным месивом клубился туман. Еще не светало, но в воздухе появилась та белесость, которая предвещает наступление нового дня. На выбеленной стене сарая тонкими силуэтами горбились тени акаций. Удивительно густой и вкусный воздух щекотал ноздри, прохладными струйками пробирался за ворот тонкой нательной рубахи, покрывая спину и живот мелкими пупырышками озноба, и зазябнувший Дремушка, прикрикнув на пса и передернув плечами, пошлепал к своему топчану.
Жена спала на огромной деревянной кровати. Стараясь не разбудить ее, Дремушка осторожно прошаркал мимо и вдруг остановился, пораженный новым ощущением: в комнате было тихо. Старуха не стонала во сне, как обычно, и не переворачивалась с боку на бок, заставляя старую кровать вздыхать и посипывать вместе с собой. Дремушка прислушался, скосив глаза в сторону, и услышал, как под потолком тоненько зудит комар.
Старик подоткнул угол свесившегося одеяла и тронул жену за плечо — старуха спала, уткнув лицо в подушку. Он взял ее за руку, лежащую поверх одеяла. Рука была холодной и тяжелой, словно каменная. Дремушке показалось, что она, как лед обжигает ладонь, и он, вздрогнув, разжал пальцы. Рука жены, словно притянутая невидимыми жгутами, качнулась в прежнее положение. Уголки его губ поползли вниз, точно он хотел сказать: "Чего эт-ты?!" — и старик уставился на мертвое тело долгим немигающим взглядом, будто силился понять что-то невыразимое, неподвластное ничьему пониманию.
Он смотрел на морщинистое, старое и желтое лицо своей жены, теперь бывшей, чувствуя слабость в коленках и ужасаясь внимательности своей к вещам, не имеющим прямого отношения к происходящему: к волоску, растущему из уголка губ покойницы, к большому родимому пятну на мочке уха...
Пораженный и напуганный своей бесчувственностью, он никак не мог унять дрожь в коленках, и все намеревался присесть на несуществующую табуретку позади себя, — на постель присесть он боялся. Наконец, ему стало страшно находиться одному в пустой гулкой комнате, и он, торопясь, задом, на цыпочках вышел, отмахивая рукой так, словно провожал кого-то в поезде, отходящем от перрона.
       К утру выпала роса, и овощная грядка под окном стала будто сочнее, темнее цветом. Капустные головы матово блестели в молочном воздухе нарождающегося дня. Капельки росы прозрачными слезками висели на кончиках их листьев и бесшумно скатывались к сердечкам кочанов.
Дремушка смотрел удивленными глазами, прилепливаясь мыслями ко всему, что видел перед собой. Петухи орали, наверное, уже в третий раз, в листве деревьев у сарая галдели проснувшиеся воробьи, толстые воробьихи маленькими взрывами срывались с веток и летели за кормом для прожорливых птенцов.
— "Четыре часа", — по думал Дремушка.
Все было, как вчера, как позавчера, как двадцать лет назад. Все стояло на своем месте. Все было, как обычно: небо, река, хата, вилы в стогу соломы, акации у забора, квохтанье кур в курятнике, астры в палисаднике, — все было на своем месте, и все знало свое место... Но уже все было не так.
— "Ох, время! Ох, вре-е-мя!" — бормотал Дремушка, пережевывая обрывки мыслей, которые вертелись у него в голове и никак не давались ему до конца.
— "Что я хотел?!.. Что я хотел-то?!" — старик оглядывался, топчась на месте, точно ища глазами того, кто подсказал бы ему это. Так ничего и не вспомнив, он присел на корточки и, привалившись спиной к стене, закрыл глаза.

3.
Когда на улице, за воротами, послышались резкие хлопки и отдаленный топот, Дремушка подошел к дощатому забору. По дороге, в сером облаке пыли, катилась бронзовая мычащая масса. Коровы, раздувая ноздри, не спеша трусили мимо, задумчиво и мудро поглядывая на старика, и мышцы, полные дикой животной мощи, перекатывались под бархатной кожей, осеребренной пылью.
Позади стада шествовал черноголовый пастушонок, который щелкал кнутом направо и налево, подгоняя отставших коров и сбивая с обочины на дорогу зеленые веточки, листья и головки бурьяна. Старик подозвал его к себе. Мальчуган был босиком, в штанах с одной помочой, закатанных до колен. Тяжелый кожаный кнут с толстой, отполированной ладонями, ручкой висел у него через плечо.
— "Ты знаешь, внучок, где живут Дремовы? Анюту Дремову знаешь?" — спросил дед.
—"Знаю!"— отвечал цыганчонок,— я с ней в школу хожу!" —
—"Тогда сбегай-ка шибче к ним домой и скажи Галине, что баба Нюра померла, нехай она поскорее идет сюда!" —
— "Ладно!" — солидно сказал мальчуган и побежал, поднимая пыль и стреляя по воздуху кнутом. Он подпрыгивал и взбрыкивал, как жеребенок, и подгонял себя кнутовищем. Он был одновременно и лошадью, и всадником.
       Минут через сорок примчалась непричесанная сноха Галина и еще издали затарахтела, как молотилка:
— "А я только встала... а Митя уже уехал... на тракторную... а я собралась вареники варить... бужу Анюту, за тутовником, говорю... а тут-цыганенок... батюшки мои... у меня все так и замерло... так все и замерло... просто-жуть... что делать... что делать... платок схватила... бегу..."
       Следом за ней появились две бабки. Галина промчалась в хату, а бабки стояли возле Дремушки, подтирая глаза уголками черных платков, крест-накрест завязанных у подбородка. Дремушка помнил их еще молодухами.
— "О себе плачут", — равнодушно подумал он. Из дверей выглянула Галина, всплеснув руками, сказала: "Что ж вы, бабы, стоите?" —
Старухи пошли в хату, тихо переговариваясь на ходу. Дремушка сидел у забора на старой, замызганной шапке с красным кожаным верхом.
 Часам к девяти двор наполнился людьми. Старики сидели рядком на бревнах, брошеных у забора, и, покуривая, разговаривали, покачивали головами. Ребятня возилась у их ног, затеяв свои незамысловатые игры. Молодых не было видно, в колхозе подошло горячее время, лишь одна молодая беременная баба заглядывала со двора в окно, вытянув вперед длинную шею. —
— "Ну и гусыня, — подумал старик, — принесла ее нелегкая к покойнице, теперь ребенок напужанный получится..."
По двору сновали какие-то старухи в черных, монашеских платьях и платках. Они забрались в сарай, натаскали из поленицы дров и разожгли маленькую летнюю печку во дворе, с нахлобученным на трубу дырявым ведром. Две старухи грели воду в оцинкованной ванне, а еще две чистили картошку в большую артельную кастрюлю. Горка картофельной кожуры медленно росла у их ног. Дремушка с интересом наблюдал, как из-под ножа змейкой выползала длинная, извилистая лента, трепетала, вздрагивала, пританцовывала и падала в изнеможении на землю, отхваченная острым лезвием, становясь безжизненным серым хламом.
Он смотрел на лица этих озабоченных, с сознанием важности того дела, которым они были заняты, людей, и их мельтешение перед его глазами было странным для него. Такого количества людей разом никогда не было на его дворе, разве только, когда женил Митьку.
 — "Сходили б вы, папа, к Кузьме! Гроб же нужон. А за Митей я Анюту уже послала!.. — сказала подошедшая Галина. Дремушка молчал.
В пристройке орали утки. Дремушка поднялся, подошел, сбросил крючок — и орава тегекающей птицы выскочила на дворик, залитый желтым, как мед, солнечным светом. Утки хлопали крыльями, вставая на цыпочки, и вперевалку, виляя тяжелыми задами, бежали к кормушкам.
 — "Что вас кормить-то? Перед смертью не надышишься, — обращаясь к уткам, говорил Дремушка, — все равно сегодня вам конец". —
Он спустился к колодцу и принес ведро воды. Утки залезали с ногами в корыто, запрокинув голову, пили и стрекотали по воде лопаточками-клювами.

4.
Завизжали петли калитки — в проеме показалось переднее колесо велосипеда. Митяй вкатил велосипед во двор, прислонил его к стенке сарая и подошел к отцу. Губы у Дремушки задрожали: "Нету у нас больше мамки..." — сказал он, хлюпая носом. Митя обнял его и заплакал, положив руки на плечи отцу и уткнувшись лицом в его грудь.
—"Где она?" — спросил сын немного погодя, размазывая тыльной стороной ладони грязь под глазами.
— "В хате... Я и заходить туды боюсь..."— прошептал Дремушка.
 Обнявшись, пошли они в хату. Покойница лежала на обеденном столе. Старухи обмыли тело и переодели в новую белую рубаху. Под глазницами, прикрытыми двумя медными пятаками, уже легли синие тени, нос заострился, лицо налилось восковой бледностью, приобретя какое-то новое выражение значительности, так, что Дремушка с трудом отыскивал в этой, лежащей перед ним, женщине, черты своей прежней Нюры, с которой прожил полвека. Между пальцами сложенных на груди рук торчал тоненький деревянный крестик. Рядом с караваем хлеба, солонкой и чашкой воды на разостланном платке вздрагивало пламя лампадки, разнося по хате приторный запах паленого жира.
У изголовья покойницы горели две свечи, и рябая бабка, сидя на скамеечке, читала тихим, ласковым голоском из толстой книги в кожаном переплете, сплевывая на пальцы всякий раз, когда нужно было перевернуть страницу. Она была выпимши и бормотала быстро и неразборчиво.
В кухне Галина орудовала ухватом, доставая из огромного зева печи сковороду жареной картошки с луком и яйцами.
— "Вы бы поели!" — сказала она, обращаясь к Дремушке и Мите, — С утра ж, ведь... да и торопиться надо — жара-то вона какая стоить..."
— "Щас я, щас, — забормотал, засуетившись, Дремушка, ища глазами свою зеленую, военного покроя, фуражку. Она, обычно, висела на гвозде у двери. Там ее не было, и старик разгреб полушалки и фуфайки, висевшие на вешалке, посмотреть — не завалилась ли фуражка за сундук. Сундук стоял под вешалкой, но фуражки не было и там. Сундук был на месте, а фуражки не было.
— "Что вы ковыряетесь, папаня?!" — сказала сноха, двигая ухватом так, словно шла в штыковую атаку на врага, засевшего в печи.
— "Фуражка моя... фуражечка... закатилась куда-то... вот, ведь, досада-то... Не могу же я без фуражки..." —
— "Возьмите мою…" — сказал Митяй, подавая ему соломенную шляпу с выщербленными полями, — "… она вам как раз будет". —
Дремушка взял шляпу, повертел в руках, вздохнув, нахлобучил ее на голову, отчего сразу же стал похожим на колхозного пасечника Авдея, только без его бороденки, и толкнул ладонью дверь.
Поддерживая ногой калитку, он перекатил велосипед через высокий порог из речных булыжников, встал на кучу бревен у забора, перекинул ногу через раму и, тихонько нажав на педаль, покатил по улице. Вслед пролегла серая колея с отпечатком стершейся резины. Шины шуршали по пыли. Пыль поднималась невысоким облачком и плыла к обочине дороги, оседая на придорожном бурьяне.
Дремушка съехал до самой реки, почти не вращая педалями. Через реку, наподобие циркового аттракциона, висела узкая деревянная кладка на тросах, которая дрожала, выгибалась и вставала на дыбы при каждом к ней прикосновении. Дремушка храбро направил велосипед в пролет кладки, подпрыгивая и виляя передним колесом, проехал до самой середины, и уже было обрадовался своей лихости и удачливости, когда руль вдруг вывернулся, и старик чуть не кубырнулся вниз головой.
Он схватился, раздирая ладони в кровь, за боковой трос, и сползая с велосипеда, шепотом ругнулся, поминая нехорошими словами ангела-хранителя и святых великомучеников, а сзади вспучивался, рос и приближался, потрескивая досками настила, гигантский кадык разъяренной, взбаламученной кладки. В следующий момент старик взлетел в воздух, точно блин на сковородке, и, получив хорошего деревянного пинка, очутился на противоположном берегу, едва успев увернуться от громыхающего своими жестяными доспехами велосипеда.

5.
До дома Кузьмы Дремушка добрался, когда солнце уже высоко стояло в небе. По обеим сторонам дороги росли густые и тенистые акации, но с Дремушки, в его стеганых штанах, пот лил градом.
Он позвякал щеколдой у ржавой калитки, и та, урча и повизгивая, отворилась. Из дальнего угла двора к Дремушке покатился лохматый рычащий ком и резко остановился в нескольких шагах от него, схваченный за шею толстым ошейником. Проволока, вдоль которой бегала на цепи собака, тянулась через весь двор. На рычанье пса вышел Кузьма, босиком, со стаканом в руке. Коротенькая маечка плотно облегала его кругленькое пузцо, и поэтому казалось, что маечка — детская. Он улыбался, выказывая желтые, прокуренные зубы. Старики "поздоровкались", и Кузьма, отогнав пса, поставил велосипед в тень от высокого штабеля досок у сарая. Доски были накрыты сверху куском толя.
— "Хозяин!" — подумал Дремушка.
— "На ловца и зверь бежит!" — говорил Кузьма, наступая на собачью цепь ногой, — А я уж, было, сам к тебе собирался..." Пес хрипел, полузадушенный ошейником, рвал цепь из-под ноги хозяина.
Дремушка понагнул голову и прошел под низеньким дверным косяком в сени, где кроме каких-то тряпок, брошенных в угол, да рассыпанных по полу яблок ничего не было. От яблок шел душистый вкусный запах, — они, верно, давно уже лежали здесь. Из маленького окошка под потолком еле-еле доходил слабый свет, и Дремушка, сослепу наступив на подкатившееся к двери яблоко, чуть, было, не грохнулся.
Кузьма повернул налево, потянул за щеколду, и у Дремушки запершило в горле: такая кислая волна перегара, пота и табака шибанула ему в нос.
— "Жинка уехала в Сочи, а Леня пришел... из армии... в обед... мы тут с ребятами третий день гудем...! — говорил Кузьма, отшвыривая ногой яблоки к стенке.
На главном месте стола, в окружении своих одногодков, сидел сын Кузьмы — Леня. Китель его висел на спинке стула, узел галстука съехал в сторону и терся о щетину подбородка. Из спальни на Дремушку глянуло детское лицо и тут же спряталось, колыхнув занавеску. За занавеской что-то сказали шепотом и засмеялись.
Дремушка огляделся. Прямо напротив него, в углу, убранном полотенцами, висело изображение Богородицы с младенцем Христом на руках. Вокруг фигурок вился позеленелый гофрированный ободок. У стены стояла кровать, поперек которой развалилась фигура в резиновых сапогах. Голову фигура сунула под подушку, и оттуда доносилось ее тяжелое дыхание, с переливами и свистами.
Над пустой этажеркой из бамбуковых палочек висел отрывной календарь на картонной подложке. Улыбающаяся мать поднимала своего пухленького ребенка к солнцу. Солнце было изображено вроде колеса, пришедшего в полную негодность, потому что спицы повылезали за ржавый обод. Младенец был с лысиной, усами и бородкой, пририсованными химическим карандашом.
У печи, перед поддувалом, сидел дед Федосов, по прозвищу "Цоб-цобе", и воображал, что дым от его цыгарки уходит в трубу: он затягивался, и, наклонясь к печной дверце, старательно вдувал в нее струйку дыма. Клубы дыма выталкивало назад, они нимбом кружились вокруг дедовой головы и мягкими белесыми пластами расплывались по комнате.
Дремушка попал в самую середину какого-то разговора, потому что лица, сидящих за столом парней, были обращены к Лене с тем напряженным вниманием, какое бывает только у крепко подвыпившего человека, когда тот собирает все свои силы и волю, чтобы взглянуть прямо и осмысленно. Леня кивнул Дремушке и, обратившись к собеседникам, сделал жест рукой, как бы говорящий: — "Ну, вот!"— и продолжал:
— "Гуляет он с ней, гуляет... Дело уже к дембелю подвигается, а он хва-алится, говорит: "Всем нос утер! Ребя-ата! Такая девка!! Выхожу — сразу же женюсь!..
И вот, наверное, дней, эдак, за двадцать до дэмэбэ получает он увольнение, как-никак, старший сержант, к командиру подошел, поговорил — и все дела. И вот гуляют они гдей-то в парке, а она таким дрожащим голоском говорит ему: — "Вова, я должна тебе признаться в одной вещи, которую я от тебя до сих пор скрывала!" —
Фирсов рассказывает: "Я, — говорит, — так и опупел. Думаю, может у нее ребенок есть, а она мне не сказала, или больная чем. Ну, что, думаю, можно скрывать так таинственно?" —
И говорит ей Фирсов: "Ну, давай, выкладывай!" —
А она ему: "Тольки обещай мне, что не будешь серчать на меня!" А у самой в глазах слезы стоят. Фирсов и думает: "Что ж ей сказать? Может она на пушку какую берет, — верность проверяет, значит, до свадьбы чтоб. Но, ежели придуряется, то здорово! — Ну, что ты, — говорит, — так и так, Вера! Я люблю тебя больше жизни, я без тебя жить не могу, и только, мол, о тебе и думаю, когда спать ложусь…" — и целоваться лезет, а сам думает: "Чем же это она хочет мне по балде брякнуть таким важным?!" —
А она мнется, мнется и дрожащим таким голоском говорит: "У меня, — говорит, — один глаз не настоящий". Фирсов так и ахнул: "Как не настоящий?!!"
— "Так, — отвечает, — искусственный, из стекла." —
Фирсов смотрел, смотрел: "Не разберу, — говорит, — какой настоящий, а какой нет. Оба одинаковые, хоть плюнь! Я, — говорит, — и спрашиваю: а какой же, мол, стеклянный?" Она говорит: "Правый". Фирсов поглядел и говорит: "А, можно... потрогать?" Она говорит: "Потрогай".—
Фирсов потрогал — и, правда, стеклянный. Пришел в казарму, рассказал — все обхохотались. А к Фирсову как прицепилась кличка — "Одноглазый", так он с ней и домой уехал". —
Парни смачно хохотали. — "Не то место он у нее пробовал!"— кричал, задыхаясь от хохота и валясь грудью на стол, тощий черноголовый парень, похожий на облезлого грача.
— "Ну, и женился он на ней?" — спросил, отсмеявшись, кудлатый парень с веснушчатым носом.
— "Да, что ты?! В увольнения перестал ходить! Говорит: "Будем спать ложиться, а она — глаз в стакан, на ночь-то, хорошенькое дело!"
А мы потом узнали, — она, девчонка эта, уже с пятым так дружила. Вот так гуляют, гуляют, а как дело до глаза дойдет — парни ходу от нее. Она-то ничего была, фигуристая, и на мордашку хорошенькая. Вот только глаз..." —
Парни снова захохотали.
— "Что ж вы ржете, едивоты?!" — сказал Дремушка. — Может у ентой девки душа золотая, за какую и двух глаз не жалко, а вы над человеком такую надсмешку строите". —
— "Да мы не над ней смеемся, дядя Мокей. Мы над Фирсовым. Надо же так влипнуть".—
— "Все равно нехорошо. Вам бы кобылишшу, чтоб юбку выше головы умела задирать, да на танцах — ногами топотать. Да и за девками-то толком ухаживать не умеете: понацедитесь водки-вина, на танцы заявитесь — друг дружке морды бьете!" —
— "Да!" — сказал "Цоб-цобе", отрываясь от своего интересного занятия.
В комнату вошел Кузьма. Он принес в ведре свежесорванных молодых огурцов с зеленой "гусиной кожей" на блестящих боках. Кузьма бултыхал в ведре рукой, приговаривая: "Вот они, поросяточки, вот они мои кабанчики дорогие!" —
— "Да, дорогие! — ехидно встрял в разговор "Цоб-цобе", — небось, когда везешь их к поезду, за ведерочко рублика четыре берешь?!" —
— "Не суйся ты, куда тебя не просят! Пригласили тебя, ешь, пей и не наглей, — отрезал Кузьма, — а то что-то ты нонче на язык дюже востер стал!" — "Цоб-цобе" хихикнул, но промолчал.
— "Нет, изви-ни-и-и-те!.. Извини-и-те!.." — плоскогрудый парень, похожий на грача, встал над столом и, покачиваясь на нетвердых ногах, мотал головой.
— "Не извиню!" — сказал Дремушка, — а послушай-ка сюда. Ты ишшо молодой и зеленый, вот, как этот огурец, а я тебе верно говорю: девка эта — честная, потому как другая бы на ее месте и замуж бы вышла, и дите б народила, а тольки б потом открылася мужу вся, как есть. А энта до свадьбы открылася, значит, искала любовь и уважение. Это понимать надо!.." —
— "Да!" — встрял "Цоб-цобе" и подмигнул печке левым глазом.
— "Ну да, — сказал рыжий парень, — была бы она честная, так не липла бы к каждому солдату, а то, по-вашему, все ликовать должны, как только она, как ясное солнышко, глазок свой покажет?!" —
— "Да я не про то!" — с досадой отвечал Дремушка.
— "Нет, извини-и-те! — заныл плоскогрудый, — а вы в свое время морды друг другу не били, так вас понимать?!! А?.. А?.. А?.. Сами, небось, похлеще нас козаковали, а ты, значит, живи по кодексу: по уголовному, по армейскому, по моральному, да?!!.. Туда не стань, сюда не ходи, этого нельзя, того нельзя, а "шишки" творят, что захотят!.. Правильно я говорю?!.." —
— "Что-то ты разболтался, парень, — сказал Кузьма, глянув искоса на "Цоб-цобе", — маленько перебрал лишнего. Выведи его, Лень, на двор, нехай подышит чистым воздухом. Пойди, умой его!.." —
— "Не надо меня умывать! — вырывался плоскогрудый, — меня и так всю жизнь умывают, кому не лень!.."
— "Пойдем, пойдем! — ласково уговаривал его Леня, — и я умоюсь, пойдем!" —
Плоскогрудый сбросил его руку со своего плеча, держась рукой за угол стола, принял строевую стойку, и, словно перемалывая зубами неимоверную тяжесть, до невозможности членораздельно закричал страшным голосом: "Сержант Леонид Кузьмич Гамов! Кру-у-гом!! Шаго-о-марш!!!" —
Фигура в резиновых сапогах суматошно вскочила на ноги с лицом, искаженным ужасом, и тоже закричала страшным и хриплым голосом: "А?! А?! Леня, ты где?!!" —
— "Здесь я, маленький, здесь! Не бойся, спи спокойно!" — подал голос Леня. — "Ага!" — сказала фигура, маленько покачавшись у кровати, и упала на подушки.
— "Да, что ты в самом деле?!" — взревел Леня, и, схватив плоскогрудого в охапку, вытащил его во двор, откуда вскоре донеслось плюханье воды и неясные голоса.

6.
— "Разболтался, понимаешь ли! Черти что несет, так можно загудеть и в другую сторону", — смущенно сказал Кузьма.
— "Да!" — хихикнул у печки "Цоб-цобе". Кузьма покосился на него, но ничего не сказал.
— "У-у-у-у! Напуганы-то вы как! Чего боитесь? У нас свобода — что хочу, то и говорю", — сказал насмешливо рыжий парень.
— "Не что хочу, а что положено... — передразнил его Кузьма и вновь покосился на "Цоб-цобе". — В старое время бы за неуважение, да за непослушание старику вывели бы такого на майдан, штаны б спустили при всем честном народе, да шомполов бы двадцать врезали по тому месту, откуда ноги растут, на всю жизню памятка осталась бы. И в другой раз думал бы, что говорить". —
— "Верно, верно, — поддержал Дремушка, — чтоб парнишку лет шастнадцати аль семнадцати увидели на улице пьяным, как щас, спаси и сохрани заступница: казак честь свою берег. А случись такое — ему уши ба нарвал первый попавший старик, и жалиться некому". —
Дремушка хохотнул довольным хохотком и продолжал, чертя по воздуху указательным пальцем невидимые линии: "Отслужи, женись, отделись своим хозяйством, а потом уж делай, как знаешь, а пока до этого — под отцовской рукой ходи и не смей!" —
— "Да!" — всхлипнул "Цоб-цобе"у печки.
— "Ну, дедуля, прошли те времена! Это, можно сказать, древняя история. Мы при вашей жизни не жили, а сейчас время другое. Это ж надо: "отделись своим хозяйством..." — когда у моих папаши с мамашей — фига в кармане и вошь на аркане!.. Старики всегда молодыми недовольны. Ваши отцы на вас, небось, клепали, что не так живете, вы — на нас, а кто знает: как надо? Кто? Живи, пока живется; день прошел — и, слава богу. Все равно: хороший и плохой, красавец и горбун, злой и добрый, правый и неправый, — всяк в землю ляжет, — и все, и баста! На удобрение! На корм червям могильным!" — рыжий снисходительно щурил глаза.
Дремушка качнул головой и возразил дрогнувшим голосом: "Душа бессмертная останется!" —
— "Какая там душа? Нет бога, дедушка, нету его, и души вашей бессмертной нету!" — сказал рыжий, насмешливо улыбаясь.
Дремушка нахохлился, поискал глазами в углу и, надумав, спросил: "А во что же ты, сынок, веруешь? Как же без веры жить?!" —
— "В физику верую, дед, в физику! В атомную бомбу, если хочешь! Тут уж, как говорится, факт на лице! Космонавты вон летают, а где же бог? Космос там, дырка от бублика, а не ангелы с крылышками! И с верой у меня все в порядке, я имею в виду соседку... Веру!" — пошутил рыжий, оглядываясь на деда Федосова, словно призывая его в свидетели.
— "Хорошо, хоть в физику. Только не там твоя физика Бога ищет, потому что Бог — он между людьми, и либо он есть, либо его нету. Вот и веруй: ты в физику, а я в душу. Потому и об душе: кто не верует — того душа мертва, а кто верит — тому бессмертна!" — сумрачно буркнул Дремушка.
— "Вы, дедушка, не обижайтесь на меня!" — сказал рыжий, — "Я, ведь, это так, — между прочим. Вас учили, что бог есть, нас, что нету, а как там на самом деле, черт его знает!" —
— "То-то и оно, что "между прочим"! Накормить вас накормили, а о душе-то и не подумали! Вот вам и остается дырка от бублика!!" — буркнул Дремушка, отворачиваясь и давая понять, что не хочет продолжать этот разговор.
Рыжий парень недоуменно развел руками. Кузьма сделал ему знак глазами: дескать, поди, подыши, — и тот, пошатываясь, вышел из хаты.
— "Что ты с ним связался, как дите, ей-богу, как дите! Садись к столу! Ай, молодежь! Ай, молодежь!" — говорил Кузьма, пододвигая Дремушке стул, и в этом возгласе было и порицание за то, что не пригласили старика к столу и не "угостили", и оттенок снисходительного: "Ну, что с ними поделаешь!" — и радость по поводу возвращения сына целым и невредимым, и удовлетворенность, оттого что теперь можно вот так собраться и поговорить, и поспорить с этой молодежью.
 — "Садись, садись! Вот, яишенки тебе, огурчики бери, бери все, что на тебя смотрит", — хлопотал Кузьма.
Он налил по стопке водки и, держа стаканчик на весу, с просветленным и торжественным лицом сказал:
— "Давай, Мокушка, за сынов приезд!" —
Дремушка вспомнил, что со вчерашнего дня у него не было во рту ни крошки, и после всех его хлопот и этого глупого разговора с мальчишкой, он почувствовал, что у него кишки в животе точно слиплись.
— "Подтянуло", — подумал он и залпом вылил в рот стопку. Начал жадно и неразборчиво есть, сам поражаясь своему аппетиту. А Кузьма придвинул свой стул поближе и, облокотясь на стол, в то время как Дремушка, зачем-то кивая ему головой, уничтожал остатки яичницы, подступил к нему со своим делом.
— "Послушай-ка, сшей мне седельце, но только не на взрослого, а на детского. Можешь, а?!" — говорил Кузьма, заглядывая Дремушке в глаза.
— "Ну, а что ж тут такого? — возражал Дремушка, деликатно обсасывая и откладывая в сторону рыбью косточку, невесть каким образом попавшую в сковороду, — ежли нормальное седло ишшо не разучился, а на детский размер раскроить помельче — и все тут. А на что тебе? Никак в детство упасть задумал?!" —
— "Да вот, — Кузьма сокрушенно закрутил головой, словно не знал, как подступиться к объяснению, — внучка просит. Поню, говорит, ей подай. В городе видела, как дети в парке на понях каталися, ну, и себе тоже. Я сначала ругался, а дочка заступается: что, говорит, моя девочка хуже каких городских детей?.. Я подумал, подумал: и вправду, а чем хуже?! И вот решил купить молодого ишачка, это рублей двести станет, образовать его малость, обкатать, да и подарить внучке радость, а подрастет — можно будет в хозяйстве использовать, мало ли чего?" —
— "Кто подрастет?" — уточнил Дремушка.
— "Да, ишак, конечно, ну и внучка к тому времени тоже. А кто седлы, окромя тебя, сейчас может делать? Атомный век, ракеты, самолеты-пулеметы... Коня толкового теперь днем с огнем не сыщешь... Перевели под корень... Может, где еще в музее специальном зоологическом... Да и на что он нонче?!"
— "Да! — всхлипнул, проснувшийся у печки,"Цоб-цобе".
— "Сиди, не вякай! — с неодобрением отозвался Кузьма. — Иди-ка сюда, Антонина!" — крикнул он пестрой ситцевой занавеске на дверях спальни. Занавеска колыхнулась и ответила молчанием.
— "Я кому говорю?! — надувшись, строгим голосом продолжал Кузьма, подмигнув Дремушке и затаив улыбку в уголках губ. — Иди, сию же минуту!" —
Занавеска колыхнулась еще раз, и из-за нее появилась мордашка Антонины с синими губами, перемазанными тутовником.
— "Ах, ты замазура, — говорил Кузьма, подхватывая ребенка под мышки и ставя на табуретку, — а ну-ка расскажи дедушке Мокею стишок, какой мы с тобой учили!" —
Кузьма хлопотал лицом и делал Дремушке глазами знак: мол, слушай.
Девочка тяжело вздохнула, наклонив головку, изучила носки Дремушкиных калош и заученной скороговоркой, произнося слова на вдохе и выдохе, зашепелявила: "Харашотамуживецаукавоаднанага! — дитя передохнуло и, набрав воздуху, закончило: "Ипартянкаменьшервецаиненадасапага!" — с облегчением выкрикнув последнее "а" и спрыгнув с табуретки.
— "Вот умница!"— радовался Кузьма, поддавая Дремушке локтем в бок и кивая ребенку,
— "Умница, молодец! Ну, иди, играйся с девочкой! Во что вы там играетесь, а?! А ну, скажи дедушке Мокею, во что вы там играетесь!" —
— "У хозяйство,"— сказала, потупя взгляд, девочка, и ковыряя носком башмачка щель между досками пола с таким видом, точно она намеревалась просунуть туда всю ногу.
— "Ну, иди, иди!" — сказал Кузьма. — "Развитая-я, ужасть: утром встанем с ней, во двор выйдем: "А ну-ка, отнеси воды курям, — говорю, — она берет ведерку — несет!" —
       — "Сколько ей?" — спросил Дремушка.
       — "В июне пять было" —
— "Ты ее, как подрастет, научи с выражением читать… чтоб на лице выражалось, понимаешь?" —
— "С выражением?" — спросил заинтересованный Кузьма.
— "Ну, да!" — отвечал Дремушка.

7.
В хату вошли разгоряченные, с мокрыми рубашками, прилипшими к спинам, ребята.
— "Умыли меня все-таки!" — сказал, весело блестя зубами, черноголовый.
— "А нам тут Антонина стишок рассказывала, — похвастался Кузьма, — жалко, что вы не слышали!"
— "У пчелки - жалко! — насмешливо улыбаясь, заговорил "Цоб-цобе", — вся в Кузьму пошла! — "Во что вы играетеся, деточки? — В хозяйство!" — Вырастет — хозяйкой будет, как и любимый дедушка: все, что на глаза попадется, будет грести под себя!" —
— "А-ты-не-за-май! — проговорил побледневший Кузьма, поднимаясь со стула и взяв его за спинку, точно намереваясь ударить им своего обидчика. — Я тебя в гости звал не для того, чтоб ты меня хаял! Я своим горбом хозяйство наживал, не воровал, как некоторые! Я — мастер!! На-кось, глянь мозоли! Ух, Федос, сволочной же ты человек! В этом дите, может, все мое богатство и состоит, а ты по печени норовишь вдарить?! Ух, Федос! Не зря мы тебя в детстве лупили, как сидорову козу! Как был ты падлюшным стукачом с детства, так им до старости и остался!" —
— "Да, вы что это, батя?!!" — вступился за гостя Леня.
— "А я брешу, что ли? — дед Федосов встал с табуреточки. — Я чистую правду люблю, как оно есть! Я, что ли, виноват за твою жизню? И не скрипи зубами, не скрипи, я тебя не боюсь! Я тебе вперед шарахну промеж глаз, да еще от искры цыгарку прикурю! Понял?!" — И "Цоб-цобе" выгнул грудь колесом, выставив вперед бритый подбородок.
— "Ах, ты, подголосок паршивый!" — взвился Кузьма, — в моем же доме?!.." — Леня встал между ними, не давая сойтись: "Э-э-э!! Петухи, петухи, что это вы? Умываться пора, умываться!" —
— "Что-о?! Что ты сказал?! — говорил Федосов, наклонясь к Кузьме и выставляя ухо, точно не дослышав. — Я — подголосок, да?! А чей — не скажешь ли? Да я всех вас за ваши тут разговоры, знаешь куда, могу упечь?! — "Цоб-цобе" возвысил голос и закончил торжественно и значимо. — Туда, откуда ты возвернулся, подкулачный ты каторжник!" —
Кузьма с ревом бросился на него. Ребята схватили обоих за плечи, растащили. Весь разговор произошел в какие-то считанные мгновения и оказался для них полной неожиданностью, впрочем, как и для самих стариков. Оба тяжело дышали, с ненавистью глядели друг на друга.
— "Ух, ты!! — крутил головой Кузьма, — ты что думаешь, я забыл, как ты глаз не поднимал, вроде незнакомый со мной, когда с уполномоченным вез меня в Армавир, — думаешь, забыл, как ты по дворам шастал, у детишков без отцов кусок из горла рвал, гнида ты паршивая, шкура?! Ручки грел на готовеньком?! А ничего тебе твоя подлость не дала: как крутил ты быкам хвосты, так по сей день и крутишь! А я вернулся, живу честно, своим горбом добро наживаю и радуюсь, что не зря на земле живу, потому что на работяге земля держится! И зла никому не сделал, а тебе, собаке, люди в могилу осиновый кол вобьют! Они все помнят!" —
— "Ну, ладно! — ощерившись, сказал "Цоб-цобе", — ты меня еще попомнишь! И за досками ко мне больше не являйся, пристрелю из бердана враз!" — и хлопнул дверью.
— "Вот тебе и на! — сказал рыжий, — сидели, сидели, удумали, чтоб не скучно было".—
— "Слава тебе, Господи, сподобились! — сказал Дремушка, неодобрительно отнесшийся ко всей этой истории. — И зачем ты его зазвал к себе? Сам же знаешь, что это за птица!" —
— "Да, кто его зазывал? — отвечал, приходя в себя, Кузьма. — Я в магазине водку брал, а он прицепился, да прицепился. Ты же знаешь, как он липнет?! А отказать не мог: все досок даст получше. А с другими сторожами и не разговаривай: квитанцию заберет, накидает, каких попало, а у меня дело хитрое. Для кадушек, ведь, нужно такое, чтоб и гнулось хорошо, и форму держало. Да, ну его к черту!" — сказал он, внезапно опять рассвирепев.

8.
— "Вот, то-то же, — сказал черноголовый парень, в улыбке растягивая губатый рот до ушей, — и не колите нам глаза нашими мордобитиями! Если вы сейчас так скачете, что же было, когда вы в молодых да зеленых, как этот огурец, ходили? Ох, дядь Кузьма, и цирк же вы устроили: одного вдвоем держут, еле справляются, — другой пыжится, как воздушный шарик! Неужели б дали ему? Его же бить нечего, дунь на него — он под лавку. Во, потеха!" —
— "Да и правда, бать, дело выеденного яйца не стоит. Конечно, немного перебрали, но нельзя же так из-за этого. У вас обоих руки в мозолях, — чего же ты их тычешь на всеобщее обозрение?!" — сказал Леня успокаивающим голосом, чувствуя нескладность всего этого происшествия, и как бы даже вину, оттого что он, как самый трезвый, не предотвратил такого позорного скандала.
— "Тверезый я, тверезый! — нервно сказал Кузьма, Не руки у меня в мозолях, а сердце! Понимаешь ли ты, если мой ты сын, что сердце — в мозолях!.. Потому что вот такие, как он, моим сердцем меня же... по грязному полу... по грязному полу... по острым бритвам протягнули!! Деточки мои, ненаглядные... — запричитал вдруг Кузьма, раскачиваясь взад-вперед на табуретке, закрывая лицо руками и вытирая подолом маечки глаза, полные, невесть откуда взявшихся, слез, — Извели вас, исказнили злыдни проклятые! Да кому ж я пожалюсь? Кому голову на колени преклоню?.." —
— "А, кого исказнили, слышь, Лень?" — шепотом спросил черноголовый, наклонясь к нему через весь стол.
— "Да, никого! Когда раскулачивали в нашей станице, отца арестовали и выслали, — буйный он был да на язык дюже острый, — жена его, первая, умерла в голодовку, а две девочки маленькие пропали неизвестно куда. Может, съел кто?.. Он, как выпьет, так, плакать начинает... Не обращайте внимания, — угрюмо проговорил Леня, рассматривая рюмки на столе. — "Ну, хватит, батя, хватит, — разнюнился! Прошло то время, чего же теперь?!.." —
— "Ой, да прошло же оно не бесследно, — захлебывался рыданиями Кузьма. — И где же могилки ваши, манюнечки вы мои дорогие, золотые вы мои..." —
Парни совсем растерялись, переглядываясь и дергая Кузьму за плечи, вразнобой, принялись успокаивать его наигранно бодрыми голосами: "Ну, дядь Кузьма! А, дядь Кузьма?!.. Что это вы?.. Дядь Кузьма, да не надо... Вон у вас сынище какой, дочка, внучка какая... Ну, дядь Кузьма не надо..." —
Леня уставился глазами в пол, отворачивая прочь красное от стыда лицо.
А Дремушка вдруг вспомнил: зачем он сюда явился, и подумал, что теперь ему, наверняка, влетит за то, что он так засиделся в гостях. Это уж точно: жена обнюхает его с ног до головы и ехидно скажет: "Ну, что, зюзя?! Явился — не запылился?!" —
— "Так она же померла!!" — сказал он вслух, недоуменно пожав плечами.
— "Кто?" — спросил Леня, подняв голову.
— "Жена моя, Нюра!" —
— "Когда?" — Леня ничего не понимал.
— "Сегодня!" — проговорил Дремушка.
— "Кто помер?" — спросил, все еще хлюпавший носом Кузьма.
— "Жена моя, Нюра!" — отвечал удивленный Дремушка.
— "Когда?" —
— "Сегодня! Я же к тебе за гробом приехал!" —
— "А чего же ты молчал до сих пор?!" —
— "Скелероз", — смущенно сказал Дремушка, вспомнив нужное слово.
— "Ох ты, Дрема, куделина голова! Ох, едрит твою пять!" — говорил Кузьма, запихивая табуретку под стол и оттягивая обеими руками коротенькую маечку вниз, — "Ну, пошли! Что стоять?" —
Они вышли из хаты и под хрип растревоженного пса перебрались в сарай.
       
9.
На поперечных балках сарая, до самого ската крыши, лежали, образуя деревянный потолок, отсортированные по калибрам сосновые и дубовые доски. Инструмент висел на гвоздиках, вбитых в стену, в определенном, однажды установленном порядке. Почти половину сарая занимали уже готовые кадки, составленные одна на одну до самого потолка, и полусобранные, с тростями, торчащими из обручей, как дольки разрезанного арбуза.
— "Хозяин!" — подумал Дремушка.
В глубине сарая, за верстаком, покрытом душистыми завитками белоснежных стружек, стояли, прислоненные к стене, гробы разных размеров.
— "Твоя хозяйка какого росту была?" — спросил Кузьма, прицеливаясь глазом к гробам.
— "Да, с моего!" — отвечал Дремушка, искоса, с невольной робостью поглядывая на лакированное напоминание человеческой бренности.
Кузьма отступил от него на два шага и, стрельнув глазом, сказал: " Метр шестьдесят семь! Хозяйка твоя помощней была, поэтому прийдется брать колоду, а то крышка не закроется".—
— "И скольки ж это будет стоить?" — спросил Дремушка.
— "Двадцать пять", — сказал Кузьма, как будто даже удивляясь, поскольку такая цена разумелась сама собой.
— "Да побойся бога, Кузьма! За что ж здесь брать двадцать пять рублей? Не за что здесь брать двадцать пять рублей! Четыре доски сбил, тяп-ляп, — и двадцать пять рублей?!" —
— "Как это "тяп-ляп"? — Кузьма растопырил пятерню и начал считать, загибая пальцы. — Доски в колхозе выписать надоть? Надо! Ставь бутылку, — это окромя платы за эти самые доски. На лесопилке сторожам бутылку надоть? Надо, а то они одной коры накидають. Себе дороже будет. Отстрогать их надоть? Отфуговать их надоть? Пазы сделать надоть?! Ты глянь-ка: у меня не так, как у шаромыжника какого, который на гвоздях слупил и ладно, лишь бы до кладбища не развалился. А у меня — пазы, сделано заподлицо, гладенько, хоть в биллиард играй. Мой гроб тыщу лет стоять будет и ничего ему не сделается! К тому же — отделка!!" —
— "Оно-то, конечно, так, — говорил Дремушка, — да вот глядит-ко: вот щепка откололась, и вот, а здеся угол помятый весь, а тут, вот видишь — гвоздик накося пошел!" —
— "А что гвоздик? Что гвоздик? Гвоздик и вытащить можно. Его недолго вытащить. Вот! А теперь другой забьем — и не будет накося!" —
— "Ну, а теперь ямка получилась! Что ж ты так молотком лупишь? Рад, что можешь над чужой вещью измываться? — обиделся Дремушка. — Сбавь, Кузьма, сбавь! Колода ж твоя помятая вся, будто тебе ее с ероплана кинули!" —
Кузьма чмокал губами: "Не могу! Не могу! Не могу авторитету подрывать!" —
— "Ну, как старому другу, можешь ты сбавить? Я никому не скажу — за скольки купил, скажу: за тридцать рублей!" —
— "А фактически?" — спросил Кузьма.
— "Что фактически?" —
— "А фактически— все одно, что практически. Стало быть, какой мне смысл?" —
— "Ты же знаешь, какая у меня пензия. Два шиша с маслом и рубль впридачу", — укорял Дремушка.
— "Ну, не скажи! Двенадцать рублей — тоже деньги, если, к примеру, еще и хозяйство!" — рассудительно отвечал Кузьма.
— "Да какое там хозяйство? Хозяйство мое, небось, дома уже порушили все. Уток — на поминки, один кобель по двору бегает", — возражал Дремушка.
— "Да ты посмотри на этого красавца!" — говорил Кузьма, взяв Дремушку за рукав и обводя его вокруг гроба, — "Это же мастер делал!! В нем же будешь спать, как дите, и не шелохнешься. Мне рассказывали: один человек всю жизню в гробу спал, поставил у себя в комнате гроб и спал!" —
— "А как же он питался?" — спросил удивленный Дремушка.
— "А ему еду в окошечко подавали! — нашелся Кузьма. — Да ты глянь, — стучал он костяшками пальцев по дереву, — в нем же мягко, как на перине. Подушечку только под голову подложить, и все дела!" —
— "А ты меня не сватай! — говорил Дремушка, уже начавший сердиться, — ты говори толком: сбавишь или нет?!" —
— "У-у! Какой же ты, Дрема! Ну, так и быть, для старой дружбы давай по двадцати!" —
— "А по пятнадцати?" — не сдавался Дремушка.
—"Ну-у-у! — разочарованно начал Кузьма, — а даром не хочешь? Да еще возьми двух гусей впридачу!" —
— "А раз так? — сказал возмущенный Дремушка, — бери собе этих гусей, очень они мне нужны!! Я-то думал, что ты мне друг, а ты, видишь как... Дело твое..." — и уже было направился к дверям.
— "Ну, ладно! — сказал, махнув рукой, Кузьма. — Давай вот как: я тебе его отдаю даром, дарю, значит, а ты моей Антонине сделаешь седельце и тоже, значь, подаришь. Ладно? Тогда никому обидно не будет, и мы с тобой — друзья! Идет?!" —
— "Идет!" — сказал повеселевший Дремушка.
— "А пензию свою бери себе! — великодушно разрешил Кузьма. — Только седельце, чтоб на войлочной подкладке!" —
— "Само собой!" — отвечал Дремушка.
— "Ну, тогда по рукам?" —
Они ударили "по рукам", и Кузьма, выглянув из дверей, крикнул в хату: "Эй, хлопцы, а ну-ка помогите отволочь это дело до места!" —
Пришли парни, поставили колоду на руль и седло Дремушкиного велосипеда, крепко прикрутили ее веревками и выкатили на улицу, поддерживая сооружение с обеих сторон.
Леня вывел из пристройки дамский велосипед, и, отдавая Дремушке, серьезно спросил: "Как? Не зазорно будет на таком ехать?" —
— "Хорошего казака плохой конь не испортит!" — отвечал Дремушка.

10.
У калитки его встретила зареванная Анюта. Дремушка прошел в тень и, сев на приступочку у стены, обмахивал шляпой потное, разгоряченное лицо.
— "Дедушка, надо ребятам на водку дать!" — сказала Анюта взрослым голосом; у сарая, раздевшись до пояса, умывались из ведра Коля и Володя, — мужики неопределенного возраста, с небритыми, опухшими лицами. Оба они были известны тем, что их всегда видели вместе и что зарабатывали они себе на жизнь от случая к случаю копанием колодцев, погребов и могил. Впрочем, делали они это споро и отменно.
— "Есть будешь?" —
— "Не хочу, — сказал Дремушка, — я у Кузьмы обедал. Ты, лучше, энтих оглоедов накорми! Вон, какие мослы торчат". —
Анюта захлопотала у печки, высоко поднимая локти, — налила красного, дышащего паром борща, нарезала на столике, вынесенном из хаты, хлеба и позвала Колю с Володей обедать.
— "А Митя где?" — спросил Дремушка.
— "Папа еще не пришел с кладбища, он с Колей и Володей яму копал, бабушку увезли на лед, а мама с врачом пошли в сельсовет подписывать какие-то бумажки", — отвечала Анюта, разгоняя тряпкой мух от стола.
— "А меня оставили хозяйничать!" — добавила она, сморщив нос и как бы приготовясь заплакать, вспомнив вдруг, по какому случаю она сегодня хозяйничает здесь.
— "А кто к нам приезжал на машине?" — спросил Дремушка, который, подъезжая, приметил у бревен перед забором следы резиновых протекторов.
— "Колька Сергачев, комсомольский вожак. Говорит: на могилке надо поставить памятник со звездой, а не с крестом, потому что, говорит, старая трудовая колхозница, награждена медалью "За трудовую доблесть", надо, говорит, ставить звезду, чтоб ты, дедушка, дал согласие. И черного материалу на гроб привез. От колхоза". —
— "Ей уже все равно: крест или звезда, — отвечал Дремушка. — Отмучилась!" —
— "Папа ему точно так и сказал. А Колька говорит: "Зато нам не все равно!" — Анюта шмыгнула носом, по-бабьи сложив руки на груди, покачала головой, — господи, господи!" — и вздохнула.
— "Дедушка! Можно задать тебе один вопрос?" — сказала она немного погодя и испытующе взглянула на Дремушку.
— "Задай!" — сказал тот.
— "Почему ты не плачешь?" — и вновь взглянула на него тем же прямым, неожиданно серьезным и взрослым взглядом, и в этом вопросе внучки послышался ему укор.
Он помедлил с ответом и тоже очень серьезно и тихо ответил: "Высох я весь, как трухлявый пень. Слез нету. Скоро самому туда же, уже пора. Кому я теперь нужон, старый такой?!" — и покачал головой, печально не то, усмехнувшись, не то, скривив губы.
— "Неправда, дедушка, мне ты нужен! Мне! Честное пионерское!" — Анюта, с глазами, полными слез, прижала к груди маленькие кулачки.
— "Ишь, ты, стрекоза! — ласково сказал Дремушка, — ну, ну! Будь взрослой умницей, и не надо плакать!"—
— "Хорошо, дедушка, я постараюсь!" — сказала Анюта, еле удерживаясь, чтоб не разрыдаться, и убежала за сарай.
На улице раздались покряхтывания и голоса, — в калитку, отворенную настежь, красные от натуги парни вкатили велосипед, груженный колодой.
 — "А вот и мы!" — крикнул рыжий, осаживая велосипед. — Принимайте!" —
Коля и Володя уже поели и стояли подле Дремушки, переминаясь с ноги на ногу.
— "Подойдете к Мите, он с вами рассчитается!" — сказал им Дремушка. Ему было стыдно объяснять чужим людям, что у него нет денег. Коля и Володя подобрали свои лопаты, измазанные свежей землей, и молча пошли со двора.
Ребята внесли гроб на погребку, установили его на старых табуретках, и, забрав дамский велосипед, гурьбой покатили вниз к реке, обгоняяя под гору друг друга, упруго отталкивая от себя землю сильными, уверенными ногами, и голоса их разносились в потном воздухе, словно над озером: ясно и громко.
С какой-то щемящей завистью проводил их глазами Дремушка. — "Боже ж ты мой! Давно ли я сам таким манером...?" — бормотал старик. — А теперь?.. — и пукнул губами, — как один секунд... ни охнуть, ни вздохнуть..."
— "И эти тоже... прие-е-ехал! Понадобилось, видите ли? С чегой-то, не известно ль? Ну, конечно, — вытягивал старик губы трубочкой, — как помрешь, так сразу ты всем нужон: скорее его... туда... закопать коллехтивом поглубже... А пока живешь — никому ты не нужон! Во, чудеса!!" — удивлялся старик.
— "Небось, на могилки припретеся, хорошие слова будете говорить! А игде вы раньше были?! Игде?!" — допрашивал он невидимого собеседника, тыча пальцем ему прямо в глаз.
— "Вы же знаете: человек болеет, старый, заслуженный... Нет, чтоба помочь, да что помочь? — с добрым словом прийтить, — дак нет же? А теперь, пожалста: " Не все равно..." — говорил старик, передразнивая воображаемого Кольку Сергачева. — А подарок ваш - шерсти клок, вот что я вам скажу! Он тольки на то и годится, чтоб его в землю закопать!" — и крикнул сердито:
— "Анюта! Где матерьял-то?!" —
— "На бабиной кровати!" — через плечо отвечала девочка, стоя у стола. Она не хотела, чтобы дед заметил ее лица, свежеумытого, но все равно заплаканного, и делала вид, что отчищает грязное пятно на клеенке. Ее мокрые, туго заплетенные волосы, скреплял тяжелый, с серебрянной чеканкой в виде пары целующихся голубков на матовой черной кости, гребешок.
— "Принеси, пожалста!" — Дремушке было боязно и неприятно идти в пустую хату.
Сгорбившись, пошел он в сарай, долго ковырялся в ящичках и коробках, намертво перетянутых бечевками, зубами рвал узлы; наконец, нашел нужную банку, отсыпал в карман пригоршь мелких гвоздей, но теперь куда-то запропастился молоток. Поискав его глазами на полу, он вышел на воздух, спросил сварливым голосом:
— "Анюта! Молотка не трогала! Он же не с ногами?!" —
— "Да, он у вас в руках, дедушка!" —

11.
На погребке Дремушка гулко бухал молотком по гробу, оббивая его черным крепом. Набрав в рот гвоздей, он прижимал локтем материю и, доставая их по одному из губ, с ожесточением впечатывал блестящие шляпки в черное поле доски, точно каждый гвоздь был его личным врагом.
Вспомнил он, как жена давала ему с друзьями выпить, когда они приходили к нему в гости. Она отбирала у них бутылку, выносила из хаты маленький стаканчик с хрупкой прозрачной ручкой, по очереди наливала всем в этот наперсток и, уходя, уносила с собой бутылку с горлышком, накрытым стекляной посудинкой.
— "Эх, вы, ядрены кролики! — рычал Дремушка сквозь гвозди. — Вот! Вот так!— приговаривал он, втыкая железные тонкие острия в податливое тело доски, — это тебе, голубочек, по головке, а это тебе!" —
— "Почему ты, дедушка не плачешь?! А кто тебе сказал, что я не плачу? Я, деточка, плачу, только слезы мои засохли, как колодец на горе! Я-то плачу, я-то плачу!" — приговаривал Дремушка, и комок дыбом вставал у него в горле.
Он вспомнил, как жена подарила Анюте тот гребешок, с целующимися голубками, и подумал, что Анюта пошла в бабку: чем дальше, тем больше напоминает ее повадками, жестами, интонациями, — сходство это схватывалось на лету, с первого взгляда.
Третьего дня, пришедшая в гости, Анюта забралась под одеяло на скрипучую деревянную кровать и, в темноте прижимаясь к мягкому, теплому боку жены, ласкалась и подзуживала: "Ну, расскажи, бабуля, еще что- нибудь, расскажи!" — А та, разомлев от воспоминаний, бубнила шепотом про то, какая она была молодая да красивая, да как бегали за ней со всей станицы парни, да про мельникова сына, самого богатого жениха, подарившего ей этот гребешок, а там серебра на пол - пуда, и как ей завидовали все девки в округе, а мать говорила ей: иди за него, он так любит, так любит, а она молодая была, дуреха, вышла замуж по любви за этого зюзю, а от него не только гребешка не дождешься, но того и смотри, как бы по миру не пустил. Про зюзю жена говорила погромче, чтоб он слышал. А Дремушка, лежа на топчане в соседней комнате, улыбался и молча думал: "Давай, давай, давай! Ишь, как расписывает! Я, ить, тоже был парень - не промах: пока твой мельник вздыхал, да обхаживал, да гребешки таскал, я тебя — в охапку, да в кусты! Небось, про это дитю не расскажешь?!" —
А сейчас он подумал: "А что? И взаправду — красивой девкой была Нюра! Что и говорить?" — и вроде бы как обиделся на себя за эту мысль, потому что жена, выходило, была права, в смысле "зюзи"-то. — "Э-эх! Все это суета сует, — сказал старик сам себе, — физиономия нам от папы с мамой, ум — от жизни, а душа — от Господа Бога! Чем же человеку гордиться, когда от него так мало что зависит?!" —
— "А, вот, интересно: меня самого с оркестром будут хоронить или без него?" — подумал он, немного погодя, и представил себе, что его на руках несут по кладбищу, а ему из гроба видно, как надувают щеки трубачи, и Сенька Опрышкин, поддерживая культей левой руки барабан, висящий через плечо, дубасит в него колотушкой. Жульничает, гад: стучит через раз! Следом идет вся станица: и стар, и млад, — и все горько, навзрыд плачут!! Еще увидел он, как родственники толкутся около гроба, высовываясь друг поперед друга, чтобы попасть в кадр, а фотограф Лева, отскакивая, приседая, и вновь подбегая, поправляет им лица, чтоб они покрасивше вышли на карточках.
Сам Дремушка лежал в гробу, устремив нос в небо... Дальше его фантазия не пошла, как он ни понукал ее.
Тогда он сбросил старые калоши, залез с ногами в гроб и лег, вытянувшись во всю его длину. Голове было жестко, старик приподнял ее и посмотрел, как он лежит. Сложил руки на груди и, затихнув, полежал немного с закрытыми глазами. Было просто жестко и тесно.
— "Тот мужик, наверное, все-таки подстилал перину!" — подумалось Дремушке. Полного впечатления не получалось, потому что он не мог взглянуть на себя со стороны.
— "И родная отвечала:
       Я желаю всей душой,
       Ежли смерти, то мгновенной,
       Ежли раны — небольшой," — сипло запел Дремушка, отстукивая носком ритм на деревянном борту, и, привстав, крикнул: "Э-э! Анюта! Принеси-ка мне из хаты зеркало!" —
Анюта сняла с гвоздя покрытое черным платком зеркало, принесла его на погребку и, увидев, сидящего в гробу, Дремушку оторопело спросила: "Ты чего туда залез?!" —
— "Не твое дело! — смущаясь, сказал Дремушка, — гвоздики шшупаю, обсматриваю! Проверяю, одним словом! Поставь его вон туда, а тряпку давай мне! Ну, иди, иди! Занимайся своим делом, не мешай работать!" — Анюта ушла, притворив дверь и недоуменно пожав плечами.
Дремушка положил тряпку себе на живот и, аккуратно расправив складки, снова лег на дно.Чуть приоткрыв один глаз, украдкой посмотрел на себя в зеркало.
— "Ну, и что? Ничего особенного! Как в лодке! Вот так, значит, и отплываем?!" — подумал он разочарованно.
 — А что, если накрыться?!" —
Он потащил крышку на себя; поддерживая ее ногами, приладил паз в паз и резко опустил руки. Крышка хлопнула под ухом, и сразу запахло сосновым лесом. Стало темно и тихо, точно он нырнул в глубокую зеленую заводь на самое дно. Это звонкое безмолвие стало неприятно старику, и он задвигал руками, разрезая ладонями многометровую толщу воды. Он спешно толкнул крышку вверх — она не поддавалась, и Дремушка вдруг почувствовал, что какая-то тяжесть налегла ему на грудь и давила неимоверно. Он панически начал рваться из этого тесного и душного ящика, пытаясь подобрать под себя ноги и встать, но только сильно ушибся коленями и лбом. Он перевернулся на бок и попытался поддеть крышку плечом. Это ему не удалось, — в клиновидном ящике он чувствовал себя спеленатым младенцем.
— "Я же тут задохнусь!" — тупо мелькнуло у него в голове, он рванулся из последних сил и всей спиной услышал, как колода поползла с табуреток.
— "Не дай бог, перевернется! — с ужасом подумал Дремушка, — дно, ведь, еще тяжелее!!" —
Ноги его почему-то оказались выше головы. Старик совершенно реально ощущал это. Пьянящая дурнота захлестнула горло. Сердце переместилось в затылок и глухо булькало там, заставляя виски пульсировать так, точно они были резиновыми.
Он падал спиной назад в бездонную пропасть; в глазах так рябило и кружилось, что ему пришлось крепко закрыть глаза и сжаться в комочек, но и это не помогло остановить беспрерывное падение. Весь в холодном поту, он как-то в миг обессилел и облизывал пересохшие губы.
Потом его понесло к земле по отлогой дуге, точно он был привязан к небосводу огромной веревкой. Желтая стена росла, заполняя собой весь горизонт, а там, внизу, между заплесневелыми валунами ждал его омерзительный, вечно голодный паук.
Дремушка дернулся, чтобы затормозить свое падение: желтая стена уже была рядом, и в тот миг, когда он должен был врезаться в нее, к нему из синего, сияющего чистотой неба выбежала, простирая руки навстречу, чтобы подхватить его, молодая, красивая Нюра. Потом лицо ее удвоилось и слилось с, откуда-то взявшимся, лицом Анюты, — так, что стало невозможным различить двух человек в этом новом, одновременно знакомом и незнакомом, человеке, и старик, заплакав и как-то по-заячьи закричав тоненьким детским голосочком, потерял сознание.

12.
Открыв глаза, Дремушка увидел себя на старой деревянной кровати с огромными резными спинками. Ноги, точно чужие, гулко звенели где-то в отдалении. В комнате пахло камфарой и нашатырным спиртом. Дремушка наморщил лоб, увидел мокрую тряпку на своем лбу и почувствовал, как холодные капли катятся вдоль крыльев носа, скапливаются в уголках губ и, переполняясь, текут за уши и на шею. Глаза резало, точно в них насыпали перцу или песка. Старик повернул голову и увидел старого фельдшера, Николая Акимовича, который давно уже собирался на пенсию, да как-то никак не мог собраться. Николай Акимович укладывал в потертый, видавший виды саквояжик какие-то блестящие никелированные инструменты.
— "Ну, слава Богу! — сказала Галина, отходя от кровати, — что теперь делать, доктор?!" — При слове "доктор" Николай Акимович слабо улыбнулся и, потряхивая маленькими, красными, точно с мороза, кистями рук, сказал, взвешивая на ладони каждое слово:
—"Пока, по-видимому, все в порядке. Покой! Уход! Не вставать ни в коем случае! Вероятно, маленькое кровоизлияние! К тому же он довольно сильно разбил себе затылок. Думаю, что все образуется. Я сделал все, что мог!" —
— "Ой, да спасибо же вам, доктор, большое! Если бы не вы... Я прямо голову потеряла!" — говорила Галина, засуетившись по своему обыкновению.
— "А что произошло? — спросил Николай Акимович, взяв со стула черную фетровую шляпу и ребром ладони поправляя на ней складку.
— "Да, я сама толком не знаю! Анюта встретила меня на полдороге, кричит не своим голосом — иди скорее!.. дедушка убился!..— сама перепуганная, дрожит, прямо трясется вся. Я, говорит, тянула, тянула — только кожу на руках сорвала. Я бегом домой, да с соседом еле- еле вытащили. Анюта говорит, что гроб стоял на табуретках, а он шарил внутри, искал, где гвозди повылазили. Наверно, крышка свалилась, захлопнуло, да его по голове, — вон на лбу шишка какая. А табуретка, видно, не выдержала, старье же там такое. Я давно говорила: "Давай сожгу!" — "Нет, не надо!" — А у одной табуретки ножка совсем отпала, ну, гроб и покатился, да прямо в люк погребки, так торчком и встал. Да, если б еще хоть ногами вперед — это бы полбеды, а то — вниз головой! Вытащили мы его, а он — прямо мертвый: из рук валится, глаза кровью налились... Ой, горе, ой, горе! Покойница в хате, а тут еще такое... Я бегом в амбалаторию, спасибо, вас застала, а то б..." — Галина покачала головой.
— "Но все обошлось?! — сказал Николай Акимович. — Хорошо то, что хорошо кончается! Пойду я. Лекарств никаких не надо, только покой!" — он остановился на пороге: "Да! Срывы у девочки обязательно прижечь йодом или зеленкой!" —
— "Я провожу вас, доктор!" — бросилась к дверям Галина, пряча под передником руку с трешкой в ладони. Они вышли из комнаты.
Из темного угла, словно тень, неслышно подошла к кровати Анюта, встав около на колени, коснулась лбом старческой руки, бессильно лежащей поверх одеяла, и, как заклинание, повторяла горячим, дрожащим шепотом:
— "Дедуленька, родненький, не умирай! Пожалуйста, не умирай! Хоть, ты не умирай!"—
Старик нащупал трепещущую, изодранную ладошку, осторожно погладил ее и, улыбнувшись одними губами, тихо сказал:
— "Я не умру, я не умру, моя маленькая, никогда не умру".
 
СТАРАЯ МЕЛЬНИЦА

Дорога была перепахана совсем недавно, может быть, даже два часа тому назад: земля была еще совсем сырой и свежей. На блестящих, отшлифованных плугом, отвалах неборонованного дерна копошились муравьи, суетливо перетаскивая с места на место белые коконы яиц, корчились, уползая в сырость, изрезанные стальными лезвиями лемехов черви, и черные грачи, неторопливо вышагивая по кочкам, выклевывали жучков и семена трав, коричневыми корешками торчащих из пахоты.
От неожиданности и досады Данька плюнул в сердцах на это поле меж ним и дорогой домой, поставленное чужой железной волей с ног на голову, и, вернувшись к лесу, поехал вдоль него, рассчитывая вскорости найти какую-нибудь промежуточную дорогу и вернуться на проселок.
Еще утром, когда он выехал из дому, стерня спокойно желтела справа и слева от дороги, кое-где чернея выгоревшими проплешинами там, где жгли солому, кузнечики шустро выпрыгивали из травы, растущей по обочинам, под колеса велосипеда, и сама дорога была твердой и накатанной, а теперь надо было думать, как прорваться сквозь это море взбаламученной, поставленной дыбом, земли.
Солнце припекало все крепче и крепче, точно решило напоследок выложиться до конца. Его лучи били прямо в затылок непрерывными очередями, нагревая волосы и, уже до волдырей покрасневшую, шею. Данька снял рубашку и, повязав ее на голове наподобие арабского тюрбана, покатил дальше, посматривая по сторонам, в надежде отыскать хоть какую-нибудь тропинку, ведущую в сторону станицы. Он словно гнался за ускользающей от него на горизонте кромкой леса и безнадежно проигрывал.
Он приподнимался на педалях, всматриваясь в зеленую даль впереди себя, но поле будто издевалось над ним: следом за пахотой зеленой стеной пошла люцерна, она тянулась на целый километр или два, и Данька, обливаясь потом, жал на педали и вытягивал вперед шею только для того, чтобы увидеть ровные рядки свеклы, заросшие осотом и пыреем; вплотную к свекле лепились подсолнухи, повернутые к Даньке зелеными шляпками с золотистой бахромой по ободу, потом опять свекла, снова люцерна, еще раз свекла, и, наконец, сочные стебли кукурузы с листьями, похожими на кинжалы. Данька словно принимал какой-то невиданный парад зеленых полков, растянувшихся вдоль леса до самого горизонта.
По его подсчетам он отмахал в сторону километров пятнадцать, и уже давно бы был дома, не случись с ним такого невезения. Иногда в стороне от себя он видел одинокую вербу над канавой с водой, и, хотя в горле саднило и жгло, как от перца, он не решался попить оттуда: при одной мысли о желтой болотной воде, о лягушках и змеях, которые водились в таких местах, его всего передергивало отвращением.
Он уже не так весело крутил педалями и не смотрел по сторонам, а, доезжая до какого-нибудь подъема на холмистой дороге, слезал с велосипеда и шел пешком до самого верха.
Между тем, солнце постепенно уходило за лес, и в какой-то момент разом пропало с неба, словно провалилось в мохнатую утробу. Потянуло прохладой и сыростью, и Данька подумал, что, наверное, дорога здесь опять выходит к реке и что теперь он наверняка выберется на проселок, который доведет его до дома.
Внезапно лес вывернулся в сторону и пошел нырять и петлять по балкам и низинам, заросшим непроходимым кустарником, а Данька увидел перед собой большой пруд с кустами ивняка по всему берегу и кирпичными строениями фермы за дощатым забором на той стороне пруда.
Направо темнел остов полуразрушенной мельницы с остатками водяного колеса. Ставок, который когда-то теплыми струями бил в его лопасти, заставляя мельницу деловито и радостно погромыхивать, давно уже пересох, превратившись в цепочку прудов, люди забыли сюда дорогу, и она заросла травой, словно ее и не было никогда, а сама мельница, глядя на мир слепыми бойницами окон на верхней террасе, с потеками и пятнами на покоробленной штукатурке стен, являла собой унылое напоминание о бренности всего, стоящего и живущего на земле, о недолговечности человеческой памяти.
Данька подъехал к самой кромке воды, затормозив на желтом, истоптанном копытами, песке с разводами коровьих лепешек, и спугнув неторопливую черепаху, которая скользнула в зеленую воду и исчезла с глаз, пустив пузыри.
— "Теперь ясно, — подумал он, — куда меня занесло. Я же здесь чуть было не утонул, когда отец ушел на мельницу, а меня оставил на берегу. Сколько мне тогда было? Года два-три? Теперь все ясно: за фермой — дорога. Сейчас попью водички и через час буду дома!" —
Он объехал пруд, подпрыгивая на кочках и внимательно поглядывая под колесо: в этом месте у воды росла колючая акация, — и, добравшись до узкого желоба, над которым длинной кишкой с вершины бугра тянулась металлическая труба от белой цистерны, подпертой деревянными чурбачками, нажал на спусковую ручку и, наклонив голову, ждал, когда загудевшая в трубе вода польется из крана.
Вода потекла, но только где-то выше, из множества дырочек, пробитых в трубе, наполняя желоб мутным, желтоватым месивом.
— "Не пей, братец, из копытца!" — подумал Данька и понюхал воду в желобе. Она была затхлой и вонючей, отдавая металлом, как в алюминиевой солдатской фляжке.
— "Ты отсюдова не пей! Здесь телята пьют!" — услыхал он детский голос над самым ухом. Подняв голову, он увидал пацана лет восьми, с загорелым, облупленным носом и белыми, выцветшими волосами, космами спускавшимися ему на лоб и уши.
— "А где ж мне напиться? — спросил, нимало не удивленный, Данька, — у меня с самого обеда в глотке сухо, как в пустыне Сахара! Ты здесь что, один?" —
— "Не-а! — сказал пацан, — с папкой и мамкой! Только, папка за фуражом уехал, а мамка пьяная в сарае лежит!" —
— "Да?! Как интересно вы живете! — сказал Данька. — А вон там — кто?" — он показал на хатку под соломенной крышей на дамбе около мельницы, где белыми хлопьями маячила гусиная стая.
— "Бабка Токмачиха! — отвечал пацан. — Ух, и ведьма, она вчерась мне чуть ухи не оторвала!" —
— "И кирпичами кидается!" — добавил он, взглянув на Даньку, точно проверяя: верит он ему или нет.
— "Ну, так, я у нее и напьюсь!" — вслух решил Данька и, подсаживая велосипед под седло, направился по тропинке, сбегающей с бугра к воде.
— "Поди, поди! — сказал пацан, качнув головой, — она тебе башку пробьет, а мозги в рукавице донесешь!" — и вдруг побежал за Данькой, подпрыгивая на одной ноге и высунув язык.
Дразнясь, закричал истошным голосом: "Гуси, гуси, га-га-га! Городская сапога!.. Гуси гогочут, город горит, каждая гадость на "Г" говорит!.." —
— "Почему же сапога? — спросил, усмехаясь, Данька, — как же так, старик?.." — но пацан, не внимая его словам, тянул свое, бросаясь к велосипеду с разных сторон, как собачонка.
— "Иди, гуляй! — сказал Данька снисходительно, но строго, — и не ори, а то мамку разбудишь!" —
Через минуту Данька стоял у плетня Токмачихи. Хозяйка сидела, подоткнув юбки за пояс, на длинной деревянной лавке, к которой была приделана ручная мельница, и мерным круговым движением молола кукурузу. Покончив с одной порцией зерен, она наклонялась к ведру, таким же мерным движением набирала в руку следующую горсть, засыпала ее в раструб, опять бралась за рукоять и продолжала молоть, чуть покачиваясь всем корпусом.
Данька окликнул ее, но она, словно не слыша, даже не повернула к нему головы. Он вошел во двор, который, собственно, можно было назвать двором весьма условно: плетень стоял только со стороны пруда, — и, подойдя поближе, присел на корточки, заглядывая ей в лицо.
Старуха смотрела перед собой далеким, отсутствующим взглядом, точно в глубокой задумчивости, и, глянув в ведро, Данька обнаружил, что она вертит мельницу вхолостую: ведро было пусто, а кукурузы не было и в помине ни под лавкой, ни под ногами.
— "Я гляжу, они здесь все интересно живут! — подумал Данька, — Тихо шифером шурша, крыша едет, не спеша! Может, она еще и глухая?" — и, приложив руки рупором ко рту, закричал: "Бабушка, здравствуйте!!" —
Она перестала молоть, откинувшись, посмотрела на него и буркнула: "Не ори! Больной, что ли? Небось, не глухая, слышу!" —
— "Попить не дадите, бабуся? Горло пересохло, никакого терпения нет!" — умоляюще проговорил Данька.
— "А ты кто ж такой будешь? Из городу, али как?" — спросила старуха, подтягивая концы платка, съехавшего ей на затылок.
— "Да, нет! — отвечал Данька, думая про себя: "Кой черт? Что ей за дело? Пока эти старухи все сплетни поразузнают, сто раз окачуриться можно!" — Я отсюда, местный, из Тенгиреевской станицы! Заблудился я! Пить хочу!!"—
— "А по разговору и обличью, как городской! Тебя как зовут-то?" —
— "Данилом," — начиная раздражаться, отвечал Данька.
— "Из старообрядцев, что ли?" — поинтересовалась бабка.
— "Да, нет, почему же? Просто, деда звали Данилой, вот и меня тоже, как маминого отца: Да-ни-лом! — почти завопил Данька, — бабушка, я двадцать километров по жарюке отмахал, помираю я, дайте попить, что ли!!" —
— "А ты не кричи, милок! Бог терпел, и нам велел! Ишь, ты, какой прыткий! Чей такой будешь?" —
— "Сын я, сын Василь Мокеича Дремова, учителя, около моста живет! А я — его сын! А он — мой отец! А я — в институте учусь! В Москве — столице нашей Родины! Волосы у меня длинные, вот видите?! — Данька тряс лохмами, — Штаны с отворотами ношу, поднабрался в Москве!.. Попить дадите, аль нет?! Или мне из этого болота лакать?! О, Господи!!" —
— "Да ты не серчай! — сказала старуха, — вишь, какой горячий! Пойдем в хату. Знаю я твово батьку. Он мою Катю в седьмом классе учил". —
— "Ну, слава богу, разобрались: где, чьи ноги!" — подумал Данька.
Они прошли в горницу, и Данька, сбросив тапки с ног, с удовольствием ощутил ступнями холодный земляной пол. В хате пахло знакомыми запахами деревенского жилья. На стенах висели гроздья, сплетенных хвостами, луковиц; посреди комнаты стоял, растопырив шаткие ножки, словно новорожденный теленок, выскобленный добела стол; над кроватью, покрытой ситцевым одеялом, до того пестрым, что, казалось, сплошь состоящим из одних заплаток, висели коричневые, потемневшие от старости рамки с фотографиями, какие деревенские жители имеют обыкновение выставлять на самом видном месте.
На картонных фотографиях, с фирменными знаками дореволюционных ателье стояли усатые казаки, молодецки выпятив грудь и сжимая в ладони рукоять кинжала у пояса; как на выставке, в рамки были втиснуты изображения родственников — в одиночку и группами: родителей хозяев, их самих, их детей, их внуков, соседей, гостей — на свадьбах, за праздничным столом, у гроба покойника или покойницы, на поминках, на проводах в армию, где среди лиц известных и родственных замешивались приблудные, так же, как и все, перевязанные платочками с ног до головы, влезшие в кадр поперед всех, чтобы на снимке была видна бутыль с самогоном в руке; солдатские фотографии, на которых, зажатый тесным воротом мундира, воин тщетно пытался выразить некое подобие улыбки, — словом, весь набор тем и сюжетов был давно знаком и известен Даньке, как и натянутые, дурные лица с остекленелыми глазами, уставившимися в одну точку, — и он, небрежно пробежав по рамкам невнимательным взглядом, остановился перед портретом, висящим несколько поодаль.
С портрета на Даньку смотрела девушка лет шестнадцати, с миловидным, чуть удлиненным овалом лица, и еще совсем юной, неокрепшей грудью, маленькими бугорками приподнимавшей летнее платьице с полукруглым глухим вырезом от ключицы до ключицы.
— "Смотри-ка! — сказал сам себе Данька, подходя поближе, — да это же Анна Каренина!" —
Ее удивительное лицо привлекало к себе внимание каким-то живым, озорным, и в то же время мягким и ласковым выражением глаз, какое бывает только у доброй и умной собаки. В ее распущенных по плечам, чуть вьющихся на концах, волосах, в больших, глядящих в упор, серых глазах, опушенных длинными ресницами, в чуть вздернутом носе и разрезе пухлых губ — точно было что-то детское и, одновременно, бесконечно женственное, и Данька, вздохнув, подумал, что он был бы не прочь повстречать такую красавицу в своей жизни.
Шурша юбками, вошла старуха. Она принесла в глиняном глечике молока, поставила его на стол, и, подав Даньке кружку, отрезала для него здоровенный ломоть хлеба, прижимая ковригу к груди.
Данька залпом проглотил одну кружку ледяного молока и, налив еще, начал смаковать маленькими глоточками, наслаждаясь приятной истомой, наполнившей все его тело.
Старуха поглядела на него и сказала предостерегающе: "Смотри, не хлебай здорово, а то застудишься. Холодное, из воды вытащила". —
Данька прыснул молоком на желтый, помазанный коровьим навозом пол, разбрызгивая по нему мокрые хлебные крошки. Он вспомнил, как ему рассказывали, что старухи, чтобы молоко оставалось холодным в жару и не скисало, сажают в него жаб. Данька заглянул в кувшин и побултыхал в нем молоком.
— "А, разве, вы туда лягушек не сажаете?" — спросил он сдавленным голосом, полным тошноты, в ответ на недоуменный взгляд старухи.
— "Да ты что?" — засмеялась та, разглаживая руками передник на коленях, — из родничка достала, глечик закрываю марлечкой. Пей на здоровье, не боись!" —
— " Хорошая старушенция!" — подумал успокоенный Данька, и, желая загладить свою бестактность и завязать разговор, показал кружкой на портрет девушки и спросил: "Дочка?!" —
Старуха молча кивнула головой.
— "Это та самая, Катя, да?.. Красивая! — одобрил Данька. — И имя у нее хорошее!" — Старуха поджала губы, подробно высморкалась в платочек, достав его из рукава, и, вновь сложив в восьмую долю, вернула на место.
— "А все-таки она немного чудная!" — решил Данька. Разговор решительно не клеился.
Он опять перевел взгляд на усатых казаков, застывших в позе боевой готовности, и увидел в самом уголке одной из рамок маленькую фотографию, на которой без труда угадывалась та самая девушка, что и на портрете, но уже в свадебной фате, бок о бок с какой-то мужской фигурой в пиджаке на ватных плечах. Ноги у мужчины были оторваны, лицо на снимке все исцарапано чем-то острым так, что нельзя было разобрать его черт, и выколотые глаза белели двумя клочками фотографической бумаги.
— "Это что? Детишки оборвали? Внучата?! — угодливо спросил Данька, желая хоть чем-нибудь нарушить это непонятное безмолвие хозяйки, — небось в шпионов играли?!" —
— "Что оборвали? Что оборвали? Нет у меня никаких внучат! — неожиданно громко сказала старуха. — Попил?!" —
— "А кто ж ему глаза повыколол?!" — сказал Данька, словно уличая старуху.
Она метнула в него быстрый и неожиданно зоркий и пронзительный взгляд. Данька подумал, что у нее когда-то были такие же красивые глаза, как у девушки на портрете.
— "Ты что здесь вынюхиваешь, шпион проклятый? Думаешь, я ничего не понимаю?.. Думаешь, я — дура?.." — старуха, вдавливая его взглядом в стену, медленно шла к нему, протягивая длинные, с желтыми изогнутыми ногтями, пальцы, словно намереваясь выцарапать ему глаза.
— "Да вы что, бабушка?! — оторопело проговорил Дань¬ка, уворачиваясь от нее и забегая по другую сторону стола, — какой же я шпион, я сюда попал случайно!" —
— "Шпио-о-о-он! — спокойно и уверенно сказала старуха ласковым голосом, и от этой ласковости у Даньки мурашки побежали по коже. — Вот ты, голубчик, и попался собственной персоной!.. А я тебя сразу узнала, тольки ты взошел на двор!" —
Данька смотрел, как старуха накидывает крючок на дверь, и предчувствие беды наваливалось на него. — "Да, ерунда! — подумал он, — что она может мне сделать? Я в три раза сильнее ее!" —
— "Но, все-таки, надо убираться отсюда: мало ли что ей в голову взбредет, мразматичке старой!" — подумал он опять и крикнул в соседнюю комнату, куда скрылась старуха, чрезмерно спокойным и громким голосом: "Бабушка! Большое спасибо за молоко! За хлеб-соль, одним словом! Пора мне ехать, а то засиделся я тут у вас!" —
— "Куда же ты, голубчик? — ехидно спросила старуха, отдергивая полосатую занавеску с дверей, — ты же еще не всего отведал!" —
Данька с ужасом увидел, что старуха держит в руках топор на длинной рукоятке.
— "Вот оно! — бухнуло ему в голову, — Сказал же пацан, что мозги в рукавице понесешь!" —
Старуха замахнулась худыми руками и тяпнула топором по углу стола, — Данька вовремя отскочил в угол. Промахнувшись, старуха обиделась и, ворча сквозь зубы ругательства, начала медленно обходить стол, пододвигаясь к углу, в котором ошарашенный Данька пытался унять дрожь в щеках. В ее молчаливом, настойчивом подкрадывании было что-то исступленное и безжалостное, и Данька понял, что она не шутит и что он, действительно, в следующий миг может лечь на пол с разрубленной головой.
Старуха обогнула стол и уже кралась вдоль стены, приготавливая руки для следующего удара. Данька так же медленно, не сводя глаз с топора, отходил задом к кровати и, уже чувствуя спиной ее касание, подумал: "Надо все время держать ее так, чтобы между нами был стол. А потом — к двери!" —
Старуха начала замахиваться, нервы у Даньки не выдержали, и он, напружинив тело, качнулся к дверям. Старуха хихикнула и, опустив топор, все так же медленно отошла от стенки, и, выставив лезвие в Данькину сторону, начала задом двигать стол к двери.
— "Вот теперь все! — мелькнуло в голове у Даньки. — Она возьмет меня голыми руками!.. Что же за чушь?!" —
— "Что вы валяете дурака, бабуля?!!" — бешено сказал он, все еще не решаясь выйти из простенка меж углом и кроватью.
— "Сейчас узнаешь, сукин ты сын! — сказала старуха, покряхтывая под тяжестью стола.
— "Катю мою захотел?.. Кобелина проклятый!.. А вот тебе Катя!" — она сложила из пальцев коричневый кукиш и показала его Даньке.
— "Да, не знаю я вашей Кати!" — крикнул тот.
— "Не знаешь? А кто ей записочки писал? Не ты, что ль? В лес возил?!.. Счас, счас!" — кряхтела старуха, дожимая стол.
— "Ну, зараза старая! — думал Данька, прижавшись к кровати и бессильно сжимая зубы, — промахнись только! Я из тебя две сделаю!" — Старуха оказалась хитрее и ловчее, чем показалось поначалу.
— "До топора не допрыгнуть — далековато. Это ясно, а она может просто тюкнуть лезвием — и все. Вот это ничего, называется: сидел, чинил примус, никого не трогал... Короче, — процентщица и Раскольников, только все наоборот!.." —
Старуха оставила стол и, порывшись за пазухой, достала какой-то конверт, смяла его в комок и швырнула Даньке в лицо, по-прежнему держа его под топором. Данька механически поймал бумажку, судорожно сунул ее в карман.
— "На! Ешь! — выкрикнула старуха визгливым голосом. — Не достанется тебе моя доченька! Я ее отправила далеко-о-о! Не найдешь, не найдешь ее ни за что!" —
— "Ух, ты! — сказал, топнув на нее ногой, Данька, — очень она мне нужна, твоя доченька!" —
— "Ах ты, кобелина, паскудник проклятый! Наигрался с девкой — и в кусты, а она нехай в подоле носит?!.."—
Старуха теперь шла напрямик, через всю горницу, слегка лишь кося глазом направо-налево, чтобы предупредить любое Данькино движение.
Данька сорвал с постели пестрое, лохматое одеяло, изо всех сил шваркнул им по топору, и, не давая старухе опомниться, сбил ее с ног, наступил на топор босой ногой, прижав топорище к полу, и накрыл ее одеялом с головой.
Устало наклонясь, он поднял топор и, выйдя в соседнюю комнату за полосатой занавеской, швырнул его в окно. Маленькая рама с треском вылетела во двор, взвизгнув стеклами о булыжники.
Старуха уже выбралась из-под одеяла и набросилась на Даньку, суча ему в лицо маленькими, сухонькими кулачками. Он отшвырнул ее на кровать и, вывернув стол на середину горницы, начал рвать крючок из кольца, не соображая, что, напирая плечом в дверь, сам же зажимает носик крючка в гнезде. Он рвался наружу, ужасаясь, что не в силах сбросить какой-то вшивенький стерженек.
Старуха висела на нем, вцепившись сзади в волосы и ворот рубахи, и, отрывая ее от себя, он чувствовал — какая она жилистая и цепкая.
— "Да, будь ты проклята!" — рычал он, стуча старухой по стене, словно пьяница сухой воблой, но та висела на нем, вцепившись бульдожьей хваткой, и Данька чувствовал, как она ногтями раздирает ему спину. Одну руку она высвободила и, раскровенивая ему лицо и шею, кричала жалобно тоненьким голоском:
— "Не отдам! Не отдам! Лучше меня убей! — и тут же, басом, победно и ликующе: "Катюшу захотел?! А этого не хо-хо?!" — и залепливала в потолок виртуозным матом. Все это было похоже на кошмарный сон, чудом случившийся наяву. Конечно, вырубить ее Данька мог одним ударом, но помня о своей "тяжелой" руке, боялся не рассчитать.
Наконец, он отцепил ее от себя вместе с рукавом рубахи, двинул слегка по шее, так, чтоб она кувыркнулась на кровать, и с ревом распахнул дверь настежь, вырвав крючок из дверной стойки.
Данька схватил велосипед и кубарем, в одну секунду, слетел вниз, к мельнице, а старуха стояла на бугре и победно грозила ему оттуда топором на длинной ручке.
— "Вот, Ванюшка приедет, он тебя из ружья застрелит, кобелина ты негодная!!" — кричала она ему вслед.
...Перебравшись по мелкой воде на то место берега, где он час тому назад спугнул в воду черепаху, Данька остановился, сообразив, что тапки остались у старухи.
— "Да, черт с ними! — сказал он самому себе, поразмыслив немного, — я — не Тарас Бульба, а тапочки — она, пожалуй, сейчас рубит топориком на мелкие-мелкие кусочки!" —
Он нашел место у берега почище и, присев на корточки, плеснул водой себе в лицо, смывая кровь с расцарапанных шеи и щек.
— "Это кто ж тебя так разделал? — человек с удочками, весело скаля зубы, смотрел на него с пригорка. — Токмачиха, что ли?" —
— "Она самая!" — неохотно отвечал Данька, но не удержался и похвастался: "Вот Ванюшка приедет, он меня из ружья застрелит! Ваша милая бабуся мне твердо это пообещала!"—
— "Ты не обращай внимания! — сказал человек, — это она шутит!" —
— "Хорошие тут у вас шутки!" — сказал Данька, наблюдая за рыбьими мальками, которые стайками поднимались из зеленой глубины и сглатывали кровяные капельки, темно - вишневыми дробинками лежащие на воде.
— "А чего это она на меня накинулась?" —
— "Так, она же — чокнутая, — сказал человек с удочками, — здесь все это знают и не суются к ней!" — Человек помолчал. — "Лет двадцать уже, как чокнулась. У нее дочка была, красавица, там, такая девка была, что ты!!" — Он сказал это так, будто Данька ему возражал. — "Я ее хорошо помню, ты еще пешком под стол ходил, а я — помню!" —
— "Ну, и что?" — сказал Данька.
— "Ну, и ничего! Дурак ей в мужья попался!.. Колька Шарин... Такой задавака был: все у него — дерьмо, один он — конфетка... Он на ней перед армией женился. Служил где-то в Казахстане или в Киргизии, точно не помню... В пограничниках... Срочную отбухал, остался на "макаронку". А там сразу отличился: шпиона поймал, что ли, — ему звездочку кинули. Ну, и пошел парень вразнос: я — не я, что хочу, то и делаю... Герой, ведь... А его из армии — в шею... Приехал домой, начал пить... Наберется, уже на ногах не стоит, а сам кричит: "Ты знаешь, перед кем стоишь?! Я — охвицер! Я — герой! А ты хто?!" — и за грудки... Его отметелят по-черному, к хате привезут, как дрова, сбросят у забора, и от-то он до утра отсыпается... Начал жинку лупить, гоняет ее, старухе тоже доставалось крепко... Они, как увидят, что он пьяный идет, — по кустам, по - пластунски в посадку, — и к соседям...
И, вот, раз приходит он домой с работы, а он тогда бахчу сторожил около Лабёнка, — как раз дело было в августе, — вот, как сейчас... Опять же, пьяный... Катерина сховаться не успела, начала ему выговаривать да стыдить, а он на нее понес: "Ты, говорит, такая, сякая... шляешься, говорит, с кем попало!" —
Ну, и начал ей любовников лепить.
— "Я, говорит, сторожую, а твоя старуха на стреме стоит?!.." — Да, ружье — хвать, и к ней!.. Та — бежать, да, куда там: нагнал ее в конце огорода и в кукурузе срезал из берданки, прямо в сердце, наповал так и шарахнул... Сразу протрезвел, к ней кинулся:
 —"Катя, Катя!" — а какая, тут, Катя, она уже готова, шутка ли — из ружья в упор?!.."—
— "Ну, и что? Посадили?" — спросил Данька.
— "Не-е! — протянул мужик, — он же повесился! Пошел в сарай и повесился! Вот и вся ихняя история... А старуха с того времени стала, как тронутая: ходит, цыплят каких-то ищет, у них сроду цыплят не было, одни гуси; а то, подойдет и спрашивает: "Катю, говорит, не видел?"—
Говорит: "За хлебом ее в магазин послала, а она все не идет, уже обедать пора, а ее все нет!" —
А другой раз все делает и говорит разумно... Вот и разберись с ней... Закурить не найдется?" —
Данька достал из велосипедного подсумка папиросу, дал мужику. Тот закурил, прикрывая ладонями спичку и, отдавая коробок, сказал: "Сейчас самый клев начинается! Вон там, у старой мельницы, хор-рошие окуньки берутся! Про это место сейчас все забыли, а раньше около колеса угнездиться нельзя было, рыбак на рыбаке сидел! Ну, бывай здоров!" — и пошел вдоль берега, широко ступая корявыми ногами, обутыми в резиновые, до самых бедер, рыбацкие сапоги.
— "Э -э-э! — крикнул ему вдогонку Данька, — а кто такой Ванюшка?!" —
— "Ванюшка, это ее сын! На фронте погиб, еще в 41-м, я же говорю, старуха пошутила!"—
— "А-а-а!" — тихо протянул Данька. — "Чего только не бывает в жизни..." — подумал он, глядя на слепые проемы стен, где, кроме ласточек, гнездящихся под карнизами, не было ни одной живой души.
Данька притулил велосипед к обрывчику, там, где подмытый волной берег обвалился в воду, обнажив коричневые, похожие на змей, корни верб, и глянул в круглое зеркальце у руля. Физиономия была подпорчена основательно.
— "Что я дома скажу? — подумал Данька. — Не поверят, скажут: кого-то насиловал!.. Чертова швабра!" —
Он полез в карман за платком и, нащупав бумажный комок, достал его. Это был пожелтевший от времени, замусоленный конверт. В конверте лежала бумажка. Данька вытащил ее и, расправив на колене смятую страничку, вырванную, видимо, из школьной тетради, прочитал:
— "Дорогая жена Катерина Егоровна. Я жив здоров того и тебе желаю. Я теперича не тот што давеча. У меня теперича офицерская кровь в жилах текет и ты теперича не просто баба а офицерская жена а потому не позволяй себя кликать Катькой пущай тебя кажный Катериной Егоровной зоветь как интилигентные люди. Посылаю тебе 600 рублей. Купи себе скатерку с трюмой и часы с кукушкой купи на двери драпу с набоями на окнах повесь квадратной каймой тюлю и поставь растительность с широкими листьями. Свиню теперича в хату не пущай а найди собе бабу нехай она досматривает. Справь собе юбку с прорехой с зади к низу штоб фигура была видна как есть. Сшей пальто на воротник присобачь какую нибудь шкуру. Да купи розовую мазулю што губы мажут и сходи ишо к соседу Федору нехай он тебе волосья покрасит в гнедой цвет. Сделай причестку как у кобыле хвост. Мотри не ослухайся сделай как сказал а то розвот. Я теперича не тот што давеча. А ишо пудру в харю сыпь не жалей будь интилигентная баба. Сходи к сапожнику Петру пущай приколотит тобе на тухли большие каблуки ходи задом виляй. Гармоню мою продай и купи пиянину поставь в правый угол где теленок стоял. Полы скобли гостиной зови. Съезди в Армавир обтеши ногти. Зубья чисти какой ни есть счеткой. Да не сморкай сопли в подол. Разговаривай культурнее в городе на улице в омморок падай до тех пор не вставай пока в харю не плескнут воды. Нашему кобелю попону шшей и ходи с им гулять да не забудь зонт. Вот тебе мой сказ. И ишо не шляйся с кем попало а то приеду голову оторву. Не ослухайся. Как не ослухаешься приеду домой и увезу тебя со всем барахлом. Город наш красивый около границы но это военная тайна.
С офицерским приветом твой супруг Николай. Я теперича не тот што давеча".
Внизу письма шла затейливая роспись с кружевными завитушками, дата...12 сентября 1952 года... Данька вздохнул и, сложив письмо, сунул его в задний карман брюк...
...Откуда-то, из дальнего уголка памяти выплыла картинка:
— "Он, малыш, стоит на обочине дороги, провожая глазами похоронную процессию. Мимо него, к Любитскому мосту движется густая, плотная толпа людей. Мужчины несут, подпирая с боков плечами, маленький гроб. Белое лицо молодой женщины, окруженное россыпями живых цветов, медленно плывет поверх голов, скользя по облакам и верхушкам деревьев. Люди движутся скорбным шагом, в последних рядах тихо переговариваются.
А далеко позади плетется унылая лошадь, запряженная в телегу с еще одним, поставленным на солому, гробом, над крышкой которого склонилась сгорбленная черная фигурка матери.
Возница лениво пощелкивает кнутом, лошадь переступает с ноги на ногу, и большие зеленые мухи звонким роем гудят над гробом, сопровождая самоубийцу.