Николай Зарубин. Памяти Мастера

Ян Кунтур
          Бывают у меня такие минуты, когда глаз сам ищет зеленый живописный квадрат на стене, который отделен от светлых обоев жемчужно-сероватой рамкой – картину «Спас для Кунтура» - подарок на день рождения от покойного друга-художника Николая Зарубина. Написана она между нашими днями рождения (13 и 15 февраля) за четыре месяца до его смерти. Конечно, картина не способна заменить ушедшего, но она тоже может стать другом, помощником.
          Мой взгляд блуждает по ее тонким березовым веткам, по треугольникам листьев, сквозь которые ярко-белым бликующим крестом пробивается свет. Из этой игры света и листвы вдруг проступает лик Спасителя, каким он проявился на знаменитой Туринской плащанице. В его пронзительных глазах и сдержанной улыбке  – одновременно и нежность, и строгость,  и даже какая-то мудрая суровость... боль сострадания, щемящая трепетность, любовь к тем, кто стоит сейчас перед ним и в то же время полная отрешенность. Глаза смотрят в твоё сердце, словно спрашивая: «А на что способен ты?», и одновременно вглубь себя... «Познай себя, и ты познаешь Вселенную…» Это как бы создаваемый Богом-Отцом прямо перед тобой в данное мгновение в этом материальном мире из Ничто, из света, образ Бога-Сына - анти-материальный, но всё таки реально присутствующий…
          Но кроме самого изображения я чувствую и вижу также оставшееся в прошлом движение творца, скольжение кисти, наносящей мазки; саму руку мастера, которая водит ею. Невидимый друг и сейчас здесь со мной, он живет в этом застывшем на холсте движении кисти. Если я проведу по разноцветным линиям пальцем, то сам на какую-то долю секунды становлюсь им. Безусловно, любая настоящая картина вбирает в себя части личности, энергии, души и опыта своего автора, как ребенок - от родителей, но когда творец ее был твоим другом, это ощущается удесятерено. Не знаю, может быть, не будь у меня этой картины и ее скрытой поддержки в кризисные периоды, меня и в живых-то уже не было бы…

        Это просто невозможно… В июне этого (2011) года время отсчитало  уже тринадцать лет, как Николай ушёл. А 13 февраля ему исполнилось бы 63 года. Мало… как мало выпало… 50 лет… Когда мы провожали его в 1998 году в Центральном Выставочном зале (ЦВЗ) города Перми, вокруг на улицах шел праздник. Поэтому тело несколько дней пролежало в морге, ожидая, когда наконец пройдет День Города. Того города, которого Николай пытался понять до самых его тополиных корней, прочувствовать  всю его его холмистую душу и воплотить то, что открылось, на холстах. Для него Пермь была не просто местом проживания, а местом Силы, центром Мира… А на стенах ЦВЗ  тогда висели его картины, как последняя персональная выставка. Шла панихида… На улице было знойно и солнечно, висели пёстрые флаги, шары, шумела демонстрация из радостных тинэйджеров. Один из них подскочил к нам с Володей Гладышевым, потерянно стоящими у входа, и подарил яркий флажок, недоумевая на наш печальный вид… Напротив входа в ЦВЗ в липовом сквере посреди проспекта сидела моя беременная жена… А внутри, у самого гроба, вопленицей причитала приехавшая с Алтая старушка-мать Николая…
        После похорон, когда мы уже возвращались по своим домам с Северного кладбища, над головами нашими вдруг вспыхнул в закате праздничный фейерверк, как в той средневековой китайской притче про трех смеющихся монахов…

        …Они бродили по всему Китаю, по всей Поднебесной, никогда нигде особо долго не задерживаясь и не прерывая... своего смеха. Смех был основой их жизни. Смех был древнее их, он исходил от Первопричины всего. Останавливаясь на площади очередного селения, они заражали этим смехом всех, и тогда день превращался в праздник, а на людей сходило озарение.
        Сменяли друг друга десятилетия, а монахи все также бродили смеясь по Китаю. Их любили, ценили, ведь они несли с собою ощущение счастья, то есть были драгоценностью... Но никто не вечен… Тело снашивается, как и одежда… Один из монахов умер. Жители деревушки, близ которой это случилось, в глубокой скорби, с плачами медленно отправились выразить соболезнования своим любимцам. Но когда они подошли к их лачуге, то остолбенели… Умерший лежал на помосте, одетый в яркую праздничную одежду, а вокруг него приплясывали, пели и смеялись, как ни в чем не бывало, два его друга… Они-то знали смысл и истинную цену всему… Но этого не знали селяне. С рыданиями они подняли монаха, чтобы переодеть в подобающие погребальной церемонии одежды… И тут из складки выпала записка: «Сожгите мое тело на главной площади, только умоляю, не трогайте моей одежды». Так добрые жители и сделали. С плачем подняли они тело на плечи, с плачем отправились на площадь… Под веселое пение и танцы двух его друзей… И вот, когда к дровам поднесли факел, плач крестьян их достиг своего апогея. Огонь резво побежал по узорчатой ткани, словно нанося поверх неё новый орнамент. И тут…
        Оказывается, перед смертью монах набил все свои карманы и складки фейерверками, петардами, ракетами... И тут начался необыкновенный салют, перешедший во всеобщий праздник. И многие из присутствующих  тогда на нем достигли своего просветления…

        Николай был таким же «смеющимся монахом», увидев его, пообщавшись с ним, просто невозможно было сразу же не стать его другом, не привязаться всей душою. Мы познакомились на его персональной выставке в 1992 году в ДК Профсоюзов (которого тоже уже нет и в помине). В тот период жизни я активно пытался понять, что же творится вокруг и внутри меня, посещал различные духовные или около-духовные общества, имел множество знакомых на этом поприще. Кто-то из них и посоветовал мне сходить на выставку необычного художника, говоря при этом что-то про космос, другие миры и планы.
         Пришел я туда поздно, уже к самому закрытию. Посетителей не было. Только два человека сворачивали аудио-аппаратуру. Первый из них – невысокий плотный седеющий мужчина с кучерявой бородой и волнистыми волосами. Такая же задумчивая плавность и округлость была во всей его фигуре, манере, жестах. Было в нем что-то от Пана, Диониса и Сократа, вместе взятых. И та же мягкость и естественная деликатность была в его речи и в отношениях с людьми. Это деликатность земли и человека, возделывающего ее. Это деликатность воздушных овалов, овевающих ее. С ним была женщина – разительная противоположность ему – скифская или хазарская княжна с густыми темными волосами и несколько островатыми чертами… Так я впервые увидел Николая и Людмилу. Мне благосклонно, несмотря вышедшее на время, разрешили посмотреть все, даже снова включили музыку группы «Эльфы». Не торопили, не подгоняли, а внимательно ждали, наблюдая, всматриваясь. Ведь что для художника может быть важнее, чем ответная реакция. Это значит: есть контакт, связь налажена, он понят…

        А я тогда был поражен: вместо предполагаемых космических абстракций, я вдруг увидел и почувствовал то, что сам пытался найти и проявить в слове… Здесь была высокая искренняя поэзия, настоящая пронзительная лирика, где метафоры вытекали из метафор, оживали, создавали основу, наслаивались, играли смыслами, раскрывая новые плоскости, измерения. При этом все было пронизано-сцеплено какой-то своей собственной философией, не заученной, не слизанной у авторитетов, а своей личной, глубинной, выстраданной, с музыкой в  придачу, а помимо них еще чем-то таким, неуловимым, бесконечным, соприкасающимся с интуицией. Причем, все это было в гармонической цельности, которая не раздражала, не сбивала, не эпатировала, но насыщала, обволакивала, раскрывала. Даже обыденное она подавала с какой-то сердечной,  или, скорее, с душевной стороны… Вызывало волну приятного озноба…

        …Сквозь золотисто-янтарное свечение – можно сказать, колорит осенней листвы, - которое ближе к линии горизонта переходит в зеленовато-голубое, проступают едва намеченные белесыми линиями силуэты двух немолодых крестьян, мужчины и женщины, отца и матери художника. И не понять, то ли проступают они, то ли, наоборот, тают в этой лучащейся земле. Они – часть ее. Мужское и женское начало ее. А может это всего-навсего – блик-отражение на оконном стекле памяти. А за ним (в ней), вдали – едва различимые родные домишки, коровки, деревца и облака, сливающиеся, становящиеся едиными с крестьянами, тающими в золотом. Полотно все светится теплом и нежностью золотой осени. Мужчина что-то пьет из трехлитровой банки. Внутри нее, и одновременно у самого горизонта – маленькая церквушка над всё теми же отражающимися и тающими, вечно изменчивыми облаками, фата-морганой. Мужчина, словно вдыхает в себя облака из банки, становится ими. А женщина, застыв, пристально смотрит на него. И по всей картине невидимо проступает знак «V»: он в пальцах крестьян, в изгибах их локтей, складках одежды и облаков. Это знак улетающих на юг птиц, знак прощания, знак осени. И в то же время – это знак жизни (vita - жизнь), знак зрелости… Глаза родителей совпадают с тихой линией горизонта. Как и церковка, они сливаются с ней, становятся частью её. Отец и мать уже почти полностью погружены в янтарную землю и только чуть-чуть, на какие-то маковки, возвышаются над ней… («Осень. Птицы улетают. Пастух и пастушка. Портрет родителей»)...

        ...Это же повторяется и в картине «Старик», только земля здесь другая – высохшая, охристо-красная, растрескавшаяся, насыщенная калийной солью. Старик по глаза – по белую линию горизонта – в этой земле, его натруженные морщинистые руки превращаются в ее корни и складки. Он уходит в нее, становится солью от ее соли, и вглядывается в нас с печальной мудростью (прощаясь?). «Глаза это тоже горизонт, горизонт человека, - как говорил Николай, - граница между духовным и жевательным началами». Старость же – это когда от «жевательного» почти ничего уже не остается, оно уходит в землю, это когда необходимо все свои физические силы преобразовать в духовные… А с левого края полотна тянется другая, энергичная, может даже немного дерзкая, рука – молодой зеленый побег. Тянется для того, чтобы подхватить выпавшее… а может сознательно оставленное, больше уже не нужное старику… яблоко...

        Все это я внезапно ощутил, как своё, близкое, написав об этом в «Книге отзывов», и добавил, что тоже пытаюсь искать в подобном направлении, только в Слове. Написанное было проиллюстрировано своим стихотворением. Уходя, спиной я почувствовал как они переглянулись, и Людмила воскликнула: «Тут стихотворение!»

     Сквозная, рваная рана солнца
     Зияет на пестром ватнике неба.
     Пробитое сердце Созвездиетворца
     Разжижено в щупальцах Ойкумены.

     Сок жизни по алым соскам Зодиака
     Стекает бальзамом в города вены.
     Священных мощей заповедная рака –
     Жемчужины кратеров гасит Селена.

     Спиралью пространство ввинчено в череп.
     Проносится время бараном белым.
     В глазах собачьих – оскал барьеров.

     Рог Амалтеи – вход в плазму бездны.
                (8.03.91)

        Эти люди всегда любили стихи. Я помню, как Николай очень внимательно, прямо медитативно вслушивался в поэзию, вычленяя какие-то неожиданные созвучия, повторы. Он воспринимал текст на уровне звуковых стыков и подобий. Это перекликалось с его собственным коньком – фрактальностью – главным принципом его композиции. Фрактальность по Зарубину – это взаимное отображение малого в большом, и наоборот, когда какая-нибудь фигура на картине, какой-нибудь изгиб ее, начинает повторяться по всему полотну, необычайно резонируя от этого. Как будто эхо, или сквозная мелодия-рефрен, сплавляющая все произведение. Для меня же это было как бы интуитивное выражение библейского «Все есть Бог» или «Бог есть во всем», то есть «образ и подобие». Это отчетливо ощущается в картине «Отчий дом. Крик петуха. Невозвратимое»: все полотно, если приглядеться, становится пространством лба собаки между глазами (принимающим и излучающим), а сама собака, уменьшенная, оживает в прорисовке центральной части картины. Между повторяющими друг друга большим и меньшим возникает резонанс, от этого картина начинает звучать и лучиться, причем все её персонажи, словно бы пропущены через сознание макро-собаки, которая и есть свое маленькое подобие…

        Вообще, Николай был открыт разным идеям, системам, культурам. Он много читал и умел брать из каждого источника рациональное зерно для построения своего мира. Строгие научные идеи и формулы он сближал с вечными истинами и прозрениями мистиков, создавая при этом цельное видение, пытался его воплотить в живописи. А последняя книга, которую он читал, была предложенная мной «История суфизма» Идрис Шаха.

        Другим источником для его живописных экспериментов было внимательное наблюдение природы, ее неожиданной и труднопостигаемой игры, так хорошо знакомой с детства, но забываемой позднее. Это когда на обоях квартиры, в просвете среди листьев или на срезе камня при долгом взгляде начинают проступать неожиданные, но при этом яркие и цельные образы. Та же загадка кроется в силе, которая движет краску при создании монотипии. Вроде бы, игра случая, но насколько удивителен бывает результат. Это какая-то бесконечная мудрость природы, которая застывает в самоцветах. Зернышки этих тонких механизмов природы Николай и пытался вышелушить из-под внешнего и достичь иллюзии той спонтанности, причем с завидным упорством, через постоянное повторение форм. Он даже изобрел свой собственный метод, когда на уже вроде бы готовую, тонко прописанную картину льется растворитель и изображение расплывается, стекает. Потом оно заново прорисовывается и опять смывается, так несколько раз. В результате достигается эффект многослойной глубины, когда один план проступает сквозь другие. Для этой цели в 90-е годы при дефиците и дороговизне живописных материалов Николай изобретал какие-то жуткие химические составы, с ядовитыми испарениями. Они тоже сильно подрывали здоровье этого крепкого с виду уроженца Алтая.

        После той первой встречи на выставке наши дороги не пересекались несколько месяцев. И вот однажды на каком-то, не помню сейчас точно, мероприятии в Доме Культуры около Горьковского сада, где мы, с Дмитрием Байдаком и Дмитрием Банниковым проводили поэтическую секцию, я вдруг узнал, что в соседней комнате секцией живописи руководит Николай. Конечно же я не мог не сбежать туда, бросив своих коллег в самый разгар какой-то дискуссии. И был неожиданно обрадован, так как Николай встретил меня уже как старого знакомого: «Мы же тебя по всему городу разыскиваем»… Есть такие редкие люди в моей жизни, которые по причинам не до конца пока ясным при первой же встрече становятся даже больше чем родные, к ним испытываешь глубинные братские чувства. Интуиция подсказывает, что в одной из прошлых жизней мы были детьми одного духовного Отца, одного Учителя, но не достигли полного пробуждения, свернули с Пути, и последующие жизни раскидали нас. Но при неожиданной встрече вспыхивает то древнее Агапе... Так началась наша дружба. Попала она на период наиболее цельного и самобытного творчества Николая, на его Акмэ и все более возрастающую популярность… Неожиданно на самом подъеме прерванные судьбой…

        Родом Зарубин был с алтайского села Новичиха, из крестьянской семьи. Рисовал он с детства и, вернувшись из армии, отправился в Москву, где поступил в МГПИ им. Ленина на художественное отделение. Так что был он по образованию не просто художник, но художник-педагог, художник-учитель, да и по призванию, по внутренней потребности тоже. Даром наставника,гуру был он наделен также щедро, как и даром живописца. Там, в МГПИ, он и встретил Людмилу. Этот союз – хороший пример постоянства и творческого единства. В Москве, еще в студенчестве, в семье появился первенец – Дмитрий. После окончания института в 1976 году Зарубины были направлены в Пермь для преподавания рисунка и живописи в художественно-педагогическом училище № 4. Но оказалось все не так-то просто. Молодые художники, как выяснилось, были не очень-то нужны этому городу. Иногда приходилось, по словам Людмилы, бродить по улицам и подбирать мелочь. Нужно было искать свою нишу в чужом мире. Но из Перми они все-таки не уехали. Николай с первого же года стал участвовать в областных выставках. С 1980-го он постоянно преподавал в художественной школе № 1. С 1983 начал работать в ПХПМ художественного фонда РСФСР.
        А свои полотна он писал в милостиво выделенной Союзом каморке-мастерской, находившейся в теперь уже легендарных бараках на Кисловодской, которых, кстати, скоро город лишится. Последующий период его жизни можно назвать «диорамным», потому что за девять лет вместе с Людмилой они создали замечательные природные диорамы «Лунежские горы» в Добрянке, «На камском водохранилище» в Перми, «Природа Осинского края» в Осе. Последняя была внесена в республиканский туристический маршрут, как самая крупная из подобных диорам в России. А одной из наиболее оригинальных является экологическая диорама в городе Краснокамске, где в виде арт-объектов помещены творческие находки Зарубина. Например, среди крон берез можно обнаружить тот самый лик Спасителя, несущего Свет миру, вариант которого был подарен мне.
       
        Во время создания одной из диорам художника укусил энцефалитный клещ, начала отниматься рука, что для живописца, как и для музыканта, самая большая потеря в жизни. И хотя все, вроде бы, обошлось, от переживаний Николай резко поседел… Именно в конце этого периода и появились те картины, которые стали визитными карточками и откровением мастера, такие как «Бык и ласточки», «Сотворение мира», «Муравейник», «Ефросинья Порфирьевна», «Старик», «Пастух и пастушка» и другие, о которых можно говорить и говорить, но, к сожалению, маловато печатного места. И вот итог работы – первая персональная выставка 1991-го года в Доме архитектора, затем участие в VII Региональной выставке художников Урала в Кургане и, наконец, та самая выставка, где мы и встретились впервые. А дальше в биографии следовали все больший рост популярности, известность, участие в городских, региональных и республиканских выставках. Всё это было уже на моих глазах. А вот членом Союза художников (то есть получение официального признания и статуса) он стал только в 1995 году, и то после малоприятных, иногда унизительных мытарств. Они тоже оставили свои рубцы на его открытом и чутком сердце, так же как и вынужденная служба в правлении Союза, для того чтобы заработать приличную мастерскую, которую Николай получил-таки, но уже не успел толком в ней поработать – ему осталось  всего несколько месяцев. И все эти малозначительные суетные организационные вещи приходилось выполнять вместо того, чтобы воплощать свое призвание – писать картины. А ведь планы-то творческие были у него огромные. Идей хватило бы не на один десяток лет, не на одну жизнь. Все они были записаны на большом куске ватмана и пришпилены кнопкой к стене мастерской на Кисловодской – угловой комнате на втором этаже старого барака. Для меня всё-таки именно это место ассоциируется с Николаем Зарубиным («НЗ»– как он подписывал картины), а не последующая большая мастерская под крышей хрущевки на ул. Одоевского.

        В его мастерской на Кисловодской я частенько бывал. Некоторые картины Николая появлялись прямо у меня на глазах, под громыхание поездов железной дороги. Два этих барака-мастерских были своеобразной арт-коммуналкой, собравшей весь цвет сегодняшнего пермского изобразительного искусства. Это был маленький островок ярких красок, эксперимента и душевности среди серых безликих слоёв города. Вход обычно был заперт из-за боязни непрошеных гостей (прецеденты были). Мне приходилось бросать камешек в окошко у плакучей березы. Это было как будто обряд вызывания джина из волшебной лампы. Потом недолгое ожидание, чирканье замка, и пожатие мягкой приветливой ладони: «Заходи». Каморка была полностью заставлена большими холстами – теми картинами, которые так достойно висели на выставках и поражали воображение. Но здесь они толпились спина к спине, лицо к лицу, скученно, буднично, иногда получая травмы. Глядя на хранимые таким образом работы, Николай частенько сетовал: «Вдруг пожар, одна лишь искра, и все полыхнет, весь труд последних лет» (подобные случаи также бывали здесь и не раз).
        Если Николай в этот момент не работал, он ловко вытаскивал и выставлял на обозрение гостя одно за другим свои творения, выжидая: поймет или не поймет смотрящий, раскроет тайный код или нет, зацепит ли его? Произведение искусства – это ведь всегда сотворчество создающего и воспринимающего, и последний иногда может обнаружить и ощутить то, о чем сам художник не догадывался. Как жалко, что невозможно теперь восстановить тех наших бесед, когда каждый старался поделиться новыми открытиями и находками. Это был фейерверк, который мог бы быть теперь интересен многим. А если Николай в этот момент работал над картиной, то предлагал мне погрузиться в старенькое, непонятного цвета кресло , упереться затылком в жесткое ребро его спинки, а ногами в низенькую лавку (именно в таком положении ему самому лучше всего думалось и воображалось) и наблюдать за работой, не прерывая беседы, или же прочитать что-нибудь свеженькое свое из блокнота.

                Акростих
                На 13.02.93.

     Нервным всплеском, дхармовым узлом
     Из просветов линий и цветов,
     Криком петушиным – гул часов –
     Отзвук схватки родовой земной.
     Лон байкальских голубая щель,
     А внизу, пуская время вспять, –
     Юги зарождающейся семя

     Зеленеет, призывая Мать.
     А сквозь листья кроны – пара глаз –
     Ранним светом проступает лик
     Утреннего Духа – светлый фас
     Бога, что рождается в Семик
     И даёт побегам волю цвесть,
     Небу – честь, ну, а сварожьим внукам –
     Узнавать и пить Благую Весть
                В облаках, лесах, воде и звуках.

       
       Было любопытно следить за этим дирижированием кистей по плоскости, раскрывающейся в новое измерение… Работал он упорно: проведет линию, что-то в ней не понравится , снимет тряпочкой и по новой… еще… и еще раз… до полного совершенства… Линии ложатся… Линии падают и восходят… Линия за линией… Слой по слою против слоя… Неожиданные стыки, где расцветает Нечто… параллели… Капли от напряжения на лбу… Еще один вдох, и ключик найдется… И тогда радость и наслаждение проявленным. И при этом не прекращаемый диалог… Нет – это триалог, потому что сопротивляющийся материал тоже как бы один из беседующих. Он вносит в разговор что-то свое. И за охристой краской вспыхивает ультрамарин… А за фиолетовой – светлая зелень…
       
        А потом – чай в мастерской Людмилы. Рядом. Там звучала гитара, и висели на стенах фотокарточки сыновей… Любимых сыновей… Как переживал Николай, когда Дмитрий, поскитавшись по художественным училищам, вдруг решил остаться иконописцем в одном из монастырей, ведь он был его лучшим учеником, на него Николай надеялся как на продолжателя своих поисков. Зарубин в отчаянии даже предлагал мне отправиться вместе с ним в Подмосковье вызволять сына… Хорошо что Дима вернулся сам. Николай вообще все принимал очень близко к сердцу, переживал и раздаривал себя, думая, что его хватит на всех… Сотни людей в городе сегодня вспоминают его с доброй улыбкой и благодарностью. Он был щедр. А если кому-то из друзей грозила опасность – неустрашим. Однажды, мы вчетвером, я, Зарубины и Володя Гладышев, спокойно беседуя, шли вечером по улице Борчанинова, около Универсама. Вдруг со спины подскочили два здоровых пьяных гопника. Один без предупреждения пинанул сзади Гладышева и вытащил из-за пазухи цепь. Николай, не говоря ни слова, ринулся на него всей грудью, сжав кулаки. Гопник сразу же спасовал: «Отец, отец, что ты, успокойся, не надо». Конфликт тут же угас.
        А в день его смерти ничто не показывало на беду, разве что картина-подарок, "Спас", над моей головой сильно «благоухала» реактивами, так что моя беременная жена попросила снять ее на время  с гвоздя и перенести в другую комнату. Стояли душные знойные июньские будни. Я отправился на электричке в деревню Шумково, на дачу садить с тёщей картошку, но в Кунгуре маршрут электрички вдруг обрезали. Причины не помню. Ожидая другой оказии, я отправился побродить по городу. И здесь из одного дворика на меня вдруг набросилась большая черная овчарка… Может, это был знак?... Ведь Николая-то уже не было в живых… (Вообще все, что связано с Зарубиным, наполнено знаками, символами…) Он умер ночью. Накануне, как рассказывала Людмила, у него побаливало сердце, щемило в груди, этому поспособствовали и напряжение последних дней, и необычайный зной, и некрасивый случай с широковской картиной, где Николаю пришлось выполнять роль курьера у мэтра. Да, это был бесконечно душный день… В груди у него что-то постоянно ныло, побаливало. Идя вечером домой из мастерской мимо больницы, Люда предложила зайти туда. Но Коля отказался, сказав, что пройдет само как-нибудь, надо только перетерпеть. Он привык... Но не прошло… Истончение коронарных сосудов…

        Вечером, когда я вернулся домой и когда Сирин в виде моей заплаканной жены мне мне обо
 нет....я и сегодня не могу в это поверить… кажется, сейчас столкнемся с ним на улице… вот будет
...Всю ночь я мотался по городу, как сумасшедший, не помня себя… А он лежал в морге и ждал… А может быть, и он тоже бродил этой белой ночью по Перми, правда, уже в другом виде, и прощался с ней и всеми нами… Кто-то из знакомых сказал: «Бог забирает себе самых лучших…»  Другой сказал: «Николай слишком близко подошел к краю тайны, за который не каждому можно заглядывать…» Но все это не то… не то… нет, не то… В суфизме есть такое понятие «скрытый или тайный суфий», это когда человек, абсолютно не знакомый с тайной традицией и учительской линией передачи, сам, благодаря своим душевным качествам и подвижничеству, достигает Истины и состояния «вали» – возлюбленного друга Господа… Нет, и это, кажется, тоже не совсем то, что хотелось бы сейчас сказать… И Николай также не успел сказать всего, что хотел. Может, так и должно было случиться...
       
        Еще в 1993 году он создал очень важную для его творчества работу, в которую вложил свои представления о мире, пути истории и человека - «Вифлеемская звезда. Новый Завет. Апокалипсис». Трактовать ее можно очень долго, рассматривать, разгадывать как ребус детали, медитировать. Большая часть полотна желтовато-коричневая, с кроваво-красными прожилками, она напоминает содранную кожу,– это материальный мир, мир торжествующей самодовлеющей плоти, царство князя тьмы. Это как вал, который напирает, вытесняет, стремясь заполонить собою все пространство. В его авангарде - страшные оскаленные звериные личины демонов. Эта часть – до-новозаветное время. Но оно бессильно перед прорывом Чистейше-синего, пробивающего его, как весенняя полынья - лед; как родник - пески. И в центре его – Рождественская звезда – приходящее новое. От этого рваные края Мира Плоти бессильно заворачиваются в пергаментный свиток, и на нем можно различить синие гневные профили противостоящего.
        А под этой вселенской битвой, внизу полотна – многофигурная композиция. В левом углу –персонажи еще принадлежащих прошлому миру, Ветхому Завету, волхвы-предвестники. Они принесли свои дары, но склонились они еще на полпути, не перед истинным Светом, а перед его отражением в лужице. К этой же луже припали, встав на четвереньки и повернувшись к настоящему источнику задом, сонмы людей-булыжников. Но и на этом уровне есть свои просветленные с нимбами. К этому же отраженному свету стремится и громадная неуклюжая гротескная фигура падшего ангела. Весь правый угол также заполнен гротескными фигурами, тут и кающаяся беременная грешница и другие типажи - людские пороки и заблуждения. Они - состав земли, глины. Но чем ближе этот мир приближается к сине-голубой глади, по которой скользят белые бесплотные силуэты с нимбами, тем больше он преображается. Перед Синим – две крупные фигуры рыбаков, тянущих невод – апостолы Петр и Андрей, в отдалении, на самом берегу, еще две просветленные фигуры... А за ними – уже предельная чистота и подлинный Свет, выжимающий слезы умиления… Глоток родниковой воды, к которой должен прийти каждый, преодолев все заблуждения и искушения. Вот она «Божественная комедия» от Николая Зарубина…
       
        В последние месяцы жизни Николай снова вернулся к этой работе, желая сделать другой вариант. Его не удовлетворяло то, что синее пространство выглядит несколько плоско, как рисунок на оргстекле. "Об него словно бы ударяешься и останавливаешься, оно не пускает в себя". Он же хотел достичь именно глубины, достичь иллюзии впускающей и раскрывающейся бесконечности, насыщающей Духом. Он хотел, чтобы эта часть картины стала настоящим выходом в чистый синий свет… Но не успел… ушел туда сам…
       
        Однажды Николай подарил мне фотографию с фрагментом этой картины, где были изображены тянущие невод. А на обратной стороне на месте одного из них, изображенного в профиль, им был нарисован круг, в котором написано: «Это Ян». Действительно фигура эта немного напоминает меня, ходившего в то время, как хиппи, с длинными волосами и хайральником. Во втором же персонаже, стоящем спиной к зрителю, ясно угадывается фигура самого Николая Зарубина – «НЗ» пермского искусства.
       
        Давай закинем невод, Николай.
        Я – с этих берегов, ты – с противоположных.
        Две маленьких фигурки на тревожной
        границе межстихийной… ДобелА,
        вернее – нАбело, потянем осторожно,
        чтоб Синего не замутить. Следы
        пусть словно знаки он поставит на сверхсложной
        поверхности воды…
        Давай, как прежде, мы потянем этот невод.
        Распутав неделимый наш улов,
        мы раздадим его направо и налево
        без лишних слов…
        И будет яркая звезда над тихим блюдцем,
        где силуэты гонит легкий бриз…
        И снова наши тропы разойдутся:
        Я – в Конью, ты – в Тебриз…*

            Я уверен, мы еще не раз встретимся с ним…


_______________________________________

*Ассоциация с Шамсом Тебризи (Тебриз) и Джалалладдином Руми (Конья)


"Духов День". Альбом стихов и поэм в память о Николае Зарубине: http://www.stihi.ru/avtor/ykuntur&book=2#2

Работы Николая Зарубина: