Бер блет

Ян Кунтур
       «…Увидеть друга верного милей,
       Чем моряку в волнах лазурь увидеть…»
       Еврипид «Орестея»


       «Бер блет! Бер блет!» – промчавшаяся сквозь электричку кассирша с новеньким умным билетопечатающим аппаратом на черном ремешке, вызвала легкое волнение воздуха. Она словно боялась, что кто-то из сидящих на жестких лавках действительно схватит её за рукав и захочет оплатить своё перемещение в знойном пространстве под Всевидящим Оком. А последнее, довольно низко скатившись к горизонту, продевало вагоны на свои лучи, врывавшиеся сквозь правое окно и вываливающиеся, получив полный отчет, из противоположного. И наблюдавшему с соседнего берёзового холма пастуху казалось, что окна вагонов сами вспыхивают попарно и поочередно: от головы к хвосту; а может быть, ему казалось, что какое-то ослепительное существо проносится по составу следом за спешащей кассиршей и требует (согласно своей светоносной природе) справедливости. Но справедливость вещь относительная: кто более справедлив – монополист-железнодорожник, жестоко повышающий цены, зная, что клиент не куда не денется; или же обнищавший пассажир, пытающийся (не от хорошей жизни, конечно, или тяги к приключениям) перехитрить, выждать еще одну станцию, выгадать лишний рубль?

       Из-за моей спины бренчит старый добрый рок-н-рольный мотив: перезвон раскованной гитарной тусовки... Не умирающий Цой, поделенный на десятерых, совершающих, по-видимому, сезонную миграцию «на собаках» из забытого Богом тяжелопромышленного пункта «А» в многообещающее длинноволосое, ни к чему не обязывающее братство, явочную сеть, можно сказать даже: «Систему» всеобщего неформального братства пункта «Б», и дальше – до пункта «В», «Г», «Д» и, наконец, до пункта «Z», но это уже за перспективой, где-нибудь в Копенгагене, в Вудстоке… Вот также и я когда-то… Но сегодня Вудсток это уже история, вернее миф о «Золотом Веке Предельной Свободы» из прошлого столетия… Да и тянуло меня все больше не на Запад, а на Восток и Юг… Раньше, я бы, как свой, ненавязчиво внедрился в эту компашку, тут же излил душу, на час превратившись в Одиссея на феаковой Схерии, и под взглядами обисеренных навзикай, вписался, породнился, обменялся… Раньше… Когда-то…

       Джинса осталась, но хайральники сменили банданы, а длинные патлы, к счастью, перестали вызывать бурную реакцию у встречных бритоголовых... Другое поколение, поколение первых годов XXI в. от Р.Х.. Поколение, свобода и раскрепощенность которого более естественны, чем наши, отдававшие комплексами и нарочитостью эпатажа, но что поделать: они были революционны враждебной среде, также, как принципы свободной любви – в среде атеистических иконолюбов. Они были вызовом и поэтому выражались в агрессивных, несколько плакатных формах.

       О, как же я раньше сопротивлялся и даже боролся против жизни, в фантик которой завернут сейчас! Лубочный фантик со штампованной улыбкой чеширского кота на блестящей липкой картинке... Растворяюсь вместе с этим ярким улыбчивым ляпом … Но все-таки у меня есть прививка. Это прививка Эпатажем. Он необходим на определенном этапе, потому что позволяет разом спрыгнуть мустангом-иноходцем с обрыва от всех комплексующих установочных загонов и каркасов, которые были выработаны цивилизацией для самосохранения, но превращены за столетия в пустые схемки-программы, принимаемые как данность, как абсолютная истина. Большинство следует этим схемам машинально, не родив их из своего «я», не выпестовав как Мудрость. Это просто зомби – запрограммированные роботы, непонимающие, почему так, а не иначе. Для них «вести; себя прилично» это высшая планка: добропорядочность, потому что так принято, а не из-за свободной внутренней необходимости, рожденной в муках, когда ты не делаешь другому так, как не хотел бы что бы поступили с тобой. А эпатаж позволяет освободиться от всех этих условностей, чтобы обрести себя: Человека… Ищущего Человека. Так поступали наставники дзен и даосы, суфии и гимнософы... Сядь голым на рыночной площади с мешком орехов и кричи всем проходящим мальчишкам: «Орех каждому, кто поставит мне шелбан!»… Правда, беда многих, пошедших по этому пути, что первоначальная ступенька «Эпатаж» стала для них главной, если не единственной. Но это ловушка: ведь освобождаясь формально от комплексов и условностей, тут же попадаешь под другие, психологически более тонкие, и настоящего освобождения не происходит... Вечно эпатирующие седовласые юноши-семидесятники: позитивный цинизм, перерастающий в нигилизм, беспринципность и хамство... Но когда ты подлинно освобождаешься, необходимость в эпатаже отмирает как атавизм: от чего освобождаться свободному. Вот тут-то и приходит по-настоящему девиз: Не делай другому так, как не хотел бы, чтобы сделали тебе.

       И я нарушал привычные нормы, вносил исключения и поправки в общие правила-аксиомы, давал «пощечины общественному вкусу», но без агрессии. А когда старый, «познавший главное», хиппи говорил мне в нудистской бухточке под Судаком: «Работать нужно – нет смысла в абсолютной свободе…», я только кивал (хотя и сегодня я не соглашусь с ним в полной мере: в Абсолютной Свободе есть смысл, как есть смысл и в свободе от общества, и в свободе от обязанностей перед ним, как есть смысл и в свободе от себя самого, перед еще большей Свободой Себя Самого).
       
       Но настоящих хиппи и хиппизма я уже не застал, не успев во время выбраться на свет: то, что я видел, было уже лишь формой, игрой, стилизацией, а мне были в чем-то внутренне близки по отношению к массовке классические хиппы Америки 60-тых, для которых эта форма была жизнью. Я тусовался на диких пляжах Южного Крыма и подсвистывал сборным блюзам перед туристскими шествиями на узких богемных улочках курортных городков. Хотя, в отличие от адептов-классиков, я все-таки работал зимами в дворниках-сторожах. Это был мой карьерный рост в сфере культуры и народного образования: сторож-дворник детского сада – сторож хореографического училища – сторож кинотеатра «Художественный»… Но лето всегда было свято. Лето было периодом познания мира и себя в нем. И если кто-то из начальства на очередной из «служб» не соизволял дать мне отпуск, он получал заявление об уходе. С любого места уходил с лёгким сердцем, не имея привязок; уходил, чтобы утопить свое тело в настоящей жизни.
       
       Так я «разрушал» себя, вернее, «Его» (того, кто был сделан другими из мусора общих мест), чтобы свалять заново таким, каким самому себе больше нравился, следуя процитированному выше девизу. Не делай другому так, как не хотел бы, чтобы сделали тебе. Поиск был единственной целью, притягивавшей моего биоробота. А идеалами – Кратет и Гипархия (от неё я вообще был без ума, хотя понимал, что это всего лишь предание, исторический анекдот а-ля Лаэрций, ведь такого просто не может быть).

       Но «я опоздал на пиршество Расина». На смену Ренессансу (который к предыдущей цитате, конечно же, не имеет ни какого отношения) уже пришел притягательный Маньеризм, подготавливающий барочные интуиции. И поэтому мой черно-белый хайральник был другой природы: порождение конца века – символ и связь с мета-историей. Когда кто-нибудь спрашивал: «Зачем тебе длинные волосы, ведь жарко и неудобно?» Я отвечал (согласно внешнему виду вопрошающего):

a) Как бывалый горно-таёжный бродяга: «Это, братишка, чтобы гнус не кусал уши и шею, а зимой не замерзала голова под капюшоном».

b) Как убежденный анархист: «Знаешь, товарищ, длинные волосы во все века были символом свободного человека, а бритый череп – знак рабства, знак раба, знак подчинения и шаблона. В армии это возведено в принцип, там не должно быть людей, а только единицы, поэтому необходимо, чтобы все минимально отличались друг от друга, как патроны в пулеметной ленте; все были на один затылок. Тот же способ унижения человеческого, индивидуального на «зоне». Как только я вырвался из СА, комиссованный за два месяца до дембеля с прогрессирующей травмой позвоночника, так тут же отпустил волосы…»

c) Как настоящий мистик: «Я знаю, ты должен понять, твой вопрос не случаен, он предопределен… Тебя подвели к нему свыше. Волосы это как бы хранилище духовной информации, копилка предыдущего мистического опыта. Вспомни Самсона – вся его сила была в волосах… Ламаисты, индусы-бхакты, католики бреют волосы при посвящении, чтобы стереть прошлое (прежний опыт) и родиться заново. Волосы являются также тонкой связью с Космосом, с Высшими Мирами. Так это было у древних славян, носивших длинные волосы и бороды, и перешло в православие. Это же, как помеху, интуитивно ощутил экстремист Петр I, рубя бороды, стирая прошлое. Подобные методы волосяного символизма до сих пор используются у сикхов (запрет стричь волосы в течение всей жизни) и у йогов-аскетов (садху). А лама-учитель использует пучок теменных волос ученика для астральной связи с ним через сотни километров. Своего рода антенна… Ты меня понимаешь... Ну, ты должен понять. Твой приход обусловлен свыше, ты подготовлен к этому положительной кармой…»

d) Как обыватель-эстет обывателю-«гопнику»: «Ну, понима-а-ешь, как бы тебе объяснить… (изысканный жест рукой и растопыренными пальцами)… Вот тебе нравится короткая стрижечка, типа там височки-затылочки. А вот у меня, корешок, твой просвечивающий череп вызывает чисто чувство прямого омерзения, конкретно антипатию. Ну, не в кайф, понима-а-аш. Но при этом, дружище, я ведь не требую от тебя пустить длинные волосы…»

       Да и нет у меня денег на парикмахерские…

 

       В Перми тоже была своя тайная неформальная «Система», где находили себе место порвавшие с родителями, сбежавшие из отчего дома недопёски-подранки + иногородние студенты + прочая питательная среда. Это была свободная жизнь на тайных квартирах-коммунах, по-другому «вписочных флэтах» (одна из них – та самая «Калифорния»). Там была общая пища и одежда, открытость отношений, свои неформальные «мамы» и «папы». Почетно было ходить в «сынках» такого тусовочного лидера, которого с благоговением принимала любая из коммун. А вести передавались из уст в уста, и довольно быстро. Это была своя культура, свой язык, свои приколы, непонятные чужакам – объектам для стеба. Плели бисерные браслеты, ксивники-напузники, хайральники, амулеты; лепили из крутопросоленного теста забавные статуэтки, называлось все это «фенечками». Появлялись колоритные гротескные типажи, наподобие необъятного, буйного, вечно пьяного панкующего Моцарта или сокращенно Мони (имена тоже давались новые, известные только в «Системе»). Из искусств на верхней планке был «рок» во всех его проявлениях и, прежде всего, умение его бацать, а тем более делать что-то своё. Многие просто жили по законам рок-н-ролл-энд-блюз. Одним из таких временных пристанищ ночной жизни, куда я забредал изредка, был круглосуточный хлебный магазинчик на улице «25 Октября» - 27, принадлежавший мамаше Макса Зильбермана – трогательно доброжелательного юноши в интеллигентных очках, длинных светло-русых волосах, при высоком росте с вакховско-рубенсовской телесной пышностью, румянцем и крепкими волосатыми руками, снующими между стеллажами с буханками и гитарой.

       Зная многих «системщиков», сам я глубоко не погружался в это. Никогда в юности не порывал с домом полностью, никогда не бытовал на явочных квартирах. У меня был свой постоянный порт прибытия и отбытия, своя промежуточная, но постоянная гавань с огромной, на всю стену, яркой этнокартой СССР. На ней были отмечены города и маршруты, как пройденные мной, так и запланированные (особенно привлекали серые пятна слабозаселенных территорий). На стенах зияли, словно окна с видом на Эльбрус, фотообои высокогорья + три репродукции: Дали, Да Винчи, врубелевский «Демон». Самодельная дедовская этажерка была перекошена от тяжести книг + трофеев путешествий + всевозможных реликвий + гитары, купленной (как и слайдоскоп) на первую зарплату, но так и не освоенной, припасаемой для гостей.

       Когда же противоречия с отцом стали невыносимы, я перебрался к бабушке. Одна из её двух комнат стала моей цитаделью, моей Зеленою Башней: зеленые стены + зеленые шторы + зеленые покрывала + зеленые лесные фотообои. Здесь же, в старом бабушкином шкафу, нашла убежище моя, все более разбухающая, библиотека (мечта собрать все переведенные на русский шедевры мировой литературы)… Библиотека, занявшая кроме шкафа все горизонтальные плоскости, вызывала раздражение хозяйки, постоянно сетующей соседкам: «Задушил меня уже своими книжками…». Одно время на шторах висели репродукция Сезанна «Арлекин и Пьеро» и картинка с индусским храмом Элора. Позже украшением этой комнаты стали картина Николая Зарубина «Спас (для Кунтура)», который глядел на меня сквозь треугольники майской листвы строго и тепло и одновременно внутрь себя. И еще его же картонка с хохловским этюдом (все это так же в зеленом колёре).

       Много примечательных персонажей побывало в Зеленой Башне, особенно когда бабушка отбывала потусоваться-постоловаться в Киров к своей младшей дочке, моей тете, заведующей пульмонологическим отделением областной больницы. Перед отъездом она давала строгие наставления: как и что нужно вершить, как и что можно есть – ее поколение, пережившее войны и голод, было научено делать добрые запасы на черный день, прежде всего крупы, муку, сахар, варения, соления. Они портились, горкли, сахарели, но все равно хранились. На них-то я и жил, оставляя свои сторожевые сбережения для путешествий, изредка балуя желудок треугольным молоком... Да и не очень-то хочется есть, когда сутки проводишь в читальном зале библиотеки, насыщает книжный запах.

       Я любил своих гостей, хотя мне, привыкшему к аскетизму, не всегда хватало житейской мудрости и понимания к их нуждам. Для меня этот период был самым счастливым временем. А однажды вместе с Дмитрием Байдаком, я попытался создать в своей «Зеленой Цитадели» литературную тусовку, получившую ироническое название «Поэтический Клан «Хиатус» (лат. «зияние», «брешь», «дырка») имени Св. Тильберта Фламандского». Выбранный «святой» патрон намекал на наше отношение к жизни и социуму: в духе средневековых немецких анекдотов об Уленшпигеле. 
       
       С Дмитрием мы столкнулись в 1991 году на одной из многочисленных в то время в Перми околодуховных сходок, искавших новые ценности в

коллективном чтении Рерихов, Блавадской, Бхагавадгиты, Кришнамурти, Библии, модернизированных языческих мифов и т.п.;
       
коллективном же воспевании мантромолитвопсалмов у зажженных свечей;

коллективных попытках обсуждать и решать вопросы космогонии, теологии, эзотерики, духовной этики, чаще всего не совсем удачно, так как, в конце концов, все упиралось в не-проявленные внешне гордыню, эгоцентристские амбиции и духовное высокомерие якобы постигших глубину ведущих...

       Но не смотря на ошибки эти околодуховные клубы помогли многим расшатать прежние клетки, расширить кругозор, оторваться от чисто материальных проблем и найти свой вектор движения. Из компонентов этих «алхимических» процессов позже возникли «Общество Рерихов», «Санатанадхарма-Экологос», «Лига культуры». Так вот, на одной из таких палео-сходок-диспутов я, шедший тогда по пути воздержания, смирения и безуспешной борьбы с собственным ложным «эго», не выдержал и обрушился на этого самого хитрого из бесов, искушающих род людской и, прежде всего, уважаемых лидеров. Ни кто меня не поддержал, кроме сидевшего в противоположном углу невысокого сутулящегося молодого человека с короткой стрижкой почти под «ежик» (следствие знакомства с кришнаитами и коловращением в их среде), рыжеватой щетиной на подбородке и выдающимся сверх-орлинным носом (который он сам после перепародирует в своем одекальском опусе), очень импульсивного и саркастичного. После сходки мы познакомились, оказалось он тоже сочинительствует и на следующую встречу, он принес мне кипу стихов, частью экспрессивно-эпатирующих, частью изысканных. «Трамвай, как фонарик китайский плывет…тарам там тарам… в перспективу бульвара»… А у меня тогда уже вышла в Дементьевско-Беликовской «Молодой Гвардии» поэма «Плиты» и наладились кое-какие литературные контакты, вечера, выступления на радио, поэтому Дмитрий незаслуженно стал относиться ко мне как к мэтру и при этом очень бережно, то там то здесь прибегая к несуществующему так сказать авторитету. Он обладал необыкновенной энергией, которую благосклонно позволял направлять в нужное русло, и тогда можно было пробить любую стену. К тому же раньше, еще до кришнаизма, он занимался классическим марксизмом в кружке (не дай Бог соврать) каких-то «новых коммунистов», изучавших подлинные труды апологетов и стремившихся построить «социализм с человеческим лицом», поэтому имел много ценных контактов. А вообще он всегда был хорошим и преданным другом.

       Кроме него «Хиатус» объединил еще нескольких членов:
- Неисправимого романтика, вечного вьюноша с добрыми глазами Юру Шевцова;
- Пламенную (не только в смысле цвета волос) Ингу Александрову, поклонницу Ахматовой;
- Классического акмеиста Рому Мамонтова (я с ним сталкивался раньше в «Молодушке»), писавшего тогда тексты для группы «Музыка народов нагорья».
- Ну, и самих «нагорцев» (с которыми я был знаком еще по «ШЗС», их этно-психоделия была мне очень близка), а именно
- лидера группы Макса Путина (он сопьется и умрет от слабого сердца) и
- Антона Борисова, всегда напоминавшего мне Джека Восьмеркина.

       Макс вынашивал тогда идею композиции «Агасфер»… «и скрипнет половица под ногой Агасфера…» (Мамонтов). У меня тоже был акростих «Агасфер»... «Арка триумфальных бдений \ Грезит впитывая тени \ Аравийскими песками время сор следов заносит - \ Сыпь, сцепившую планету с вечным странником бездомным. \ ФакелА истлевших жизней мозг тысячелетний носит \ Ест раскаянье трахеи: \ Равви, не покоя жду я… Вздоха легкой передышки…»

       Мы собирались, слушали музыку, читали свои творения, высказывали мнения, что-то обсуждали, пытались найти общую линию, уточняли какие-то детали.
       
       Совместно, путем «тайного голосования», составлялся сборник и он бы вышел, но… Финансовая ситуация в стране постоянно менялась… Энергии Дмитрия хватит потом еще на две книги, в том числе на «Три книги под одной обложкой» (объединивших трех авторов меня, Дмитрия и еще одного… забыл фамилию) с иллюстрациями из Пикассо и эпиграфом из аполлинеровской «Рыжей красотки», но это уже после «Хиатуса». Эти книги также, дойдя до верстки, не вышли на свет божий из-за очередного падения рубля. В конце концов Клан распался: нас мало что объединяло, общей идеи сформировать не удалось. Хотя, когда я уходил в путешествие-паломничество, до несуществующего ашрама Доза-Ламы в Мезмае, надеясь, что безвозвратно, мне возражали прямо-таки цитатой из «Маленького Принца»: «Раз ты нас собрал, то на тебе ответственность и ты должен вернуться». Ожидаемого от путешествия не случилось, и я вернулся.

    Мы снова собирались, но продержались не долго. Остался только наш с Дмитрием тендем, который объединялся общими взглядами на окружающее. Мы были близки тогда к символистско-сюрреалистическому началу, искали новые слова, формы, неожиданные ракурсы, пытались достичь многослойности содержания, глубины подсмыслов, выражающих то, что не возможно высказать впрямую в речи. Нам нужно было пройти тот же путь, что преодолела в начале ХХ века литература латиноамериканского модернизма: переварить весь мировой литературно-мифологический опыт, все традиции, чтобы освободиться от провинциальной узости и вернуться к себе. Дмитрий прекрасно впитывал чужие идеи, превращая их в свои и доводя (на сколько позволяло умение) до Акме.

       Областные литературные конкурсы, организованные Дмитрием, на базе Независимых профсоюзов «Солидарность» (те самые «старые связи») и попытки собирать клубы в Пушкинской библиотеке под патронажем Риммы Алексеевны Долгих – это уже другая история, которая познакомила нас с Сашей Кузьминым, Юрой Калашниковым, Сережей Назаровым, Димой Банниковым, Анатолием Субботиным, Владимиром Киршиным, и другими. Дмитрий наивно думал, находясь в некотором поэтическом вакууме, что наш «Хиатус» это единственная модернистская группа в Перми, противостоящая СП, и надо объединить левые литературные силы поколения.

       Вспоминается еще коллективный концерт в зале краеведческого музея на Сибирской, куда просочилась без нашего ведома Татьяна Геркус. Помнится, я экстазно читал там, словно декларировал, предвосхищая сегодняшние рэп-ритмы (но это был ритм адреналинового сердца): «Пепел Клааса стучится о грудь. \ Я исчезаю, не обессудь. \ В круги да около – вязкая муть. \ Я исчезаю, не обессудь…» «Новые сутки – новый Клаас…»

       Однажды, будучи приглашенными в гости к Виталию Кальпиди, мы узнали об «ОДЕКАЛе», что сразу заинтриговало. Дмитрий с моего согласия решил провести разведку боем и завис там насовсем, став одним из активнейших и ярких членов, вплоть до эмиграции в Израиль. Где он и теперь продолжает эту абсурдистско-дадаистскую линию, являясь членом русскоязычного Тель-Авивского клуба литераторов, а по совместительству сторожем и веб-мастером.

     Помню, как озлоблен окружающим был он перед отъездом, все его раздражало, а активизировавшаяся тогда деятельность нео-нацистов, наподобие РНЕ, ЛДПР и других просто пугала. Перед отбытием, сидя на вещах, он дал первое и последнее интервью для телепрограммы «Желтый Проспект». А я в тот же день читал для них же свои вирши на Старом Егошихинском кладбище. Позже в «ОДЕКАЛ» удалось «пристроить» Юру Шевцова. Предлагали вступить и мне, но я, ответил, что согласен быть просто другом и поддерживать, но «ОДЕКАЛ» это один миф, а Ян Кунтур другой… Ведь друзья были тогда для меня ближе кровников (так казалось)…

                -----------------------

       Ах, Лялька, Лялька… (чуть-чуть лирики будет здесь как раз кстати) кажется, нет ни чего проще, чем набросать твой воздушный, акварельный портрет, и в то же время так трудно сделать это, чтобы из него не испарились легкость, непосредственность и неприхотливость... Неосознанная мудрость детскости… По-даосски новозаветное отношение к окружающему… «Взгляните на птиц небесных…»… «Посмотрите на лилии полевые, как они растут…»…
       
       Ты и была та самая птица небесная, способная, продав свою комнату, остаток быстроразбежавшихся по друзьям денег пустить на грозди шариков, надутых гелием для украшения шествия, которое завершало арт-акцию «Com Amour», и остаться ни с чем. Не помню, где мы встретились впервые, так как в то время я жил или мгновением с разовой, но сильной эмоцией-впечатлением (как и ты), или наоборот запредельными абстракциями, и мало что запоминал из окружающей действительности.
       
       Помню, как однажды, следуя приглашению, я все-таки добрался до твоей комнатушки на Горках. Нажав нужное количество раз кнопку звонка, я оказался в твоем мирке, наполненном забавными синими летающими собаками, птицами, цветами. Мебели почти не было. Ты что-то показывала, пела, поила чаем, рассказывала о своих приключениях по городам и весям… Как ты рассказывала! Жалею, что все это осталось не записанным, а ты могла бы, великолепно владея стилем (об этом же постоянно твердила и твоя подруга Вита Тхоржевская, восторгаясь длинным письмам). Этот мифический и легендарный мир неформальной Москвы, Питера, увиденный глазами неприкаянной девчонки, так и останется белым пятном для большинства. А я читал тебе свои «творемы» и находил понимание. Мы подружились. Да, сегодня детали, увы, помнятся с трудом, воспоминания по-импрессионистически фрагментарны, есть только ощущения. Не помню, бывала ли ты в моей Зеленой Башне. Но голос твой бывал там точно. Не тот, поющий самодельные песенки на французском, другой – из телефонной трубки...
       
       Тебе не нравилось, что по старой памяти тебя называют «Лялька», но это имя передавалось от одному к другому, существуя уже независимо от тебя. Не хотела ты, чтобы вспоминали и другое имя «Лис», для которого писала посвящения Виталина, которое было зашифровано в именной бисерной фенечке-браслете. Почему-то ты снова хотела стать Ларисой… И сейчас, наверное, окончательно стала ей…

       Если что-то твое нравилось гостю ты с легкостью, без сожаления и привязанности «по-кавказски» отдавала ему, словно воплощая в яви слова гриновского Грэя «…Если кто-нибудь жаждет чуда, сделай его, если ты в состоянии. Новая душа будет у него и новая у тебя…». Также поступала ты и со своими картинами. А после того, как у меня появилась блок-флейта фирмы «Орион», твой подарок, которая, оказалось, принадлежит твоей сестре, я остерегался что-нибудь хвалить или мечтать о чем-нибудь в твоем присутствии. К Валентине флейта больше, увы, не вернулась. Я призывал с ее помощью горных духов на священных перевалах Центральной Азии.

       Часть упоминавшихся уже квартирных денег пошла на спонсирование моего золотого Тувинско-Алтайского путешествия (конечно же, я все потом постепенно вернул, но ты и не настаивала). Мы были просто хорошими друзьями, хотя твои подруги, наверное, считали иначе…



       Две сестры, еще совсем девчонки после смерти любимой матери оказались запущены в свободное фланирование по жизни: старшая – маленькая рыжеватая огненно-страстная Валя-Кнопа и высокая, темноволосая, воздушная Лариса-Лялька…
У меня сохранилось две вылепленные Лялькой фенечки-нэцкэ. Первая – смешная синяя собачонка с черным носом – воплощение её любимой собаки Дины, которой я уже не застал. А вторая…
       
       Как-то раз, без предупреждения добравшись до лялькиного убежища на Ивановской, я не застал ее дома и решил подождать на лежащем сломанном холодильнике около двери. Время истекало вязкой флегмой, а ее все не было... И тут на меня навалился громадный, толстый, усатый и, как это обычно бывает, пьяный гопник. Он давно поглядывал из своей ниши на странного длинноволосого «прихожанина», который прилип и никак не убирается из общего «малосемейковского» коридора, а вдруг – вор, и вот, наконец, он решился показать себя. Случилась короткая, но жесткая стычка, главной жертвой которой оказались мои очки. После этого, правда, мы с ним помирились, он даже заманил меня в гости и угощал чем-то горячительным. А раздосадованная на то, что ее гостей обижают, Лариса вставила осколок от очков в феньку, которую назвала «старой тувинкой» (это было как раз после моих центрально-азиатских похождений)…

       В одно из солнечных вербных воскресений мы втроем: я, Лариса и ее маленькая племянница Маша (Лялька в ней души не чаяла), снова брошенная мамашей, (Валя совершала очередной скок до Москвы) отправились бродить по пермским церквям. Я исполнял привычную роль проводника. Весна была дружная. По-летнему тепло, а мы – сплошь в джинсе, а может и не сплошь, а только так, но сохранилось ощущение мобильной джинсовой троицы. Ощущение очередного полета. Это было первое приближение Ларисы к православию. Наверно именно с этого дня и начинается дорога в монастырь.
 
       А еще, зная, как Лялька обожает Милую Францию и все, что с ней связано, я как-то решил подсунуть ей душещипательную «Историю моих бедствий» Пьера Абеляра, впечатлившую меня. Лара читала книгу очень долго, хотя собственно писание Абеляра, небольшое по объему, занимало там всего 1/9 от текста. Совсем новый том она вернула значительно потертым. Видимо в течение определенного времени книга была у нее настольной, и читалась в любом удобном месте. Когда я спросил ее о прочитанном, оказалось, что до Абеляра-то она и не дошла, так как была захвачена и потрясена первой частью, которую я советовал ей пропустить во избежание лишних загрузов (только не для меня, конечно). Этот текст полностью перевернул ее мирок. Что это было?
«Исповедь» Августина Аврелия (Блаженного). Писание это запало в самую душу Ларисы… «Жизнь, которой мы живем здесь, имеет свое очарование: в нем есть некое свое благолепие, соответствующее всей земной красоте. Сладостна людская дружба, связывающая милыми узами многих в одно. Ради всего этого человек и позволяет себе грешить и в неумеренной склонности к таким, низшим, благам покидает лучшее и наивысшее – Тебя, Господи Боже наш, правду Твою и закон Твой. В этих низших радостях есть своя услада, не такая, как в Боге моем, который создал всё, ибо в нем наслаждается праведник, и Сам Он наслаждение для праведных сердец…»

 
       Оказаться в монастыре на Белой горе не было для неё каким-то актом отчаяния, трагедии, фанатичного отказа от мира, это было естественное продолжение прежней жизни, братско-сестринских отношений. Сначала она приехала туда в качестве любопытствующей гостьи. Атмосфера и отношение между людьми понравились: они были близки к ее собственным представлениям. Потом она задержалась на лето, пасла коров, наслаждалась природой, душевным общением, мечтая собрать там в одну общину всех нас. И, наконец, спустя время, уже укоренившись в вере, решила стать послушницей. Когда я изредка видел Ларису, каждый атом ее был переполнен воздухом счастья.

       Хочется немного разъяснить ситуацию. В то время на Белой горе был славный настоятель, по-настоящему душа монастыря, – игумен Даниил. О его мирской жизни я могу говорить только понаслышке: это был человек из неформальной театральной среды, известный своими постановками Борхеса в театре «У моста». И некоторые законы искусства он пытался перенести в церковную жизнь, доказывая, что православие это не что-то отжившее, устаревшее, по сравнению с новомодными религиозными течениями, за которыми потянулась тогда большая часть интеллигенции (особенно творческой), а учение в котором есть самые глубокие методы постижения Истины, способные удовлетворить искушеннейшего искателя. Очень многих ему удалось вернуть тогда в лоно православия и сделать истинно верующими. Даниил был настоящим харизматическим лидером, люди верили ему и шли за ним. Не так-то много в теперешнем религиозном мире тех, кто обладает настоящей харизмой (в церковной Перми был еще один человек подобного склада, правда католик – ксендз церкви Непорочного Зачатия Девы Марии – Анджей Джибовский, но и он покинул этот варварский город, способный избивать цепями своих гостей).

       А вокруг отца Даниила собралась группа ярких, ищущих людей, и Белая гора стала настоящим духовным центром, притягивавшим к себе.

       Мы собрались там на Рождество 1997 года, по почину Николая Зарубина, вычислившего своими методами, что именно этот праздник по-настоящему юбилейный двухтысячный день рождения Христа. Поддержал Николая и Вячеслав Смирнов. Кроме них собралась большая компания завсегдатаев Библиотеки Духовного Возрождения («Духовки») во главе с её заведующей Екатериной Михайловной Субботиной (теперь монахиня в Сербии) и одним из общественных лидеров В.В Сазонтовым.
 
       Был тридцатиградусный мороз. На горе; ветрило. Николай и будущий отец Лука добирались с севера через леса, пробивая тропу по сугробам от Быма. Выбрались они к монастырю к закату окончательно измотанные и промокшие. А мы втроем шли с другой стороны, уже поздно вечером, в темноте, по дороге из Калинино.
       
       Это было двенадцать километров еловых лесов, которые в ночи сливаются с небом, и только где-то вдалеке еле заметный, видимый и не видимый, как рождественская звезда, – желтый огонек, как оказалось, – электрическая лампочка над воротами собора. Обморожений избежали, но намерзлись изрядно.
 
       А на Белой горе – просто сказка – всё в инее, от которого обычный электрический провод становится чем-то фантастическим, такой белой анакондой, толщиною в два мужских предплечья, не говоря уже о феерических коралловых деревьях. Собор топился, и над ним стоял, словно лествица к небесам, ровный хвост дыма. Нас по-братски встретили, отогрели, накормили, предоставили лучшие апартаменты. Я рад был увидеть Ларису, ставшую кладовщицей и буквально жившей на монастырском складе. Она изменилась, стала сдержанней, более земляной, чем воздушной; более благостной, чем парящей.

       Во время Всенощной случилось маленькое чудо: когда открыли алтарь и начали зажигать свечки, из Царских Врат Алтаря вылетела маленькая белая бабочка-капустница, проснувшаяся от тепла, покружилась и села мне на руку. А за кирпичной кладкой –
три-дца-ти-гра-дус-на-я стужа! Зуб-на-зуб…

       Утром, выбравшись на божий свет из гостевого корпуса, мы были ошарашены: в светлеющее небо врезался черным силуэтом великий Крест, а вокруг сияла снежная радуга от скрытого за ним, поднимающегося солнца…

       Но, толи из-за роста популярности и зависти, толи из-за узколобости ортодоксов, не приемлющих новое, игумена Даниила убрали с Белой горы. Поставили очередного церковного функционера. Одним словом слово – политика, интриги. Собранная игуменом община распалась. Мужчины монахи разбрелись. Одни – за Учителем. Другие – куда глаза глядят: искать Истину в прочие монастыри и скиты. Ведь мужчина, пусть и монах, более свободен и мобилен, а что делать женщине. Женская часть общины дружно подалась в Усолье, где они по сей день преподают в каком-то православном учебном центре, а Лариса, как мне рассказывали, учит греческому и латыни.................................



       Железнодорожный контролер с седыми висками и опереточным голосом, тучеподобно нависая брюхом в синеве форменной рубашки, появился как атмосферный фронт над Аркадией, как Зевс, отвергнутый очередною пассией, среди ясного неба. Грубо вытолкав весь мирный безбилетный рок-н-ролл восвояси, наслаждаясь властью «Вечного Швейцара», он притормозил рядом со мной, подозрительно зыркнув на длинный пучок волос из-под зеленой армейской треуголки, но протянутая пятидесятирублевка уверила его в моей лояльности и добропорядочности. Полупочтительно отсчитав сдачу, он погромыхал дальше по вагонам. За окном хмурится, смеркается. Прохладный ветерок воскрешает раскисшие пломбирные тела пассажиров. А вокруг электрички торжествует иван-чай, переходя в беспокойный закат. Водные паутинные штрихи зачеркивают виды за стеклами. Напротив меня – спящая старуха с желтой коростой на скуле пускает слюни по волосатому подбородку – на колени… Мирно посвистывает, довольный собой и своим прожитым,
её совиный клюв…
                       белая панама…
                       охапка гладиолусов …


       «Пока цветет иван-чай… Пока цветет иванча-а-а-а-ай…»

7.08.02-31.03.03.