Коридор

Валерий Дашевский
        Быть может, в недалеком будущем всех в самом деле расселят в изолированные квартиры, но Феликс говорит, что ему торопиться некуда — он, мол, сто раз выкрутит бы себе изолированную, если б захотел, и это, похоже, правда, как и все, что он говорит, даже если хватил лишнего. Второй такой, как его теперешняя, ему, конечно же, не найти — в министерских домах не спускают глаз с соседей, каждый суется не в свои дела, а где еще найдешь квартиру, где тебе фактически принадлежат четыре комнаты, причем, раздельные; властям, пожалуй, пришлось бы всучить ему ордер с милицией и понятыми, а еще верней, что в последнюю минуту он выменял бы себе еще худшую дыру где-нибудь в Столешниковом переулке, где потолки осыпались, разбиты дверные косяки, где в свободные комнаты вносят коляски, корыта, лыжи и прочий хлам, и тотчас прибрал бы к рукам полквартиры, приплатив жильцам, чтобы не открывали рты, и тогда его гости курили бы на общей кухне или у входной двери с десятком звонков на панели, и сам черт не разобрал бы, кто приехал, а кто уехал. А пока, если негде убить вечер, можно зайти к нему на Малую Грузинскую и, если его нет, поболтать с его женой Наташей в ожидании, пока он заявится, но обычно он дома — он хороший отец и, трезвый или пьяный, предпочитает возвращаться до темноты. Ну, а когда он возвращается, услышишь, если и не захочешь: внизу, во дворе, в промозглых сумерках глохнет мотор, бахают дверцы и Феликс командует таксисту, чтобы тот отпер багажник голосом, который слышно на пятном этаже, и через минуту-другую появляется в дверях — огромный, белозубый, нагруженный свертками по подбородок, а позади приезжий армянин тащит ящик с соками феликсовым детишкам. Если армян несколько, забавно смотреть, как они разбирают феликсовы шлепанцы сорок шестого размера, суетясь вокруг Феликса, заполнившего собой прихожую; тут же вертится сынишка Феликса и дочь жены, говорят по-русски и по-армянски, половины не поймешь, зато знаешь, что это единственный дом, где тебе сразу нальют полстакана конька и спросят, как она, жизнь — единственный и, скорей всего последний. Вот именно. Феликсу лет под сорок, хотя по нем этого не скажешь, и похоже, он невысокого мнения обо всех нас, о Москве и москвичах, хотя по нем не скажешь и этого. Поначалу трудно было понять, чего он хочет, когда велит жене запечь в духовке рыночную свинину, которую режет сам, а сам, хочешь ты или нет, несет из комнаты, где нечто, вроде склада, немецкое пиво в жестянках, коньяк — бутылочный или отлитый из канистры — аперитив или яичный ликер, бразильские орешки или фисташки из Израиля с ценниками с Драгомиловской, все, за чем едут к нему из Еревана, Киева, Калининграда и Новосибирска, и только тогда садится против тебя на табурете, здоровенный, в майке «Адидас», полистеровых брюках и шлепанцах на босу ногу, и, усмехаясь, смотрит, как ты пьешь, или лениво поглядывает в сторону жены из-под полуприкрытых ресниц, а то вдруг шлепнет ее по заду, чтобы ворочалась побыстрее. Похоже, он не хуже нас знает, как отзываются о нем наши жены в наших домах — все эти пересуды десятилетней давности, что его деньги — грязные и сам он — грязный рыночный армянин, и что его не пускали бы на порог, если бы не бедняжка Наташа. Быть может, поэтому ему доставляет такое удовольствие задаривать тебя перед уходом, пришел ли ты на час или на минуту, по делу или без, чтобы твоя жена знала, что ты — от Феликса. Не было случая, чтобы кто-то из нас убрался от него с пустыми руками, кто бы не испытал минуту вовсе не свойственной нам непонятной стесненности от феликсовой тяжеловесной щедрости, сколько не отнекивайся; мы берем, хотя эта баночная ветчина у нас на столах не переводится, мы не бедны, мы вовсе не бедны. Трудно сказать, что он думает при этом. Может быть, он одаривает нас также спокойно, привычно и естественно, как звонит из своей обшарпаной передней в «Космос» или «Битцу» , или в загородный мотель, чтобы устроить на ночлег своих приезжих приятелей, записывает номера телефонов на обоях, ставит жестянку с окурками на соседкину плиту или говорит, что пора выпить за его погибших друзей. Что за друзья и отчего они погибли, мы можем только догадываться, как и насчет того, чем Феликс занимается на самом деле или почему его соседка никогда не выходит в общий коридор в эти вечерние часы. Вообще он любит слушать, шумно дыша и поглаживая по голове сынишку, а если речь о делах, тотчас отсылает его в гостиную, а с ним и дочку жены; в гостиной видеомагнитофон, стенки с кни-гами, велюровые кресла, бра, ковры — но Феликс предпочитает кухню. О своем прошлом он не распространяется, усвоив, что в Москве нельзя поверять некоторые вещи посторонним.
        Одно время мы были уверены, что он ищет знакомств, как каждый провинциал-южанин, пока не выяснилось, что его возможности значительно превосходят наши, и тогда мы сошлись на том, что ему нужно, чтобы жена не потеряла компанию и его дети водились в приличными детьми, вообще чтобы все было прилично. Говорит Феликс почти без акцента, только по его приятелям, да по тому, что Наташа не садится за общий стол без спроса, знаешь, что он — армянин. Одевается он шикарно. В кабаках больше молчит, щурится, пьет не пьянея и курит почти беспрерывно, выложив перед собой на стол собственную пачку «Данхилла», поневоле задумаешься, что у женщин он пользовался бы бешенным успехом, если бы захотел, и просто не знает себе цену — или, наоборот, слишком ценит себя, чтобы изменять жене. Пьет он действительно много, пьет часто, в последнее время пьет его жена, излюбленная тема наших жен: кто из них сопьется первым. Конечно, они прекрасно знают, что не сопьются ни он, ни она, он — раз не спился до сих пор, она — вернее всего, потому, что побоится. В последнее время она, как правило, навеселе к середине дня, ездит по гостям, и, как ни странно, зачастила в церковь, но все равно всем ясно, что с Феликсом ей повезло, даже если она не говорит об этом. Все знают, что он содержит ее родню и, если поколачивает ее, тут же дарит ангорскую кофту или норковый жакет, в котором она щеголяет следующую неделю. О Феликсе мы знаем больше от нее — что он, к примеру, окончил авиационный институт и до сих пор читает научные журналы; жены — давнишние ее подруги — вспоминают, что когда она была в первом браке, они были бедны, как церковные мыши, и на Наташке не было лица, пока не появился Феликс и не спустил ее мужа с лестницы; потом, он, кажется, дал мужу денег, чтобы тот не появлялся вообще и записал девочку, как дочь — какая, в конце концов разница, если он мог себе это позволить? В конце концов, это дело Феликса. Это не наше дело, потому что Феликс платит всегда и за всех, кто у кого бы не собрался, платит привычно, полупрезрительно, не позволяя платить нам, кажется, все мы за тем и собрались, даже норовит заплатить таксисту, когда идет провожать тебя до стоянки у Тишинского рынка — в тех же полистеровых брюках, в валяющихся у вешалки для таких случаев сапогах морского пехотинца, оставшихся у него с армейской службы, в канадской, подбитой мехом, куртке, расстегнутой на разгоряченной груди, даже если кругом снег — с непокрытой головой, руками, спрятанными глубоко в карманы, стоит и смотрит, как отъезжает машина. Днями он заимеет свою, он берет кооперативный магазин. Уже два года, как никто из жен не говорит, что он опасен и с ним страшно иметь дело.

2.

        Наташа, кажется, несостоявшаяся актриса, без косметики, после ночной попойки выглядит на полных тридцать семь лет, другое дело, когда она при параде: у нее русые волосы с отливом, то уложенные тяжелым узлом в стиле старой русской аристократии, то экстравагантно взбитые, макияж броский — розовые тени, алый рот, при ее бижутерии и бриллиантах, прямой спине, точенной шее никогда не подумаешь, что у нее двое детей. Одно время, когда у нее завелись деньги, она усиленно следила за собой, пока до нее не дошло, что в кругу денежных людей не разводятся даже с неряхами; прежде она искала кремы, косметичек, зал для аэробики, абонементы в бассейн для себя и детей, теперь все больше говорит о точечном массаже, медных браслетах, головных болях, ну, и, конечно, о том, где они были с Феликсом — о шведской и корейской кухне, о Пицунде и Дагомызе. Когда она приезжает в гости, навеселе, в середине тусклого, невралгического дня, заранее чувствуя себя виноватой, дарит подарки детям, забывает вещи в такси, по-прежнему берет по пять-шесть кофт, когда идет распродажа на чьей-нибудь квартире, особое внимание уделяет нижнему белью, которое так будоражит Феликса — он прямо как мальчишка, дорывается до нее, где ни попадя, лишь бы рядом не было детей. О соседке она помалкивает, но никому не составляет труда сопоставить детали трехлетней давности, благо, обо всем этом она говорила раньше: то, что соседка одинока, мелкая служащая и одно время была без ума от Феликса, и после обыска в их квартире не покидает комнаты. Лучше молчать о том, как оно было, тем более, что сочувствия ждать неоткуда, подробности отпугнут подруг или дадут новый повод пересудам, безвоздушное пространство образуется вокруг нее еще раз, а снова быть парией у нее нет сил. Три года назад к ним в самом деле пришли из ОБХСС, и, пока длился обыск, она сидела у погашенного телевизора, прижав к себе детей, полумертвая от ужаса; Феликс зашел в гостиную только раз за своими документами; наконец, она услышала, как мужчины выходят из квартиры. Феликс вышел с ними на лестницу. Он вернулся через минуту. «Обошлось, — шепнул он ей, обдав ее щеку горячим дыханием, — надо же, я, как знал, не взял ни ящика на этой неделе!». Он стоял в полутемной прихожей, прижав ее к груди и переводя дух. Потом легонько отстранил ее и подошел к соседкиной двери со стремительностью, всегда поражавшей в этом огромном теле. Секунду помедлив, он пнул дверь каблуком так, что застонала филенка. «Еще раз выйдешь в коридор, я тебе шею сверну, сука! — прорычал он». Всегда можно походя пнуть ногой дверь; случайно погасить свет в ванной; сорвать щеколду в туалете, чтобы не запиралась дверь; махнуть рукой, чтобы кастрюли попадали с плиты. По дыханию и шорохам она знала, когда Татьяна ждет, чтобы выйти из квартиры с утра, пока Феликс еще в постели, как и когда она возвращалась, понять было нельзя; месяц спустя стало ясно, что она готовит в своей комнате, пять месяцев спустя Наташа услыхала из-за соседкиной двери негромкий вой, как по умершей. Феликса не было дома, и она решилась постучать в соседкину дверь. «Таня, Таня, — негромко позвала она, — что с тобой? Ну, не молчи ты ради Бога!» Дверь тихо отворилась в тишине коридора — в щель она увидела соседкин халат, руку, стиснувшую полы у груди, лицо, залитое слезами. «Поговори с ним, Наташенька, — послышался быстрый шепот, — Скажи, что со мной нельзя так обращаться, я же человек, как же он может!» — «Поговорю. Обещаю тебе. — Она тоже понизила голос до шепота. — Да успокойся ты, все обойдется! Можно мне войти к тебе?» — «Нет.» — Дверь затворилась также тихо, оставив ее в коридоре. Она не находила себе места, пока не пришел Феликс, против обыкновения, один; став в дверях спальни, смотрела, как он читает вечернюю газету, изо всех сил стараясь быть спокойной.
        — Мне нужно поговорить с тобой, — сказала она как можно сдержанней.
        Он посмотрел на нее поверх газеты, пристально, испытующе, потом отложил ее на ночной столик, на котором мирно лила свет громоздкая лампа, украшенная искусственными цветами.
        — Сдается мне, я знаю, о чем ты, — сказал он негромко, без выражения. — Ты не забыла, что перед женитьбой мы условились: ты не задаешь мне вопросы — что я делаю, почему, как?
        — Нет, я помню, — откликнулась она. — Но я — твоя жена. У нас сын. Один-единственный раз я имею право поговорить с тобой.
        — Хорошо, пусть, — сказал он. — Если ты не можешь без этого. Один раз. Я слушаю.
        — Зачем ты преследуешь Татьяну? Чего ты добиваешься?
        — От тебя — чтобы ты на минуту распростилась со своей непроходимой глупостью, — сказал он. — Помнишь обыск? Случайность, что я не загремел, а приди они днем раньше, мне влепили бы, в лучшем случае, лет восемь. Конфисковали бы все, включая твои погремушки, и твои милые друзья, вся эта шатия с Аэропорта, не дали бы тебе ни рубля, даже если ты бы пошла по ним с протянутой рукой. Дерьмо. Я знаю им цену. Ладно, не о них сейчас речь. Твоя Татьяна квасится в четырех стенах, чтобы не видеть то, что ей не полагается видеть. Может, ты снова хочешь, чтобы я пригласил ее за общий стол, как это было в начале? Тогда поступи проще — позвони куда надо и скажи сама, что мне оставляют жратву валютный магазин и четыре кабака, а я контролирую вывоз на Юг и на Юго-восток. Телефон я тебе дам. Зачем нам ждать, пока она это сделает?
        — Ты хочешь сказать, что ты уверен, что на тебя донесла именно она?
        — Уверен, — сказал он. — Видишь ли, я узнал об этом, что называется, из первых рук.
        — От одного из этих людей, — прошептала она, чувствуя слабость в ногах.
        — Да, — сказал он. — За четыреста, тогда же.
        — Ужасно, — прошептала она.
        — Может быть. Предвидеть, что я до всего докопаюсь, она, сама понимаешь, не могла.
        — Зачем, по-твоему, она это сделала?
        — Вот именно, зачем! Ты абсолютно уверена, что хочешь услышать это?
        — Теперь не знаю. Наверное, хочу. Я боюсь, Феликс. Ну, говорили, раз уж начал.
        — Ты бы боялась раньше, — сказал он. В огромном, овальном зеркале на стене, забранным в фигурную бронзовую раму, она видела покрывало постели, золотистый велюр кресла и профиль мужа — блестящие черные волосы, упавшие на лоб, брови, сведенные к переносице, твердый рот. Она взглянула на него. — Вот именно, — сказал он, — я об этом. Ты знаешь, я говорю правду. Ты знаешь, что у нее нет мужика, а баба она видная. Была видная. Я ничего не жалел для нее, помнишь, думал, все обойдется, но, как видишь, не обошлось. Обычная история. Хотела заиметь себе мужа. Теперь ты в курсе.
        — И сколько же ей там сидеть одной?
        — Пока я не сменю занятие. Это не самое худшее. Вспомни, куда она чуть было не упрятала меня. А как ты думаешь, каково ей выйти?
        — Феликс, это невыносимо! Я не могу каждую минуту знать, что она доходит в своей комнате!
        — Говорят тебе, это решено. Она сама виновата. Пойми, не может стать ничего так, как было!
        — Ты можешь простить ее. Ради меня. Заклинаю тебя. Хочешь, на колени перед тобой встану!
        — Нет, ты все-таки дура, — сказал он медленно, и по тому, как побелели у него ноздри, она поняла, что он свирепеет. Она знала, что когда он говорит таким тоном, перечить ему нельзя. — Вы все на один лад, что мужчины, что женщины, прямо не разберешь — пакостите, потом просите прощенья, снова пакостите, и никак не возьмете в толк, что есть вещи, которых не прощают!
        — Феликс, мне было бы легче, если бы взял ее в любовницы.
        — Я так и знал, — сказал он. Он смерил ее глазами. — Ладно, поговорили и хватит. Иди уложи детей.
        Вот и все, и всегда можно поехать к подругам, той или другой, когда дочь уйдет в школу и отведешь Сурена в детский сад, или упросить Феликса пообедать в рыбном ресторане, в «Белграде» или в каком-нибудь из новых, которых сейчас полно, а откроется еще больше, а когда принимаешь друзей мужа, мечешься, как угорелая, голова идет кругом, только ночью иной раз услышишь сквозь сон, как в ванной зашумит и смолкнет вода; самое лучшее — выпить рюмку с мужчинами и не будет нехороших мыслей. Ведь никому не расскажешь, что за эти годы она видела Татьяну всего несколько раз, мельком, только один — лицом к лицу, и как страшно она переменилась, и как сама она, скрепя сердце, прошла мимо в коридорной полутьме, благо, через четверть часа явился Феликс, и как месяц назад, когда Татьяну забрали в клинику, пришел участковый опечатать дверь, и про то, что она видела — про бельевые веревки в комнате, тазы, главное, про ведро, назначение которого с грубоватой прямотой объяснил ей участковый. В церковь она ходит часто — в Ивана-Война у Октябрьской, если идет вечерняя служба, стоит ее, просит церковных старух поставить свечи за мужа и за себя, не зная толком, как надо молиться. Феликс отвозит ее в церковь на одной из машин, на которых ездит по доверенности.
        — Ты не зайдешь со мной?
        — Нет. Подождать — подожду. Только давай там побыстрее.
        Оглянувшись в воротах, она видит, как он курит, развалясь за рулем, и в ветровом стекле — отражающееся небо.


- оо00оо -