Составитель примечаний

Валерий Дашевский
1.

       Вы и не посмотрели б в его сторону дважды - да кто посмотрел бы, хотела бы я знать. Разве что эта бестолковщина — его жена — то есть, бывшая жена и бывшая студентка, потому как только студентки и способны на такое: пялиться на его очки и мечтать принести себя в жертву науке, молодому доценту или не пойми чему. А ведь еще надо жить жизнь, между прочим. Эта-то, господи спаси, она-то что могла знать о жизни и чему путевому ее могли научить отец с матерью в этой, прости господи, Костроме, или откуда там она была родом. Одно слово, приезжая. Тонкая такая, тощая. И тоже не от мира сего — так, по крайней мере, казалось, когда она прижимала руки к груди — или к тому месту, где обыкновенно у женщин грудь, и объясняла всем и каждому, кто готов был слушать — а слушали ее не то, чтоб с удовольствием, скорей, с этаким хмурым интересом, с каким у нас, в Матвеевке, слушают пришлых, иногородних, - какой он, ее Сережа, умный, прекрасный, образованный и уточненный. И все это было ни к чему - я про ее объяснения. Она словно бы извинялась перед нами за то, что он такой — непьющий, некурящий, нелюдимый, знает какие-то там мертвые языки, латынь - да что латынь - древнееврейский, древнегреческий, и это нам было уж точно без толку. Нам-то на них не говорить. Пусть он и был учености не мерянной - нам-то от этого что? Спрашивается: ну что нам было до его учености, да до чьей угодно учености, — когда все это без толку, и никакого отношения не имеет к нашей повседневной жизни, когда прорастает картошка, ничего не достать, на базаре — один Кавказ, и все сидят по своим углам, и о том только и думают, чтобы не было хуже. Вот и она точно извинялась — и за него, и за себя - чуяла, должно быть, что нам он ни к селу, и ее, с ее слабыми руками и вечной тревогой в глазах, тоже, поди, не хватит надолго. Ну, присылали им припасы из Костромы или из Вологды, откуда к нам ее занесла нелегкая, но ведь они поди были бедны, как церковные мыши — Сереженьке ее надо было покупать какие-то книги, которыми их комнатушки, а были у них две, были заставлены до потолка, сесть-то там толком было негде. Она все зазывала нас к себе — беременная, а потом — с грудным младенцем на руках, конечно, когда мужа не было. Но только ведь это было одно: есть он, нет - оттого, что вид у него был, как у хворого. Не как у помешанного, нет, но полностью отсутствующий, будто он общается с тенями или призраками на этих, мертвых-то языках. И все-то мне хотелось спросить: нашим-то, человеческим он пользоваться, часом, не разучился? Верите, она ему писала бумажки, когда посылала в магазин —и мне, вот крест, по сию пору странно, не то, что он их мог прочесть, а то, что не забывал их вовсе, стоя в очереди, в своей лыжной шапочке: в лице ни кровинки, все бессонница, все еженощные бдения за книжками, одет, конечно, так, что без слез не взглянешь, а ведь молодой-то мужчина. Если б он не то, что бумажку - голову дома забыл, я бы удивилась. Там, в его книжках, поди, было не написано, что у него — жена и сын. И — то ли он не прочел этого, то ли ему не сказали — но, похоже, он так и не узнал этого толком. Есть же такие — не от мира сего. Соберите его с книгами и лампой, перенесите за тысячу верст, и, клянусь, он не заметит, если, конечно, не крикнуть ему прямо в уши! Жаль мне было эту бедную Лизу, да как тут поможешь и чем? Это же с самого начала было ясно, что долго-то она не выдержит. И работа у него была странная: составитель примечаний. А звали его — Сергей Павлович. То есть, как я поняла, он в точности знал, что и когда сказал какой-нибудь там Плавт или Сенека — это я наслушалась от нее — ну, и когда печатали какую-нибудь книжку или полное собрание сочинений, до которых нам было дела, ровно что до прошлогоднего снега, он писал к ней примечания да послесловия, так, кажется: и она нам показывала эти книжки — гордилась своим Сережей, значит, а по мне лучше бы попридержала у себя, чем злить людей его ученостью да начитанностью. Он-то с нами не говорил, Что ему, спрашивается, было разговоры разговаривать с нашим окраинным дурачьем, то ли дело плавты и сенеки. Не скажу, чтобы его ненавидели, вреда от него не было, как и проку — если он не отсутствовал в институте в своем свитере-самовязе, со своим ободранным портфелем, значит, квасился в четырех стенах, в своем закуте под лампой, все молчком, обрастая пылью, или они выходили втроем — это, я вам скажу, было зрелище. Точно у этой Лизы было двое детей — один нормальный, живой малыш, а другой — великовозрастный переросток, как бы немой от рождения, щурился все на фонари, точно вышел не из дому, а из лесу. А после — вскоре после того, как мы с ними разделили лицевые счета, больно много электричества жег ее составитель — она взяла мальчика и уехала. Мы думали — к родителям, в Кострому—Вологду или откуда она там взялась.
        Это-то и было скверно. Всем нам, бабам, хочется путного мужика, чтоб жить за ним без головной боли, но была она чистый человек, просто молодая и слабая — сразу было видать по ее джинсам, ветровке, по глазам. И ушла она не вдруг. Терпела, значит, сколько могла, может, из уважения к его большой учености - или боялась, что без нее он пропадет: кто ж ему будет писать записки, поди, небось, удивлялся всякий раз, что хлеб продается в гастрономе.
        Но только он не пропал.

                2.

        Нет, он не пропал и никуда не делся.
        Больше скажу: года за два до ихнего развода у него обнаружился голос — низкий, негромкий, густой, как у нашего отца Никодима. Сынишка его был еще совсем сопливый, но Сергей Павлович порешил, что тот достаточно взрослый, чтоб ему давать первые уроки. Двери-то в нашей квартире — одно название. И вот, что ни вечер, нам было слыхать, как он ему зачи-тывал вслух про разных там героев древности, про полководцев и царей, а то часами говорил с ним на своей тарабарщине, поди, на древнееврейском, не иначе. И говорил с ним, как со взрослым (мальчик-то, понятно, молчал, только таращился на него через стол). А Сергей Павлович все-то ему рассказывал, или зачитывал книжку в слух, и было в этом нечто неотмирное — ведь все эти цари да воители тысячи лет как истлели в прах; а раз из кухни мне было слыхать, как он сынишке перечитывает речь какого-то Ганнибала, сперва по-русски, а потом то ли на латыни, то ли на каком еще языке. Я тогда поманила Ли-зу на кухню и говорю:
        — Что ж это твой творит, Лизонька ? Он что, не видит, что мальчонка еще совсем шлепогубое дитя, чтобы не то, что понимать — сидеть и слушать такое?
        И тут увидела — Сергей Павлович в дверях.
        — Вы, вот что, — говорит. — знайте свои кастрюли.
        Тут он был прав. Каждому свое, это верно. Самое-то странное было в том, что говорил он про это прошлое так, точно оно и было-то вчера вечером, будто б не мог примириться, что оно кануло без следа и никакого отношения не имеет к нынешнему нашему житью-бытью — к электричке и свалке за осыпью, где в небе кружили вороны. Это я потом поняла, что он живет в нем, будто оно никуда не делось: прошлым и в прошлом, раз навсегда, как если б его приговорили к чему-то — великому и не нужному — к какому-то подвигу, что ли, о котором позабыли и люди и мир, а он, знай себе, нес эту память с гордостью, со смирением, зная, что она нам не нужна, но веруя, что понадобится, а если нет — нам же хуже. Много, доложу вам, лет прошло, пока я это поняла ясно. Да что говорить! Сочувствовала ему, есть ведь на свете одинокие души — и причина в том, что они одиноки, есть при них женщина или нет. И уж если он служил своему великому прошлому — книжкам да пустоте — верой и правдой, не падая духом, не ропща, молчком, говорю я вам, в своем непреклонном одиночестве. Первое время она к нему наезжала — приготовить, постирать. И приводила с собой мальчика. Вышла-то она второй раз тоже в Москве. Нашла она свое счастье, нет ли, не имею понятия. Только уважала она его не меньше, а больше прежнего. Раз, когда он отсутствовал, она меня зазвала к нему показать, сколько книжек напечатано при его участии: литературные памятники, Тацит какой-то, Плутарх — он мне потом сам показывал, лет через десять. И тоже, как если бы они вышли вчера! Я к тому времени овдоветь успела, выдала дочь за хорошего человека из Митино. Они-то — Лиза с мальчиком — давно уже не навещали его; только я иногда помогла ему по-соседски. Так и время прошло, и прошла жизнь. Только он не изменился — или почти не изменился. Все такой же был, высокий, сухопарый, с блаженным взором и лицом не от мира сего, точно заворо-женный зрелищем того, как какая-нибудь армянская конница в блеске, да великолепии спускается на заре на равнину, где выстроились легионы Рима. Как-то разговорились мы с ним на кухне, и я говорю: — Сергей Павлович, не в обиду, оно ведь не нужно никому, кроме вас, да хранителей музеев, да вашим студенткам — до поры, до времени, пока не поумнеют и все не перезабудут. — А он мне говорит: — Вы полагаете? Вы в церковь ходите, Любовь Николаевна? — Говорю: — Сравнил! Так ведь то церковь. — А он и говорит: — Ходите, стало быть. Стало быть, верите, Христос был распят, и мученики претерпели за веру, и вам особой разницы ведь нет, вчера это было или тысячу лет назад, или в начале веков. То есть, иными словами, все эти деяния для вас были, есть и продолжаются во времени, так? — Говорю: — Ну. — А он и говорит: — А почему вы не думаете, что человеческая доблесть и добродетель также живы, как само слово или мысль — и Аристотель у себя в саду изо дня в день проповедует свое учение, потому что оно принадлежит вечности — не времени? Понимаете теперь? — И я говорю: — Вечности. Надо же. Но ведь не может же все принадлежать вечности, а только самое важное, нужное, наверное? — Значит, понимаете, — говорит.
       Чуть не забыла. Когда Лиза перестала его навещать, мальчик-то приезжал к нему. Одно время. Так — на час-два, больше-то он не мог засиживаться, путь, видать, был не близкий. Потом перестал. Может, самому надоело, а может быть запретили — отчим там или мать.

                3.

        И, значится, двадцать лет, как копеечка, прошло, прежде, чем он навестил отца-то.
        Хорошо хоть я была в доме. И, клянусь, на месте его сына — Бореньки — до конца дней обходила бы наш дом десятой дорожкой. Дело не в том, что отец не знал сына, в том, что сынок не знал отца. А знать бы его не повредило.
        Я, как-то случаем, кое-что разузнала о нем, хотя верила, что вся его подноготная у меня как на ладони. Чайник на кухне, все словари, все книги штабелями, да еще эта его лыжная шапочка, которой, как казалось, не было и не будет сносу — ну, и, конечно, лампа по ночам, полоска света из-под двери. Дочь Веры Валентиновны — она жила через дом — бухгалтером служила в его институте. Заговорили как-то о нем — и такие она ему запела дифирамбы — заслушаешься! Я у них тем вечером сидела допоздна. Говорит, дескать, если есть на свете подвижник да бессребреник, так это он — Сергей Павлович, значит. Скромный, честный — при его авторитете в институте другой бы уже докторскую защитил, кафедру получил, а он — настоящий ученный, которому все эти распри и склоки ученного мира все одно, что собачий лай. И что студенты на него не намолятся. И что в этом своем академическом мире он чуть ли не мерило, эталон. Хоть и считают его человеком с причудами.
        — Это что значит? — говорю.
        — Значит, что он — светлая личность, — дочь Веры Валентиновны говорит чуть ли не с раздражением и плохо скрытой досадой. — Обидно за таких. При его знаниях и научных трудах он живет с вами в коммуналке. Вам это о чем-нибудь гово-рит?
        — Что ж, может, ему со мной не плохо.
        — Разве что, — говорит. — А вы, например, знаете, что он из дворян?
        — Надо же, — говорю. — И что ж теперь?
        — Да ничего, — говорит. — Ведь вы присматриваете за ним. Вам зачтется.
        — Будем надеяться, — говорю.
        Это как раз незадолго перед тем было, когда Боренька решил его проведать в кои веки.
        Меня дома не было, когда он явился. А пришла: гляжу из кухни — на столе стоит бутылка непочатая, а оба они, как двадцать лет назад, сидят за столом — друг против друга. И Боря говорит, говорит. Я не хотела, но слышала: рассказывал про свое житье-бытье. Все как у всех, ничего необычного. Женился. Развелся. На работе склоки какие-то — было б из-за чего — где-то он там инженерил на заводе или в институте научно-исследовательском, а может, в СМУ или ЧМО. То ли его обошли, то ли в ложке воды утопить хотели. Из-за каких-то пятнадцати рублей. Как-то в полголоса говорил, я толком-то не разобрала. Наш Сергей Павлович молчал — разглядывая его близоруко и пристально, как нечто бесконечно удаленное, словно бы между ними не стол был, а, как говорят, полоса отчуждения — с километр длиной, какая-то, прости господи, пропасть. Тот все бутылку подвигал, очень хотелось выпить с папкой. А Сергей Павлович все смотрел — и почему-то я побоялась зайти поздороваться — а, как-никак, помнила его годовалым мальчонкой. И вот еще что: побожиться могла, что не выйдет из их разговора хорошего. И точно: слышу, Сергей Павлович вдруг как-то негромко, но отчетливо и как-то жутко спокойно говорит сыну:
        — Вон.
        Бедный, тот тоже решил, что ослышался.
        — Что? — спрашивает, — что ты сказал?
        А Сергей Павлович:
        — Вон, — говорит.
        — Так ты что ж, меня даже не выслушаешь? — Боренька спрашивает. — Ну, не хочешь выпить, ладно, не пей, дело твое. Но выслушать можешь, по крайней мере?
        — Вон, — говорит Сергей Павлович. — Вон! Никогда не переступай порог этого дома.
        — Да, ради бога, сдался ты мне, — это Боренька говорит. И поднялся.
        И тут Сергей Павлович как завопит:
        — Пошел прочь немедленно, слышишь!
        Господи, я думала, с ним будет инфаркт! Боренька выбежал на лестницу, как оглашенный, даже бутылку не прихватил, и бросился бегом по лестнице — Сергей Павлович — за ним, этаж за этажом, и кричал так, что у меня заходилось сердце:
— Мерзавец! Ничтожество! Кретин! В твои годы Пушкин писал Онегина! В твои годы Наполеон дрался под Арколе и Риволи!
        Насилу я его заворотила. В дом повела — и говорю:
        — Тише, ну тише же вы! Соседи ведь слышат! Весь дом слышит!
        А он, задыхаясь, говорит :
        — Да-да. Конечно. Разумеется. — И вдруг засмеялся, негромко, невесело, опираясь на мое плечо. Так засмеялся, что мне не по себе сделалось: — Соседи.  Конечно же! Соседи! Вы уж, пожалуйста, напоминайте мне о них …..