Бывшая мать

Жамин Алексей
Светлана Ивановна говорила всегда очень правильно. Её речь была доходчива и выразительна. Ударения она расставляла безукоризненно и всегда согласно требованиям справочника для дикторов издания конца пятидесятых годов. Впрочем, тут больше было дано ей от природы, а не от обучения. Она не так уж и сильно растрепала этот справочник на заре своей молодости в незапамятные школярские времена. Новомодных правил произношения, а тем более правописания она не признавала. Голос её звучал отчётливо даже в ветреную погоду. Голосу Светланы Ивановны не мешали ни ветер, ни уличные, посторонние шумы, ни другие препятствия: он всегда чётко доходил смыслом до слушателя, если слушатель был не очень далеко. Именно такая погода сейчас Светлану Ивановну и сопровождала. Снег, слякоть, ветер. Она возвращалась домой с детского утренника, на котором читала детям какую-то административно-воспитательную чушь. Иногда она выполняла подобные просьбы своих приятельниц, у которых давно уже были внучки и внуки. Но в этот раз её попросила директор детского сада лично. Уж откуда узнала она о её талантах неизвестно, но приятно, а раз приятно, то пусть и остаётся неизвестным.

Светлана Ивановна шла и мечтала, хотя мечты её более походили на воспоминания. За долгие годы работы на телевидении Светлана Ивановна привыкла, что её речи всем должны быть интересны. Её совершенно не интересовало то, что она говорит, ей было важно только то, как она это делает. Жизнь на пенсии её не устраивала именно таким положением дел. Теперь никого не интересовало, как она разговаривает, даже внимания, кроме старинных знакомых, на её дикцию никто не обращал, да и старым друзьям основательно надоело её расхваливать. Было бы зачем, похвалили бы. Но не было резона хвалить Светлану Ивановну. Никому ничего от неё не было нужно, а если бы вдруг понадобилось, то это бы её сильно насторожило. Пенсия Светланы Ивановны была скромная, а расходы были довольно большие. Волею судьбы ей, кроме неудачного сына, досталась ещё и очень солидная недвижимость. Огромная пяти-комнатная квартира на проспекте Мира и участок с тремя домами (два из них она сдавала хорошим знакомым на лето) в половину гектара в Болшево. И то и другое она получила лично, никакой внешний фактор тут не повлиял, лишь удачное рождение. Дикторские её заслуги в телевизионном так высоко никто не оценивал. Всё осталось от деда, который был номенклатурным старым большевиком, ничуть не стеснявшимся иметь определённые привилегии. Привилегий становилось тем больше, чем меньше оставалось тех самых старых гвардейцев. Кстати повышению своего благосостояния именно благодаря этому аспекту дед Светланы Ивановны очень поспособствовал. Не один и не два, а десятки успешных доносов на своих друзей по партии и недобитых спецов были написаны им лично. Что же касается недобитости второй упомянутой категории, то иначе, то есть ещё в открытом бою, их добить дедушка и не смог бы. Он всю жизнь занимался исключительно экспроприацией МЦ, а уж, в каких НКВД-ешных комитетах, он бы и сам никогда не вспомнил. Любили большевички заметать следы и чем примитивнее, тем лучше. Что может быть надёжней изменения названия, да ничего! Аббревиатур-вывесок сменил за свою жизнь дед над своей одной и той же конторой не меньше, чем доносов написал. Рисковал он, разумеется, а кто спорит, но риск, как видите, оправдался, живой был дедушка аж до девяноста восьми с половиной лет. Светлане Ивановне до сих пор снился его хриплый, потусторонний смех, который в последние годы жизни почти всегда сопровождал его не такие уж и частые воспоминания. В обычной жизни деда не радовало ничего, да наверное, и не могло радовать.

Нет, вы не подумайте, ничего предосудительного он никогда о советской власти, а тем более о каких-то там специфических её методах, он никогда не говорил, нет. Молчать он умел изумительно. Но страшно было видеть его блуждающую улыбку, когда он говорил: часами перечислял картины, культовые вещи, статуи, раритеты букинистические и гарнитуры антикварной мебели, предметы ювелирного искусства (презрительно им именуемые ювелиркой) и многое другое, что принято называть культурными МЦ, которых прошло в неисчислимом (теперь) количестве через его ширококостные, могучие, но никогда в жизни не работавшие руки.

К чему бы об этом вспоминать? Вроде бы и ни к чему, да от связи времён и преемственности поколений, сколько её не рви и сколько не игнорируй, никуда не деться. Светлана Ивановна так не считала. Она с большим удовольствием поедала пайки дедушки, пользовалась путёвками и многим другими вещами, которые полагались деду по гуманному к своим социалистическому закону, но считала всегда деда своего страшной сволочью, причём никогда и ни от кого этого своего отношения к нему не скрывала. Чудовищно, как мы относимся невнимательно к генам, которые в нас самих от собственных предков доставшись, зависают. Чтобы хоть немного заглушить их разъедающий нас тлен, нужно применять воистину нечеловеческие усилия и проявлять колоссальную волю. Но: кому это надо? Проще просто взять и отречься. Дедушку похоронили, но это ничуть не опечалило Светлану Ивановну, у неё своих, как она считала, печалей в жизни было достаточно.

Главной печалью был её сын. Непутёвый, неудавшийся во всех отношениях сын. Терпеть бы это, смирившись, да сын не давал: напоминал о себе постоянно и всегда какой-нибудь гадостью. Кратко можно описать его биографию так: родился, начал курить, пошёл в школу, начал пить, окончил МИМО, продолжая пить, устроен был в Генеральное Советское Консульство в Варне, каким-то мелким клерком (а каких это стоило трудов?), пить не бросил, со скандалом был комиссован в Москву, без права работать в МИДе, и …. Ничего больше можно не рассказывать. Институты, заводы, конторы и тому подобные организации менялись, как меняются картинки в детском трубчатом калейдоскопе. Никто больше какого-то, всё сокращавшегося, кстати, срока пребывания Сеньки в их стенах не выдерживал. Мужу, начальнику какой-то министерской автобазы, это тоже порядком надоело, и он испарился, не дождавшись в лоне семьи и двадцатипятилетия своего сыночка. Светлана Ивановна страдала. Она так страдала, как может страдать только интеллигентная женщина, которой приходится слышать падение человеческого тела в передней и дальнейшие манипуляции с этим телом, связанные с заталкиванием его в отведённую специально для таких случаев комнату.

Казалось бы, как ни встать на сторону страдающей матери, как ей не посочувствовать. Не будем спешить. Бог с ним с пьянством: с кем не бывало. Главное, что природа совершила какой-то странный ход, когда создавала Сеньку. Она сделала его полнейшим пьяницей, убеждённейшим, кстати, но так и позабыла сделать из него окончательно пропащего и даже просто плохого человека. В редкие трезвые часы своей непутёвой жизни Сенька рисовал. Он рисовал на всём, что ему попадалось и всем, чем вообще можно рисовать. Сюжеты были до того разнообразные, что можно сравнить их только с разнообразием самой жизни Сеньки. Великолепные пейзажи, начиная с полюбившихся ему видов Варны, особенно её Приморского парка до Подмосковных заброшенных усадеб и таких же заброшенных полей, на которых даже лосей было бы изобразить - это нарываться на обвинения в жутком преувеличении. Однако, всяческие преувеличения ничуть Сеньку не пугали, если не в случае с лосями, так в случае с замечательнейшими фракийскими каменными статуями, лишь отдалённо напоминавшими фигуры людей, но предназначавшиеся для увенчания могильных сооружений разнообразных древних вождей. Они-то хоть и были вождями, но уж точно были людьми. Подсмотрел он эти фракийские чудеса в той же Варне, в археологическом музее, но теперь, используя воображение, он мог пихнуть их куда угодно. Очень даже нередко они попадали в разрушенные российские усадьбы, через века и расстояния с помощью Сеньки туда перемещаемые. На поля, вместо лосей, тоже попадали. Творчество никогда не служило оправданием пороков, по крайней мере, для вынужденных с гением сожительствовать и терпеть его в меру своих сил, поэтому, когда хочется обелить Сенькин образ, то вспоминается, прежде всего, его неземная доброта. Перечислить всех кошек, собак, а когда они появились, то и бомжей, которым, так или иначе, помог Сенька, просто невозможно. Он делился последним куском хлеба с дворовой собакой, затаскивал, будучи в лоскуты пьяным, замёрзшую кошку в подъезд (дома ей бы досталось посильней от Светланы Ивановны, чем от мороза), отдавал все деньги, которые при нём были, зачастую последние, ничуть не благодарившим его бродягам или таким же пьяницам, как и он. Но никогда он ничего не попросил взамен.

Так и проходила его жизнь. В тумане. В рисовании, в лепке фантастических фигур, в резьбе по дереву, если кусок его и нож находились неожиданно под рукой. Он садился в угол своего продавленного дивана, казалось, не смотрел на тот предмет, который магическим образом вращается в его руках, а просто глядит в пол, но через некоторое, иногда весьма длительное время, в его руках появлялась не просто фигурка, а вполне живое существо. Он всегда это чувствовал. Он уже не мог больше к нему прикоснуться ножом. Предмет был живым, его можно было трогать лишь тёплой, немного влажной от работы рукой или, срочно отставив в сторону, смотреть на него и даже не пытаться потрогать. Так они и смотрели друг на друга до утра. Сенька на фигурку, а фигурка на Сеньку. О чём они думали? Наверняка о том, о чём думают все: о счастье. Но наступало утро. Сеньке становилось от этого так горько, что со всей простотой и ясностью перед ним обозначался тусклым, полупрозрачным просветом лишь один выход: срочно идти на работу (он теперь работал слесарем соседнего ЖЭКа), срубить хоть сколько-то денег и выпить. Чем больше, тем лучше, чтобы ничего и никого не видеть.

Особенно он не хотел видеть Катьку. Катька приехала с каким-то саратовским хором на гастроли, да так и осела в Москве. Она работала дворничихой, а жила в подъезде, в том самом подъезде, где был Сенькин ЖЭК. Сенька смотрел на фигурку, которую вырезал вчера из ножки старинного комода (теперь поддерживаемого стопкой журналов Огонёк) конфискованного ещё дедом у какого-то московского купца, и думал: нет в этой фигурке, которую он вчера закончил и больше не смог тронуть ножичком, ничего фракийского. Нет не только фракийского, а даже и ничего фантастического в ней нет. Вся фигурка была просто Катькина. Больше того – это и была Катька. Маленькая, совсем маленькая Катька, только что приехавшая из Саратова с каким-то хором и никуда больше не попавшая, ни кому не попавшая в руки, чтобы через них пройти, как только в руки Сеньки, которые и держали её вчера в тёплых ладонях, а теперь даже и не держат, а сам Сенька, даже боится дотронуться до красного дерева, которое превращено им в Катьку. Он может только смотреть на неё, словно это та самая живая Катька, на которою он только и мог делать, что смотреть.

Катька…., та самая Катька, к которой так часто, в последнее время, приезжает какой-то седой и сгорбленный пианист. Он останавливает свой мерседес прямо рядом с дворнической, вытаскивает с заднего сиденья огромный букет роз и протягивает его Катьке, которая тут же отставляет в сторону метлу, прислоняет её прямо к мусорному контейнеру и, взвалив на плечо огромный букет, словно это та самая, отставленная ею в сторону метла, и гордо идёт впереди пианиста. Он же, сгорбившись и оглядываясь по сторонам, а более всего, оглядывая зад Катьки, который идёт впереди него в свою дворническую и покачивается так замечательно, словно отлично знает: не скрыть мою красоту никакими огромными штанами, оранжевыми или синими. Утром ещё была маленькая. Такая же маленькая, как Катькина фигурка из красного дерева, надежда, что он сегодня, вот именно сегодня к ней подойдёт и пригласит…, выпить вместе, нет, пригласит…, в театр, да в театр. Он вчера украл у матери билеты на какую-то премьеру, на которую она наверняка не пойдёт, потому что там никого из знакомых у неё не будет, кроме той, которая её туда пригласила, а она ей не нравится, потому как живёт в ещё лучшей квартире, в которой уже сделан замечательный ремонт и полно, совсем не конфискованной, а натурально современной, но сделанной под старину мебелью, страшно дорогой, а главное, это, безусловно, главное, купленной и завезённой в квартиру, каким-то очень удачливым последним её мужем, да мужем. Вот где главная причина, по которой Светлана Ивановна не пойдёт на эту премьеру со своей подругой, не подругой вовсе, а объектом зависти, страшной, всепоглощающей. Женской.

В обед пришлось выпить. Выпить, чтобы просто нормально себя чувствовать, а потом подошло время решаться: звать или не звать. Тут и приехал мерседес. Он остановился и фыркнул прямо в лицо Сеньке, который выбрасывал ветошь в контейнер с мусором. Вышла Катька из своей дворнической. Вышел пианист из своего мерседеса. Ушли. Сенька один. Один в промасленном комбинезоне. Он так расстроился, что даже обрадовался. Можно теперь не думать о Катьке, а сразу пойти в магазин. Они хорошо сегодня подхалтурили. Можно будет сегодня не помнить, как пришёл домой и лёг спать, а затем встать ночью, выпить кефира украдкой из холодильника и пролежать до утра, глядя в витую лепнину потолка. Не думать. Просто лежать. Пусть картины прошлого сами летят в голову. Он не будет просить их задержаться. Он будет рад любой смене фантастических декораций. Он будет….

Светлана Ивановна решилась. Так продолжаться больше не может. Она видела Сеньку сегодня, когда возвращалась с детского утренника. Она не подошла к нему. Она даже не крикнула ему («Привет, мой мальчик, как твои дела сегодня!», - это не прозвучало) ничего своим замечательным дикторским голосом. Она увидела издалека, что он уже выпил. Раз выпил, значит, к вечеру будет опять пьян. Так больше не может продолжаться. Она ещё хочет жить. Хочет путешествовать. Она может продать квартиру и уехать жить на дачу. Квартира – это очень большие деньги. Она будет жить в Венеции и на даче…. Она будет жить в Болшево и в Венеции…. Она будет жить….

Светлана Ивановна сходила в магазин, в хозяйственный магазин. Выбрала там подходящую ёмкость. Стараясь, чтобы её никто не видел, она зашла во двор ближайшего дома и вылила всё содержимое бутыли в мусорный контейнер. Не всё, немного оставила. На дне. Она вынула из-за пазухи горячую, оттого, что была рядом с её грудью плоскую бутылку и аккуратно влила её всю в купленную ёмкость. Оказалось, что ёмкость немного неполная. Слишком много из неё она вылила в контейнер. Она подумала: это плохо или хорошо? Ничего не решила по этому вопросу и оставила всё так, как получилось.

Сенька проснулся среди ночи от страшной сухости во рту. Ему очень хотелось попить. Он был так пьян вчера, что не приготовил себе на ночь чего-нибудь попить. Придётся лезть в холодильник. Он боялся встречаться с матерью и долго прислушивался: спит она или нет? От шорохов, которые были шорохами и ничего не означали, кроме того, что это ночные шорохи, можно было сойти с ума. Сенька не стал включать свет и присел на диване. Голова не болела. Ему было хорошо, просто хотелось пить. Он вышел на холодный балкон и помочился в деревянный ящик для цветов, чтобы не идти через всю квартиру в туалет. Мельком взглянул на холодные звёзды. Он проверил карманы своих брюк. Проверил карманы, валявшейся прямо на полу куртки и понял, что денег на завтра совсем не осталось. Он не помнил, куда все их дел. Подхалтурили они вчера хорошо, но он не запомнил: куда они все подевались? Зато он отлично помнил шаровары Катьки. Он помнил, как она шла впереди пианиста и несла на плече букет. Он покачнулся и тут вдруг увидел, что нижняя часть книжного шкафа, которая никогда не открывалась, немного приоткрылась…. Почти не надеясь на чудо, Сенька подошёл к шкафу и сунул в ящик руку. Рука нащупала что-то тяжёлое, пластмассовое, когда он это вынул, он понял, что оно хорошо пахнет. Пахнет так, как ему было нужно…. Теперь ему не надо было идти на кухню и лезть в холодильник за кефиром. Всё у него теперь было под рукой. Он пил и смотрел на фигурку красного дерева. Потом опять пил и смотрел. Потом лёг…. Ему снились термы в Варне, построенные ещё при императоре Адриане…. Он плавал в горячей воде и смеялся…. Утром Сенька не проснулся.