***

Михаил Ландбург
       



       







       



       










       СЕМЬ МЕСЯЦЕВ САКСОФОНА.

       Р О М А Н


































       «Старайся иметь то, что тебе любо,
       иначе полюбишь то, что имеешь».
       
       Бернард Шоу
       
       
       






       












       
       МЕСЯЦ ПЕРВЫЙ               








       Тот, у которого короткая стрижка, протягивает голубую бумажку.
       - Всё верно! - говорю я.
       Тот, у которого большие руки, склоняется над моей мамой.
       - Сам! - говорю я. - Сам!
       Двое мужчин выжидающе замирают.
       - Сам! - повторяю я.
       - Что ж, если настаиваете… - говорят мужчины.
       Поднимаю маму на руки и несу к распахнутой двери, потому что мама до полусмерти пьяна, и кто-то из квартиры должен её вынести: или санитары, или я – больше в этом мире некому.
       Лампочка на лестничной площадке то гаснет, то зажигается.
       Не хочу глядеть на маму.
       Гляжу.
       Белый лоб, белый нос, серо-голубые щёки.
       Не хочу глядеть, но…
       Вижу: сегодня мама не причёсывалась.
       - Помочь? - спрашивает сосед со второго этажа. У него жиденькая бородка и мягкий голос. «С работы меня вызывал он, - мелькает мысль. - В прошлые разы вызывала женщина…»
       - Обойдусь! - отвечаю я.
       Лампочка снова гаснет, потом снова зажигается. Внизу, возле машины «скорой помощи», ждут санитары.
       В прошлые разы мама спускалась почти самостоятельно – я лишь за локоть поддерживал. «Мне жаль, сынок, мне жаль, что так…» - говорила мама. «Лжёшь!» - думал я, потому что знал: мама рано или поздно непременно «сломается», и вновь придут санитары …
       Сегодня мама не в состоянии ни идти, ни лгать…
       «Хотя бы солги!» - прошу я, но сегодня мама не в состоянии даже слышать.
       Из кузова «Скорой помощи» тянутся две пары рук.
       Сегодня мама напилась до полусмерти, и я стою на тротуаре, словно поруганная всеми девица, которая повелась не с тем, с кем следовало бы…
       В конце улицы парень с саксофоном, который хохочет, просто разрывается от смеха.
       «Конечно, - думаю, - родителей не выбирают… Впрочем, у меня всего-навсего лишь только мама, да и та – пьяная… Сейчас мою маму обмоют и уложат в палату для ненормальных…»
       Замечаю аптекаря Ицикзона. Даже в такую жару, как сегодня, он не расстаётся со своей тёмно-серой шляпой.
       - Бардак! - говорит он, комкая газету. В глазах у старого члена партии Авода боль, оттого что у власти партия Ликуд. - Когда это бывало, чтобы наших женщин насиловали в таком количестве, как теперь? Чуть ли не каждый час!.. А эти ужасные дорожные происшествия?.. А страшная безработица?..
       - Надо, чтобы вы снова вернулись к власти! - говорю я.
       - Вот именно! - задумчиво-голубые глаза аптекаря становятся решительно-серыми.
       Пытаюсь представить себе будущее нашего государства: партия Ицикзона у власти, женщин насилуют значительно реже, и вообще…
       - Хорошо будет! - вырывается у меня.
       Аптекарь наклоняется к моему уху и говорит:
       - Вы обязаны вступить в нашу партию! Национальный, так сказать, долг! Ведь ваша мама…
       - Была как-то… Моя мама была в партии Авода… Теперь она в лечебнице для душевнобольных…
       Аптекарь отскакивает в сторону.
       «К чёрту партии! - думаю я. - Жареной печёнки бы!»
       Подхожу к старине «Фиату»; он стоит возле обочины дороги, изнывая от жары и от бесчисленных ссадин, доставшихся ему за долгие годы службы.
       Старина нем, и я, склонившись над ним, как над обморочным, дую изо всех сил - пыль с ветрового стекла послушно разлетается в стороны.
       Включаю зажигание и мягко прижимаю педаль газа. Чуть покашляв, бедняга трогается с места; машина, которая побывала в руках четырёх хозяев и всё ещё в состоянии кашлять, достойна ордена. Тот, который был третьим, болел чем-то таким, отчего сильно толстеют, и, когда его тело больше не умещалось на сиденьях, продал машину мне.
       «В магазин за печёнкой!» - приказываю я себе, но вспоминаю, что сейчас время обеденного перерыва…
       Чётко вижу себя умершим от истощения, но моей кончины никто не замечает, пока в конце месяца в моей комнате не появляется домовладелица, г-жа Шварц.
       - Надо же! - возмущается она. - Он, видите ли, позволил себе взять да умереть!
       Лежу холодный и невозмутимый.
       - Как так можно? - убивается г-жа Шварц. -Позволять себе пролежать в комнате целый месяц без оплаты!.. Честный человек так бы не…
       «Ведьма!» - думаю я, но, так как мёртв, вслух этого не произношу.
       В мою хладную голову вдруг забирается мысль: «Что, если бы живые знали, что думают о них мёртвые!..»
       Старина «Фиат» останавливается и, заглушив мотор, издаёт тяжёлый старческий выдох. «Благодарю за службу!» - говорю я, прикрывая скрипнувшую дверцу.
       Знать бы, о чём сейчас думает мама… Может, сейчас она вовсе не думает… Скорее всего, что вовсе не… И я не хочу… Поднимусь к себе в комнату на третьем этаже и постараюсь уснуть… На несколько суток кряду…
       Г-жа Шварц утверждает, что отдельную комнату сдала мне исключительно из-за уважения к моей маме, но, когда она произносит «бедная Эстер», в этих словах слышится такое разнообразие смысловых оттенков, что я просто теряюсь в догадках.
       До двери двадцать четыре ступеньки. Вбегаю наверх. На двери листок с перекошенными буквами: «У меня Шопен – не входи!»
       Вожу пальцем по буквам: от первой буквы к последней, потом снова от первой к последней, и снова от первой…
       «У меня Шопен – не входи!» - это писала мама.
       «Наверно, - думаю я, - человеку ложь нужна так же, как и правда!»
       Спускаясь с мамой, забыл запереть дверь в свою комнату, и теперь на моей кровати лежит совершенно голый Кучерявый и, обхватив арбуз обеими руками, чавкает, как кибуцная свинья.
       - Не утомился? - спрашиваю.
       Высвобождая из-под арбуза руку и похлопывая ею о край матраца, Кучерявый приглашает меня присесть рядом, но я не двигаюсь с места, потому что близость волосатого тела мужчины не противна лишь женщинам…
       - Ты бы приоделся! - говорю я. - Я пока подержу арбузик!
       - Фигу! - Кучерявый снова впивается в красную мякоть и чавкает ещё громче.
       Слежу за траекторией полёта семечек, которые выстреливаются прямо на пол, а потом, когда моя комната принимает вид огорода, засеянного белыми пуговичками, взрываюсь:
       - Наглец, неуёмный обжора, тварь бессердечная!
       - Чего тебе? - спрашивает Кучерявый и сыто потягивается всем своим тёмно-голым великолепием.
       - Кусочек арбуза! - говорю я.
       Рот Кучерявого смыкается, словно раковина потревоженной улитки, его рука протягивает ко мне то, что осталось от арбуза.
       - Благодарю! - произношу я как можно нежнее, зная, что Кучерявый нуждается в нежности, как глухонемой в радиопередаче.
       - Вымогатель, - рычит он и натягивает на себя трусы, - подлый вымогатель!
       Душно, влажно; кажется, что в комнате вспотела даже мебель. Проглатываю кусочек арбуза и думаю о том, что Давид всё такой же, как и четыре года назад, когда я прозвал его Кучерявым, и когда он ещё не был владельцем мелкой лавки подержанных пластинок и дешёвых копий картин, а лежал на соседней со мной армейской койке. В жаркие дни он предпочитал валяться голым.
       - Стряслось что-то? - спрашиваю.
       - Произошло! - хохочет он. - Хозяйка кафе «Будьте здоровы!» согласилась взглянуть на твои рожицы.
       - Лжёшь! - говорю я и, на всякий случай, стучу по дереву.
       - Чтоб я так жил! - Кучерявый, словно обидевшаяся супруга, поворачивается ко мне спиной.
       Снова стучу по дереву.
       Полгода назад, когда я предложил выставить свои портреты в кафе «Будьте здоровы!», г-жа Плоткина меня выпроводила.
       - Чего вдруг? - спрашиваю.
       Кучерявый приближает ко мне лицо с горящими, как у кота, глазами:
       - Г-жа Плоткина замуж собирается! - кудряшки на голове Давида блестят ещё пронзительнее, чем его африканская кожа.
       Я где-то читал, что в женщине, которая выходит замуж в возрасте более, чем зрелом, непременно меняется и кровь, и цвет мочи, и обоняние, и вкус…
       - Только бы не передумала! - говорю я.
       - Не допустим! - обещает Давид, и, пока он одевается, я думаю о загадочности жизни, о лицах людей и о мужской дружбе…
       Мой первый большой успех выпал на долю портрета старшины Иехезкеля – я сотворил его углём на дощатой стенке полевого сортира. Солдаты портрет не стирали, и на него постоянно кто-то сплёвывал. Признаться, мне очень льстил тот факт, что моё искусство волновало людей до такой степени.
       Разглядываю покрытый густыми кудряшками затылок Кучерявого, и вспоминаю, что ему особенно нравились мои портреты солдаток из Хацирим, а ещё нарисованные морды верблюдов возле нашей базы в Негеве.
       - До вечера! - сверкая белками глаз, говорит Кучерявый. - Увидимся в кафе!
       - До вечера! - прислушиваюсь к шагам за дверью, а потом отработанным движением перекатываюсь через всю ширину кровати к окну.
       Улица опустела – людей прогнало знойное солнце, и теперь в городе белая, ослепительно-солнечная ночь. Пытаюсь представить себе тех, кто придёт в кафе вечером, а потом кладу к себе на грудь приёмник «Сонни». Музыка племён Африки. «Давай, давай!» - подбадриваю я племена.
       На стене, что напротив моей кровати две картинки, вырезанные из журнала «Буль»; на одной брюнетка в одном лишь бюстгальтере, на другом – блондинка в одних лишь трусиках.
       От африканской музыки щекотно и в животе, и в ушах, и в глазах. Прошу: «Бейте, барабаны, стучите, колотите!»
       Моя мама барабанную музыку не переносит. У мамы – Шопен…
       Мама часами слушает найденный в каком-то скверике диск и напивается до потери сознания – тогда на двери появляется клочок бумаги: «Не входи – у меня Шопен!»
       Когда у мамы Шопен, не вхожу…
       «Бейте, колотите!» - в Африке крепкие барабаны, выносливые племена, река Нил и проклятый город Суэц, где в танке заживо сгорел муж г-жи Шварц.
       Выключаю приёмник – к чертям Африку! На книжной полке сидит дружище Мим; у медвежонка рожица одновременно и весёлая, и кислая, совсем как у настоящих мимов в ночных клубах Тель-Авива.
       - Ну, артист, что скажешь? - спрашиваю я.
       Мим молчит, как настоящий мим, только я всегда знаю, о чём мой дружище думает…
       - Считаешь, с выставкой обойдётся?
       - Надеюсь, - молчит Мим, - надеюсь…
       - А вдруг меня вытолкнут в шею?
       - С твоей-то силищей сам кого угодно сумеешь вытолкнуть, - думает Мим.
       - Тебя, дружище, я бы не стал выталкивать…
       - Я – подарок от твоей матери-пьяницы.
       - Так о моей маме не думай.
       - Я думаю так, как думаешь ты.
       - Так думать мне вовсе не хочется.
       - И мне не хочется.
       - Тогда не… - перевожу взгляд на блондинку, которая лишь в одних трусиках. У неё огромные, как у Орны из Нес-Ционы, груди. А вот у Ирис груди малюсенькие и умещаются в ладони. И зад у неё узкий, как у мальчишки. А вообще-то она истеричка. Однажды она едва не убила меня: дико вращая глазами, она дрожащими ногами обвила мою спину.
       - Отдай мне его! – рычала она. - Всего, слышишь! Всё своё сердце отдай мне! Ладно, можешь не отдавать! Я сама вырву! Ёё жадные зубы вонзались в мою несчастную грудь, отрываясь от неё лишь затем, чтобы сплюнуть набившие рот волосы.
       - Ты уже, - стонал я, - ты вырвала моё сердце!
       - О, нет! - Ирис сопела, как борец. - О, ещё нет!
       Боже, тогда я едва не погиб; моё сердце могло бы валяться на полу, на котором сейчас валяются арбузные семечки. Что бы подумала о моём сердце г-жа Шварц?.. Прошлое хорошо тем, что оно в прошлом!
       - Может, я просто шлюха? - спрашиваю у Мима.
       - Ты не шлюха! - думает Мим. - Ты, как все – порядочный!
       - Все – порядочные?
       - Конечно, только каждый по-своему…
       Свешиваюсь с кровати и отжимаюсь руками от пола: пятьдесят отжиманий ежедневно. Мой командир, лейтенант Эфраим Кон, говорил, что иметь слабые руки могут позволить себе только те, кто возводить их к небу…
       В окне видна телефонная будка; возле будки мальчик гоняется за собакой, а потом собака гоняется за мальчиком.
       Морда Мима залита иронией. Ещё бы! Дни и ночи он проводит на книгах, и пусть не через голову, но всё же он кое-что впитал от Мудрости. Аарон Мегед, Амос Оз, Меир Шалев… Книги… Я позабыл о них. Окончил школу и позабыл. В школе приходилось кое-что читать, а на почте не обязательно…И в машине не нужно, и в кафе, и тогда, когда рисуешь лица… Ни к чему всё это… А Кучерявому книги нужны? А Ирис? А нашим министрам?
       На тротуаре стоит соседка Мирьям. На ней красное платье в белый горошек.
       - Повернись-ка! - кричу я из окна.
       Густо покраснев, Мирьям послушно выполняет команду.
       - С обновкой! - никогда не видел на Мирьям ничего иного, кроме стёртых джинсовых брюк.
       - Ой, спасибо! - говорит Мирьям.
       В голову вдруг приходит мысль: девушка, на которой красное платье в белый горошек, должна непременно принести удачу.
       - Могу взять с собой на выставку, - предлагаю я. - Хочешь?
       - Ой, конечно!
       Отойдя от окна, подхожу к треугольному столику, на котором четырнадцать портретов. Считаю, что цифра 14 в придачу с красным платьем в белый горошек – несомненные признаки Удачи…
       Я знаю: существует Судьба и существует Удача, и вполне возможно, что сегодня вечером…
       Переглядываюсь с Мимом и принимаю испытанное солдатское решение – засыпаю легко, без видений, а когда просыпаюсь, за окном ожившая улица.
       Стягиваю со стула рубашку и, собрав рисунки, говорю Миму:
       - Пора мне!
       - Помолюсь за тебя! - молча предлагает Мим. - А ещё могу подержать фигу…
       - Лучше помолись…
       Мирьям ждёт возле подъезда.
       - Не поздно передумать, - говорю я девушке.
       - Ой, - говорит девушка, - ни за что! Я помолюсь за Удачу!
       - Лишнее это – молитву за Удачу взял на себя мой дружище Мим.
       - Всё равно: молитва за Удачу помешать не может!..
       У входа в кафе «Будьте здоровы!» сидит в плетёном кресле Офира. Её ноги, как обычно, широко расставлены. Сегодня на ней трусики жёлтые.
       - Как дела? - спрашиваю.
       - Тьфу! - лицо Офиры под густой, небрежно положенной краской задумчиво-мрачное. - Тьфу!
       - Прискорбно! - говорю я.
       - Тьфу сплошное!.. - ноги Офиры раздвигаются ещё шире, и теперь вход в кафе практически перекрыт.
       - Это Мирьям, - говорю я, прикрываясь девушкой, словно пропуском.
       «Сейчас ворота захлопнутся», - предполагаю я. Офира бросает жалкий взгляд на Мирьям и коленки сдвигает.
       - Путь открыт! - шепчу я в ухо Мирьям.
       - Шлюха! - бормочет Мирьям. - Старая шлюха!
       - Неправда! - замечаю я. Мне крайне неприятен акт несправедливости по отношению к Офире. Офира – моя ровесница, и, к тому же, я уважаю её, как должно уважать своего учителя...
       Возле дальней стены замечаю хозяйку кафе, г-жу Плоткину и Кучерявого. Указав на меня, он вдруг наклоняется к уху хозяйки кафе.
       - Посмотри, как выглядит выходящая замуж жаба, - говорю я Мирьям и, подойдя к г-же Плоткиной, низко кланяюсь.
       - Можешь выбрать стену и развешиваться, - небрежно бросает Кучерявый. - Г-жа Плоткина решила рискнуть. Разумеется, нас угостят ужином.
       - Ужин? - растерянно говорит хозяйка. - Какой ужин?
       - С вином! - невозмутимо уточняет Кучерявый. - Желательно с красным или… Впрочем, цвет вина допускается любой. Художник Ашер Сегал и его друзья будут пить за ваше, г-жа Плоткина, счастье! Вы ведь понимаете, о чём речь?..
       Какое-то время на лице г-жи Плоткиной такое выражение, будто она только что проглотила коронку зуба, но вдруг на её щеках выступает что-то неопределённо-радостное, и слышится мощный разлив кваканья. Мне стоит больших усилий удержаться от искушения заглянуть в пасть невесты.
       - Иди! - Кучерявый деловито поднимает бровь. - Не хватало, чтобы стена под напором позора рухнула бы раньше времени...
       Мы с Мирьям принимаемся развешивать картины.
       С появлением первого посетителя у меня что-то клокочет в горле, что-то замирает в груди, что-то щекочет под лопатками, но посетитель, не взглянув на стену, направляется к стойке бара.
       «Бывает Судьба, - думаю я, - а бывает Удача!»
       Под потолком тихая музыка – бархатный голос поёт по-английски «Люби меня, люби меня снова!»
       Тряся кудряшками, к нам подходит Кучерявый и спрашивает:
       - Что здесь делает Мирьям?
       - Приобщается к искусству! - объясняю я.
       - К искусству? - прищурив глаз, Кучерявый подчёркнуто-сомнительным взглядом пробегает по стене с моими рисунками. - Где здесь искусство?
       - Пошёл вон! - тревожусь я, потому что никогда нельзя знать заранее, к чему может привезти дурной глаз.
       Гляжу на Мирьям: она молоденькая, свеженькая, чистенькая и, разумеется, что-либо испортить не может.
       В кафе заходят одновременно человек восемь-девять.
Музыка под потолком обрывается, и женский голос объявляет о выставке картин Ашера Сегаля. Рисунки продаются. Цена умеренная. Расчёт вести с хозяйкой кафе, г-жой Плоткиной. И опять растекается музыка – саксофон играет так, словно его что-то смущает.
       - Ой, глядите! - неживым голосом шепчет Мирьям. Несколько человек приближаются к моей стене.
       «Только бы не очень близко…» - думаю я.
       - Ой, Ашер!.. - Мирьям киввает на мужчину в белой рубашке и белых брюках. Тот внимательно разглядывает портрет монашки-негритянки, которую я рисовал в Иерусалиме – тогда монашка стояла возле Яффских ворот и разглядывала толпу туристов. Меня влекло обрамлённое белым сукном лицо, на котором лоснились губы величиной в среднюю картофелину.
       Склонив голову набок и почёсывая за ухом, мужчина разглядывает негритянку, и его правая штанина вздрагивает на том месте, где должно находиться колено.
       «Надеюсь, он не посмеет пнуть монашку ногой!» - клокочет во мне страшная мысль. Мужчина вдруг подзывает г-жу Плоткину. Пока они беседуют, глотаю слюну.
       - Друзья, - прошу я, - пожалуйста, подержите-ка фиги!
       Кучерявый сооружает громадную фигу перед моим носом. Мирьям опускает руку под стол.
       Г-жа Плоткина снимает со стены «Чёрную монашку».
       - Ой! - вскрикивает Мирьям и достаёт из-под стола руку.
       - Фигу можешь опустить! - говорю я Кучерявому. - Подустал, наверно…
       - Нисколько! - руку Кучерявый держит твёрдо, словно в ней не фига, а боевой меч. - Могу подержать ещё...
       На нашем столике появляется бутылка «Кармель Мизрахи»; разливаю вино по рюмкам.
       - Господи! - просит Кучерявый. - Господи, пошли, пожалуйста, на Ашера Сегаля ежедневно по чудаку в белых брюках! Господи!
       Мысленно подсчитываю заработанное на «Чёрной монашке»: после вычета процентов, которые причитаются хозяйке кафе, получится примерно сумма стоимости трёх порций биточков. Конечно, не богато, но, когда ты готов проглотить даже ножи и вилки, биточки представляют собою крупную ценность.
       Г-жа Плоткина издали машет нам пухлыми ручонками – она, конечно, уверена, что мы пьём за её счастье.
       Встаю из-за стола и направляюсь к хозяйке. «За проданный портретик прошу оплатить не деньгами, а тройной порцией биточков!» - требую я и, не дожидаясь ответа, возвращаюсь к своим друзьям. Восторгаюсь своей сообразительностью. Вне всякого сомнения, при теперешнем падении курса шекеля, биточки гораздо надёжнее, чем деньги; во всяком случае, свою ценность /особенно, если их поместить в холодильник/ они сохранят на более долгий срок.
       Кучерявый радостно потирает руки, Мирьям строит ему рожицы. Я охотно включаюсь в игру: умею отлично двигать носом и немного ушами.
       - Обожаю давлёную клубничку, - говорит за соседним столиком дама с полной шей. - Попросите, пожалуйста, давлёную клубничку!
       Мужчина, который при даме, вздрагивает.
       - Нет! - тихим, но решительным голосом говорит он. - Давить клубничку жалко…
       - Глупый вы человек, - у дамы, помимо полной шеи, ещё и угрожающе-нервный смех, - это делается на кухне...
       - Не могу, - виновато улыбается мужчина и бессильно опускает голову.
       - Вы не мужчина! - решает дама. - И даже не очень-то джентльмен!
       - Могу пригласить на танец… - нерешительно предлагает он. - Или подарить один из тех портретиков, что на стене…
       Вытягиваю шею – мои ноздри щекочет запах ещё трёх порций биточков.
       - Кучерявый, - прошу я, - потрогай у меня пульс!
       Тот долго и основательно ощупывает мой локоть.
       - Кажется, ты при смерти, - слышу я озабоченный голос друга, - пульс не прощупывается.
       - Совершенно?! - кажется, запах дополнительных биточков помутил мой разум.
       - К чёрту портретик! - выстреливает за соседним столиком дама. - Кому нужны портретики?!
       Мы пьём вино, едим биточки, слушаем, как под потолком шалит саксофон; теперь я твёрдо знаю, что именно для человеческого счастья необходимо больше всего.















       



       





       МЕСЯЦ ВТОРОЙ












       Воскресенье, вторник, четверг, воскресенье, вторник, четверг, воскресенье, вторник, четверг, воскресенье, вторник… Ни в один из воскресений, вторников и четвергов маму не выписывали. Сегодня снова четверг…
       Удивительное совпадение: когда я в детстве жил в интернате, мама навещала меня по воскресеньям, вторникам и четвергам. Разве мог я тогда предположить, что когда-нибудь по воскресеньям, вторникам и четвергам буду навещать маму…
       «Может, выпишут сегодня!», - думаю я, и стучу по дереву полки, на которой восседает Мим. Никакого сомнения: дерево оберегает от дурного глаза, длинного языка и всяких напастей!
       - Несчастия в нас самих! - угрюмо молчит Мим.
       - Как скажешь! - разве умные люди с утра спорить станут?
       Натягиваю на себя брюки и спускаюсь на улицу.
       Ничто, даже густая пыль, осевшая на «Фиате», несчастным его не делает, потому что он всего-навсего машина. Машины могут быть старыми, побитыми, дефектными, запущенными, но только не несчастными, потому что несчастными бывают только люди, и, наверно, Мим прав, безмолвно утверждая, что несчастья в самих нас, что всем нам с самого рождения вместе с руками, ногами, почками и кишками, приданы ещё и несчастья…
       Включаю зажигание и, проехав метров сорок, решаю поставить перед собой цель: на нейтральной скорости докатиться до ларька Ханана. В жизни без цели нельзя…
       - Привет! - издали кричит Ханан и выносит две бутылки пива.
       - Чего вдруг? - вглядываюсь в лицо Ханана.
       - Сын посередине ночи родился! - улыбается он.
       - Вот как! - я тоже улыбаюсь, вспомнив о том, что Ханану тридцать шесть, что он на целых десять лет старше меня.
       - Сейчас бы бутылок семьдесят выдул! - сообщает он.
       Думаю: «Сколько бутылок выпила мама, когда родился я?»
       Кладу бутылки на заднее сиденье, поворачиваю ключ зажигания. «Фиат» принимается кудахтать, и я думаю, что если пожилая машина ещё в состоянии кудахтать, то с ней всё в норме.. «А со мной?..» - думаю я потом.
       - Приходи рисовать моего сына! - кричит Ханан. Под залитой пивом майкой перекатывается большой весёлый живот.
       «Надо же, - думаю я, - человек готов выдуть семьдесят бутылок пива! Счастье может и погубить…»
       Сворачиваю на Реховотское шоссе.
       Я знаю: мама рожать меня не хотела – так получилось. Наверно, не сумела достать таблетку… Чудеса!.. Так уж захотела природа… Кому придёт в голову обижаться на природу?

       … - Мама, - сказал я однажды, - у тебя белый лоб и белый нос, они белые, как клавиши на рояле.
       Мама сидела на диване молчаливая, недвижная, и лишь коленки и руки вздрагивали…
       - Мама!
       Мамины плечи опустились, кривыми складками смялась на шее дряблая кожа, тяжело повернулась седая голова, и отвратительная улыбка белых губ растянула перекошенный рот.
       - Испугался? - прокричал рот. - Я страшная, да?
       Мне стало не по себе.
       - Мама, чем помочь тебе? - спросил я.
       Безобразная улыбка не исчезала; я закрыл глаза и поцеловал в бескровную щеку.
       - Когда-то я была молодая… - проговорила мама.
       Я вышел в ванную за расчёской…

       …Указатель с надписью: «Лечебница для душевнобольных». За воротами постройки и двор со скамейками. Я пришёл навестить женщину, которая нуждается в Шопене и водке, но которая сама не нужна никому, кроме меня и ещё человеку, похожему на колдуна. Я знаю: Колдун пробирается к маме по вечерам.
       На заднем сиденье свёрток – мамины туфли на высоком каблуке. Беру их с собой на случай, если маму вдруг выпишут, и, кроме того, мне нравится опускаться на колено, чтобы обуть маму. Когда мама прохаживается по больничному двору в почти новых туфлях и страшно мятом халате – это, по-моему, потрясающее зрелище! «Может, выпишут сегодня?» - думаю я, - и, достав из «Фиата» свёрток, подхожу к раскрытому окошку, за которым горбатенький человечек уплетает бутерброд с яичницей. Ротик человечка плотно набит пищей, но, проследив за движением его глаз, догадываюсь, что во двор пройти разрешается.
       Присаживаюсь на скамейку под окнами медицинских сестёр – по моим расчётам горбун освободит ротик примерно через три-четыре минуты и тогда по внутреннему телефону он сообщит, что пришли к г-же Эстер Сегал.
       На скамейке с надтреснутой спинкой полулежит небритый мужчина; шевелением пальца подзывает к себе. Подхожу. Небритый тяжело дышит и внимательно вглядывается в моё лицо.
       - Мы знакомы? - спрашиваю.
       - Не-е-е-е, - отвечает он. - Через два часа я повешусь, и ты сможешь забрать мою шапочку себе.
       - Через два часа?
       - Да, через два!
       - Ладно, я подожду! - обещаю я и возвращаюсь к скамейке, которая под окнами медицинских сестёр. Теперь на скамейке сидит старичок с узенькими глазками.
       - И на вас тоже шапочка? - спрашиваю я.
       - Это тюбетейка, - отвечает он. - В Бухаре носят тюбетейки.
       - Так вы сейчас в Бухаре?
       - Дурак ты! - сердится он. - Я в стране Израиль. Раньше был в Бухаре, а теперь, слава богу, здесь. Меня самолёт доставил.
       - Знаю!
       - И тебя самолёт доставил?
       - Я родился здесь.
       - Потешно!
       - Очень!
       - Знаешь, из туалета самолёта я на Европу побрызгал… Очень хотелось побрызгать на Европу! Не хотел упустить возможности…- на нижней губе старичка блеснула полоска слюны.
       Брожу по двору, пытаясь угадать, кто больной, а кто посетитель. Впрочем, угадать не сложно: у больных лица выразительнее. «Не двор, а музей,- думаю я, - коллекция выдающихся лиц!»
       Возле подстриженных кустов, которые тянутся вдоль забора, женщина в белом халате задумчиво смотрит на дорогу. Пытаюсь представить себе её ноги – я всегда пытаюсь представить себе ноги женщин, у которых печальные глаза.
       - Тоскуете? - спрашиваю.
       Женщина не отвечает.
       - Может, смогу услужить? - говорю я. - Ведь если…
       - Будьте добры,- перебивает меня голос с русским произношением,- оставьте меня. Пожалуйста!
       - Почему? - не сдаюсь я. - Мы могли бы поговорить о политике или о чём-то ещё!
       - Сюда приходите поговорить о политике?
       Опускаю взгляд на часы – мама, наверно, после укола…
       - Нет, - признаюсь я, - Здесь я рисую портрет женщины.
       - Вы - художник? Художникам хорошо…
       Пожимаю плечами и вдруг говорю:
       - Если разрешите, нарисую вас.
       - А как же с той, которую уже рисуете?
       - Она больна. Кажется, неизлечимо.
       - Она красивая?
       - Когда она прохаживается по этому двору в туфлях, которые обуваю на её ноги, то выглядит волшебно…
       - Вы обуваете на её ноги туфли?
       - Мне нравится делать это!
       - А ей?
       - Ей это нравится ещё больше!
       Возле нас останавливается медицинская сестра Рухама. У неё каменное лицо, отчего у меня возникает страстное желание пощекотать у неё под мышками.
       - Сестра Зина, вас к доктору Урбаху.
       - Мне пора, - говорит сестра Зина, - простите!
       - Меня зовут Ашер, - говорю я вдогонку сестре Зине.
       «Жарко, - думаю я, - сегодня слишком жарко, чтобы что-либо понять; сейчас разумнее всего влить в себя две бутылки пива, которые осталась на заднем сиденье «Фиата», а потом убраться ко всем чертям. Или к Ирис. Та молча примет, молча отпустит… Можно раздеть её и не раздевать, можно делать с ней то, что делаем обычно, а можно и то, что обычно не делаем…»
       Человечек из проходной прижимается ушком к приёмнику, но, заметив меня, движением крохотного пальчика просит остановиться.
       - А он всё падает! - в глазках человечка неподдельный ужас. - Падает шекель, падает…
       Утешаю человека:
       - Лишь бы не штаны!
       Человечек тяжело вздыхает, задумчивый взгляд отводит в сторону.
       Забираюсь в «Фиат». На заднем сидении бутылка пива. Пью за сына Ханана, за мои портреты, за Мирьям, а потом делаю большой глоток ещё и за медицинскую сестру Зину. Включаю приёмник.
       Саксофон играет так, будто его щекочут. «Саксофону весело, - думаю я - а маму не выпускают… Неужели Колдун проносит в лечебницу водку?..»
       Однажды он пронёс игрушечный рояль, и медицинская сестра Циля потребовала, чтобы игрушку забрали, потому что мама пыталась на ней играть, а потом очень нервничала и плакала.
       Но я пытаюсь на Колдуна не обижаться, потому что, кроме него и меня, маму никто не навещает. Не Шопен же…
       Домовладелица, г-жа Шварц, говорит, что когда-то пианистку Эстер Сегал знал весь Вильнюс, но потом настало время, когда литовцы снова осознали себя литовцами, а евреи - евреями…
       Теперь, в Израиле, мама закрывается у себя в комнате, слушает Шопена и напивается. И никто ей не нужен. Даже я…
       Как-то, возвращаясь из интерната, я сказал: «Мама, директор просил передать тебе, что закон не даёт право содержать меня в интернате дольше, чем положено, но ты не расстраивайся – я подыщу себе жильё другое…» Мама молча закрыла глаза, и я стал причёсывать её волосы. Она молча смотрела на меня пьяной улыбкой, а потом скривила рот и сбросила расчёску на пол…
       У ворот лечебницы останавливается бордовый «Форд», из которого выходят две старушки с очень тощими и кривыми ногами. «После ста лет ноги следует менять», - думаю я.
       Душно, влажно. Поворачиваю ключ зажигания – «Фиат» кудахчет, словно замечтавшаяся курица, которую вдруг вспугнули, и мы неторопливо трогаемся с места, потому что спешить некуда, потому что на почте больше не служу… Воскресенье, вторник, четверг… - какая теперь служба?..
       Забираю себя в «Фиат», в мой бронхитный домик. Мимо, виляя жестяными бёдрами, проносятся «Форды», «Нисаны», а мы не спешим. К чёрту! На заднем сиденье свёрток с мамиными туфлями, - К чёрту!
       Мне никогда не приходит на ум подумать об отце – с меня достаточно того, что он меня сделал; может быть, это лучшее, что он в своей жизни сотворил, и какое мне дело до того, как мой отец выглядит. Может быть, у него перекошенное лицо или поломанный нос, или что-то ещё… Наверно, что-то ещё, если мама с ним не осталась, а может…Мама о нём не упоминает, да нам и не нужно: ни маме, ни мне. Знаю только, что до того, как родить меня, мама в каком-то магазине мыла полы и, наверно, не до любви было…
       Почти месяц с мамой делают что-то такое, чтобы отучить её от водки; в прежние разы, подержав три-четыре дня, её выпускали… Больше в лечебницу маму не отдам, даже если она напьётся до полусмерти, даже если не поднимется с пола… Только бы выпустили в воскресенье, вторник или четверг! Я вышвырну диск с Шопеном - с моей стороны это будет поступком вполне благородным, потому что от гениев одно лишь зло… Кажется, я не гений – это утешает… Где-то я читал, что бывают гении добрые, и что добрый гений – он, как бог! Но я сомневаюсь… Бог – это бог, и всё остальное тут ни при чём!..
       Всё же, когда мама вернётся домой, я, пожалуй, диск с Шопеном не вышвырну, потому что, прожив на свете двадцать шесть лет, вдруг для себя открыл, что жить – это за что-нибудь ухватиться!.. Просто как!.. Ты, мама, пей водку и слушай своего Шопена, если это то, что тебе надо… Ты пытаешься ухватиться – теперь я понимаю… В прошлом месяце, когда мои портреты выставили в кафе «Будьте здоровы!», я вдруг понял, что ухватился… К тому же мне платят… Иногда даже прилично… Во всяком случае, можно жить, оставив службу на почте, и плевать на коалицию и оппозицию, инфляцию и девальвацию, трансляцию и информацию!... Нет, Шопена не трону – ведь ты ухватилась… Жаль только, что теперь твои руки ужасно слабые…
       … При въезде в Ришон ле Цион домик Ирис.
       Шторы в комнаты опущены, и жара с улицы не проникает.
       - У тебя тело гибкое, - говорю я. - Мне нравится!
       - Знаю, ты уже говорил!
       - А моё тело? Тебе оно как?
       - Нравится… Всегда…
       - Но я тебя не люблю…
       - Знаю!
       - Тебе это не мешает?
       - Сегодня ты разговорился!
       - Я подумал, что если я тебя не люблю, то тебе это должно мешать.
       - Почему сегодня больше, чем всегда?
       - Сегодня я об этом подумал.
       - Плевать!
       «Плевать» - отличное слово! На трёхдневных учениях резервного полка мы завели разговор о мире с арабами, о наших министрах и ещё о всяком другом, и вдруг наш фельдшер сказал: «Плевать!» Мы поплевали – стало легче. Люди напрасно считают, что жизнь следует чуть подрегулировать… Люди лишь сами себе мозги себе пудрят, потому что ничего в этой жизни всё равно не…
       - Конечно, - говорю я Ирис, - Плюй на всё!..

       * * *

       …Телефонная будка. Спрашиваю у Кучерявого:
       - Художникам хорошо?
       - А придуркам? - отвечает тот.
       Пытаюсь собраться с мыслями. Разумеется, художник я пока игрушечный, и мне придётся извести тонну карандашей, прежде чем…Что ж, тонну, так тонну! Лейтенант, Эфраим Кон, говорил: «Мордой в огонь, так мордой в огонь!» В огне сгорела его рука.
       Над городом загадочное небо, и я, всякий раз, когда оно такое, невольно закрываю глаза, потому что сверху, словно заклинание, доносится до меня тоскливый и путаный рассказ саксофона.
       Стол в лавке Кучерявого завален старыми атласами, пыльными рамами для картин, стопками цветных бумаг. Говорю: «Нужна тонна карандашей!»
       Глаза Давида сверкают, как у только что женившегося кота.
       - А если полтонны?
       - Тонна! - настаиваю я. - Минимум тонна!
       Возле стеллажей, на которых разложены альбомы и открытки с видами святых мест, раздаётся мерзкий смешок. Узнаю одного из тех парней, которые приходят в кафе г-жи Плоткиной.
       - Не задохнёшься? - спрашиваю.
       - Всё в порядке! - вытаращив глаза, парень двигает ушами.
       - Слава богу! - говорю я.
       - Всё в порядке! - повторяет парень и хохочет ещё громче.
       Давид, взглянув на меня, выразительно кашляет. У него такой вид, словно он стоит не за столом в тесной лавчонке, а на капитанском мостике просторного океанского лайнера
       Понимаю: времена паршивые, и хозяину лавки ни к чему, чтобы клиент ушёл с пустыми руками, но этот смех…
       - Уймись! - говорю я в сторону стеллажей. - Мы с другом беседуем об искусстве…
       - Рисуночки твои видел, - сквозь хохот сообщает парень, - видел…
       - Повезло тебе!
       - Дерьмо я видел! Рисуночки твои – дерьмо! От вида этих рожиц хочется повеситься...
       - Жаль, что не… - говорю я. - Тебе бы полегчало...
       Кашель Давида смолкает. «Послушай, человек, - говорит он, - почему бы тебе отсюда не выкатиться; будем очень тебе признательны, если сумеешь сделать так, чтобы мы нигде и никогда тебя больше не замечали… Не откажи, пожалуйста, в просьбе…»
       - А если откажу? - хохочет парень.
       Давид вздрагивает, его глаза загораются, как у шакала.
       - Стой! - кричу рванувшемуся из-за стола Давиду. - Этот портрет мой…
       Ясно, драки не избежать; лишь досадно, что не обнаруживаю в себе необходимого настроя.
       - Что ж, - говорю я себе, вспоминая, что и в мировой, и в моей личной практике известны случаи, когда обходилось и при отсутствии настроя, без, так сказать, должного вдохновенья. - Что ж…
       Перед дракой, как перед боем. Оцениваю обстановку. Он выше ростом… Кажется, гибкий… Руки длинные…Кажется, спесив…
       « Начну с короткого бокового в печень, - решаю я, - а там видно будет…»
       В печень не попадаю – большим пальцем левой руки упираюсь в какую-то кость, но, не мешкая, тут же бью правой. У парня всхлипывают рёбра, потом они принимаются трещать, будто трухлявые ступеньки вдруг проломившейся лестницы.
       «Даже сотня тонн карандашей тебе не помогут, - хрипит парень, - тебе из дерьма не выбраться!»
       Бью снизу в подбородок, а потом два раза подряд по залитому кровью рту. Кажется, у парня отвалился язык – вижу, как по его отвисшему подбородку стекает густой поток крови.
       Опускаю руки – всё-таки нет настроения.
       И вдруг… В моих глазах что-то взрывается – белая вспышка. Что-то раскачивает ноги. В черепе шалят колокольчики.
       Заставляю себя устоять на месте.
       «Упустил дистанцию, - мелькает в воспалённом мозгу, - и он чем-то проломил мой лоб!»
       Во мне пробуждается учитель, который обязан завершить урок на достойном уровне. Отхожу на полшага в сторону, а потом ныряю под его повисший в воздухе локоть.
       - Эй, ты убьёшь его! - кричит Давид, - Ты загадишь мой магазин падалью!
       - Паршивую лавку ты называешь магазином? - изумляюсь я, разглядывая треснувшую на моих пальцах кожу.
       - Не смей говорить так о моём бизнесе!
       - Твой клиент уже ничего не слышит…
       - Он мёртв? - Давид отдирает от перебитой брови
открытку с видами святых мест Иерусалима.
       - Спит! - объясняю я. - Нашатырный спирт найдётся?
       - Антикварный магазин – не аптека! - Давид включает подвешенный под потолком вентилятор. Лавка тут же наполняется клубами пыли.
       Поразмыслив, прикладываю к позеленевшей щеке парня средней мощности пощёчину, а потом мы с Давидом выволакиваем проснувшегося за дверь лавки.
       - Ты классный портретист! - говорит Давид. - Боже, какое лицо ты ему сделал, к тому же ещё в таких ярких красках.
       - Разве стал бы я… Но он сказал, что мне из дерьма не выбраться… И ещё эта глыба из мрамора, которую он запустил в мой лоб…
       - Парень не мог предположить, - говорит Давид, - что лоб – твоё слабое место, но он, конечно, сволочь, и ты делал из этой туши красочные биточки…
       - Биточки делаются из чего-то другого…- возражаю я и виновато оглядываю свалившийся со стеллажей товар.
       - Ох, биточки! - задумчиво вздыхает Давид.
       - Давай карандаши! - говорю я и выхожу из лавки.
       Парень сидит, прислонившись к стене лавки, и дышит, как загнанный козёл. «Не самая лучшая реклама для лавки!» - думаю я, но козла в сторону не оттаскиваю, потому что не могу заставить себя коснуться его снова…

       … - Хорошо художникам? - спрашиваю у «Фиата».
       - Конечно! - неожиданно отвечает «Фиат». - Хорошо бывает только художникам!
       - У меня целая пачка карандашей, - говорю я, - этого хватит мне, чтобы пожить ещё, верно?
       - Точно! - молчит «Фиат». - Живём только раз, да и то в Израиле!..
       Поворачиваю ключ зажигания. «Поживём ещё! - говорю я себе. - Лишь бы не эти проклятые воскресенья, вторники и четверги… Только бы мама…»
       Небо спокойное, благодушное, а под ним пыльно, липко.
       «Дождя бы! - думаю я. - Всемирный потоп бы!»
       На обочине дороги стоит женщина и чему-то улыбается…

       Ночью она сидит на моей кровати и курит.
       - Чудной ты! - говорит она.
       Подхожу к Миму, поворачиваю медвежонка мордой к стене. «Этот цирк не для малышей…» - говорю я ему.
       - Чудной ты! - повторяет женщина, принимаясь за мои пуговицы.
       - Помолчи! - прошу я.
       - Молчу! - говорит она и улыбается.
       «Зачем она здесь?» - думаю я.
       Она засыпает легко. Разглядываю мерцающее в темноте голое плечо, а потом отворачиваюсь.
       - Мим, - мысленно говорю я, - надеюсь, что…
       - На что? - мысленно спрашивает Мим. - На что ты надеешься?
       - На утро и на коробку карандашей… - молчу я.


























       МЕСЯЦ ТРЕТИЙ               








       - Надо ж такое! - говорит просунутая в мою комнату голова, которая тянет за собой тучное туловище. - Он позволяет себе валяться в постели!
       Протираю глаза и стремительно заворачиваюсь в простыню.
       Хочу предложить г-же Шварц присесть, но мысленно успеваю откусить себе язык – единственный в комнате стул занят оставленным с вечера чайником и моими коричневыми трусиками, и, кроме, как на стул или на кровать, в моём жилище присесть не на что…
       - Стряслось что-то? - спрашиваю.
       - Господи! - в собранном кверху пучке волос вздрагивает матерчатый цветок.
       Вид цветка меня успокаивает. Думаю: «Чтобы сообщить о начале войны или стихийном бедствии, втыкать в голову искусственный цветок не обязательно!»
       - Чайку попьете? - увернутый в простыню, перекатываюсь через кровать к окну, где стоит стул с чайником и трусиками.
       - Чайку? - глаза г-жи Шварц наливаются кровью. - О, господи, он, видите ли, угощает!.. Я выяснила, что ты оставил службу на почте! В такие-то времена!.. И ещё валяешься в кровати!..
       Из меня вырывается вздох, подобный тому, который издаёт человек, поднявшийся с зубоврачебного кресла.
       - Предпочитаете, чтобы я валялся в канаве? - спрашиваю я.
       Кожа на лице домовладелицы, словно меха гармошки, то вытягивается, то снова сжимается.
       - Постель даром не даётся! - объясняют мне.
       - Необходимо работать! - горестно признаюсь я.
       Цветок на голове г-жи Шварц дрожит так, будто его просквозило. Понимаю: женщина собирается с мыслями, и видеть на её голове вздрагивающий цветок мне ужасно больно.
       - У меня новая служба, сообщаю я, - хватит и на постель, и на комнату и на чай…Теперь зарабатывать буду даже ещё больше…
       Лицо г-жи Шварц заметно светлеет; поправив на голове пошатнувшийся цветок и, мешая ивритские слова с литовскими, она даёт понять, что искренне сожалеет о своём столь раннем визите.
       - Ничего страшного! - говорю я, натягивая на себя трусы.
       Теперь я поднимаюсь по утрам не в шесть, а в семь или даже в восемь, а главное – знаю, зачем проснулся и куда пойду. Самое поганое в жизни, когда не знаешь «зачем и куда»… Человек может на почте работать и может на почте не работать, жить в собственной квартире или снимать комнату, спать со своей женой или с чужой женой, но человеку необходимо знать, куда он идёт и зачем!.. Если человек знает, куда он идёт и зачем, то он не Дырка сучья и так просто не забеременеет…
       Сейчас отнесу заказ: портрет девочки на улицу Кинерет; потом в кафе «Будьте здоровы!» съем завтрак, который, согласно договору, в течение трёх месяцев причитается мне за портрет жениха г-жи Плоткиной; потом, насытившись, отправлюсь к центральному магазину, где на ступеньках рисую лица граждан города (одно лицо – восемьдесят шекелей); потом, снова согласно договору, пообедаю (салат, биточки, фруктовое мороженое) и отправлюсь на новую службу. К тому времени начнёт темнеть и спадёт жара.
       - Мим, - говорю я, - теперь я ухватился… Это ведь отлично, что я ухватился, верно?
       - Ещё бы! - молчит медвежонок. - Теперь ты не Дырка сучья…
       - Только вот если бы моя мама…
       - Да, только если бы твоя мама…
 
       … «На меня находит - сказала тогда мама,- на меня просто находит…»

       Иногда находит и на меня, только я не стану напиваться и терять сознание.
       Лейтенант Кон, требовал, чтобы мы не смели умирать без боя, и мы делали так, как требовал наш командир, потому что были хорошими солдатами, и мы знали, что на войне не бывает личных мнений и вкусов. Это в школьные годы позволяется орать об этих очень, очень, очень, очень, очень, очень, очень, очень личных вкусах и мнениях, и, кроме того, на войне для личных вкусов и мнений нет времени; времени нет даже для слёз.
       Конечно, сейчас не война, но, раз солдат – всегда солдат, и он никогда не посмеет умереть без боя…

       …С собою не сражаются! - мама сидела в углу дивана и держала в руках диск с записью Шопена. - Не с собою!.. Наверно, я негодная мать и негодная женщина, но сражаться с собою – грех! Разве можно против своего Создателя? Сын, прости… Можешь не прощать… Мир, думаешь, на чём держится? Нет, не на добре и не на любви, как и не на жестокости! Мир на правилах и законах держится!.. Везде и во всём правила и законы… Даже беззаконье – непременный закон мира!.. Только я – есть я, и по правилам мира у меня не получается; мне по своим нужно, по собственным… Ты не прощай, только знай, что я пыталась сражаться, но вся, как есть, грехами обросла, ибо по правилам мира сражалась… Против себя сражаться не получается…Конечно, человека можно хорошенько встряхнуть, а бомбы и пули покалечить могут, только тоска, страсть, мечта – они ведь и в глухом, и в слепом и даже в обрубке, который не в состоянии самостоятельно с кровати скатиться…
       - Мама, ты не обрубок!.. - сказал я.

       
       Выбегаю на утреннюю улицу. Дома выпускают из себя людей, словно океанские рыбины выпускают из себя икру. На тротуаре скулит щенок: кто-то наступил на хвостик. «Потерпи, малыш!» - говорю щенку. Боль отошла – щенок больше не скулит и весело играет хвостиком. Так оно: правила и законы мира…
       «Ни простить, ни осудить маму не смогу! - думаю я. - Она – раненый солдат, который сражался, как мог, сражается, как может; покалеченный солдат в не очень надёжном, но в своём окопе».
       Мой город – мой мир. Вглядываюсь в мир. Законы мира. Законы людей…
       На улице Кинерет, возле решётчатого заборчика, женщина бьёт по щекам мужчину. Делает она это неторопливо, даже лениво, но получается звонко. Заметив меня, женщина решает, видимо, передохнуть.
       - Принёс портрет вашей девочки, - говорю я.
       - Красота! - кивает головой женщина.
       Надеюсь, что при красоте бить мужчину по щекам женщина больше не будет. «Красота спасёт мир!» Правила людей?
       На ступеньках центрального магазина города раскладываю карандаши, бумагу, точилку.
       Мальчишки уже здесь: они наблюдают за тем, как я рисую лица.
       - Портрет сотворишь? - спрашивает мужчина в синем пиджаке. Когда-то я учился с его дочкой. У неё был только отец, а у меня только мать.
       - Мы с вашей Гитит ровесники, - говорю я и провожу на бумаге первые линии. - Любопытно, как вы относитесь к нашему поколению?
       У мужчины шевелятся ресницы, потом замирают.
       - С надеждой, - задумчиво говорит он. - С несколько умеренной надеждой.
       Изображаю на лице понимание и высказываюсь:
       - Когда нет надежды, то не знаешь, что с собой делать…
       - Наоборот! - говорит мужчина. - Если бы у меня не было надежды, то я бы знал точно, что с собою делать!
       - Что же? - настораживаюсь я. - Что бы вы сделали тогда?
       - Повесился бы!
       Оглядываюсь на мальчишек – кажется, наш разговор их не интересует.
       - Сегодня портрет не получается,- говорю я.
       - Может, в другой раз…
       - Верно! - говорю я. - В будущем эту площадь назовут моим именем!
       - Удачная мысль! - смеётся мужчина. - Может, знаешь, когда это произойдёт?
       - Когда подохну! - объясняю я. - Кажется, таков закон людей?..
       Мужчина уходит.
       Мальчишки разбегаются – я им больше не интересен. Дети – народ жестокий. Впрочем, завтра они придут снова. Дети – народ непредсказуемый…
       Во рту горечь, словно наелся отравы. Зная, что главная сила войск – это стойкость духа, высоко задираю голову и свищу громко-громко. На тротуар заползает длинная согнутая тень.
       - Вам чего? - спрашиваю.
       Человек с длинными седыми волосами говорит тихим, едва слышным голосом:
       - Познакомиться хочу!.. Давно уже…
       - Что ж… - в кафе «Будьте здоровы!» делюсь своим обедом.
       - Твоя мама обязательно спасётся, - тихо говорит длинноволосый, похожий на колдуна человек, - свершится чудо, и она спасётся.
       - Без чуда не получится?
       - Я реалист! - говорит он ещё тише.
       - Реалист, верующий в чудеса?
       - Жить в Израиле и не верить в чудеса - не реально!
       - Вот как! - вытаскиваю сотенную, вырученную за портрет девочки с улицы Кинерет, и предлагаю кутнуть.
       Колдун пьёт красное вино; я – коричневое пиво.
       - Почему на моей маме не женитесь? - спрашиваю. - Ведь вы её любите?
       Колдун оставляет вино.
       - Любить – это полдела!.. С Эстер мы могли бы дышать вместе, спать вместе, голодать вместе, даже умереть вместе, но никак не жить вместе…
       - Она больна, - говорю я.
       - Твоя мама не больна, то есть, я думаю, что больна не она…
       - Иногда и я так думаю.
       - Если кого-то любишь, - говорит Колдун, - то знаешь о нём такое, о чём никто другой даже не догадывается…
       - Вы знаете о моей маме такое, о чём никто другой не догадывается?
       - У твоей мамы что-то с памятью: не умеет забывать! И ещё у неё душа чешется…
       - Чешется?
       - У твоей мамы в душе блохи…
       - Именно блохи?
       - Твоя мама душу наизнанку выворачивает, и блох водкой прижигает…
       - О чём вы?
       У Колдуна бесконечно усталый взгляд:
       - Ты – нормальный? - вдруг спрашивает он.
       - Да!
       - Да?
       - Да!
       - Да?
       - Нормальный! - кричу я.
       - Тогда не поймёшь!.. - серая кожица под глазами судорожно морщится, и только по-прежнему недвижны зрачки. - Выходит, ты – как все… «Мадам, поймите, - говорили ей в 73-ьем, - сейчас этой маленькой стране не до роялей… Поймите… Понять постарайтесь…» Ползая с тряпкой по лестничным клеткам чужих домов и утопая в собственном поту, твоя мама очень старалась, но так и не поняла… Позже, родив тебя, она всё ещё не понимала…. Она очень старалась, и вдруг сообразила, что её время вышло, что движение стрелок на часах – это всего лишь игра слепой инерции, а, поняв это, бритвой пальцы себе изрезала. С забинтованными, омертвевшими руками твоя мама стала появляться на собраниях Рабочей партии, где с интересом разглядывала возбуждённые и радостные лица… И сама пыталась тоже… Но однажды ( в 90-ые её больше ни в чём не убеждали ) она нашла в траве диск с записью Шопена… С тех пор…Твоя мама, если пьянеет, то не от водки…
       - Моя мама ухватилась! - говорю я. - Вам этого не понять!
       Колдун молча поднимается с места и уносит негнущееся тело на негнущихся ногах.
       Хочу побежать за ним и, схватив за рукав, крикнуть: «Какого чёрта игрушечный рояль в лечебницу приносили?» Но не трогаюсь с места, а потом говорю себе: «Плевать!»
       Через дорогу телефонная будка.
       - Алло, Давид, на кой мне хрен обеды Плоткиной?
       - Мне бы твои заботы, - сопит в ответ Давид.
       - Что, капитан, так худо?
       - Да, так ху… И не называй меня капитаном...
       - Когда ты стоишь за конторкой лавки, то здорово напоминаешь…
       - Заткнись!
       «Капитан, кажется, идёт ко дну!» - думаю я.
       Жара не спала, и лица прохожих блестят, как смазанные маргарином блюдца. В такие дни гражданам следует выдавать садовые лейки, чтобы друг друга водичкой поливали; говорят, что всё, что на свете ни вытворяется, всё – во имя ближнего делается.
       На тротуаре, под деревцем, две девочки держат в руках блокнотики.
       - Ведём опрос населения, - поясняет та, у которой розовые щёчки. - Выясняем, о чём народ думает, - добавляет подружка. - Ну, скажем, ваше личное мнение по вопросу о…
       - Мнение отсутствует! - сообщаю я. - Ни личного, ни тем более иного!..
       По личикам девочек пробегает тень изумления, и в анкете опроса отмечается: «У господина мнение отсутствует!»
       «Надо же такое! - думаю я. - «У этого господина мнение отсутствует!»
       
       - Знаю, - сказал Колдун, - про записки твоей мамы на дверях знаю… Девять раз её дверь отворялась; за долгие годы - девять раз…

       - Что новенького? - спрашиваю у человечка в проходной.
       Человечек сползает со стула и, растирая маленькими ладошками онемевшие колени, кивает на коричневый транзистор.
       - Всё падает! - говорит он. - Всё…
       - Лишь бы не аппетит! - утешаю я человечка и, возложив себе на голову форменную фуражку охранника, опускаюсь на освободившийся стул.
       - Приятного дежурства! - говорит человечек.
       - Да уж! - говорю я.
       В проходной тишина. Неубранный стакан пахнет кофе.
       Наклоняюсь к телефону. Мама по-прежнему спит, спит, спит, спит, спит, спит, спит.
       В десять вечера меня сменит Рахман Он сбежал из Ирана и говорит, что предпочитает сидеть и охранять сумасшедших здесь, чем сидеть под охраной у сумасшедших там.
       Иногда в проходную заглядывает медицинская сестра Зина; глаза красивые, плечи опущенные. На днях Зина сказала:
       - Мир заселён лицами…
       - Людьми! - поправил я.
       - Люди - это их лица.
       - У людей имеются ещё и руки, и спины, и ноги …
       - Но не более того…
       Мне было трудно согласится с тем, что ноги Зины – «не более того…»
       Снимаю с головы форменную фуражку, кладу рядом с телефоном и думаю о законах мира и о том, что теперь ухватился, потому что рисовать лица – это Что-то!.. Кроме того, охраняю маму, которая тоже пытается ухватиться…
       В раскрытую дверь проходной виден кусочек двора и три скамейки. Достаю карандаш.
       На траве, прижавшись спиной к дереву, сидит г-н Рудерман; он сосредоточен на идее истребления цветных бабочек, отчего его лицо искажено судорогой поиска.
       - Зачем бабочек губить? - как-то спросил я.
       - Это необходимо! - ответил Рудерман. - Разве не понятно?
       Вожу по листу бумаги карандашом – у Рудермана замечательное лицо.
       - Ловко! - говорит Зина, указывая на лист. - Ловко!
       - Практикуюсь, - говорю я, - набираюсь опыта…
       - Портрет Рудермана - это то, что тебе надо?
       - Пока – то!..
       Зина задумчиво смотрит на дорогу, уводящую из Беер-Якова.
       - Дежурство прошло нормально? - спрашиваю я.
       В ответ Зина что-то напевает.
       - Что это?
       - Русская народная песня «Когда я на почте служил ямщиком», - улыбается Зина.
       - Ещё! - прошу я. - Спой ещё!
       Зина улыбается, а глаза грустные.
       Что означает «когда я на почте служил», я понимаю, но, что означает «ямщиком»? На почте, где служил я, такой должности не было…
       Зина резко вскидывает голову, и смотрит на меня в упор.
       - Пытаешься стать художником? - спрашивает она.
       - Пытаюсь жить! - говорю я.
       - Жить?
       - Только, ради бога, не спрашивай, что это должно означать!
       - Не буду! - глаза Зины смотрят чуть растерянно.
       «Кажется, я ещё не влюбился, - думаю я, - то есть, ни к чему об этом думать, если пока ещё…»
       - Сбежать бы куда-нибудь, - говорю я и слышу, как стучит моё сердце. – Тебе не хочется?
       - Ещё как!
       - Правда? - кажется, мой голос звучит сдавленно, будто меня тянут под воду.
       - Ещё как хочется! - повторяет Зина.
       - Освобожусь в десять, и можно будет поехать к морю, чтобы послушать, как бегают волны. Так, как бегают волны, никто в мире бегать не умеет…
       Смотрю, как Зина уходит.
       Мой сменщик Рахман приходит ровно в десять.
       Опустив в «Фиате» боковое стекло, вдыхаю тепло ночи и, включив приёмник, ловлю бодрящий шёпот саксофона.




       
















       МЕСЯЦ ЧЕТВЁРТЫЙ














       Первая женщина, в которую я влюбился, была арабка из Лода. Ей было за пятьдесят, но для меня её возраст существенного значения не имел, так как мне было около двенадцати.
       По утрам арабка появлялась на нашей улице с тележкой, груженой дынями, и оставалась на тротуаре до наступления темноты; я трепетно разглядывал её груди, которые были величиной в кастрюли для супа, и были они не круглые, а квадратные, и находились не на том месте, как у других женщин, а не понятно почему-то на животе. Груди арабки приводили меня в мучительное состояние, и по ночам мне снилось, что они колышутся на моих дрожащих от возбуждения коленях, а я заботливой рукой отгоняю наглую муху, которая норовит разместиться именно на том, что волнует меня больше всего на свете.
       Потом, когда сезон дынь окончился, я влюбился в другую женщину, которой было лет шесть-семь; у неё было красивое имя Бланш, а ещё у неё был серебристого цвета велосипед. Бланш привезли из Франции, и этот факт погубил всё дело. «Все француженки – ****и!» - утверждали на нашей улице. (Прежде я знал, что все румыны – воры!) «Француженки только и делают, что задом виляют,- говорили братья Азулай,- и этим местом зарабатывают себе на пропитание.»
       Несколько недель кряду я внимательно присматривался к телодвижениям Бланш, но ничего «французского» не обнаружил; по правде говоря, я не обнаружил у Бланш даже наличие зада, но, приученный слушаться взрослых, я, после некоторой внутренней борьбы, подавил в себе чувство к проститутке.
       Любовь!
       Снова любовь!
       Звоню в комнату медицинских сестёр:
       - Пожалуйста, сестру Зину.
       - Кто просит?
       - Сумасшедший!
       Зина подходит к телефону через минуту.
       - Какого чёрта ты замужем? - спрашиваю я.
       - Так уж…
       - Это отменить можно?
       - Прошлое не…
       - А забыть?
       Тишина, словно наступил конец света.
       - Не молчи! - прошу я.
       - Где ты? - вдруг говорит Зина.
       - На работе. Если хочешь, попрошу, чтобы меня сменили, и мы сможем…
       - Хочу!
       - Тогда в четыре, за проходной.
       - Ладно!
       - Надеюсь, что твоя память…
       - Ненавижу её!
       - Грустные глаза – это из-за твоей памяти?
       - Не мучай меня!
       - Прости!
       Ровно в четыре появляется карлик и, взобравшись на стул, раскладывает у себя на коленях нейлоновый мешочек с пятислойным сэндвичем.
       - Спасибо, приятель! - говорю я и выбегаю к Зине.
       - В машине полный бак бензина, - говорю я, ощутив на колене тепло женской ладони. Думаю: «Жаль, что отменить прошлое невозможно…»
       Солдаты знают, как отвлечь себя от страха: следует, не останавливаясь, переводить взгляд от автомата на какую-нибудь травинку, на небо, на ногти, на пуговицу нагрудного кармана, на плечо товарища, на гусеницу танка, на ящик со снарядами, на тень, сбегающую вниз по холму, на пыльный ботинок, на парящую в небе птицу…
       - Не хочу думать о прошлом, - говорю я.
       - Не думай.
       - А ты?
       - Я не думаю.
       На моём колене белая, почти прозрачная ладонь. Перевожу взгляд на шоссе, на мимо проезжающие машины, на рекламные щиты…
       - Держи так, - прошу я, - так держи руку всегда…
       Зина молчит. «Сражается с памятью», - решаю я.
       - Сюда! - просит Зина.
       Рядом с заправочной станцией кафе. Над столиками лица: плоские, мясистые, безучастные, недоумённые… Человеку язык ни к чему - говорят лица. Передо мной лицо Зины. У Зины лицо любимой.
       - Какое лицо у меня? - спрашиваю я.
       - Глупое! - отвечает Зина и идёт к стойке бара, а потом возвращается, держа в руке бутылочку бренди. «Хочу «обмыть» мой будущий портрет, - говорит она. - Крупные события надо «обмывать» непременно! Русский обычай…
       - Русские в крупных событиях толк, вроде бы, знают, - замечаю я. - А что пьёт твой муж?
       - Кажется, бренди.
       - Вот как? - иду к стойке бара, а потом, после короткой беседы с хозяином кафе, развлекаю Зину движениями носа.
       Подходит хозяин кафе. Убрав со столика круглую бутылочку бренди, оставляет квадратную бутылочку и два стакана содовой.
       - Что это? - спрашивает Зина.
       - Виски! - сообщаю я. - Будем пить виски!
       Зина не понимает:
       - Какая разница, чем «обмывать»?
       - Виски дороже!
       - Тебе нравится пить то, что дороже?
       - Я обожаю пить поганое виски, - рычу я, - у меня непреодолимая страсть к этому вонючему, поганому виски!
       - У тебя страсть к поганому и вонючему?
       - Твой муж хлещет бренди, - взрываюсь я, - а потому ничего другого мне не остаётся, как пить это вонючее, поганое виски.
       Губы Зины вздрагивают, как у ребёнка.
       - Налей и мне эту гадость, - говорит она.
       - Годится! - одобряю я, и думаю о том, что Зина ко мне не безразлична: если бы она была ко мне безразлична, то не стала бы пить этот поганый, вонючий виски. А мужа она, разумеется, не любит: если бы она любила мужа, то пила бы не виски, а бренди.
       - Боже, - морщится Зина, - какая отрава!
       - Но бренди ещё хуже…
       - Ну, да, бренди гораздо хуже…За твои портреты!
       - За тебя! - говорю я. - Ты - прелесть!
       - Потому, что пью виски?
       - В основном, поэтому... - соглашаюсь я.
       - В таком случае, буду хлестать лишь эту гадость…
       - За тебя!
       - За тебя!
       За окном небо, которое всегда тайна.
       Зина перехватывает мой взгляд.
       - Люди без Бога не могут! - говорю я. - Никак не могут…
       - Тебе со мной скучно? - спрашивает Зина.
       - Ты прелесть!
       В руках хозяина кафе маленький круглый торт с тоненькой розовой свечкой.
       - Вот! - подмигнув мне, говорит он и отходит значимой походкой.
       Подаю Зине спички.
       - Зажги! - прошу я. - Через год придём сюда и зажжём две свечки, через два года – три, через три года – четыре…
       - Как в дни рождения?
       - У нас будет свой календарь. Только наш…
       - И я буду зажигать свечки?
       - Точно так же, как сейчас…
       Зина тянется губами к моей щеке.
       - Ты это замечательно придумал! - говорит она.
       Мы внимательно вглядываемся в жёлтый язычок пламени, и не можем понять, почему язычок дрожит, если мы не дышим.
       - Настанет день, и на этом столике будет стоять огромный торт с сотней весёлых свечей, - шепчу я.
       - Думаешь, нас на сто лет хватит? - В глазах Зины плещутся струйки грусти.
       Думаю о нас и о Богах.
       - Нас и на двести лет хватит!
       - У нас получится?
       - Я верю в моего Бога…
       - У тебя свой Бог?
       - Я рисую лица…
       - Лица – твой Бог?
       «Сестру Зину к телефону! - зовёт хозяин кафе. - Спрашивают сестру Зину»!
       - Звонок из лечебницы, - говорит Зина, вернувшись. - Я оставила телефон этого кафе. На всякий случай… Твоя мама только что проснулась…
       Вскакиваю. Зина наклоняется над розовой свечкой. Язычок пламени, вздрогнув, гаснет, обратившись бледно-голубой тенью.
       Забираясь в «Фиат» и говорю:
       - Зина, ты самая мудрая, самая красивая и в тебе есть всё, чтобы называться моим Богом…
       - Один Бог у тебя уже имеется, - напоминает Зина.
       - Один хорошо, а два лучше…
       - А три?
       Молча привлекаю Зину к себе. Вглядываюсь в небо.
       В небе – ангелы.
       В земле – черти.
       Между небом и землёй – люди.
       Когда люди умирают, их души отлетают в небо, а тела разлагаются в земле.
       А разум? Любопытно, куда исчезает разум?

       …Колдун стоял в проходной и покусывал свои бескровные губы.
       - Мама выберется, - сказал я, - она человек закалённый.
       - Наш мир не закаляет, а изматывает, и Спасение – в Уходе из него.
       - Я выкраду маму домой, к Шопену…
       - Пустое! - Колдун взглянул на двор лечебницы. - Видишь ли, мир поделен с одной стороны между идиотами и теми, кто идиотами прикидывается, и с другой стороны – хищниками. Хищники загребают себе игорные дома, гибких женщин и контейнеры с винами, оставляя идиотам и тем, кто ими прикидываются, ничтожную малость. Впрочем, на то они идиоты, чтобы ничтожной этой малостью довольствоваться…
       - Моя мама идиотка?
       - Вне всякого сомнения!
       - А вы?
       - Прикидываюсь! И ты тоже…Таких, как мы с тобой, большинство…
       - С чего вы взяли, что мы прикидываемся?
       - Так ведь мы усыплены не уколами…

       …К чёрту Колдуна! На моём колене ладонь любимой.
       Сейчас в Южной Америке ночь, и муж Зины, посланник Еврейского Агентства, наверно, спит. Т-ш-ш-ш, не шуметь! Посланнику необходим отдых, чтобы проснувшись утром, со свежими силами, смог уговаривать евреев переезжать в Израиль. Уговаривать евреев – занятие утомительное, но Зина считает, что у мужа это получается. Её он уговорил стать его женой…
       - О чём думаешь? - спрашивает Зина.
       - Представляю себе тебя с мужем в спальне…
       - Не надо! - просит Зина.
       - Конечно, не надо, но я всё равно об этом думаю…
       - Когда я дома, на моих ногах тяжёлые сапоги, на моих руках тяжёлые перчатки, на моих губах тяжёлый замок…Помнишь, я сказала: «Хорошо художникам!» Это я от зависти… Художники, наверно, чувствуют себя раскованно, мыслят раскованно… Иногда я завидую и разбойнику Робин Гуду, и плохой жене Эмме Бовари…Мой муж настолько из себя правильный и настолько утомительно-болтливый, что…
       - Твой муж занят делом государственной важности!
       - Когда-то я думала также.
       - А теперь?
       - Теперь о государственных делах я думаю иначе…
       - К чёрту!
       - Да, к чёрту!
       - Ведь мне не обязательно думать о тебе, когда ты не рядом, правда?
       - Конечно, тогда обо мне не думай. Лучше подумай о морской волне или о забавном мультфильме, а лучше всего – о торте с тонкой розовой свечкой.
       - Ладно, когда ты не рядом, буду изо всех сил думать о торте, до которого мы так и не дотронулись.
       - Мы не успели…
       - Мы ещё сделаем это! Боже, мы ещё сделаем и это, и ещё всякое другое…Но сейчас… Моя мама проснулась, и я заберу её домой...
       - Твоей маме необходимо продолжать лечение.
       - Уколы – они против водки, а как быть с Шопеном? Заеду домой за мамиными туфлями.
       - Ашер, не делай это!
       - Больше маму не усыпят! Не позволю…

       … Свёрток с мамиными туфлями лежит под треугольным столиком.
       - Мим, - говорю я, - у меня мандраж. Я так давно не беседовал со своей мамой…Надеюсь, сегодня мы обязательно поговорим…
       - О том, что теперь ты не Дырка сучья?
       - И об этом тоже…
       - Это будет замечательная беседа!
       - Конечно!
       - А потом твоя мама снова напьётся…
       - Заткнись, Мим, пожалуйста, помолчи!
       - Без проблем! - молчит Мим.
       Выбегаю на улицу. Зина в моём «фиате».
       - Это те самые туфли? - спрашивает Зина.
       - Те самые!
       Включаю мотор.
       - В такой день надо благодарить Бога! - говорю я.
       - В такой день надо дарить цветы! - говорит Зина.
       На выезде из Ришон ле Циона покупаю охапку красно-бело-розовой красоты и кладу её на колени Зины.
       - Никогда не дарил цветы, - признаюсь я. - Заторможенное развитие…
       - Повтори, пожалуйста! - просит Зина.
       - Я недоразвитый… Я дефект…Я никому не дарил цветы...
       - Боже, - смеётся Зина, - какое счастье, что ты недоразвитый...
       Заглядываю в глаза Зины:
       - Моя мама была знаменитая пианистка, - говорю я. – Она исполняла Шопена, и тогда сцену забрасывали цветами. А я Шопена ненавидел. Стоя за запертой дверью, я слышал, как мама выкрикивает его имя, а потом плачет. Я опускался на ступеньки лестницы и шептал неприличные слова. Теперь делать этого не стану, потому что теперь знаю: мама пыталась за Шопена ухватиться. Только что-то ей мешало…
       - Всегда мешает что-то… - говорит Зина.
       - Сегодня скажу маме, что ненавидеть Шопена я больше не буду.
       - Я подожду в проходной.
       - Мне очень хочется, чтобы ты увидела маму в этих туфлях.
       - И мне очень хочется.
       - В этих туфлях моя мама красавица, и совсем не важно, какая в это время у власти партия, и совсем не важно, какой в это время курс доллара…
       Зина опускает взгляд на цветы, а я думаю о том, как хорошо художникам, и что главы государств – инфантильные мужики, основное занятие которых людям мозги пудрить…
       - Стать королевой Англии хочешь? - спрашиваю я.
       - Нет! - отвечает Зина.
       - И я нет!
       - И не станешь! - уверяет Зина.
       Вздыхаю с облегчением.
       - А сумасшедшей?
       - Очень! - говорит Зина.
       - И я!
       - Дай тебе бог! - смеётся Зина, но резко смех обрывает.
       - Моя мама не сумасшедшая, - говорю я, - только у неё что-то с памятью…Она лишь одного Шопена не забывает… Люди друг от друга отличаются главным образом памятью: желания, ощущения у людей схожие, а память у каждого своя… Что с тобой, Зина?
       - Так… Вспомнилось…
       - К чёрту! - призываю я Зину.
       - К чёрту! - отвечает Зина. - И лучше давай помолчим...
       Молча глядим на дорогу, молча разглядываем друг друга.
       «Родиться бы заново, - думаю я, - и мне, и Зине родиться бы в один день, и сразу же, ещё будучи в пелёнках, друг в друга влюбиться, а через годы, помнить лишь о нашем, о своём…Ни о чём другом, ни о ком другом..»
       Снимаю ногу с газа. «Фиат», сдерживая бег, съезжает к воротам лечебницы.
       «Мы – карандаши, думаю я, - и жизнь, так или иначе, неустанно оттачивает нас, добиваясь того, чтобы мы острее видели, острее чувствовали, острее понимали; в конце концов, мы стачиваемся настолько, что скатываемся на пол никому не нужными, стёртыми огрызками… Плевать!.. Я ещё не огрызок; я ещё пока карандаш. Время плевать! Рисовать и плевать!..»
       - Сейчас выясним, - человечек, спрыгнув со стула, водит пальчиком по цифрам на диске телефона. - Вот как? Ладно!
       Человечек вновь взбирается на стул и, сложив на груди ручки, вскидывает вверх подбородок.
       «Король Морокко!» - думаю я о человечке передо мной и осторожно спрашиваю:
       - Мама во дворе?
       - Прогуливается! - щёлкнув языком, король весело мигает глазом.
       - Иди, - говорит Зина. - Я здесь…
       На пороге проходной длинная изогнутая тень.
       - Вы?
       - Я! - отвечает Колдун.
       Вглядываюсь в серые глаза, в серые волосы, в бескровные губы.
       - Навещали маму?
       Губы вытягиваются в едва заметную улыбку:
       - Твоя мама спасена!
       Облегчённо вздыхаю и говорю:
       - Я перед мамой виноват.
       Глаза Колдуна вдруг теряют свой цвет, на губах замирает отвратительная гримаса.
       - В этом мире виноватых нет, - говорит Колдун, - потому что нет и правых.
       Молча прохожу мимо Колдуна. Он всё ещё шепчет: «Спасена!»
       Во дворе под деревом сидит Рудерман, рядом стоит человек с лицом пятилетнего ребёнка. Прежде его не встречал. «Замечательное лицо!» - решаю я и вдруг замечаю маму. Она сидит, откинувшись на спинку выгоревшей от солнца скамейки.
       «Ну, вот! - говорю я маме и развертываю свёрток с туфлями. - Вот, взгляни, это же твои туфли!» Но мама продолжает сидеть с закрытыми глазами. «Мама, теперь-то ты не спишь! - обижаюсь я и заглядываю в белое лицо. «Мама, одень-ка туфли, и мы сбежим!..» Мама послушно, словно большая кукла, валится на меня всем туловищем. «Ты что это!» – кричу я, потому что мама, выскользнув из моих рук и ударившись глазом о край скамейки, остаётся недвижно лежать у моих ног. «Эй, - говорю я, - эй!» Наклонившись, оправляю на маме задравшийся подол халата и ложусь на землю рядом. Мне вдруг кажется, что над нами проплывает скамейка, на которой только что сидела мама. Пытаюсь открыть маме глаза. Они не открываются. Только рот. Тёмный и пустой, он открыт широко, будто собрался прокричать о чём-то. Кажется, над нами стоит человек, у которого лицо пятилетнего ребёнка. «Мама, - спрашиваю я, - ты зачем это?.. Я хотел поговорить…» Кажется, человек, который стоит над нами, ушёл. Губами прижимаюсь к маминому уху. Оно в колючих песчинках. Говорю: «Выходит, ты не ухватилась… Выходит, что я – напрасно… И Шопен – напрасно… Мама, у меня будет выставка… Моя выставка… Мы бы с тобой…»
       Смахиваю с маминого уха песчинки и, глотнув воздух, кричу: «Мамочка, зачем ты это?.. Не молчи-и-и-и!.. Не молчи-и-и-и!.. Ты что натворила?.. Ведь ты сама себя вые… М-а-а-а-ма! Не-е-е-т!» Ощущаю, как разрывается мои горло, ноздри, уши; бегу по аллее больничного двора, а рядом прыгают скамейки, кусты, сумасшедшие люди. Я бегу, а они прыгают… А потом вбегаю в проходную и прячу лицо в узкие, низко опущенные плечи Зины.


























       МЕСЯЦ ПЯТЫЙ












       






       Пробыв месяц в трауре, я снял бороду – вначале ножницами, потом лезвием. Борода, вместе со струёй воды, ушла по трубам вниз. «Вот бы так уходило горе или болезни», - думал я.
       За окном виден кусок неба, каждое утро за окном виден кусок неба; а на крышах напротив всё те же антенны. Мир вертится, но не переворачивается.
       По улице ведут коня. Коней в мире мало. И ослов мало. Дураков много, а ослов мало. Говорят, что кони умные. И добрые. Говорят, что быть одновременно и умным, и добрым могут только кони. Когда разбогатею, непременно куплю себе коня. Будем жить вчетвером: Мим, «Фиат», конь и я. Отправимся в горы под Цфат, где растут задумчивые деревья и раскачивается свежий лиловый воздух. Куплю себе коня.

       «Если не я себе, то кто мне»?
       
       Отхожу от окна. На треугольном столике наброски портретов: мужчины с лицом пятилетнего ребёнка, бухарца в тюбетейке и женщины на скамейке. Глаза у женщины закрыты, забиты, заколочены. Разглядывая лица моих приятелей из лечебницы, прихожу к выводу, что выразительнее этих лиц, во всём мире не отыскать. Мессия моим приятелям из Беер-Якова ни к чему. А мне?

       «Если не я себе, то кто мне»?

       В тот день, когда Зина сказала: «Твоя мама проснулась!» - я приготовился веровать, но в тот день я проклинал…
       Весь месяц я сидел в дверях проходной и рисовал лица, а мой приятель Рудерман срывал под деревом травинки, считая, что срывает крылышки у цветных бабочек.
       Появляясь в проходной, Зина ставила передо мной увёрнутую в полотенце кастрюлю с супом и молча разглядывала мою бороду.
       «Будет лучше, если я на какое-то время уеду…» - сказала она.
       Я не возражал.
       Я рисовал. Я трудился как одержимый. А когда приходила ночь, я ложился в кровать одетым, потому что, стоило снять с себя одежду, как тут же казалось, что меня опускают в яму, и холодный песок с краёв осыпается…
       Лежа с открытыми глазами, я думал об огромном круглом торте с сотней весело мигающих свечей. Я глядел на свечи, затаив дыхание…
 
       «Если не я …, то кто?..»

       …К утру гаснут свечи, тает торт; за окном разливается тихий свет, на книжной полке задумчивый Мим, а на треугольном столике белеют листы с лицами моих приятелей-сумасшедших. Опускаясь на руки, отжимаюсь от пола. «На треугольном столике лица-тайны…- думаю я. - В каждом человеке, кроме жидкости, костей и немного мозгов – ещё и своя Тайна…»
       Г-н Рудерман, в чём твоя тайна? Чтобы удался портрет, мне необходимо нащупать твоё Что-то…
       Г-н из Бухары, а твоя тайна в чём?
       С книжной полки на меня глядят глаза Мима.
       - Трудись, трудись неустанно! - молчат эти глаза.
       - Да! - говорю я.
       - Отыщешь Тайну – станешь художником!
       - «…………………………..», - молчу я.


       «Если не я…то кто?..»

       Может, Тайна человека - это то, что вбирают в себя от учителей или от прочитанных книг, а может, от пережитых дней и ночей, а может, от дьявола, а может, от Бога? Мама, кто учителя твои?
       - Думай, думай ещё! - молчит Мим.
       Утро. Снова утро. И снова, и снова, и снова…
       Вглядываюсь в наброски портретов так же пристально, как это делал лейтенант Рон, стоя перед экипажами танков. «Всё ясно?» - говорил, ничего не объясняя, лейтенант. «Да, командир!» - отвечали мы, потому что были молоды и потому что воевали; когда ты молод и когда приходится воевать, то какие могут быть вопросы? В огонь, так в огонь!..
       «За работу!» - командую я себе.
       Рисовать, рисовать, рисовать, рисовать, рисовать, рисовать.
       Лечебницы для душевнобольных будут вечно, то есть, до тех пор, пока будут люди.
       Рисовать, рисовать, рисовать, рисовать, рисовать, рисовать Лица. Всё остальное – не мне…

       «Если не я себе, то кто мне?»

       Мама, кто учителя твои?
       А мои кто?
       Они были?
       Они есть?
       В глубокой древности хаживали по земле пророки; у них были крупные головы и длинные седые бороды, и говорили они глубоким, проникновенным голосом, а, разговаривая, выставляли перед собой очень длинный указательный палец. Вот у аптекаря Ицикзона, например, указательный палец короткий, а у многих членов его партии указательные пальцы совсем коротенькие, а у тех, которые стоят у власти сейчас, указательные пальцы едва видны; что же касается бород, то сегодня их отращивают лишь школьники средних классов, ну, а что до голосов, то о них и сказать нечего, ибо современные пророки говорят немыслимо длинно, да к тому же в микрофоны с усилителями, отчего голоса звучат искажённо и неубедительно. Правда, головы у современных пророков очень даже крупные. Почти такие же крупные, как у быков или гиппопотамов. «Помните о ваших славных корнях, не забывайте, откуда пришли вы!» - орут микрофоны. Как же, разумеется, помним! Сегодня даже первоклассник знает, откуда мы пришли, вот куда идём, ни один профессор толком не ведает.
       Собираю со столика листы, складываю их в стопку. Смотрю на лица. Смотрю долго. Устаю смотреть. Устаю думать.
       На газовой плите в зелёной кастрюле мой завтрак: сморщенные сосиски – их накануне мне подарила г-жа Шварц. Очень мило со стороны домовладелицы дарить мне сосиски; я же в свою очередь угостил г-жу Шварц английским чаем и бисквитным пирожным из кафе «Будьте здоровы!». Г-жа Шварц сказала, что занесёт ещё что-нибудь съестное, но я сказал, что надобности в этом нет, и что я ценю добрую ко мне перемену, и тогда г-жа Шварц молча выпила чай, раскраснелась и вдруг заплакала. Я погладил её плечо, и она, не сказав ни слова, ушла.
       На плите в зелёной кастрюле с длинной ручкой булькает вода с тремя сосисками, и, пока сосиски варятся, вспоминаю, как г-жа Шварц гладила моё плечо в день похорон моей мамы. В тот день все жильцы нашего дома гладили моё плечо. И через две недели всё ещё гладили. Я разрешал гладить моё плечо и при этом думал о ладонях Зины.
       Нарезав хлеб, открываю банку с маринованными огурцами и вдруг чувствую, что не могу кушать ни сосиски, ни хлеб, ни маринованные огурцы. Выключив газ, сбегаю с лестницы, слушаю, как стучит сердце.

       «Если не я…то кто…?»



       …На прошлой неделе в проходную лечебницы нагрянул Кучерявый. Он продал свою лавку, и уже не напоминал капитана океанского судна.
       Давид спросил:
       - Думаешь, от мужей уходят?
       Я ответил:
       - Случается!
       Давид сказал:
       - Зину оставь в покое. А ещё лучше, если бы она – тебя…
       Я спросил:
       - Как?
       Давид сказал:
       - Как-то надо!
       Я спросил:
       - Может, признаться, что по ночам писаю в постель?
       - Годится! - одобрил Давид.
       - И не подумаю! - пообещал я.
       Давид ушёл молча…

       «Отравиться бы! - думаю я. - Только грех это…А что не грех?»
       В книге телефонов отыскиваю номер Ицикзона. «Аптекарь порекомендует сладкую отраву!» - думаю я.
       - Слушаю! - гремит в трубку Ицикзон.
       - На следующих выборах ваша партия победит? - спрашиваю я.
       - Мы сделаем всё для этого! - выдыхает трубка.
       - Какое счастье! - выбравшись из телефонной будки, жадно глотаю утренний воздух. Вдруг понимаю: рисовать нужно не просто лица, а их Тайну – в этом Суть! Теперь я знаю…

       «Если не я…то кто?..»

       Вдали сверкает купол Большой синагоги города, а над куполом небо. Хочу снова стать мальчиком, который носил пёстрые майки, беседовал с воробьями и слушал по радио сказки. Но теперь я взрослый. Уже…Приговор окончательный и обжалованию не подлежит! Я – взрослый! Точка!
       
       «Если не я…то кто?..»

       Возможно, мама тоже хотела стать ребёнком. Не сумела. Дети пьют не водку, а Шопен – не совсем сказка…
       Вглядываюсь в небо. Оно – безмолвное?»
       Я знаю, что немеют от пережитого… Возможно, небо над нашим городом чему-то ужаснулось…
       Плевать!
       Моя мама плевать не умела…


       …«Она не сумела!» - сказал во время суда Колдун. Он повторил «она не сумела» несколько раз подряд, и его бескровные губы при этом улыбались. «Эстер жить не умела… Лишь страдать…Ибо человеком была…»
       - Вы считаете, что лишь тот человек, кто страдает? - спросил судья.
       - Я считаю, что, кто не страдает, тот не человек. - ответил Колдун.
       Судья выбросил вперёд руку, чтобы отогнать пролетавшую муху, и спросил:
       - А вы человек?
       - Уже нет, - ответил Колдун.
       - И кто же вы теперь? Рыба? Дождевая капля?
       - Никто и ничто – меня сметёт закон, как ветер сметает оставленную на скамейке газету. Впрочем, я и сам осудил себя…
       - Разве вы – судья? - выдержав паузу, судья перевёл взгляд на серебристый герб государства Израиль!
       - Нет, ваша честь! Судейство – не моё занятие…
       - А чем занимались вы?
       Колдун не ответил.
       - Чем же? - повторил судья. - Чем же занимались вы?
       - Любил Эстер Сегал.
       У судьи дрогнули губы, и у всех присутствующих тоже дрогнули губы.
       - Только тем и занимались, что…
       - Любил Эстер Сегал, - повторил Колдун. - Всё стальное для меня было несущественным…
       - Вы отравили г-жу Сегал! - выкрикнул судья.
       - Я попытался помочь!..
       - Хотите сказать, что г-жа Сегал жаждала смерти?
       - Эстер жить не смогла, она не умела…Напиться на всю жизнь невозможно: в конце концов, трезвеешь…
       В зале стало очень тихо и очень холодно. Судья взмахнул рукой, и меня вывели в коридор под лестницу, где стоял узкий стол. Я что-то сказал стоявшему напротив полицейскому, но тот меня, кажется, не слушал. Кажется, из зала суда доносились звуки саксофона: протяжные с надрывом. Потом я лёг на стол и, кажется, уснул…

       … Небо над городом немое и глупое. Колочу себя по коленям, по шее, по плечам.

       «Если не я…, то кто?..»

       Потом бить себя перестаю и не понимаю, зачем себя бил, зачем бить перестал. В лечебнице пожилой господин колотит себя непрестанно. Он делает это с неиссякаемым вдохновением классного барабанщика. Неужели и я?.. Нет-нет! Пожилой господин колотит себя не переставая, а ведь я перестал…Да и бил-то себя без всякого интереса. Я бы и вовсе не стал себя бить, если бы не остался под небом сам с собою. Когда человек остаётся сам с собою, то иногда он…Это нормально! Я - нормальный! Боже, как чудесно, что я умею разъяснить себе…

       «Если не я себе, то кто мне?»
       
       Я не свихнулся, хотя и остался на улице сам с собой. Больше того, я даже не чувствую, что проголодался – лишнее доказательство тому, что я не… Кажется, сумасшедшие голод не испытывают…
       …Во время завтрака в кафе «Будьте здоровы!» подходит г-жа Плоткина и округлившимися глазками указывает на портрет своего жениха.
       - О-о-о-о! - восхищаюсь я, заметив появившуюся на портрете достойную раму.
       - Я старательно выбирала, - шепчет хозяйка кафе. - Получилось, как ты считаешь?
       - У вас – да!
       На портрете лоб жениха гладенький и нос гладенький, и щёки тоже гладенькие. «Гадость, - думаю я, - гадость гладкая!»
       - Значит, одобряешь?
       - Удивительно удачная рама! - давлюсь я яичницей. - Изумительно гладкая!
       - Приятно слышать! - г-жа Плоткина, весело покачивая довольными бёдрами, отходит в сторону.
       - Стойте! - вскрикиваю я.
       Бёдра замирают.
       - Позвольте, - прошу я, подбегая к хозяйке кафе, - позвольте выставиться ещё… С новыми картинами…
       - Одна стена устроит?
       - Вполне! - склоняю я голову.
       - Ну, тогда…
       - Благодарю! - склоняю голову снова.
       Стена!
       Боже, мне дают стену!
       Убийце моей мамы дали четыре стены…
       Одна стена – временно…
       Четыре стены – пожизненно…
       Дают!..
       Единственное условие – попытайся выжить...
       Мне дали стену!
       Могу развесить на ней портреты, а могу, разбежавшись, об стену головой… Стены не станет… Просто как!.. Не станет меня – не станет стены!.. Цена всему одна, разве что платят по-разному… Как и живут… А цена – одна... Зачем ты ушла, мама? Не стало тебя - не стало и Шопена… Зачем Колдуна в камеру бросили? Почему так?.. Почему? Сижу, шевелю мозгами. «Думай, - молчал тогда Мим, - будешь думать, станешь художником!» Думаю… А что если от раздумий не художником стану, а психом. Что, если все художники – психи, а все психи – художники?
       Встряхиваю головой. «Плевать!» - говорю себе.
       
       «Если я не себе, то кто мне?»































       МЕСЯЦ ШЕСТОЙ







       - Тогда, когда в Вильнюс вошли нацисты, выжили не кошки, не собаки, а люди,- сказала г-жа Шварц. - Сумели только лишь люди…
       Я стоял у вечернего окна и разглядывал густую темень. «Тогда, в Вильнюсе…» - далёкое время, далёкая страна, далёкие люди – словно укор.
       Белые молнии, подобно серебряным трезубцам, потрошили хрупкое тело неба.
       Я, разумеется, понимал: г-жа Шварц, прочитав в пятничном номере газеты ругательный отзыв о моей выставке, решила подняться ко мне, чтобы утешить, сказать, что какая-то статейка, по сравнению с тем, что бывало «тогда в Вильнюсе», просто досадная мелочь.
       Подышав на окно, я наблюдал, как по мерцающей поверхности стекла медленно растекались мутные пятна. Тревожила мысль: «Неужели у меня вид Дырки сучьей?» Обернулся. Взгляд г-жи Шварц то замирал, то вновь оживал.
       - Я не собачонка!.. - сказал я. - Я не дам себя …
       - Конечно! - проговорила г-жа Шварц. – Заметка – она в газете, - а ты у себя в комнате, и ты – сам по себе…
       Я подумал о Зине.
       - Г-жа Шварц, - сказал я, - хотите, скажу, отчего, когда дохнут даже собаки, люди всё же выживают? Всё дело в зацепке; иногда стоишь у раскрытого окна и тебе от самого себя тошно, и голова кружится, и чувствуешь, что вот-вот выпадешь наружу, но, если сумеешь за подоконник ухватиться – на мостовой не окажешься…
       - За подоконник?
       - За что угодно: за полевые цветы, за хорошую книгу, за женщину, за кресло депутата парламента, хоть за саму смерть…
       - Боже упаси! - взметнулась г-жа Шварц.
       За окном сверкнула молния и, вслед за ней, взорвался осенний мир. На треугольном столике вздрогнули листы с лицами моих приятелей…
       - Мне секрет известен… - сказал я.

       … А сейчас – разбухшая от ночного бдения голова, бледные стекла окон и всё ещё мокрая мостовая улицы Галиль. Мгла, ослабевшая к утру, сдаётся, растворяется в зыбком свете утра; туман, словно спохватившись, сползает с крыш; на жестяных крышах автомобилей вздрагивают дождевые капли; по губам прохожих пробегают тихие струйки пара.
       Жар воспалённых глаз и измученный мозг остались там, в ночи, которая была ко мне доверчива и терпелива, а я платил ей тем, что пытался хорошо и честно думать.
       Настойчиво сверлили слова Колдуна: «Чем жизнь сложнее, тем она понятнее», и к утру меня вдруг осенило: «Чем жизнь понятнее – тем она проще!»
       Ночь была замечательной; я прекрасно поговорил с собою, но ночь ушла, как всё в этом мире уходит, а завтра я буду снова лежать на бескрайнем матрасе и маяться, потому что рядом со мной не будет любимой женщины, и моё страждущее мужское наполнится кровью, набухнет, напряжётся, задрожит, грозя вырваться наружу.
       «…………!» - сорвётся с моих губ, и, достав коробочку транзистора, буду слушать саксофон, который заскулит обиженной собакой. Как просто: ночь ушла, мама ушла, Зина ушла, моя новая выставка в кафе «Будьте здоровы!» шикарно провалилась. Просто…
       - О чём думаешь? - молча спрашивает Мима.
       - О жизни!
       - Не стоит!
       - Жизнь не стоит?
       - Она-то – стоит; думать о ней не стоит!
       Любопытно, о чём думает в тюремной камере Колдун? Может быть, о стакане горячего чая или о наступившей осени, или о старых ноющих костях? А охранники тюрьмы? О чём они думают? А наши министры? А о чём думает могильщик, стоя перед вырытой с вечера ямой, которая теперь наполнилась гнилой водой со вдруг выплывшими наверх белыми червями?
       - Думаешь ни о чём? - молчит Мим.
       - Пытаюсь…
       - Ни к чему! Думать ни о чём – невозможно…
       - Отчего ты у меня такой умный? - спрашиваю.
       - С кем поведёшься, того и … - думает Мим.
       Продолжаю думать о могильщике, который, стоя в высоких резиновых сапогах, ведром черпает из ямы воду; о том, как грубо, но вовсе не злобно, он ругнётся, постучав себя кулаком по давно уже затвердевшей, негнущейся пояснице; о том, как, после того, как он уложит в землю незнакомое ему безвольное тело, чья-то рука из толпы просунет в его ладонь несколько денежных бумажек, которые он в свою очередь позже переложит в ладонь своей набожной супруги.
       «Такова жизнь!» - все судорожно хватаются за эти слова, словно лишь только в них заключён тот единственно-верный ответ, который может утешить, смирить…
       - Люди – грешны, - думает Мим, - но разве их в том вина, если всё – от Бога…
       - Всё ли? - говорю я.
       - Бог – во всём и повсюду…
       - Даже в кастрюле с супом?
       - Разумеется! И в кастрюле…
       - Если бы так!.. - говорю я.
       Мим молчит. Он всегда молчит кстати.

       … «Быть счастливым – совестно, - сказал Колдун. - Твоя мама искала жизнь не счастливую, а свою…»

       Отворачиваюсь от окна.
       На треугольном столике Лица... Я ухватился… Мама, я не отступлю!..
       
       - Думай! - молчит Мим. - А главное – болей!
       - Болеть необходимо?
       - В твоём деле боль – главное!
       - Разве не тонна исписанных карандашей?
       - Главное – болеть!
       - Чтобы жар?
       - Чтобы бред! И думай...
       - Ты хочешь сказать, чтобы появились бредовые мысли…
       - Чтобы жизнь оказалась своя…
       Устав от прогулки по тёмным крышам, туман совсем уж расползается, окна в домах под вспышками электрических лампочек веселеют, уши улавливают звонкие выдохи закипающих чайников. Потягиваюсь. Думаю о том, не укатить ли в посёлок, где в тишине теплиц осел Давид, и теперь он выращивает волшебные цветы. Конец света: Кучерявый выращивает цветы!
       Сейчас отожмусь от пола раз сорок-пятьдесят и уеду любоваться цветами и дышать покоем.
       …двадцать два, двадцать три, двадцать четыре – мои руки, как два хорошо смазанных поршня.
       …тридцать пять, тридцать шесть, тридцать семь – моё сердце бьётся ровно, надёжно.
       …сорок один, сорок два, сорок три – кровь, разбегаясь, согревает тело.
       Я считаю, что жизнь человека – это сиюминутье и ещё память о прошлом; а когда умираешь – отмирает твоё будущее. Только и всего…Мама, умерла не ты, а твоё будущее…
       - О своём будущем твоя мама догадывалась! - думает Мим. - От страха перед ним она напивалась, и тогда её глаза наполнялись не по-человечески чистыми слёзами, которые потом на щёки выкатывались; казалось, они не из глаз выкатываются, а оттуда, где душа…
       - Мим, думаешь, что оттуда?
       …сорок восемь, сорок девять, пятьдесят!
       Кто-то стоит за моей спиной; стоит безмолвно, недвижно, но я чувствую, что за моей спиной сейчас кто-то стоит и меня разглядывает. Оборачиваюсь. Она стоит в дверях – у неё узкие, опавшие плечи, а под мокрым плащом дрожащее тело.
       - Зина!
       Она смотрит на меня белыми глазами и молчит. Теперь комната пахнет ранней осенью.
       - Я ждал! - говорю я. - Всё это время ждал!..
       Зина опускается на край матраца и прячет глаза.
       «Белые глаза от усталости или от боли?» - думаю я.
       - «……………….., - говорю я.
       - Да! - отвечает Зина
       - Ты вернулась?
       - Нет! - говорит Зина.
       - Нет? - несколько капель, подталкивая друг друга, скользят по мокрым волосам Зины, и вдруг ударяются о неубранную постель.
       - Кажется, я бесцветная, - голос Зины напоминает усталый шёпот саксофона, - я бесцветная, как дождевая капля.
       На полке молчит Мим; на больших листах, разбросанных на треугольном столике, молчат лица.
       - Ты не в ладах со своими внутренними позывами? - говорю я.
       - И ты об этом? Муж советовал мне обратиться к психоаналитику. Сегодня вся Америка обращается к психоаналитикам.
       - Ты обращалась?
       - Зачем?
       - Вся Америка обращается…
       - Однажды я догадалась, что жизнь – это игра по жёсткому правилу «так надо!», и всё, что мы делаем, это лишь оттого, что «так надо!
       Смотрю, как по лицу Зины скользит улыбка-гримаса, напомнившая мне ту, которая появлялась на лице у мамы, когда она, пьяная, садилась на пол и, запрокинув голову, выкрикивала десятки раз строчку из чьих-то стихов: «С тех пор, как для меня законом стало сердце...С тех пор, как для меня законом стало сердце…С тех пор, как для меня…»
       - Плюнь на то, что «так надо»! - говорю я.
       - Думаешь, сумею?
       - Так надо!
       - Думаешь, сумею? - повторяет Зина.
       Я молчу. Не знаю почему, но я молчу.
       - Самая тяжкая мука для человека – это маяться собою, - говорит Зина. - И я …
       - Знаю!
       - Ты рисуешь…
       - Я ухватился!
       - Ты спасся...
       - Спасение в нас самих...
       - Больно мне…
       - Против боли принимают наркоз.
       - Твои рисунки – наркоз?
       - В газете о моих лицах писали: «Не лица, а рожицы, пугала, страшилища! Г-н Ашер Сегал решил вспугнуть публику, и ему это, надо признаться, вполне удалось!»
       - Была новая выставка?
       - Она с треском провалилась, и меня лишили биточков.
       - Боже! - говорит Зина.
       - Плевать! - плевок ложится в дальний угол комнаты.
       - Класс! - восхищается Зина и сплёвывает себе под ноги.
       - Браво! - одобряю я. - Повтори, Зина, повтори!
       Не поднимаясь с матраца, мы плюём на пол, а потом у Зины кончается слюна, и она, жалобно всхлипнув, прячет лицо в подушке.
       - Ты отлично плюёшь… - говорю я. - Ты сумеешь…
       Лица Зины не вижу, и это придаёт мне решимость…
       - Что ты делаешь? - спрашивает Зина.
       Раскладываю на матраце её плащ, кофточку, юбку.
       - Что ты делаешь? - повторяет Зина.
       - Твоя одежда совсем мокрая и холодная, и я подумал, что…
       - Ты раздел меня?
       - Вроде бы!
       - Нет, Ашер, нет!
       - Ладно!
       - Не надо!
       - Ладно!
       - Нет, Ашер, нет!
       - Чёрт возьми, я ведь сказал «ладно»!
       Зина смотрит на меня так, будто вспомнила о чём-то очень важном, и вдруг тихо просит: «Отвернись!»
       Над крышами всё ещё летают туманы, последние, самые бледные, самые усталые. Слышу, как падают на пол плащ, кофточка, юбка, а потом слышу, как стучит моё сердце, и, стараясь не думать о Миме, сбрасываю с себя рубашку.
       - Ашер! - зовёт Зина.
       Кладу ладонь на холодную гладь живота, и губами касаясь влажных ресниц, шепчу:
       - Боялся, что никогда не придёшь.
       - Молчи! - просит Зина. - Ради бога, молчи!
       Кажусь себе пустой гильзой выстрелянного патрона.
       - Зина! - зову я.
       - Молчи!
       Живот Зины немой и холодный, а может, это моя ладонь немая и холодная?
       «Крепись! - мысленно говорю я себе. - Выжми из себя последние крупицы былого солдатского мужества!»
       - Зина!
       - Молчи!
       - Я должен знать, о чём ты думаешь?
       - Я не думаю.
       Пытаюсь прислушаться к звукам за окном.
       - И я не думаю! - говорю я.
       Мы лежим, касаясь плечами и бёдрами; наши головы на одной подушке…
       - Холодно, - говорит Зина.

       …Была осень. Были уличные бои в Джанине. А потом резервистов отпустили домой.
       Мы с мамой сидели на диване и долго молчали, и вдруг я догадался сказать:
       - Поставлю чайник!
       Мама отпустила мою руку.
       - Вы там мёрзли? – спросила мама.
       - Мы воевали. Пришлось… Пришлось мёрзнуть и убивать…
       - Пришлось убивать?
       - На войне не убивают лишь мертвецы…

       - Страшно? - спрашиваю я.
       - Я не сумею… - отвечает Зина.
       Хочу рассказать, что даже тогда, когда дохнут собаки, люди всё же выживают…
       Зина молчит, и я думаю, что это потому, что она пришла из чужих ночей…
       - Молчи! - прошу я.
       - Только и делаю, что молчу, - говорит Зина.
       - Молчишь, потому что об этом прошу?
       - Мне страшно…
       - Пугает этот матрац?
       - Я шла к тебе!
       От разбросанной по полу одежды поднимается запах влаги.
       - Странно, - говорю я, - у меня здоровое сердце, я точно знаю, что у меня здоровое сердце, но почему оно болит?
       - Болит душа, а не сердце, - говорит Зина.
       - И твоя душа болит?
       - А как же иначе? Душа ведь…
       - А тело?
       - Ненавижу своё тело!
       - Оно болит?
       - Оно не моё; моё – лишь долг…
       - Оплата долга - закон?
       - Да, закон!
       - Плюнь на закон! - говорю я.
       Дрожит Зина, губы кусает.


       «Не на любви и не на жестокости мир держится, - сказала мама, - мир на законах и правилах стоит!..»
       
       
       - Холодно! - говорит Зина.
       Протягиваю свои джинсовые брюки и рубаху. На плиту ставлю чайник.
       - Я в них, наверно, страшная? - спрашивает Зина, и обеими руками брюки поддерживает.
       - Не очень… Сколько сахара?
       - Много, - говорит Зина.
       - Сколько «много»?
       - Я знаю, что виновата перед тобой…
       Смотрю на Зину; хочу её так, как не хотел все эти месяцы.
       - Вина друг перед другом – это то, что людей связывает, - говорю я. - Вина людей…Законы людей... Преступление и наказание – в этом суть всего…
       - Я боюсь! - говорит Зина.
       - Бояться не надо, - говорю я и думаю: «А вдруг случится война?.. Ещё одна…Ближний Восток – это всегда «вдруг»…. И мы с Давидом снова…Лейтенант Рон на этот раз останется дома…»
       На шее Зины бьётся голубая жилка.
       Зина молчит.
       Я молчу.
       Мим молчит.
       «Может быть, - думаю я, - позвонить в Нью-Йорк, в Организацию Объединённых Наций, а может, к главному раввину Израиля, чтобы спросить, как нам с Зиной поступить?»
       - Законы…- говорит Зина. - Обстоятельства…
       Хочу коснуться низко опущенных плеч, приподнять их и сильно встряхнуть, но, вместо этого, думаю о том, что сейчас Зина уйдёт, и в моей комнате останется лишь остывший стакан чая…Отвожу взгляд от стакана, потому что нет ничего тоскливее, чем видеть, как уходит тепло…
       - Уходишь? - говорю я.
       Зина приподнимает плечи.
       И глаза.
       И губы.
       - Законы сильнее нас… - говорит она и опускает голову.
       И глаза.
       И губы.
       - Почему? - спрашиваю.
       - Оттого что люблю…
       - Так ведь…
       - Любить – страшно!.. Оплёвывать пол, наверно, не выход…
       - Выход? Где же он, выход?
       - Наверно, там, где дверь…
       Отворачиваюсь.
       За моей спиной всхлипывает дверь.
       Перед глазами мгла.
       Потом всё сливается в грохот.
       Вскидываю к ушам ладони.
       Подхожу к окну.
       Внизу, на мостовой, Зина.
       - Зачем возле окна стоишь? - думает Мим.
       - Где же мне стоять? - говорю я.
       - На своём! Стой на своём!
       - На своём?
       - Не ты ли говорил: «Жить – это ухватиться за кого-нибудь или за что-нибудь!»
       Отхожу от окна, беру Мима на руки.
       - В этой комнате будем только ты и я; больше в неё никто не войдёт! Что скажешь?
       - Лжёшь! – думает Мим.
       Бросаюсь на матрац. Мну подушку. Мои пальцы умеют делать разное: дрожать, ласкать, сжиматься в кулаке, а главное – ухватиться… «Жить – это ухватиться…»
       Открываю глаза, разглядываю свои пальцы, и вдруг ловлю себя на том, что не помню, какие были пальцы у мамы…Однажды она их изрезала… Изрезанные пальцы что-то чувствуют? Наверно, изрезанные пальцы ничего не чувствуют; для того их режут, чтобы не чувствовать…Пальцы-самоубийцы – как люди-самоубийцы… Когда стану настоящим художником, нарисую два портрета пальцев: на одном – пальцы, ласкающие клавиши рояля, на другом – пальцы, сжимающие половую тряпку в подъездах чужих домов.
       В коробке транзистора звучит молитва саксофона.
       Давиду, который теперь выращивает волшебные цветы, расскажу, что Зина, после моего признания в том, что по ночам писаю в кроватку, ушла…
       - На её лице стоял ужас? - спросит Кучерявый.
       - Настоящая паника! - скажу я.
       - Вот видишь, как просто обошлось...
       - Да, - скажу я, - проще не бывает…
       Саксофон молится.
       Прикрываю лицо пальцами.
       Пальцы пурпурно-красные.
       































       МЕСЯЦ СЕДЬМОЙ










       





       Стою, прижавшись к дверце «Фиата» и прошу у аптекаря Ицикзона не пудрить мне мозги, ибо считаю, что те, кто делает политику – шлюхи, а те, кто прислуживает политикам, те – супершлюхи, и если он…
       - Господи, что за выражения!? - отскочив на полшага, аптекарь обеими руками хватается за полы шляпы. - Это вы так о народных лидерах? Я всегда видел в вас человека интеллигентного, в некотором роде, художника…
       - Вы правы: я действительно, в некотором роде, художник и, как всякий художник, в шлюхах толк знаю! Уверяю вас, что крашеная блондинка Офира – вот она-то, голубушка, и есть истинный лидер, потому что народ, не колеблясь, именно за ней следует, так как знает безошибочно, за кем идёт и за чем идёт…
       - Я за ней не иду! - заявляет аптекарь.
       - Говорилось о народе, а вы - супершлю…
       - Прекратите! - требует Ицикзон. - Как вам не стыдно!?
       - Так ведь шлюха-то не я…
       В глазах аптекаря разлиты ужас и недоумение, и я смотрю, как он, молча и придерживая поля шляпы, удаляется походкой члена оппозиционной партии.
       Ветер, лизнув поверхность лужицы, подбрасывает дождевые бусинки в воздух. На лужицах суетятся пузырьки, и я думаю о том, какое пагубное влияние на людей оказывает чтение газет и ношение шляп…
       - Вот и мы! - объявляет г-жа Шварц. Таким тоном объявляют о появлении кареты английской королевы.
       Склонив голову, пропускаю вперёд одетых во всё чёрное почтенных дам.
       Всхлипнув, «Фиат» тяжело оседает, но я, не дав ему расслабиться, поспешно включаю зажигание и жду, когда машина, достаточно покудахтав, тронется с места.
       - Премного вам признателен! - говорю я в зеркальце дамам в чёрных косынках, а потом отвожу взгляд на мокрый асфальт, который ведёт за город, к кладбищу.
       
       … В тот день человек в длинном чёрном пиджаке привёл меня в тесное, плохо освещённое помещенье и попросил удостоверить, что увёрнутое в простыню, это моя мама. Я кивнул…

       Через месяц –
       под туфлями шуршит гравий дорожек.
       Семнадцатый ряд!
       В семнадцатом ряду тишина –
       каменных плит,
       каменных памятников,
       окаменевшей памяти.
       В этой земле –
       людские кости,
       людское Ничто.
       Здесь тишина, которая ни на какую другую тишину не похожа.
       Здесь семнадцатый ряд, который ни на какой другой семнадцатый ряд не похож.
       Здесь узкая серая плита с чёрными буквами.
       
       Э С Т Е Р С Е Г А Л
       Опустившись на колени, г-жа Шварц обхватывает плиту, которую поставили сегодня; негнущиеся пальцы скользят по глади камня, словно, чего-то ищут.
       «Не надо! - прошу я. - Уйдите! Один хочу...»
       Г-жа Шварц долго поправляет на голове чёрную косынку.
       - В мире всё смертно! - говорит она.
       - Что?
       - В конце концов, умирают все!
       - Да, - говорю я, - это сильно утешает…
       Шуршит гравий на дорожке, - г-жа Шварц и Мирьям уходят медленно и скорбно.
       «Простите!» - им в след кричу я.
       Дамы не оборачиваются.
       «В этом свой смысл», - думаю я.

       … «В жизни всё имеет смысл, - сказал Колдун, - смысла не имеет лишь сама жизнь; Бог задумал мир как мясорубку, в которой мы друг друга перемалываем, а, перемолов, проглатываем. Этой машине не умеют противиться ни нищие, ни короли. Я тоже дам себя проглотить, но только таким образом, чтобы тот, кто меня проглотит, мною подавится…»

       …Опускаюсь перед маминой плитой на колени. «Ты жила, ты жить пыталась, - говорю я, - и ты отлично сделала, что родила меня. Теперь у тебя есть тот, кто будет приходить к тебе сюда, в эту тишину…У тебя не было своей тишины, у тебя ничего не было, кроме Шопена…»
       Кладбищенские ворота широко распахнуты, словно пасть огромного животного, который только и делает, что хватает, глотает, проглатывает, никогда до конца не насыщаясь.
       Забираюсь в «Фиат», руками впиваюсь в руль.
       - Тебе что? - стонет машина.
       Молчу.
       Мне кажется, что маму в земле лежать оставили, забыв причесать…

       … Однажды я сказал:
       - Мама, возьми расчёску!
       Мама молча посмотрела в мою сторону.
       - Возьми! - повторил я. - Не запускай себя, мама!
       - У-у-у! - из перекошенного рта вырвался омерзительный вой. - Страшная я, да? Боишься меня, да?
       - Я принёс расчёску. Расчёска твоя…
       - Моя? Моё – оно лишь тут! - приподняв левой рукой вислую грудь, мама пальцем правой руки ткнула в мякоть. - Лишь тут…


       Разворачиваю машину.
       - Наполните бак! - говорю человеку в зелёной куртке и думаю о том, почему, если смертно всё, то и надо бы и любовь в землю опускать. А может, умершая любовь продолжает жить, но только своей, мёртвой жизнью?
       Бросаю взгляд на окно кафе. За окном – тот самый столик… «Подожди меня», - говорю «Фиату».
       В кафе ни души, холодно поблескивают на полках бутылки, а на стуле, сбоку от двери, спит котёнок. Присаживаюсь за тот столик, поворачиваю голову к стоящей за стойкой женщине. У неё лицо грустное.
       - На этом месте прежде стоял мужчина, - издали говорю я. - Он всё время улыбался...
       - Больше не будет!
       - Вы ему жена?
       - Жена.
       У женщины грустные глаза, и я не спрашиваю, где её муж. Прошу полстакана виски.
       - Нравится пить виски? - спрашивает женщина.
       - Терпеть не могу!
       Женщина пожимает плечами. Она не спрашивает, почему прошу виски, если терпеть его не могу.
       Отпиваю из стакана и смотрю в окно – теперь небо освободилось от туч.
       Заходит за сигаретами полицейский. Потом он уходит.
       Скрестив на груди руки, женщина задумчиво разглядывает себя в зеркале.
       Опускаю глаза – под рукавом стучат часы. Стучат, стучат, стучат, стучат. Смотрю на стакан. Поднимаюсь. Выливаю содержимое стакана в раковину.
       - Виски – гадость, - говорит женщина.
       - Мерзость они! - говорю я. - Но от бренди меня тошнит, меня просто выворачивает от мысли о бренди!
       Женщина не спрашивает, почему меня выворачивает от мысли о бренди. Она снова смотрит на себя в зеркале.
       - Попытайтесь улыбнуться! - советую я.
       - Пытаюсь…
       Выхожу из кафе. Часы под рукавом стучат, стучат, стучат, стучат, стучат.

       …- Мама, - однажды сказал я, - ты живёшь так, как будто пытаешься куда-то сбежать. -
       - Верно, сынок, я только это и делаю…
       - Куда, мама, куда?
       - В себя, сынок, в себя… Куда же ещё?..


       Стучат часы, а не время. Странно: время не стучит, а часы стучат, и когда не стучат часы, со временем ничего не случается. Зачем часы, если время безразлично к тому, что стучит: сердце или зубы? Глупое сердце, глупые зубы… Может быть, зубы стучат от страха, а сердце от надежды…
       Предпочитаю слышать, как стучит сердце, чтобы не слышать, как стучит страх…
       В приёмнике машины саксофон то робко о чём-то просит, то настойчиво что-то требует. Прислушиваюсь к стуку сердца. Кажется, мужество стучит громче, чем страх…
       «Зина, ты где?» - выключаю приёмник на случай, если Зина откликнется.
       Тишина, тишина, тишина, тишина, тишина, тишина, тишина.
       Сдерживаю дыхание, напрягаю уши – слышу дробный, безудержный стук. Узнаю: так стучат твои зубы.
       - Холодно, Зина? - спрашиваю я.
       Тишина, тишина, тишина, тишина, тишина, тишина, тишина.
       
       … «Жить - это от жизни спасаться! - сказал Колдун. - Каждый из нас нуждается в спасении, и каждый город нуждается, и каждый народ, и весь мир, и, наверно, тот, кто этим миром правит…»

       - Мама, - сказал я тогда, - почему ты в себя убегаешь?.. Не понимаю!
       - Не пришло твоё время…
       - Приходит время – тогда в себя убегают?
       - Пока за мячом бегай, за облаком, за девочками…


       Теперь я уже не бегаю ни за мячом, ни за облаком, ни за девочками: мяч порвался, облако растаяло, девочки превратились в женщин и разбежались. Со мною осталась лишь мёртвая женщина под белой плитой.
       Закрываю глаза. «Если бы можно было ненадолго умереть, - думаю я, - только бы причесать маму и вернуться».
       Но ненадолго не умирают, ненадолго живут.
       Вбегаю в дом, где та дверь... Прижимаюсь к ней сердцем.

       
       Колдун сказал: «Иногда двери открывают стуком сердца!»

       Открываю дверь в мамину комнату – безмолвие, пыльный диван и измученный свет.
       Слушаю диск с записью Шопена.
       - О-о-ох!
       - Кто здесь?
       - О-о-ох!
       - Мама?
       - Мне разрешили поговорить с тобой… При жизни нам редко удавалось… Дали минуту… Здесь многие ждут своей очереди, чтобы поговорить с детьми … Это те, которым при жизни не удавалось… Говори, сынок, говори о самом главном. Тут торопят…
       - Мама!
       - О главном говори, о самом главном!
       - Главное – за что-нибудь ухватиться, да?
       - Верно, сынок, за что-нибудь ухватиться – это самое главное!..
       - Как же ты ухватилась, если… всё-таки упала…
       - У каждого свой запас прочности…
       - Тот, у которого длинные волосы, говорит, что помог тебе…
       - Он говорит правду.
       - Он твой убийца.
       - Он мой друг…
       - Тогда кто же? Кто убил тебя, мама?
       - А ты как думаешь?
       - Не знаю! Теперь я не знаю…
       - И я не знаю. Их было так много…Прощай, сын - толпа тех, кому при жизни не удавалось со своими детьми поговорить, отталкивает меня прочь…
       - Мама!
       - О-о-ох.
       Кружится голова, кружится измученный свет в окне, кружится на диске Шопен. Не понимаю…


       …- Не понимаю! - сказал я, прочитав условие своей первой школьной задачи по математике.
       - Попытайся сначала! - сказала учительница.


       «Попытайся сначала»! - говорю я себе. Пытаюсь. Слушаю, как стучит сердце, а потом слышу говор саксофона. Он говорит быстро-быстро, взахлёб, словно обезумел. И тянутся к маме руки санитаров…
       Пытаюсь сначала…
       - Сам! - прошу я, но руки санитаров продолжают тянуться к маме.
       Саксофон безумствует. Тянутся руки…
       - Сам! - повторяю я.
       Тишина, тишина, тишина, тишина, тишина, тишина, тишина.
       Сбрасываю с лица ладони.
       За окном небо. Просторное, покойное.
       «Если есть небо, - думаю я, - то, конечно, конечно, конечно на нём должен быть Он!..»


       … - Один Бог у тебя есть! - сказала тогда Зина.
       - Один – хорошо, а два - лучше! - сказал тогда я.
       - А три?
       Стучит сердце…Если зубы будут стучать громче, чем сердце, я их сам себе выбью…

       « Если не я себе, то кто мне?»
       
       Теперь я знаю: смысл в том, чтобы рисовать лица и думать о Зине. Думать о Зине и спать, чёрт возьми, с Ирис, чтобы не думать о Зине. А теперь надо куда-нибудь убраться, чтобы хорошо поесть и хорошо попить.
       На углу улицы Ремез телефонная будка - перед тем, как хорошо поесть и хорошо попить, можно снять трубку и набрать цифры 0,3,9,3,2,7,4,1. Зина скажет «алло», потом, немного подождав, скажет «алло» совсем тихо…
       
       «Шутка! - сказал, держа в единственной руке утреннюю газету, лейтенант Эфраим Кон. - Нам обещают мир!»

       - Пластмассовое тело трубки попискивает, словно его душат. Смешно! Смешно и грустно! На свете всё или смешно, или грустно, и рано или поздно всё на этом свете приходится отдавать, уступать, возвращать… Кладу трубку на место. Отдал, уступил, вернул. Ха-ха-ха, хи-хи-хи, хо-хо-хо, хе-хе-хе.
       Пожилая женщина просовывает голову в телефонную будку:
       - Ты в порядке? - спрашивает голова.
       - Нет, а что?
       - Я так и подумала…
       - Смешно мне!
       - А-а-а!
       - А вам нет?
       - Иди-ка ты, парень…
       - Обязательно! - обещаю я.
       Я иду – мне необходимо хорошо поесть и хорошо попить. По дороге думаю о том, что не всё смешно и грустно, потому что не всё отдаётся... Самое-самое не отдаётся. В кармане моих брюк коробка карандашей. Карандаши – это самое-самое…
       На углу улицы мальчишка предлагает надувные шарики. На одном из них рисую лицо мальчишки.
       - Чудно! - смеётся мальчишка, разглядывая шарик.
       - Чудно! - смеюсь я и выпускаю из рук нитку.
       Зависнув в небе, шарик виляет бёдрами, и лицо мальчишки на шарике то недовольно морщится, то радостно хохочет.























       СТРАЖА Г-ЖИ А.

       Р О М А Н



















       






       
       
       
       
       
       .
       
       
       

       
       Говорит ручей с рекой,
       говорит звезда с луною
       говорит земля с тоскою,
       а тоска - сама с собою.
       
       ИЛЬЯ БОКШТЕЙН
       



       





       

       
       
       
       - Понятно! - отвечаю я в телефонную трубку!

       * * *
       Доктор просил придти к шести и, чтобы убить время, брожу по улице Алленби. В ларьке пью морковный сок.
       «Поправить можно это?» - спрошу я у доктора.
       В витрине книжного магазина переизданный Альбер Камю. Радуюсь за его читателей.
       Сбоку женский голос:
       - В запасе у нас ещё три часа…
       Поворачиваю голову – озабоченное лицо женщины и задумчивое лицо мужчины.
       - Да, ещё три часа, - мужчина рассеянно смотрит на мостовую. Перейдя улицу, они скрываются за стеклянной дверью гостиницы.
       Угощаю себя ещё одним стаканом сока, подумав о том, что людям нужно многое...
       К больнице подхожу ровно в шесть и думаю о том, что лучше бы люди нуждались в немногом…
       В родильном отделении медицинская сестра спрашивает, не могу ли подождать в коридоре.
       «Без проблем!» - говорю я.

       * * *

       Брожу по коридору. Двигаюсь медленно и с ускорениями. Осторожно заглядываю в распахнутые двери палат. Вдыхаю запах лекарств. В окне коридора видна начатая стройка и на пустыре рабочие развели костер. В лохмотьях дыма скачут жёлто-зелёные искры.
       Отхожу от окна.
       В туалете, перед зеркалом, строю рожицы.
       «Поправить можно это?» - спрошу у доктора; ни о чем ином спрашивать не стану – обо всем остальном знаю только я…
       В зеркале светлые брови, светлые глаза, короткий, чуть вздернутый нос, розовые мочки ушей – всё мое, лишь зубы чужие.
       Тогда, в декабре, шоссейная дорога в Тель-Авив оказалась омерзительно скользкой, и я разбил свой мотоцикл и зубы. «Жаль, - думаю, - что тогда не разбил голову».
       В машине скорой помощи два санитара всю дорогу рассказывали друг другу весёлые анекдоты, но меня стошнило.
       Теперь у меня во рту четыре ровные, аккуратно посаженные костяшки…
       Любопытно, какие зубы у доктора?
       Тишина.
       Слушаю тишину.
       Проклинаю свои костяшки, а потом – тяжёлые, налитые желанием груди г-жи А.

       * * *

       Маму сильно огорчало то, что мой брат женился на англичанке и переехал в Манчестер. Меня – поменьше.
       Перед отъездом брат сказал: «Можешь распоряжаться моей квартирой. За свет, газ, телефон уплачено на год вперед».
       С волей старшего брата нельзя не считаться, и я обещал: «Распоряжусь!»
       К маме звоню регулярно, кроме, разумеется, тех дней, когда у неё питаюсь. Мама угощает обедом пять раз в неделю, и мы довольны, что у нас имеется возможность так часто видеться.
       Иногда звоню в Манчестер в надежде, что у брата полный о’кэй, и что с женой у него терпимо, и что он, не в пример многим израильтянам, с разводом спешить не станет…
       
       * * *

       Коридор родильного отделения насторожен, как государственная граница, а в палатах ворочаются животы, наполненные варевом, которое безудержно наружу рвется – так Судьбе угодно…
       «Может, - думаю, - Судьба – это Дьявол, и каждого, кто коридор-границу переступит, ждёт дьявольская судьба?..»
       Брожу вдоль коридора и поперёк.
       «Поправить это можно?» - спрошу у доктора.
       Тишина.
       
       * * *

       Однажды я решил составить перечень того, что у меня имеется, а чего не достаёт.
       Имеется: питание у мамы, учёба в университете, приятель Арье Лан, временная квартира брата, девушка Илона, разбитый мотоцикл, четыре искалеченных зуба, новелла, опубликованная в журнале «Проза», воинское звание сержанта в запасе.
       Не достаёт: отца, квартиры, отремонтированного мотоцикла и четырех зубов.
       Подвел баланс: нужны деньги и Фортуна!
       Подумал: «Деньги и Фортуна нужны не только мне» – мысль утешила…
       Я сказал Илоне:
       - Кажется, я немного эгоист!
       Илона ответила:
       - Мы все немного…
       Я сказал Арье Лану:
       - Кажется, я немного эгоист!
       Арье Лан ответил:
       - Браво!
       Говорить маме, что её сын эгоист, я не стал.

       * * *

       В конце марта я сказал Илоне:
       - Ремонт мотоцикла потребует кучу денег!
       - У-у-у-у! - согласилась Илона.
       - А уж ремонт зубов – так это…
       - Целое состояние! - догадалась Илона.
       - Без зубов я, наверно, как…
       - Без зубов ты точно, как…
       Я сжал губы и промычал:
       - Подыщу вечернюю работу…
       - Дерзай!- сказала Илона.
       Мы спустились к морю.
       Море было безволновое, а на воде лежала лунная полоса.
       Мы забежали в море, и коленками разбудили сонную гладь. Лунная полоса качнулась и, вдруг рассыпавшись, обдала нас лунными брызгами.
       - Кажется, луна поломалась,- ужаснулась Илона, и мы торопливо выбежали из воды. Прогуливаясь по берегу, мы издали наблюдали, как море собирало лунные осколки воедино.
       - Видишь? - спросила Илона.
       - Вижу! - я смотрел на Илону.


       * * *
       
       Однажды я наткнулся на контору типографии «Радуга».
       Аккуратно причесанная дама с зелеными глазами заявила:
       - Работы нет!
       Я заскулил:
       - Ну и времена!
       До этого я уже успел побывать в подвальчике, где торговали ржавыми железками, на складе поношенной обуви, и в двух компаниях, которые рассылают рекламные листки.
       - На днях я уволила двух рабочих,- проговорила дама, но вдруг вскинулась.- Изучаешь литературу?
       - В Бар-Иланском униврситете.
       - А сам пишешь? - в глазах хозяйки типографии показался блеск, напоминающий Надежду.
       - Пытаюсь…
       - Адрес оставь! - велела хозяйка. - Я подумаю…
       «Холеный вампир!» - подумал я.
       Адресок оставил.
       
       * * *

       Всякий раз, когда случается тишина, я пытаюсь определить ее суть: Усталая, Голая, Пронзительная, Упругая. Горячая… Смысл в тишине заключен всегда, но в тот вечер, когда я впервые оказался в квартире на улице Сутин, смущала тишина, показавшейся мне Никакой.
       - Вы позвали, и я пришел…- сказал я.
       Г-жа А. пошевелилась на диване, заметила:
       - Читала тебя в журнале «Проза», - сказала она.
       Я присел на единственный в комнате стул, заметил:
       - Та новелла – сирота… До неё ничего моего не печатали…
       - Напечатают еще! - заверила г-жа А.
       - Да?
       - И ещё премию получишь!
       - Нобелевскую?
       - Глупый!
       - Глупый – я? - меня охватило беспокойство…
       - Не ты, а Нобель! - рассмеялась г-жа А.
       «Глупый Нобель» меня устроил, и, успокоившись, я принялся разглядывать комнату.
       Мебель в комнате состояла из стула и дивана; остальное пространство занимали бесчисленные гирлянды лампочек, беспорядочно свисавшие со стен и потолка. На полу лампочек был ещё больше…
       - Писателем меня никто не считает,- сказал я.
       - Напрасно! - на шелковой блузке г-жи А. весело разгладились складки. - Ты зоркий, умеешь вокруг себя высмотреть… И передать…
       Я поднялся со стула, подошёл к окну. По мостовой проехали два грузовика с ящиками пива.
       - Ваши комнаты без дверей…- сказал я, не оборачиваясь.
       - Без них…Двери ч снесла вниз. Все до единой…

       * * *

       … Когда я был малышом, на границе погиб отец. Мама оставила дверь в мою комнату открытой…

       * * *

       - Все до единой?
       - Все!..
       Я обернулся и стал разглядывать лампочки.
       - Понимаю! - сказал я.
       - Разве? - г-жа А. перевела взгляд на окно.
       Я не ответил.
       - Господи! - проговорила г-жа А. - Скоро стемнеет!
       Она принялась ходить по комнатам и торопливо щелкать выключателями.
       - Ни одной двери и целое войско ламп…- сказал я.
       - Я только пытаюсь…
       - Понимаю!
       - Правда? - на губах г-жи А. дрожала улыбка. - Я всего лишь…
       - Богатая! - перебил я.
       Г-жа А.тяжело откинулась на спинку дивана.
       - Считаешь, что мои деньги – это то, что есть я?
       - Остальное меня не … У меня непредвиденные расходы…
       - Поломанные зубы?
       - И ещё мотоцикл.
       - В таком случае за работу!
       - Вот-вот!..
       Г-жа А. вдруг рассмеялась, и так же вдруг смеяться перестала.
       - Отремонтируешь мотоцикл, - сказала она, - и через неделю отправишься в аэропорт имени Бен- Гуриона; прилетит мой муж… Надо, чтобы там оказался ты! Всё разглядишь и передашь мне!..
       - Как сыщик?
       Лицо г-жи А. вспыхнуло, встревожились зрачки.
       - Сыщики – это совсем иное… У них глаза иные, уши иные…
       В руках г-жа А. держала синий конверт.
       «Гуманитарная помощь», - подумал я о конверте.
       - Понимаю! - сказал я. - Надо, чтобы вашего мужа встретил именно я…
       - Будешь не единственным, кто его встретит!..
       Мысленно погладив конверт, я поклонился.


       * * *
       
       Я в больничном туалете…
       Г-жа А. на рыжем диване…
       Каждому свое место!..
       Заглядываю в зеркало. К чёрту! Комкаю в руках бумажное полотенце. К чёрту! Полотенце набрасываю на зеркало.
       «На войне проще! - думаю я. - В бою страх терялся в клубах дыма и мы, покидая ненадежную воронку, окапывались заново…»
       Больничное полотенце – не дымовая завеса, и за ним своё лицо не …
       «Поправить можно это?»
       «Спасайся,- говорю себе, - беги!»
       Не убегаю.
       Убегать не умел.
       Убегать не умею.
       Убегать не хочу.
       Солдат не убегает, а лишь позицию оставляет, если стала ненадёжной…
       Тишина. Тишина Дрожащая.
       С лица срывают полотенце.
       - Проблемы? - спрашивает небритый мужчина.
       - Заметно?
       - Раз ты в больнице, то непременно… - у мужчины узкая, сгорбленная спина.
       - Проблемы! - признаюсь я.
       - Сопи носом и считай, что проблемы не твои!
       - А чьи?
       - Чьи-то… И сопи носом…
       - Сопеть, пожалуй, смогу… Ты кто?
       - Стражник. Оберегаю здание в целом и помещения с писсуарами в частности…
       - Понятно! - киваю я головой и смотрю на мятый ворот его рубахи.
       - Стражник! - повторяет он, и вдруг громко смеется.
       - Я еще и на другом объекте стражник! Тот, другой, даже не объект, а, скорее, субъект, понимаешь?
       - Нет, - признаюсь, - я сейчас отсюда исчезну, и мешать не буду…
       - За углом больницы – кафе «Верблюд», - говорит стражник. Там коньячок…Если пожелаешь, могу рюмочку сюда доставить…
       - Да?
       - Да!
       - Тогда неси две! Мне безразлично: коньяк или водку, лишь бы не козье молоко…
       - Шутник! - на лице стражника радостные глазки. - Доставлю непременно!
       «Не до шуток», - думаю я.

       … Однажды мы двое суток тупели от жажды: к незнакомым колодцам подбираться не решались, а вокруг блеяли убегающие от войны козы... С тех пор … От козьего молока у меня рвота…

       «За углом коньячок имеется!» - умница стражник, психолог…
       «Сбежать бы…», - думаю я.
       Не бегу.
       «Пожаловаться бы…»
       Не знаю кому…
       Не знаю, на что…


       * * *

       - Разрешаешь? - спросил я.
       - Рискни! - ответила Илона.
       Закрыв глаза, коснулся губами ее груди.
       Ладони Илоны обхватили мою шею.
       - Да! - услышал я.
       - Навсегда?
       Илона не ответила.
       Я спросил еще:
       - В наши дни чудеса случаются?
       - Случился ты! - ответила.

       * * *
       
       - Но это не коньяк! - говорю я.
       - Бренди! - признается стражник и бутылочку трепетно к груди прижимает.- Отнести обратно?
       - Оставь здесь!
       Пальцы стражника сжимают бутылочку туго-туго. «Словно любимую…», - думаю я.
       - Тогда полечимся! - говорит стражник.
       Что-то тревожит грудь.
       Что-то грудь согревает.
       Выпиваем молча, строго (глоток – я, три – он) соблюдая очерёдность.

       * * *
       
       В аэропорт Бен-Гурион я прибыл на отлично отремонтированном мотоцикле и, поднявшись наверх, через огромное окно кафе наблюдал, как самолеты, спрыгнув с неба и заглушив моторы, из своего нутра выпускают лестницы с пассажирами.
       На плече ощутил ладонь.
       Аккуратно причесанная, в светло-голубом костюме г-жа А., казалось, не в аэропорт заглянула, а на представление.
       - Вы здесь тоже? - изумился я.
       - Это ты здесь тоже! - опускаясь на стул, проговорила г-жа А.
       Я продолжал наблюдать за самолетами: прозевать посадку из Франкфурта означало бы лишиться надежды построить себе новые зубы. От счастья, порой, отказываются, но никогда не от надежды на него.
       В небе резвились облака, и я пристально вглядывался в просветы между ними, словно в щели в заборе.
       - Думаешь о деньгах? - спросила г-жа А.
       Я не ответил – я был на работе…
       - Знаю, ты думаешь о деньгах…
       - Из Франкфурта прилетит самолёт с вашим мужем, и я жду…
       - Моих денег ждёшь!
       Я понюхал воздух – он смешался с запахом духов г-жи А.
       - В аварии поломались мои зубы и мотоцикл…
       - Поломать зубы – это ужасно, но, пожалуйста, потрудись представить себе, что у кого-то вдруг ломается всё , всё, всё… Не зубы, а всё, всё, всё!..
       Официант поставил на столик две чашки кофе.
       - Мне искренне жаль, - проговорил я.
       Г-жа А. покачала головой; её глаза казались пустыми.
       - Пей кофе, - она откинулась на спинку стула и вдруг засмеялась. - Не слушай жалоб старухи…
       - «Вы, г-жа А., вовсе не старая», - подумал я. На розовой блузке серебрились маленькие пуговки.
       В дверях встал офицер в форме десантника. Он поглядывал на часы; казалось, он беседовал с самим собою. Потом он ушел. Я отпил из чашки. Кофе остыл. Я решил, что десантник разговаривал с самим собою оттого, что, наверно, и у него тоже что-то поломалось…
       Я перевёл взгляд на яркий лак ногтей г-жи А., на её аккуратно зачесанные волосы и подумал, что мне никогда не приходилось бывать в кафе с такой шикарной дамой.
       Объявили о посадке самолета из Франкфурта.
       - Он – высокий, седой,- сказала г-жа А. - Та – молодая и стройная. Её называй «та»! Никогда не называй иначе, как только лишь «та»!
       - Вашего мужа встречает «та»?
       - Так хочет мой муж!
       - Понимаю!
       - А я - нет! То, что увижу, хотела бы не видеть…
       - Такое возможно?
       - Если закрыть глаза…
       - И уши тоже?
       - Тоже…
       - Решили жить без глаз и без ушей?
       Г-жа А. улыбнулась.
       - Отныне мои глаза и уши – ты, - проговорила она.
       Я подумал о своих несчастных зубах. «Ради них… Буду следить и докладывать… Доносы оплачиваются… Прости меня, Боже!»
       - Но мои глаза – они мои,- сказал я.
       - Разумеется! - г-жа А. рассмеялась и вдруг перешла на шёпот. - Только видеть ими ты должен будешь так, как вижу я…
       - Но…
       - Ты сумеешь!
       - Но…
       - Ты писатель и мой стражник!
       - Я – стражник?
       - Теперь…
       - Теперь ваш муж с другой…
       - Придется и мне стать другой…
       «Господи, образумь эту женщину, образумь эту несчастную!» - подумал я.
       Г-жа А. смеялась ещё и ещё, а я терпеливо ждал, когда этот странный смех прекратится. Господь почему-то заупрямился, во всяком случае, образумить г-жу А. он не попытался.
       Я спустился к стоянке автомобилей. Дул прохладный боковой ветер. В стороне, под навесом, стояла г-жа А. – повисшие вдоль тела руки и чуть откинутая назад голова. «Глотает ветер!» - решил я.
       «Вот он…», - я заметил высокого, седого мужчину.
       «Вот она…», - в подошедшей к нему молодой женщине я узнал «ту».
       На его губах сверкала улыбка.
       На губах «той» - слезинка.
       Я подумал:
       «Так-то оно: одни глотают слезы; другие – ветер…»


       * * *
       
       - Никогда не выпивал в уборной, - признаюсь я.
       Тишина. Тишина Горячая.
       - Прошу прощения, - говорит стражник, - но больничный туалет – это не совсем сортир в городском парке и не гнилой забор возле автобусной станции. Здесь и сейчас мы всего лишь лекарство принимаем…
       - Больны мы?
       - С рождения… - узкая спина стражника дрожит, будто за ворот его рубахи лёд набросали.
       Опускаю глаза. На честно промытых плитах пола замечаю отражение моего лица; оно медленно тускнеет, расплывается, а на его месте лицо г-жи А. возникает. Вдруг вижу, как г-жа А. на рыжем диване сидит, глаза её на пустой стул смотрят, и белые коленки сжаты тесно-тесно…Качнувшись, диван с г-жой А. взмывает вверх и вдруг теряется.
       - Разница-то малая! - говорит стражник и меня за плечо трогает.
       - Что? - вздрагиваю я.
       - Разница крохотная, - теперь не только его спина дрожит, но и его небритые щеки.- Здоровы мы или больны – всё едино… И так, и этак живем… Наша Судьба такая… И не надо ни полотенчико на зеркало набрасывать, ни себе задавать вопросы.. В России я учил детишек истории… Ни к чему… Ничему, никогда и никого история не научила…
       - Люди – глупые? - спрашиваю.
       Стражник плечами пожимает, порожнюю бутылку разглядывает.
       - Даже мудрейшие среди нас – и те на задницу шлепались… - говорит он. - Не потому человек весь в синяках, что глуп, а потому, что такое уж он создание… Маde in Небесах!
       - Поправить можно это? - спрашиваю я.
       Молчит стражник.
       - Надежды никакой? - продолжаю я.
       - Тьфу, тьфу, тьфу! - сердится стражник. - Так говорить – грех!.. Даже думать так – грех!.. Сплюнь, чтобы от греха… Присутствие Надежды желанно всегда, даже если она совсем тощенькая…
       Об Илоне думаю, о протянутых ко мне девичьих руках и о моих рассыпанных на мокром асфальте зубах.
       Заглядываю в зеркало.
       Тишина. Тишина такая, как тогда в горах…
       … Мы стояли в дальнем углу траншеи, где час назад Дорон и Денис строчили из ротного пулемета, и вдруг их не стало, а на том месте, где были они, осталась бурая, словно вспаханная земля с лужицей блевотины, а ещё месиво костей, крови и внутренностей. Казалось, будто конец света случился…
       У стражника спрашиваю:
       - Зачем в зеркала смотримся?
       - Напрасно мы это… - говорит стражник.- Но мы делаем напрасно всё…
       - Всё – напрасно?
       - Всё! Даже вопрос твой тоже…
       Слушаю тишину. Тишина Отстранённая.
       - Кто ты? - спрашивает меня стражник.
       - Кто-то.. - говорю я. - Потом сам спрашиваю:
       - А ты? Кто ты?
       - Учителем был, а теперь сюда поставлен, - стражник смотрит на меня не то виновато, не то с тоской, и вдруг предлагает мой портрет нарисовать.
       

       * * *
       
       Г-жа А. сидела в углу дивана.
       На стенах, вместе с лампами, висели невзрачные картинки, изображающие буфет, кресла, стол, две тумбочки, четыре стула.
       « Двери снесла вниз, а мебель подняла на стены»,- подумал я.
       - В вашем доме нет мебели, - сказал я.
       - Лампам нужно место.
       - Как же это – дом без мебели?
       - Мой дом – во мне! - серебряная брошь на платье г-жи А. вскинулась.
       Тишина. Тишина Боязливая.
       - Не молчи! - попросила г-жа А.
       «Ждёт доклада…, - понял я. - Выложить всё, как есть? А может, не всё… Ведь слова можно подобрать так, что от них больно очень, а можно так, что не очень…»
       - Пожалуйста, - повторила г-жа А. - Не молчи!
       Начал с главного:
       - Они плотно целовались…
       - Что значит «плотно»?
       Я развернул ладони, а потом прижал их друг к другу.
       - Вот так! - сказал я.
       - А лицо моего мужа? - спросила г-жа А. - Каким оно тебе показалось?
       От света ламп меня мутило и, казалось, что всё происходящее в комнате происходило не со мной и не с этой женщиной, а с двумя актёрами, которые пытались изобразить жизнь, но только игра у них не получалась; по усталому лицу героини бегали блики раздражения и неловкости оттого, что по досадной ошибке из-за кулис к ней на сцену вытолкнули не того, кто должен был подыграть ей в её странной роли.
       Я коснулся языком покалеченных зубов, и чей-то посторонний голос мне подсказывал: «Заяви, что там, на стоянке, у ее мужа были жутко мятые, отвислые на заду брюки…»
       Конечно, мне было неловко прислушиваться к постороннему голосу, но с другой стороны, когда нет ни своего голоса, ни своих зубов, то…
       - Его лицо…- в глазах г-жи А. блеснула капля Нежности. - Разве оно не говорило?
       Я решил, что идею с брюками лучше оставить, а, вместо этого, постараться угадать, о чем говорит лицо седого мужчины, когда его зазывает к себе в машину молодая женщина.
       - Разве его лицо не казалось усталым? - вдруг капля Нежности обернулась искрой Боли.
       - Да-да, усталым смертельно! - подхватил я. - Было невообразимо больно глядеть на его лицо; в тот миг мне подумалось, что такого усталого лица никогда не видел; я даже сказал себе: «Жаль, что в эту минуту рядом с ним нет вас, г-жа А.!»
       - Кому жаль? - спросила г-жа А.
       Меня мутило и от пылающих ламп, и от самого себя.
       - Не знаю! - сознался я.
       Г-жа А. тяжело поднялась с дивана и подошла к ящику, доверху наполненному лампочками, достала одну из них и сменила на ту, которая перегорела.
       - Ты знать обязан! - сказала г-жа А.
       В окне суетились блики отраженных ламп.
       «А вдруг окно лопнет?» - подумал я и вслушался в тишину. Тишина была Затаившаяся.
       … В Рамалле, во время проводимых нами зачисток, затаившаяся тишина взрывалась на предрассветных холмах, и тогда на шоссейную дорогу опускался огромный в серо-зелёных пятнах вертолет.
       Однажды он забрал меня, потому что я был без сознания и без двух пальцев на левой ступне…
       - Правда – многолика! - сказал я.
       - А неправда?
       - Она уж вовсе!..
       - Подавай то, что «уж вовсе»…
       Я подумал: «Черт с тобой!»
       Г-жа А. вытянула шею, посмотрела на меня долгим изучающим взглядом и вдруг прошептала:
       - Подойди ко мне плотно! Так плотно, как к «ней» подошёл мой муж.
       Я подошёл.

       * * *

       Стражник уверяет:
       - Я рисовать умею всякое: и людей, и цветы, и птиц и мебель. Богатая чудачка велела срисовать кресла, тумбочки, стол, стулья, а потом, когда рисунки были готовы, она всю мебель куда-то вынесла. Платит чудачка хорошо, только на уме у нее что-то…Что именно – не знаю, но смотрит она так, будто хочет почесать себе нос, а руки заняты… Чудачка… И для защиты своих чудачеств стражу подбирает… Я ведь сразу догадался, что она не женщина, а недоступная человеческому разуму Концепция…Согласись, что Концепция быть женщиной не может…
       Мебель, которую срисовал, из комнат исчезла, вместо неё, мои рисуночки стены покрыли. Баба!.. Знаешь, баба – она и в Израиле баба!.. Я когда-то историю изучал и усвоил, что история людей – это, на самом деле, рассказ об иллюзиях и самообманах… Представляешь, даже все двери в комнатах сняла… Играется…
       
       * * *
       
       Как-то я спросил:
       - Г-жа А., вам больно?
       - Надеюсь! - сказала она.- Должна сохранить хотя бы боль, а не то, и она уйдёт; тогда уж я вовсе ни с чем…
       - Боль – она ваш стражник?
       - А как же! Ты это понимаешь?
       - Нет! - сказал я.
       - И не надо! Тебе пока не надо…

       * * *
       
       - Недавно, - говорит стражник, - чудачка спросила, умею ли рисовать младенцев.
       - Недавно?
       - Не очень.
       - Сколько младенцев нарисовать не сказала?
       - Нет, не сказала, но по мне, чем больше, тем мне выгоднее…
       «А по мне, и один – лишний!» - думаю я, и говорю:
       - А что, если вдруг г-жа А. младенца выставит, как выставила мебель? Рисовать младенца закончишь, а она его…
       - Нет у неё младенцев… У неё никого нет… Разве я тебе имя г-жи А. назвал?
       - Надобности не было… А поваленный на мокрый асфальт мотоцикл нарисовать смогли бы?
       - Легко!
       - А под колесами потную женскую грудь, но уже остывшую…
       Стражник трясёт головой так яростно, словно ему предлагают из окна выпасть.
       - Или мотоцикл, или грудь…- говорит он.- Или вспотевшую, или остывшую…
       - В таком случае, младенца рисовать не смей!
       - Нет у нее никакого младенца …У г-жи А. нет ни мебели, ни дверей, ни мужа; ничего, кроме причуд, в которых ни смысла, ни толка…
       - Толк в боли! - говорю я.
       - В боли?
       - Кажется, в ней…
       - Боль? Такого в природе нет. А если и да, то кому это интересно? Человек обрастает болью, как лесной валун мхом…Может, за коньячком ещё сбегать?
       В туалете тишина. Тишина Удушающая.
       - Хочу к маме! - говорю я.
       - Болит что-то? - спрашивает стражник.
       - Вроде бы…
       - Не бери в голову! - улыбается стражник.- Генри Миллера читал?
       - Читал…
       - Этот парень долго страдал от геморроя, пока доктор не посоветовал ему о геморрое не думать. «Просто не бери в голову!»,- сказал доктор. Миллер совет принял и с тех пор больше не страдал.
       - Геморрой - это там, где...?
       - Там! - говорит стражник.
       - Не совсем возле головы?
       - Не совсем…
       - В таком случае, Миллеру было легко не брать в голову!
       - И ты не бери! Все страдания от головы!
       - Все?
       - Все! - стражник ласково по крышке унитаза похлопывает.
       - Наш мир - дерьмо! - говорит он. - В этом продукте я толк знаю!..
       - Талантливый ты! – говорю я.
       
       * * *

       Радовалась Илона:
       - Мотоцикл как новый!
       - Скоро и зубы тоже…
       - А деньги откуда?
       - От дьявола! Глаза и уши дьяволу продал. Я теперь на службе у него…
       - У дьявола?
       - У богатой дамочки! Впрочем, это одно и тоже…
       Зрачки Илоны раскрылись, превратились в широкое Изумление, а ресницы, казалось, обуглились.
       - Убирайся к своему дьяволу! - услышал я, и нас разделила густая пелена.


       * * *

       Дождь по больничному окну стучит громко и недовольно. «Исправит можно это?» - думаю я.

       * * *

       …В тот вечер я читал «Приглашение на казнь» и думал о тех, кто этот мир покинул, и о тех, кто в него войдет. Летал первый осенний дождь; из дома напротив посыпалась, словно из надорванного мешка, возбужденная детвора. Малыши метались по тротуару, падали, спотыкались, ударялись о бока и животы прохожих и, снова вскочив на ноги, веселье продолжали.
       Раскрыв окно, я набрал в ладонь влагу.
       Набоков!..
       Булгаков!..
       Цветаева!..
       «Господи, - подумал я, - люди запутались в своих чувствах и желаниях»…
       Дождик.
       Сверкающими каплями покрылись кусты.
       Я спустился вниз, продолжая раздумывать над смертями, которые довелось видеть самому или о которых читал в книгах; я бродил по немым улицам и скверам. Снова летал дождь, снова летать переставал. Была ночь, когда я возвратился. Пересёк тишину комнаты и уснул, не дождавшись Илоны…
       … Вечер. Слоняюсь по
       Тель – Авиву. Слоняюсь
       в одиночестве, и нет
       ничего тоскливее, чем
       слоняться по Тель - Авиву
       в одиночестве.
       Решаю идти вслед за
       девушкой, у которой,
       как у Илоны, светлые
       волосы, и такие, как у Илоны,
       длинные ноги, и я говорю
       себе, что эта девушка – моя
       жена, и нам хорошо, оттого,
       что бродим по Тель-Авиву
       вместе, и оттого, что мы муж
       и жена, и я дарю жене цветы,
       Илона целует меня, и мы
       разглядываем в небе месяц
       и едим конфеты из корзинки
       с розовой лентой, а потом
       спускаемся к морю…
       И вдруг жена от меня
       уходит, а потом скрывается
       за окнами высокого дома.
       Подбегаю к двери дома.
       Дверь белая и очень холодная,
       и я догадываюсь, что дверь
       ледяная.
       В одном из окон замечаю,
       как руки Илоны ложатся на
       плечи незнакомого мне мужчины.
       Водители автомобилей
       Грозят раздавить меня, если
       не уберусь с проезжей части
       улицы.
       «Ладно!» - говорю я,
       уступая натиску нетерпеливых
       колес, а потом слушаю, как
       жалобно шепчет море.
       Думаю о той, которая стоит за
       чужим окном…
       Хочу молиться, но не знаю,
       как…
       Хочу пожаловаться, но не
       знаю, кому…
       Гляжу в темноту.
       Слушаю море.
       «Говори толком!» - прошу я.
       Море говорит!
       Спрашиваю: «Тоска, да?»
       Из темной воды вырывается
       усталый выдох.
       «Толком не получается?»
       Море волнуется и говорит
       сбивчиво.
       Сырой песок облепил ноги.
       Поднимаюсь в Тель - Авив
       и слушаю, как стучит
       сердце.
       Журнал «Проза» мой сон напечатал.

       
       * * *

       Я доложил:
       - Полчаса назад ваш муж своими губами накрыл глаза «той», - доложил я.
       - Губами?
       - Да, так он сделал!
       - Закрой мои глаза губами! - попросила г-жа А.
       «Что вы делаете с собой? - подумал я. - И что делаете со мной?»
       - За дверью квартиры «той» слышались шорохи.
       - Шорохи?
       - Шорохи любви…
       - Ты так думаешь?
       - Шорохи были за дверью.
       - Возможно, чуть подальше?..
       - Прямо за дверью!
       - Продолжай! - потребовала г-жа А.
       - Устал! - признался я.
       - Уходи! - сказала г-жа А. - Если устал…
       «На работе не устают, - напомнил я себе, - на работе зарабатывают!»
       - А ещё за дверью была музыка,- сказал я.
       - Какая музыка?
       - Выяснить?
       - Пойди! - сказала г-жа А.
       На улице я открыл мобильник и спросил:
       - За вашей дверью слышалась музыка. Что это был?
       - Шломо Арци, - объяснил мужчина. - А после музыки мы съели тарелку блинов. Рецепт блинов интересует?
       Я отключил мобильник.
       - Это был Шломо Арци! - доложил я г-же А.
       Г-жа А. задумчиво покачала головой и, не сказав ни слова, протянула деньги. Я снова спустился на улицу.
       В магазине молоденькая продавщица достала с полки диск, и мы прослушали его вместе.
       - Мне нравится мелодия, - сказал я.
       - А мне ещё и слова, - сказала девушка.
       Я подумал об обнаженных плечах Илоны и о тесно сдвинутых коленях г-жи А.
       - Вот! - сказал я, когда вернулся на улицу Сутин.
       Г-жа А. сидела на полу и перебирала лампочки.
       - Вот! - повторил я и протянул диск.
       Г-жа А. подняла на меня глаза.
       «Как честно, как искренне она себя обманывает!» - подумал я.
       - Шломо Арци? - наконец, проговорила она и снова замолчала.
       - Мне уйти? - спросил я.
       Она не ответила. Она смотрела на окно.
       Я направился к выходу.
       - Как ты считаешь,- услышал я за спиной, - что в жизни главное?
       Я остановился:
       - Целые зубы и постоянная работа, - сказал я.

       * * *
       
       В конце больничного коридора коробка телефона.
       - Слушаю! - узнаю скрипучий голос Илониной сестры. Мой рот наполняется слюной. Всякий раз, когда слышу не тот голос, который услышать хочу, мой рот наполняется слюной.
. - Мне бы поговорить с Илоной.
       - Стряслось что-то? - с надеждой в голосе спрашивает сестра Илоны.
       - Стряслось! - отвечаю, пытаясь справиться с наводнением во рту.
       - Снова авария?
       - Аварии у меня на роду написаны...
       - Что-то с головой? - радостно сопит трубка.
       - С головой поменьше; больше с душой…
       Трубка задумчиво немеет, а потом сообщает:
       - Сестры дома нет и, когда будет, не известно.
       - Понимаю. Придется написать письмо…
       - Вы уверены, что с головой у вас всё, так сказать…
       - Нет! - признаюсь я. - С этим никогда нельзя быть уверенным…
       В трубке короткий щелчок.
       В коридоре тишина. Тишина Задумчивая.
       Губами прижимаюсь к немой пластмассе:
       «Илона, я помню всё...»
       «Забудешь! - молчит трубка. - Забудешь потом…»
       «Не забуду!» - молчу я тоже.
       За окном летает дождь. Он потушил костер и разогнал рабочих.
       Тишина.
       Тоска.
       Стражник советует сопеть носом. Пытаюсь…
       Стоны из палаты.
       Снова тишина.
       «Поправить это можно?» - спрошу я у доктора.
       Сейчас г-жа А. там, где сняты двери, и где лампы-стражники не подпускают в комнаты ночь.
       Сейчас…
       Если бы знал тогда…

       * * *
       
       «Илона, скажи, что это неправда…»
       «Это правда…»

       * * *

       На службу к г-же А. я приходил раз в неделю. Докладывал обо всём мною замеченном. Иногда, за отсутствием достаточного «материала», выдумывал какие-то небылицы. «Писатель должен уметь сочинять!» - эта мысль подбадривала…
       - В парке «та» на велосипеде каталась,- доложил я, - а ваш муж бегал позади велосипеда и в ладошки хлопал.
       - В ладошки? - г-жа А. надолго задумалась и больше в этот вечер мы ни о чём не разговаривали.
       Через неделю, когда я шел через парк в университетскую библиотеку, я увидел, как г-жа А. приставала к какому-то малышу. «Дай на велосипеде прокатиться, - клянчила она, - а ты, пожалуйста, за мной побегай и в ладошки похлопай!»
       Мальчик был не один. Его няня возмущённо махала руками и всё у г-жи А. спрашивала: «Вы сумасшедшая, что ли?»
       Г-жа А. перед мальчиком извинилась, а няне она показала кукиш.
       Мальчик вдруг заплакал.
       «Несчастные!» - подумал я. О мальчике подумал и о г-же А.

       * * *

       В университетской библиотеке студентка Вера не появлялась три недели. Когда пришла, я спросил:
       - Избегала меня?
       - Нет! - Вера смотрела на меня чуть раскосым взглядом.
       - Надоели книжные полки?
       - Нет!
       - Болел зуб?
       - Нисколько!
       - Тебя не было три недели…
       - Заметил?
       - Очень заметил!
       - Я хотела…
       - Что?
       - Хотела, чтоб ты заметил…
       - И это все?
       - Разве этого мало?

       * * *
       
       - Грустите? - спросил я.
       Г-жа А. не ответила.
       Я рассказал анекдот о говорящей рыбе.
       Г-жа А. не смеялась.
       - Случилось что-то с типографией или вообще?
       - Скорее – «вообще»…
       Я кивнул головой, изображая догадливость.
       И вдруг г-жа А. сказала:
       - Прошу тебя…
       Я смутился: г-жа А. никогда не просила, а только лишь требовала.
       - Будет исполнено! - проговорил я.
       Раскрыв сумочку, г-жа А. достала две сотенные.
       - Иногда приноси мне цветы…Женщине цветы объясняют многое…И тогда, когда цветы приносят, а ещё более, когда приносить перестают…
       - Конечно! - прошептал я.
       Г-жа А. рассмеялась.
       - Сделаешь это?
       Я подумал о маме.

       * * *

       Дома мне удавалось заварить хороший кофе и, предвкушая запах зёрен, я с удовольствием становился к плите. Две-три чашки раскрывали дыхание и на кое-то время отгоняли мысли об Илоне. Я говорил себе, что это пройдет, потому что проходит все…
       …В коридоре больницы нет кофе…

       * * *

       Миллиарды страниц написаны о людях с душой и людях без души, о верных собаках и неверных детях, о могилах, к которым приходят постоянно, и о могилах, заброшенных; мало ли о чём написано, но ни единого слова обо мне, об Илоне, о г-же А. и ее стражниках… Думаю, этот пробел в мировой литературе придётся заштопать мне…«Ты умеешь подметить…» - говорила г-жа А.
       …Уже в трёхлетнем возрасте я подметил, что Машенька из сказки «Три медведя» героиня очень нехорошая: поломала кроватку медвежонка, на полу разлила кашку, но самое ужасное то, что она прыгала в окна, и это, разумеется, уж совсем недопустимо!..
       Я подметил, а Лев Толстой – нет!..
       Тишина. Тишина из Прошлого.
       Хочу перечитать сказку. Надеюсь, что Машенька с той поры изменилась…
       А я?
       Хочу в моё Прошлое...
       Г-жа А. в своём прошлом постоянно...
       

       * * *

       По утрам – лекции или библиотека. Горы книг. Русская писательница пишет, что все мы живем в век диктатуры пошлости…
       Я звонил к Илоне.
       - Алло! - говорила Илона.
       Я молча опускал трубку.
       Звонил в типографию «Радуга».
       - Слушаю! - говорила г-жа А.
       Я молча клал трубку.
       Звонил к маме.
       - Мам, у меня всё нормально! - говорил я. - Как у тебя?
       - Бог милует! - смеялась мама.
       Я тоже пытался смеяться.


       * * *
       Ночью во сне я беседовал с мужем г-жи А., но проснулся от шума дождя. Успев подумать, что утром будет суббота и на лекции идти не надо, уснул снова. Утром дождь шумел по-прежнему, и я, лёжа в кровати, разглядывал стекающие по окну струйки. Вспомнил, что собирался перечитать дневник Сальвадора Дали, а потом стал думать о том, что Илона избегает меня уже полгода.
       На стене над книжной полкой фотография: отец и я. Я совсем маленький, и у меня тоненькие ручки и тоненькие ножки. Отцу, мне кажется, не мешают мои тоненькие ручки и ножки, во всяком случае, он обнимает меня за плечики и улыбается.
       «Илону не видел полгода, а отца уже не увижу вовсе», - подумал я и потянулся к телефону.
       - Мам, - сказал я, - доброе утро!
       - Не спишь?
       - Лежу в кровати. Просто лежу.
       - Это из-за дождя, - сказала мама.
       - Наверно, из-за дождя. Как ты?..
       - Стою возле окна.
       - Почему возле окна?
       - Когда летает дождь - легче думается…
       - Думаешь об отце?
       - О нём и о тебе… Сегодня суббота. Не забыл?
       - Как можно!? Я приду, и мы вместе пообедаем!
       Я опустил трубку и вдруг вспомнил, что накануне обедал в кафе с девушкой Верой…Вначале мы пили апельсиновый сок, потом вино, потом я угостил Веру мороженым. Я ей рассказывал о последней пьесе Ханоха Левина, о картинах Шагала и о том, как разбил свои зубы и мотоцикл, а потом, когда выпил еще вина, подумал, что Вера слушать меня умеет, а Илона слушать не хочет…
       - Говори! - просила Вера. - Ещё!..
       Мне было не по себе, оттого что был в кафе не с Илоной.
       - Ещё!.. - У Веры были тихие глаза.
       Я сказал, что у меня была подруга и мотоцикл, а потом, после того, как отыскал работу и починил зубы и мотоцикл, у меня подруги не стало.
       - Совсем как в индийском фильме, - сказала Вера и рассмеялась.
       Я спросил, не думает ли она, что я идиот, и Вера ответила, что так не думает.
       Потом я прочитал несколько стихотворений моего приятеля Арье Лана, а о моей новелле, напечатанной в журнале «Проза», умолчал.
       Когда мы прощались, мне показалось, что Вера мою руку погладила, но потом, ночью, я подумал, что Вера моей руки всего лишь коснулась.
       Утром зазвенел телефон.
       - Доброе утро! - сказала Вера.
       - Привет!
       - Дождь?
       - Дождь!
       - Вчера было отлично, правда?
       - Вчера было замечательно!
       - Может, нам и сегодня … Ведь ты всю меня не познал…
       - Не познал! - признался я, поняв, что одними лишь разговорами женщину не познать. - Но разве жизнь кончится сегодня?..
       - Кто знает… - проговорила Вера. - Иногда стоит поспешить…
       - Куда?
       - Туда, где удаётся сотворить весну… Хочешь?..
       - Сотворить весну?
       - Весну!..
       - Думаешь, что…
       - До вечера! - сказала Вера.
       - До весны!
       Заваривая себе кофе, я подумал о весне, которая придёт вечером. В телефонную трубку сказал:
       - Мама, сегодня вечером будет весна!
       - Ты уверен? - осторожно спросила мама.
       Я достал дневник Сальвадора Дали.
       Книгу не раскрыл.
       Думал об Илоне.
       С пишущей машинки снял чехол.
       Не работалось.
       Думал об Илоне.
       Над пишущей машинкой календарь.
       Оказывается, был февраль и все ещё зима.
       - Вера, - сообщил я по телефону,- в календаре все ещё зима.
       - Выходит, сотворить весну не получится?..
       - Нет, Вера, не получится… Всё ещё зима, и это не поправить…
       - Жаль…
       - А вчера было отлично!
       - Вчера было замечательно!
       - В таком случае, попытайся улыбнуться, - попросил я.
       - Попытаюсь! - обещала Вера.


       * * *

       В больничном коридоре тишина. Тишина Трепетная. Закрываю глаза. Книги…Правда и вымысел… Глаза людей… Глаза писателей… Цвет глаз такой же, такой же и разрез, и всё-таки Макс Фриш утверждает, что вне литературы «море не жемчужно-серое, чайки не белые, трава не зеленая, не желтая, низкие облака не фиолетовые…»
       « Глаза смотрят одинаково; по-разному видят!» - думаю я.

       * * *

       - Ты увидишь, - сказала г-жа А. - увидишь, как надо...
       - Конечно, г-жа А., как захотите, так и увижу…

       * * *

       «Писатели – диктаторы, - думаю я - но их воля дальше сочинённого не распространяется, и, если пожелаю, могу книгу в любой миг захлопнуть и о ней забыть, а могу, если захочу, до конца дочитать».
       Вас бы, г-жа А., как книгу, захлопнуть, но вы нечто совсем иное и, к тому же, сносно платите…»

       * * *

       «Мои деньги – твоя служба…», - слова г-жи А. я воспринял с улыбкой; ведь г-же А. служил не я, а лишь мои глаза и уши… И всё-таки я спросил:
       - Что, если мои глаза и уши лгут?
       - Конечно, лгут! Как же иначе? Ведь жизнь – обман…
       - Вам нужен обман?
       - Мне нужна жизнь!
       - Так, жизнь или обман?
       - Разницы никакой…
       Разумеется, разницы никакой! Мне платили за сочиненную к странному спектаклю декорацию, за «нужные» слов для выдуманной жизни…Г-жа А. требовала от меня подробного описания луны, под которой гуляли ее муж и «та»…
       Как-то я выдумал:
       - Было ветрено, и на «той» была кофта в большие коричневые кубы.
       - В коричневые?
       - Да, очень коричневые!
       Г-жа А. задумчиво взглянула на окно. Я заметил, как дрожали её колени.
       - Мои глаза и мои уши вам ни к чему, - сказал я. - Вы сможете сами…
       - Ты о чем?
       Я пытался объяснить:
       - Великий поэт Гомер был слепым, а великий музыкант Бетховен был глухим…
       Г-жа А. притихла.
       Потом наступила ночь.
       - Хочу жить! - едва слышно произнесла она.
       Я догадался: самые пронзительные слова вслух не произносятся, однако спросил:
       - Вы знаете, как это делается?
       - Защищаясь…
       Жар от ламп упрямо проникал в поры моего тела.
       - С Судьбой, между прочим, воевать не следует…- проговорил я.
       - Фигу ей! - услышал я.
       
       * * *

       Спустя несколько дней на г-же А. была кофта в большие коричневые кубы…


       * * *

       Стоны. Короткие, порывистые.
       В дверях палаты стоит женщина и голубые губы кусает. Кланяюсь женщине. Гримаса на её лице сменяется усталой улыбкой. «Простите!» - говорит она и забирает себя в глубь палаты.
       Думаю о гримасе. Думаю об улыбке.
       «Что-то непременно сменяется чем-то!.. Так – всегда…»
       Стрелки на стенных часах не то идут, не то стоят, но я-то знаю: время идет в любом случае…
       «Поправить это можно?» - спрошу у доктора.
       В коридоре тишина. Тишина Глухая.
       На оконном стекле лицо.
       «Илона, ты откуда?
       «Из Прошлого», - молчит Илона.
       Черный дождь смывает лицо.
       «Илона, куда ты теперь?»
       Тишина. Тишина Безответная.
       «Почему, - думаю, - почему, покидая друг друга, мужчины и женщины свои глаза, руки, плечи с собой не забирают? Илона ушла, а тепло её рук на мне осталось…Может быть, те, кто уходят, всё это по рассеянности оставляют? А может быть, возвращаются за этим потом?.. Илона, освободи меня!.. От бремени памяти освободи!..»
       На оконном стекле другое лицо.
       «Куда? - спрашиваю. - Куда вы, г-жа А.?»
       «К себе, - молчит г-жа А.- В своё прошлое!..»
       Тишина. Тишина Холодная.
       Звоню к маме:
       - Зачем в комнатах снимают двери? - спрашиваю.
       - О чём ты?
       - Не понимаешь?
       - Я понимаю не все…
       - Так удобнее?
       - Удобнее, сынок! Так – удобнее…

       * * *
       Я не верил своим глазам: г-жа А. сидела на диване и широко улыбалась.
       - Сегодня день моего рождения, - сказала она. - Как ты считаешь, я родилась не напрасно?
       - Не напрасно.
       - Не лжёшь?
       - Я лгу не всегда…
       - Буду улыбаться весь день!
       - Конечно! - проговорил я. - Скоро вернусь.
       Сверкали витрины магазинов, из ресторанов доносился приглушенный смех. В мобильный телефон я спросил:
       - Вы не забыли, что сегодня…
       - Кто говорит?
       - Ваш сосед.
       - А, этот… Что вам ещё?..
       - Не забыли, что сегодня у вашей…
       - Помню!
       - Дарить подарки не разучились?
       - Эй, сосед…
       - Что в последний раз дарили, помните?
       - Она тогда заболела, и я принес пластмассовый бидон с морской водой…Кусочек, так сказать, моря…
       «К морю, - скомандовал я мотоциклу, а потом – в магазин электротоваров».
       Сверток оказался большой и тяжелый.
       - Вам! - сказал я. Это была большая лампа на подставке из мрамора. - Продавец сказал, что она из Ирана!
       - «Лампа Алладина», - смеялась г-жа А.
       - И ещё вот это! - сказал я.
       - Море?!
       - Лишь кусочек… В пластмассовом бидоне…
       - Боже! - казалось, г-жа А. теряла сознание. - Он помнит! Вот видишь, он помнит!..
       - Конечно, вижу! - сказал я. - Улыбку не растеряйте…
       - Ни за что! - сказала г-жа А.


       * * *

       В начале лета город истязали горячие ветры; у пожилых израильтян распухли ноги, у молодых горели щёки. «Та» заходила в небольшой скверик возле дома, садилась на скамейку, где падала тень от старой пальмы. «Та» руку, то и дело, к животу подносила.
       «Та» беременна!» - докладывал я. - По-моему, «ту» большой живот смущает…
       - По-твоему? - г-жа А. смотрела мимо меня.
       - Полагаю, большой живот «той» мешает… Жара… А живот такой…
       - Прежде он не хотел иметь детей.
       - Теперь захотел! - сказал я, и тут же догадался, где повстречаю г-жу А. назавтра.

       * * *
       
       Назавтра я купил газету и, войдя в сквер рядом с домом «той», опустился на дальнюю скамейку. В Италии снова сменилось правительство, в городе Ашдод женщина отравила мужа, у премьер-министра Замбии обнаружили раковую опухоль.
       Я не ошибся: г-жа А. сидела на скамейке, на которую падала тень от старой пальмы и, закрыв глаза, то и дело к животу руку прикладывала.
       «Где предел одержимости, - думал я,- где та черта, за которой теряют разум?»
       «Г-жа А. , что вы такое делаете?»
       «А что делаю я?»
       Вспомнилась книжка из детства – «Что такое хорошо и что такое плохо?»
       Потом я бродил по городу, продолжая рассуждать о том, что такое хорошо и что такое плохо. Было забавно – меня трясло от хохота.
       Потом вспомнил слова майора из новеллы Эрнеста Хэмингуэйя «В чужой стране»: «Если уж человеку суждено всё терять, …он должен найти то, чего нельзя потерять».
       Университетскую библиотеку открывали в полдень.
       Я подумал: «Что именно потерять нельзя, майор не пояснил».

       * * *

       Звонил поэт Арье Лан:
       - Разреши заглянуть к тебе?
       - Загляни! - сказал я.
       - Со мной Жанна, - сказал Арье Лан.
       - Тогда загляни с Жанной!
       - Дружище, ты – ангел!
       - Но не более того, - уточнил я и пробежался по комнатам; собрал с коврика майку и носки; ладонью провёл по пыльному столу.
       - Мы по делу! - лицо Жанны было залито счастьем. Поэт опустился на стул, а Жанна на колени поэта.
       Арье Лан был до неприличия везучий. Он всегда и везде чувствовал себя комфортно, и, кроме того, знал огромное количество стихов Китса и Шелли, а ещё он умел угадать момент, когда следует заняться сексом, а когда нет. В случае, если его подводила интуиция, то со своими советами к нему приходила Жанна, которая проповедовала не пошлый секс, а опоэтизированную близость.
       Проблему человеческого счастья Арье Лан решил для себя, взяв в основу замечание Заратустры: «Счастье мужчины называется: «Я хочу!»; счастье женщины называется: «Он хочет!»
       - Ты отлично выглядишь! - сказал я Жанне.
       - Я влюблена! - объяснила Жанна.
       - А в книгах пишут, что от любви чахнут и безвременно умирают…
       - Бессовестный поклёп! - вскинулась Жанна.- Любовь – основной витамин всего живого…
       - Надо же, - поразился я, - какая противоречивая поступает к нам информация!
       Жанна напомнила, что поэт Арье Лан пришёл по делу.
       - Снова понадобится квартира? - догадался я.
       - У Арье подборка новых стихов, - щеки Жанны пылали счастьем. - Стихи поразительные!
       Я подумал: « Брат, разумеется, возражать не станет, если Искусство попользуется его квартирой ещё раз».
       - Ладно! - сказал я.
       В прошлый раз Жанна собственноручно изготовила два десятка пригласительных билетов, а потом мы втроём шатались по улицам, предлагая билеты прохожим. На поэтический вечер пришли девять человек, из них, примерно 80% состояли на пенсионном учёте. Арье Лан читал с таким подъёмом, словно на встречу с ним прибыла королева Англии, и в придачу к ней, ещё и король Испании.
       - Прочитанные сегодня стихотворения, - сказал поэт, - войдут в мою новую книгу…
       - А его новая книга, - подхватил я,- в каждый дом!
       Жанна старательно постучала по дереву.


       * * *

       Когда у «той» наметилась выпуклость живота, муж г-жи А. и «та» выходили из дома крайне редко.
       - Г-жа А., - признался я, - в последние дни ваши глаза и уши почти бездействуют…
       - Передохни! - посоветовала г-жа А.
       Я подумал: «Солдат спит, а служба идет!»
       - Или посиди со мной!
       Я спросил:
       - Может, поиграем?
       Г-жа А. задумчиво посмотрела на окно.
       - Думаешь, они сейчас играют?
       Я достал мобильный телефон.
       - Выясню, во что они там…
       - Не надо! - испугалась г-жа А.
       - Предпочитаете вашу обычную игру?
       - Что ты имеешь в виду?
       Я молча смотрел на свисающие с потолка и стен лампы.
       И вдруг г-жа А. спросила:
       - Ты мне сочувствуешь?
       - Постоянно! - ответил я.
       - Говоришь неправду!
       - Угадали…
       - Говори мне неправду чаще!..
       - Ладно, - сказал я и мягко прикрыл за собой дверь.

       * * *
       
       На часах скоро семь. В коридоре я прожил час.
       Странный коридор.
       Странный час.
       «Каждый час кого-то зачинают, кто-то умирает от старости или голода, кто-то лишается разума…Что случится через час?.. Случается всегда! Час, который прошел – уже история… Историю поправить можно?..»

       * * *

       Звонил телефон.
       - Слушаю! - сказал я.
       Илона молчала, но я знал, что молчит она.


       * * *

       В тот вечер я докладывал о муже г-жи А. и о «той», а г-жа А., слушая меня, диск Шломо Арци к животу прижимала.
       - Привираешь ты…- прервала меня г-жа А.
       Я пожал плечами и сказал:
       - Великий Барух Спиноза считал, что ложь – это та же правда, только всего лишь искаженная…
       Г-жа А. рассмеялась.
       - Я старая? - спросила она.
       Мне показалось, что диск, который она к животу прижимала, вот-вот в её пальцах раскрошится.
       «Да уж…Когда женщине сорок семь…», - подумал я, но тут же мысленно приказал себе: «Прикуси язык, тебе платят за информацию иного рода…»
       Я спросил:
       - Сын у вас есть?
       - Сын? У меня должен быть сын?
       - Нет, вовсе нет! У меня, например, отца нет, то есть, хочу сказать, что у каждого из нас кого-то может не быть…
       В глазах г-жи А. вспыхнул ярко-зелёный свет, и чуть вздрогнули плотно сдвинутые колени.
       - У меня сын будет! - сказала она.
       - А у меня отца больше не будет…- я закрыл глаза и вдруг на полу увидел тело отца. Рядом с его телом стояла мама. Она смотрела почему-то на меня, а не на отца… «Почему не на отца?» - подумал я.
       А потом наступила тишина.
       Я прислушался, чтобы, как обычно, определить смысл Тишины, но г-жа А. вдруг поднялась с дивана и, раскидав по сторонам руки, странным образом задрожала. Тишину проглотило шумное, прерывистое дыхание…
       «Нет, - просил я, - нет!» - мои уши наполнились горячим воздухом. «Нет, - умолял я, - вам нельзя… И мне нельзя…»
       Глотая высохшей гортанью воздух, я шёл за г-жой А. в комнату, где, кроме огромной кровати и сверкающих ламп, больше ничего не было.
       Г-жа А. сказала, что мне должен лечь, и я сделал так, как она сказала, а потом г-жа А. громко рассмеялась и, сорвав с меня одежду, притянула моё лицо к своему.
       - Наконец-то! - словно зверь, рычала г-жа А. - Ты согласился…Наконец-то, ты…
       Я не понимал, что происходит.
       - Я всегда там, где ты… - Г-жа А. вся вскинулась и протяжно вздохнула. Кожа на её груди увлажнилась.
       - Отпустите меня! - попросил я.
       Г-жа А. не удерживала.


       * * *

       «Поправить это можно?» - спрошу у доктора, а пока хожу вдоль или поперек коридора, иду к окну, отхожу от окна, слушаю дождь, который шумит, как и год назад, когда моя голова лежала на мокром асфальте…
       Коридор.
       В коридоре тишина …
       В тишине – я.
       Во мне – пустота.
       Молюсь: «Господи, прости и освободи меня!.. От самого себя...»
       
       * * *
       
       Я попросил:
       - Научите лгать себе!
       - Тебе-то зачем? - спросила г-жа А.
       - Думаю написать книгу о том, как лгут себе…
       Г-жа А. отвернула лицо.
       - Себе не лгут! - услышал я. - Люди лгут только кому-то…
       - А вы?
       - Что я?
       «Боже, - подумал я, - с каким упрямством эта женщина вытеснить из себя «ту», с каким слепым безрассудством мечется по полю заранее проигранного сражения!»
       Г-жа А. жестом указала следовать за ней. Я не спросил, куда следовать; даже когда сидел в её «ситроэне», не спросил, потому что давно знал: иного маршрута, кроме того, который ведёт её к мужу, у этой женщины не бывает, и если бы он даже в могилу лёг, она последовала бы туда же…
       - Мы едем в Цфат. Вернёмся вечером. Сказала она.
       - Разумеется, в Цфат!
       - Как ты догадался? - г-жа А. посмотрела на меня взглядом заблудившегося ребёнка.
       - Это несложно …
       - Я там, где мой муж. - сказала она, прикрывая дверцу машины, - а мой муж там, где я…
       - Разумеется! - я смотрел на пробегающие вдоль дороги кустарники и думал о деньгах, которые добывал участием в бессмысленной игре.
       В какой-то книжке я прочёл: «Mundus vult decipi…» *
       Сообщив о том, что муж и «та» ездили в Цфат, я понимал, что через какое-то время г-жа А. оденет точно такое же, как у «той», белое платье с красными бусами и непременно окажется в Цфате, где студии художников, гора Кнаан и небольшой парк с чудесными розами. Особенно мне удалась выдумка с описанием завтрака в румынском ресторане: апельсиновый сок, яйца, поджаренные ломтики хлеба, намазанные сверху авокадо, маслины, свежие, тонко
нарезанные огурцы, два кубика масла, ароматный чай с малиновым вареньем, корзинка с яблоками, бананами, и мандаринами.
       Когда на высоком холме выглянул город Цфат, г-жа А. спросила: «Где тут румынский ресторан?»
       На губах официанта ресторана металась такая ослепительная улыбка счастья, словно он ждал нас всю жизнь. Г-жа А., не заглядывая в меню, потребовала подать нам апельсиновый сок, яйца, ломтики поджаренного хлеба, сверху намазанные авокадо, маслины, два кубика масла, свежие огурцы, тонко
* «Мир хочет быть обманут!» /лат./
 нарезанные, чай с малиновым вареньем, корзинку с яблоками, бананами и мандаринами.
       Казалось, официанта прихватил легкий столбняк, во всяком случае, на какое-то время у него перехватило дыхание; мне даже показалось, что в его тонких усиках вдруг появилось несколько седых волос.
       - Я мигом! - от столика он не отошёл, а отлетел.
       - Браво! - я с любопытством взглянул на г-жу А. - Вот это память!
       Г-жа А. сделала вид, будто слов моих не слышала. Она глядела мимо меня. «Мужа разыскивает», - решил я.
       В зале, кроме нас, сидела пожилая пара.
       - Отличный завтрак, - заметил я, - и со вкусом подобранный …
       Г-жа А. повернула ко мне потерянное лицо.
       - Как ты думаешь, - спросила она,- о чём могут вести разговор те двое?
       Я взглянул на столик, за которым сидела пожилая пара.
       - Наверно, о любви, - предположил я.
       Г-жа А. качнула головой.
       - О любви не говорят, - сказала она, - о любви лгут…
       - Значит, они сидят за столиком и друг другу лгут!
       - Возможно, они не о любви говорят…
       - Но у них счастливый вид…
       Г-жа А. тронула мою руку.
       - Разве между любовью и счастьем бывает что-либо общее?
       Пришлось призвать на помощь свои гуманитарные познания.
       - Литература веками обходилось без такого слова, как «счастье», - заметил я. - Это слово появилось лишь тогда, когда люди всё усложнили…
       - Усложнили?
       - Усложнили, барахтаясь в самими же сотканной паутине…
       Г-жа А. откинула назад голову. Она принялась разглядывать потолок.
       Я подумал об Илоне: «Может быть, это вернётся?»
       «Я знаю, что любить, как и жить, невозможно заново…» - в ответ подумала Илона.
       - Что лучше: знать или не знать? - спросил я вслух.
       Г-жа А. не ответила.
       - О чем думаете?
       - О том же, о чём думаешь ты…
       - Вы знаете, о чём думаю я?
       - Ты думаешь о том же, о чём думают все.
       - Все?
       - Все без исключения! Все хотят лишь одного – жить!
       - Разве мы не… Странно: кушая, мы кушанья не просим, а живя, жизнь вымаливаем?
       - Кажется, мне надо взобраться на гору Кнаан, - проговорила г-жа А.
       Я кивнул и сказал:
       - А ещё они отдыхали в городском саду роз.
       - Чего же мы сидим здесь? - г-жа А. оставила на столе кошелёк и пошла к выходу.
       Я окликнул официанта.
       При подъёме на гору Кнаан нас безжалостно искусали комары, но это, ни в коей мере, не помешало г-же А. выслушать мой рассказ о Данте и Беатриче.

       * * *
       
       Однажды я застал г-жу А., сидящую на полу. Она о чём-то нашептывала лампочкам.
       Я повернулся к двери.
       - Останься! - сказала г-жа А.- Здесь ты свой!..
       Я послушал тишину.
       Она была Исповедальная.

       * * *
       
       Луна за окном бродит по небу, и не понятно, как это ей удаётся не оставлять за собой следов.
       «На небе ни шагов, ни следов, - думаю я, - зато здесь, на земле, густо наследили…»
       Медицинская сестра издали говорит: «Вас просит доктор!»
       - Итак? - говорит доктор.
       - Поправить это можно? - спрашиваю.
       Белый круг света, вырываясь из-под колпака настольной лампы, словно белая печать, прижимается к белым листам бумаг. Две белые руки доктора тянутся к листам, трогают их, разглаживают.
       - С таким вам надо было раньше придти, - говорит доктор.
       - Мне? - спрашиваю.
       Передо мной белое лицо, белые брови.
       - Раньше, - повторяет доктор, - а теперь…
       - Когда я заметил, что у неё что-то с животом… Вот я и пришёл…
       - Почему не она?
       - Дело в том…
       - Смелая она…
       - Да!
       - Странная она...
       - Да!
       - Кого родить рискует, она знает?
       - Она говорила о сыне.
       - Так она говорила?
       - Она говорила о сыне!
       - Не знаю, что эта женщина задумала, но в её возрасте…
       - В том-то и дело, что задумала!..
       - А кем, собственно, ей будете вы?
       - Эй, доктор…
       - В её возрасте рожать не следует…
       - Вот именно, доктор! Хорошо, что и вы это понимаете… Поправить это можно?
       - Поздно!..
       - То есть: не следует или поздно?
       - И то, и другое!..
       Кажется, у меня что-то с глазами: белый халат, белые листы бумаг, белые брови доктора – все белым колесом по комнате кружит. «Прощайте, доктор!»
       В коридоре тишина. Тишина Чёртовая…
       Теперь знаю: «Это уже не поправить!..»
       За окном дождь.
       Думаю: « Как же теперь?»
       Увожу себя в туалет. Там зеркало, раковина…
       Себе в рот заглядываю...
       «У доктора зубы кривые, но свои, - думаю я,- пожилые доктора на мотоциклах не гоняют…»
       Щёлкаю зубами. Зубы ровные, новые, они стучат, как испанские кастаньеты.
       «Лучше бы поломал голову, а не зубы…»
       Светлые глаза, светлые брови, нос чуть вздёрнутый – это я!
       Говорят, что зеркала лгут.
       Плевок срывается помимо моей воли. Густая слизь растекается в том месте, где только что был глаз.
       Это - не я!
       Лгут зеркала!
       Слышу, как в ушах взрываются горячие пузырьки.
       Отхожу на полшага в сторону. Паутина слюны смещается к уху.
       Это – я!
       Улыбаюсь. Илоне моя улыбка всегда нравилась, и однажды она спросила: «Отчего ты такой красивый?» Пришлось признаться, что перед сном кушаю цветную капусту.
       Думаю: «А сын г-жи А.красивым будет?..»
       Доктор сказал: «Ущербное существо…»
       По правде говоря, об улыбке младенца речь не шла, и не исключено, что он будет замечательно улыбаться. Возможно, со временем из него получится красивый дефект…
       Тишина.
       Слушаю тишину, думаю, что каждый из нас перед кем-то да провинился, и что те, перед кем мы виновны, возможно, в нашей вине сильно нуждаются – так проще оправдать вину собственную…

       * * *
       
       Медицинская сестра появляется внезапно.
       Низко кланяюсь.
       Остановив значимый взгляд на стенных часах, женщина торопливо гасит одну из ламп и издаёт звук, напоминающий выкрик замечтавшейся птички.
       - Понял! - говорю я.
       За окном пляшет дождик, в густых ветках деревьев замерли птицы.
       Набираю номер телефона Илоны.
       - Слушаю! - говорит мужчина.
       Узнаю голос её отца. Не бросать же мне трубку.
       - Продаётся саксофон, - говорю я. - Почти новый и недорого!
       - Нам не надо.
       «Разумеется,- думаю я,- зачем попу гармонь?»
       Закрываю глаза. Наблюдаю за своим уходом в мир иной, то есть, вижу, как неторопливо и торжественно проезжает по улицам моего города серебристо-чёрный катафалк. Я – в нём…
       Открываю глаза.
       Индусы говорят, что у человека нельзя отобрать две вещи: то, что он съел, и то, что он увидел…
       Тишина. Тишина такая, как тогда на мокром асфальте…
       - Вы ещё здесь? - спрашивает медицинская сестра. - Через семь минут закрываемся.
       - На улице дождь,- говорю я.
       - Он будет всю ночь.
       - Всё же семь минут мои…
       Смотрю на уходящие плечи медицинской сестры; они – то легко взлетают, то тяжело опадают.


       * * *

       Как себя вести с г-жой А. дальше, я не знал. Ни в тот день не знал, ни потом. Ни днём не знал, ни ночью. А потом вдруг догадался: надо убедить себя в том, что тогда ни той кровати не было, ни тяжелых, горячих грудей г-жи А., ни меня самого… Был нелепый сон…
Нелепый сон, и ничего более…Как там у Максима Горького: «А был ли мальчик?..»
       - Молчишь? - спросила г-жа А. - О чём?
       - О разном…
       Глаза г-жи А. наполнены ожиданием.
       - В Камерном театре поставили пьесу Беккета, - сказал я.
       - Мой муж собирается в театр?
       Я промолчал. Я мысленно обозвал себя ослом, козлом и чем-то ещё…
       - Если мой муж… Тогда непременно…
       - Нет, ваш муж вовсе не собирается… Это захотелось мне…
       - Тебе?
       Я сжался.
       - Глупо! - сказала г-жа А.- Шутить надо мной так – не надо!..
       - А как надо? - спросил я.


       * * *

       В полумраке больничного коридора стражник.
       - Велели проводить! - говорит он.- Медицинская сестра сказала, что время вышло…
       - Мне убираться?..
       - Сказали – проводить!..
       - Проводишь?
       - На службе я…
       «В этом коридоре вся пустота мира», - думаю я, и спрашиваю:
       - Служить не тошно?
       Стражник подходит ко мне вплотную. Кажется, он пытается обнюхать меня.
       Отворачиваю голову.
       «Как пёс, - думаю я, - как пёс, которому что-то непотребное подбросили…»
       Кричу:
       - А мне служить тошно!
       Стражник отскакивает.
       - Ты - нормальный? - интересуется он.
       - Да! - кричу я ещё громче.
       - Что-то болит?
       - Нет! Только тошнит!..
       - Возможно, забеременел?
       - Иди ты!..
       Со стен коридора стекает тоска.
       - Сюда пришёл напрасно, - говорю я.
       - Разумеется! - смеётся стражник.
       - Откуда знать тебе?
       - Знаю, что напрасно все! И потом, нюх у меня…
       - Боже, - умиляюсь я, - какой тонкий нюх!
       - Без тонкого нюха в туалете не управиться… А что, собственно, привело тебя в храм рожениц?
       - Сказать правду?
       - Не получится!.. Мужчины правду не говорят…
       - А женщины?
       - Тем более!..
       Оглядываюсь на окно.
       - Дождь идет,- говорю я. - Пойду и я…
       Стражник пожимает плечами:
       - Уходят или слишком рано, или слишком поздно, но никогда не во время… «Верблюд» ещё открыт; там сухо и светло…
       «Лжет «Верблюд»! - думаю я и выхожу в ночь.


       * * *
       
       - Люди выход находят, - сказал я, - а вы…
       Глаза г-жи А.глядели твердо и насмешливо.
       - Нет слов?
       - Слов или слишком много, или слишком мало, - ответила она.
       - Но…
       - Я знаю, где выход…
       - Но…
       - Меня не жалей... Только служи…
       - Но…
       - В лампах, в тебе, в моём теперешнем животе – моя мощь, и я, уж будь уверен, не проиграю…
       - Ваша стража?
       - Да!
       - Лампы?
       - Да!
       - Этот живот? И твои глаза, и твои уши…
       - Я, в конце концов, сбегу...
       - Конечно! В конце концов, сбегают все…

       * * *

       Я был убеждён, что все беды пожилых женщин кроются в их неуёмном желании нравиться постоянно. Разумеется, зная, что, в конце концов, проходит всё, желание продолжать нравиться остаётся для них состоянием вечным, непреходящим…
       Г-жа А. судорожно цеплялась за своё выдуманное, и я изо всех сил пытался напоминать ей о таких понятиях, как Судьба, Надежда и ещё возможные Радости…Она слушала, направив на меня взгляд странный, загадочный, а то, вдруг отвернувшись, принималась ходить по комнатам, подолгу щёлкая выключателями. Ощущая своё бессилие, я в такие часы ощущал себя неким котом, который, ощущая тоску хозяина, способен лишь на одно: лизнуть хозяину руку. Да и то…
       Я молчал.
       Слушал тишину. Тишина была Бессмысленной.
       - Пожалуйста, не молчи! - просила г-жа А.
       - Жить бы вам тихо...- посоветовал я однажды.
       - Это как?
       - Смирившись, не дергаясь…
       - Тихо стареть?
       - Вы не старая, и, кроме того, что в тихой старости плохого? Помните у Бернарда Шоу: «Стареть скучно, но это единственный способ жить долго!»
       - Г-жа А. задумчиво посмотрела на гирлянды ламп, потом сказала:
       - Я не проиграю!
       - Понимаю! - сказал я.
       - Понимаешь правильно?
       - Вас понять неправильно трудно…
       - Ты хотел сказать «нельзя». Меня неправильно понимать нельзя!
       - Именно так я и хотел сказать.
       - Не оставляй меня...
       Я взглянул на рисунки, изображающие комнатную мебель, на яркий свет услужливых лампочек.
       - Оставлять вас без глаз и ушей – жестоко… А может, наоборот… Впрочем, вам я не судья…
       - Нет, - сказала она, - не судья; каждый сам себе…
       - Вам не победить!
       - О чём ты?
       - Вам не победить! - повторил я.
       - Главное – не проиграть!
       - Не проиграть – главное?
       - Не проиграть – тоже победа!.. Даже важнее…
       «Всё в мире истинно, и всё ложно, - подумал я, - потому что, на самом деле, ничто вполне не доказуемо, и мы, не находя ничего более надёжного, прячемся в придуманном нами же потоке утешительных слов».
       - Вам приходилось наблюдать пса, который зубами пытается достать собственный хвост? - спросил я.
       - Жалкая картина…
       - Вот так и вы… Понимаете?
       - Зачем? - проговорила г-жа А. - Зачем мне такое понимать?

       * * *

       Когда подошла осень, и дни стали короче, г-жа А. закупила новый ящик лампочек.
       - Недостаточно света? - спросил я.
       - Света достаточно не бывает,- ответила она.
       Я подумал об Илоне.
       - Не бывает… Ни света, ни просвета… Думаете, ваш муж вернётся?
       Г-жа А. подошла к окну и, не оборачиваясь, сказала:
       - О чём ты?
       - Теперь ваш муж с «той»…
       - Разве «та» - не я?!
       - Конечно, вы… Никакого сомнения...
       Г-жа А. вернулась к дивану и принялась ладонью водить по животу.
       - Я в тебе не ошиблась...- вдруг сказала она. - Ты видишь и слышишь так, как нужно… Я думаю, что оплату тебе повышу…
       «И я, и снятые с петель двери, и лампочки, и рисунки комнатной мебели – всё едино, - подумал я. - Мы все её стражники. Бог хранит нас, а мы её!»
       - Ходить к стоматологу теперь ни к чему,- сказал я, оттянув губу.
       - Знаю! - сказала г-жа А. и вдруг добавила: «Теперь дни стали длиннее…»
       - Время… - сказал я. - Удержать время нельзя…
       - А тебя? - спросила г-жа А.

       * * *
       Ветер бросается на стены домов, на рекламные щиты, на припаркованные автомобили, а потом вдруг, невидимый, безногий он убегает вглубь города.
       Слушаю ветер, и изо всех сил стараюсь ни о чём не думать. Не получается…Думаю о страхе и о мужестве, о вечном и преходящем…
       Из окна высокого здания выпадает коробок спичек.
       Молодая пара разглядывает в витрине детскую коляску.
       Полицейская машина, мигая синими «глазами», катится по дороге.
       Кривые тени путаются в ногах прохожих.
       Одинокое деревце впивается оголёнными корнями в размытую дождями землю.
       Мокрый пёсик лает на корни, а потом облизывает их.
       «Глупый!» - говорю я ему. Песик отвечает мне долгим зевком и отбегает в сторону.
       В голову приходит мысль, что теперь я подобен черепахе, опрокинутой на спину.
       «Илона!», - зову я и оглядываюсь по сторонам, будто в надежде, что кто-нибудь из прохожих подаст мне руку…
       Десятый час.
       Мелкие дождинки, падая на тротуар, безропотно погибают.
       «Это уже не поправить, - думаю я, - а мир не рассыпался и даже не покачнулся».
       В конце переулка ночует усталая лужица.
       «Спокойной тебе ночи!» - говорю я, разглядывая в ней тёмные, странные очертания моего лица.
       «Может быть, попрыгать через лужу-лицо, а может быть, в неё сесть, жар в себе сбивая?..»
       Не прыгаю.
       «Кажется, - думаю, - в лужу уже сел…»
       Вдали светится рекламный щит аптеки.
       - Что-нибудь для обретения забытья,- прошу я.
       - Понимаю! - у женщины седые волосы и очень тихий голос.
       - Понимаете? - доволен я. - Что-то имеется?..
       - Поспать бы вам…
       - А потом? Что потом, когда проснусь?
       - Что потом, я не знаю…Лекарство «на потом» ещё не завезли…
       - Безобразие! - говорю я.
       Смеётся женщина:
       - Будущее – территория божья, и в неё заглядывать бесполезно и опасно…
       - А в прошлое?
       - Туда – не надо…
       - А что надо?
       - Просто жить! - говорит женщина и опускает глаза.
       - Господи, как просто! - изумляюсь я.
       - Очень! - говорит женщина, и я, заметив на её переносице полоски морщинок, думаю: «Отчего на лице появляется канавки?»
       - Где-то работаете? Служите? - спрашивает она.
       - А как же иначе? - говорю я. - Служу! Стражник я! Нас целый коллектив: небритый из роддома, лампочки и я… Туман оберегаем…
       - Туман?
       - А что?
       - Служба увлекательная... - оживляется женщина. - Поспать бы вам…
       - Поспать бы и вам тоже, - я целую холодную руку.
       Вздрагивает женщина и спрашивает:
       - Такая блажь находит на вас часто?
       - Только в аптеках, - признаюсь я.
       - Приходите ещё, - говорит она едва слышно.
       - Непременно! - отвечаю шёпотом. - Как-нибудь… В дождь…

       * * *

       В детстве я боялся тёмных комнат и учителей математики, позже свиста пуль и обезумевших глаз товарищей; теперь боюсь думать об Илоне…
       «Выбрось меня из головы», - сказала Илона и ушла. Она ушла, а моё сердце тогда остановилось. Сердце остановилось, но боли в нём я не ощущал. Это как в драке: вначале ощущаешь удар, а боль потом приходит. Боль должна придти непременно; как ни вертись, твоей окажется…
       «Выбрось меня из головы!» - тогда моё тело вдруг рассыпалось, а глаза выпали. Я перестал замечать краски и больше не тянулся вдыхать запах утреннего ветра; всё вокруг для меня потеряло свой изначальный образ и порой начинало казаться, что луна смотрит обжигающе-ярко, а солнце – тускло и холодно…
       Вечером пляж пустел, и я смотрел, как волны, с шумом выбегая из моря, теряются в песке, а потом, запрокинув голову, я долго разглядывал лиловую пустоту неба. Беседа с Богом не получалась.
       Возвращаясь в город, я бродил по безлюдным переулкам, вспоминая, как всякий раз, расставаясь с Илоной, мы тотчас же проваливались в тоску и домой не шли, а подолгу кружили по городу, зная, что на одной из улочек вновь повстречаемся…
       «Выбрось меня из головы!» - я снова брожу по «нашим местам», но теперь знаю, что Илону не повстречаю…
       Припадаю к телефонной трубке, чтобы услышать твоё дыхание…Опускаю трубку. Нашептываю стихи Лии Владимировой:
       «Ну что за странная отрада,
       что за ребяческая ложь.
       Опять идти, куда не надо
       и где, теряя, не найдёшь?»

       * * *

       Поднимаюсь к себе.
       Стою возле окна.
       Ночной город к себе влечёт. Придумываю загадку: «Что это: не сидит, не стоит, не лежит, не ходит, а людей по ночам в бессонницу вводит?»
       «Вам бы поспать!» - сказала аптекарша.
       «Старших надо слушаться!» - говорю я себе.
       Стою у окна. Подвожу итоги.
       У меня есть: мама, квартира брата, учёба, мотоцикл, новенькие зубы, сюжет для новой новеллы, мои проданные на время глаза и уши и то, что уже не поправить…
       У меня нет: отца, Илоны, своей квартиры и, наверно, чего-то ещё…
       - Мама, - говорю я в трубку,- не разбудил?
       - Случилось что-то?
       - Нет, мама, просто хочу сказать… Мама, я люблю тебя!
       - И я тебя!
       - Мама!
       - Да?
       - Спи спокойно, мама!
       - И ты!..
       Опускаю трубку.
       Возвращаюсь к окну.
       Тишина. Тишина Немая.
       «Вам бы поспать!» - сказала женщина из аптеки.
       «Непременно!» - думаю я.
       Тишина. Тишина Пронзительная.
       С книжной полки достаю книжку Тани Очеретян:
       «… а я ещё не верю,
       что звёзды заскучали,
       что ветру не до шуток,
       что вам не до меня…»
       «Пойди, поспи!» - говорю я себе снова, но от окна не отхожу.
       Вижу, как к тротуару подъезжает такси. Женщина в вечернем платье. Узнаю г-жу Фриш, которая живёт этажом ниже. В подъезд она входит, не упуская улыбку. «Кому-то бывает радостно!» - думаю я,- и вдруг замечаю мужчину, который издали за моим окном наблюдает. Узнаю его! Из кармана плаща он достаёт мобильный телефон.
       - Зачем за мной следишь? - спрашивает он.
       - Такая у меня работа.
       Он немного молчит, а потом говорит:
       - Забираешься под навес овощного магазина и разглядываешь мои окна…
       - Пришли избить меня? - догадываюсь я.
       - Не угадал...
       - Тогда, просто прикончить?..
       - Это уже ближе…
       - Что может быть ближе?
       - Я тут с собой совет держал и решил пригласить тебя выпить, поговорить о твоих проблемах…
       - Прямо сейчас?
       - Почему нет? Разве взрослые тебе не рассказывали, что жизнь коротка?
       - Что ж, - бодро говорю я,- выпьем, а заодно обсудим и ваши проблемы.
       Он поднимает над головой большой палец.
       «Убивать не станет!» - думаю я.
       В ресторане «Белая ночь» людей немного и музыка тихая.
       - Что будешь пить? - спрашивает он.
       - Что угодно, кроме козьего молока.
       - Тогда коньяк! - говорит он.
       Мы устраиваемся у стойки бара.
       «Белая ночь» - это не кафе «Верблюд». Коньяк настоящий…
       - Ты заходишь в квартиру на улице Сутин, - говорит он, отпивая из рюмки - Зачем в чужую жизнь заглядываешь?
       - Там служу… За это платят…
       - Моя бывшая жена тебе платит?
       - «Бывшей» она себя не считает.
       - Почему сама за мной не следит?
       - У вашей жены не «те» глаза, не «те» уши…
       - У тебя «те»?
       - Г-жа А. считает, что «те»…
       После второй рюмки он принимается пристально разглядывать мои глаза, а после третьей – просит разрешения в мои уши заглянуть. Разрешаю.
       - Твоя работа подобна размахиванию мышеловкой при погоне за комаром…- говорит он. - За всем не уследишь…Мир – он многоликий…
       - Нельзя ли проще? - прошу я.
       - Говорить проще – сложно. Всегда сложно…Мир таков, какими глазами на него смотреть…У нас не по одному, а по два глаза, и суть в том, каким из них на мир смотреть; у каждого глаза своё виденье…
       Прикрываю один глаз. Оглядываюсь по сторонам.
       - Ну, как? - спрашивает он.
       - Мир видится мне недоделанным! - сообщаю я.
       - Что?
       - Возможно, я не тот глаз прикрыл?
       - Тот!.. Обычно мы прикрываем тот глаз, который прикрывать не следует…
       Оттягиваю верхнюю губу. «Пускай, - думаю, - оценит мои возвращённые к жизни зубы».
       - Не надо было с мотоцикла падать, - говорит он.
       - Обожаю падать с мотоцикла и заодно ломать себе зубы, - говорю я.
       - Разносторонняя натура…Ещё ты увлекаешься расспрашиванием по телефону.
       - Если испытываю недостаток в информации…
       - Усердный ты! Но в основном – чудак…
       Предлагаю выпить за чудака.
       - У г-жи А. бываешь часто?
       - У нас с г-жой А. секретный контракт.
       - Как это понимать?
       - Полномочия на разглашение тактического плана обороны г-жи А. мне не даны…
       - План обороны? Пребываешь в должности начальника штаба?
       - В должности начальника разведки!
       - Вроде наблюдателя?
       - Кстати, наблюдения и целый ряд аналитических выводов позволяют мне доставлять ваши подарки г-же А., что само по себе есть большой вклад в дело укрепления обороны г-жи А.
       - Какие ещё подарки?! Морочишь г-же А. голову?
       - У г-жи А. голова отсутствует. Я объясняю ей, что такой привлекательной даме, какой является она, ей следовало бы направлять свою красоту на более высокие цели, чем на то, чтобы тускнеть и губить себя ради такой, как её муж, непотребности; но она считает, что в семейном счастье, по причине моей молодости, я мало чего смыслю.
       - Что ты мелешь?
       Грубость игнорирую. Припадаю к рюмке. Потом говорю:
       - В основном, г-жа А. защищается от самой себя. Придумала игру: настоящее подменять прошлым... Эту игру она обожает.
       - Может, она обожает тебя?
       - Не более, чем свои лампочки…
       - Какие лампочки?
       - Электрические.
       - Не понял…
       - Я и сам понимаю не все; на такой службе, как у меня, приходится догадываться…
       Пьём коньяк.
       И молчим.
       И снова пьём.
       - Лучше пойдем в другой бар, - вдруг говорит он.
       Не возражаю. Я за разнообразие в жизни.
       В другом баре пьём водку.
       Молчим.
       Снова пьём.
       Вдруг вспоминаю, что завтра семинар по поэзии средних веков.
       Меня поташнивает. Меня всегда поташнивает, когда думаю о семинарах и поэзии средних веков…
       - Чтобы понять состояние г-жи А., - говорю я, - нужно оказаться на её месте. Хотите оказаться на её месте?
       Он молчит. Видимо, господина инженера тоже поташнивает.
       - Думаете, что от г-жи А. отреклись? Ха-ха-ха! Она не позволит. Будьте уверены, не позволит…
       Он молчит. Заглядывает в рюмку.
       - Хочу жить иначе! - вдруг говорит он.
       - Это как?
       - Иначе – это не так, как прежде…
       - Получается?
       - Не жалуюсь…
       - У г-жи А. «не так», как прежде, не получается. Удивительно, но она всё ещё любит вас…
       - Но я люблю не её… Прошло то время…Пришло другое…Оно почему-то пришло… Ты не знаешь, почему оно пришло?
       - Женщина, которая с вами теперь, плакала…- говорю я.
       - Плакала?
       - В тот день, когда вы прилетели из Франкфурта, на её губах я заметил слезинки.
       - Бывает, что плачут от счастья…
       - Бывает, и отчего-то другого…
       - И от другого тоже… Чаще, пожалуй, отчего-то другого…
       - Это уже не поправить?
       - Не знаю.
       «Илона, почему так?» - думаю я и говорю:
       - В вас души нет!
       - Есть! - возражает он.
       - Выходит, она глупая.
       - Душа глупой не бывает.
       - Тогда она у вас – мерзкая!
       Никогда я не видел, как человек каменеет, но, клянусь, муж г-жи А. в одно мгновенье превратился в каменное изваяние.
       - Отомри! - прошу я.
       Изваяние смотрит на меня стеклянными глазами.
       Откидываюсь на спинку стула.
       Пьём ещё.
       И молчим.
       Снова пьём.
       - Почему седой? - спрашиваю.
       - Пожил!.. - отвечает он.
       - Пожил как? - спрашиваю.
       - По-разному! - говорит сегодняшний инженер Зборовский.
       Припоминаю –
       однажды директор начальной школы вошёл в наш класс и сообщил об освобождении из египетского плена лётчика Зборовского…
       Снова пьём.
       Снова молчим.
       - Объяснять можно бесконечно, - говорит он,- только всё, в конце концов, упирается в одно: ушло Это… Ушло и не стало… Ни жены, ни любви…В жизни так: одни беднеют, а другие на обедневших наживаются; одни любят, а другие любить себя позволяют; одни умирают, а другие живут и по умершим молитвы читают; одни плачут, а другие смеются…
       - Г-жа А. не плачет! - говорю я. - Она пытается свою боль удержать… Хотя бы боль удержать… И силы собирает…
       - Откуда берёт?
       - От бессилия…
       - От бессилия голова кружится…
       - И у г-жи А. кружится, только не в ту сторону…
       Снова пьём.
       Снова молчим.
       Хозяин бара объявляет: «Скоро закроемся!»
       Зборовский пожимает плечами: «Все мы рано или поздно закроемся…»
       На улице он задирает голову к небу.
       - Она всё ещё задумчивая!
       Я тоже задираю голову.
       - Луна такая постоянно…
       - К утру её не станет… Луна не вечна, как и всё остальное…
       Возражаю: «Луна – вечна, как и всё остальное…»
       Бродим по городу. Смотрим, как в ночном небе расстилаются облака.
       - Луна уйдёт, а мы останемся…- говорит он.
       Собрав последние силы, луна пытается серебрить город.
       - Чёрт с нами, - говорю я, - раз не умеем жить…
       В конце улицы синагога. Она открыта.
       «Господи,- думаю я, - как много народу беседует с Тобой ночью!..»
       У мужа г-жи А. глаза всё ещё стеклянные.
       - Больше за мной не следи! - просит он.- Пожалуйста, больше не надо!
       - Ладно! - я разглядываю купол синагоги.
       - Не лжёшь?
       - Не верите?..
       - Ты глядишь на меня так…Не можешь меня видеть?..
       - Могу, если на расстоянии… У меня ксенофобия…
       - Вот как! У доктора был?
       - Был. Накануне. Доктор сказал, что это уже не поправить…
       - Я так и предполагал, - улыбается муж г-жи А.
       Я тоже улыбаюсь:
       - Кому же ещё предполагать, если не вам? Ведь речь шла о вашем ребёнке...
       - Моём ребёнке?
       - Так считает г-жа А.
       - Какого чёрта!
       - Оказалось, у г-жи А. имеется животик, и в нём доктор обнаружил… Г-жа А. решила трахнуть меня, чтобы в своём животике носить вашего ребёночка…
       - У тебя поехала крыша?
       - Сказать правду?
       - Ну же!
       - Крыша поехала не у меня…


       * * *

       
       В подъезде стоит Жанна и, как обычно, улыбается.
       - Выиграла в лотерею? - спрашиваю.
       - Любовь – самый крупный выигрыш! - говорит она.
       - Да,- бормочу я, - любовь… А почему в подъезде, а не там, в комнате, где поэт?
       - Поэт прогнал меня, - весело сообщает Жанна. - Он сказал, что мой взгляд, горячий и восторженный, его сильно отвлекает и с ума сводит… Не правда ли, мило с его стороны?
       - И мило, и трогательно! - говорю я.- Так ты всю ночь провела здесь, в подъезде?
       - Здесь! - в глазах Жанны проглядывает счастье всей планеты. - Арье Лан большой поэт, и его любовь… Понимаешь?..
       - Пока нет, - признаюсь, - но над этим я подумаю…
       Жанна смеётся:
       - Когда мы совсем-совсем близки, Арье, смущаясь моего взгляда, поворачивает меня спиной к себе…
       Мне вдруг тоже хочется повернуть Жанну спиной к себе, и я говорю:
       - Будь я на месте Арье Лана, я бы тоже прогнал тебя в подъезд…
       - Боже, я так счастлива!.. Знаешь, любовь – это великая радость!
       - Ты уже говорила, - напоминаю я, и моё желание повернуть Жанну спиной к себе становится ещё мучительнее… - Поднимусь наверх, а ты, пожалуйста, здесь оставайся и о любви с собой беседуй…
       - Ага! - весело говорит Жанна.
       «Тёлка! - думаю. - Тёлка из райских лугов!»
       Поднимаюсь к себе.
       Арье Лан сидит на полу.
       «Как тут?» - спрашиваю.
       Поэт задумчиво кивает на дремлющих любителей словесности и вполголоса блеет:
       «По земле Обетованной
       народ шныряет странный!»
       Я аплодирую.
       - Нравиться? - спрашивает он.
       - Не то слово!
       - Я счастлив!
       - У тебя замечательная подруга, - говорю я. - У тебя замечательная подруга, и вы оба знаете толк в счастье…

       * * *
       Звоню к Вере:
       - Зима уходит, и теперь…
       - Теперь что? - спрашивает Вера.
       - Когда у человека отличный мотоцикл, то почему бы нам на нём не…
       - Однажды он тебя подвёл…
       - Тогда шли дожди…
       - Отвези меня в старый Яффо! - просит Вера.
       В старом Яффо, рядом с посольством Ватикана, скамейки, над которыми кружат истеричные чайки.

       * * *

       На углу улицы Сутин продаются розы. Выбираю белые. «Вот и всё!..» - думаю я.
       Подъезд, лестница, ступеньки.
       В голову приходит мысль: «По ступенькам поднимаются и на эшафот…»
       Посередине комнаты стул. Напротив диван.
       - Розы себе заберите, - говорю я, - а меня отпустите. Верните мои глаза и уши…
       - Не могу! - говорит г-жа А.
       - Тогда я сам…
       - Не смей!
       - Обещаю часто звонить…
       - Зачем часто?
       - Что ж, буду звонить редко…
       - Зачем?
       - Не знаю…
       Тишина. Тишина Унылая.
       «На прощание надо бы сказать что-либо очень значительное…», - думаю я и говорю:
       - Вам бы сменить свой разум!
       Молчит г-жа А., лампочки разглядывает. И вдруг спрашивает:
       - Такое возможно?
       Думаю: «Это уже не поправить»
       Говорю:
       - Мир не изменить, и оставьте мужа и «ту» в покое. Жизнь у них своя…
       - Что значит «своя»?
       - «Своя» - это значит «не ваша»… Ваша жизнь – дом без дверей, нелепые картинки на стенах и лампы, лампы, лампы… Уберите всё это!..«Стражу» распустите… Ради бога, так не живите…Не надо так…
       - Ты о чём?
       - О жизни!
       Смеётся г-жа А., свой живот поглаживает.
       - Живут, не так, как надо,- говорит она,- а как получается. Всё прочее фигня и кино…
       - Разве город Цфат был в кино?
       - В Цфате я была с мужем!.. Мы были вместе… Мы всегда и везде вместе…
       - И сына вы тоже… вместе?
       Хохочет г-жа А. и, словно редкий дар, живот нежно трогает.
       - Разумеется, вместе! - говорит она сквозь хохот, а в глазу тёмная слеза плещется.
       «Любопытно, - думаю я,- как младенца назовут? Ади? Рон? Иешуа? Может, Ади-Рон-Иешуа- Недоразвитый? А может, доктор ошибается, и младенец вырастет нормальным негодяем или нормальным святым?»
       - После родов приду с розами красными,- говорю я.
       Г-жа А. отворачивает голову.
       - Писателем ты не станешь, - говорит она, - во всяком случае, настоящим писателем…
       Тишина. Хочу спросить почему, но тишина отвлекает…
       И вдруг понимаю: тишина – на всех одна, а уши у всех разные; любовь – одна, а люди – разные...
       - Это не поправить? - говорю я.
       Г-жа А. оглядывает «Лампу Алладина».
       - Разве надо что-то поправлять?
       «Самое время исчезнуть! - решаю я. - Хорошо бы незаметно… И для неё, и для меня хорошо бы…Но «хорошо бы» не получается; разглядываю руки, которые живот обхватывают, и знаю, что этой женщине суждено до конца дней в оборонительном окопе оставаться, потому что сотворила с собой нечто необратимое…»
       «Время исчезнуть!» - думаю я снова, и вдруг замечаю, что г-жа А. смотрит на меня так, как смотрят на предателей…
       И приходит мне видение: сбросив с живота руки, г-жа А., словно противотанковое ружьё, «Лампу Алладина» на плечо вскидывает и ею к моим зубам прицеливается…
       - Я не проиграю! - говорит г-жа А.
       Поднимаюсь со стула и, стараясь на г-жу А. не глядеть, иду к выходу.

       * * *

       Разбросив в стороны руки, Вера говорит: «Ждала!»
       - Весна! - говорю я.
       - Весна! - улыбается Вера.
       Гляжу на Веру и думаю: «Надо же!»
       - Что-то не так? - спрашивает Вера.
       - Наоборот! - говорю я.
       - Ты задумался…
       - О себе подумал...
       - Эгоист!
       - Эгоист, - признаюсь я, - эгоист и несчастный отец!
       - И немного лгун! - смеётся Вера.
       - С чего ты взяла такое?
       - Писатели всегда немного сочинители, а уж те – всегда немного лгуны…
       - Но…
       - Ни слова больше! - просит Вера. - И, ради бога, не пытайся меня разочаровать!
       Заглядываю в зажженные зрачки девушки.
       Молчу.
       Тишина. Тишина Путаная.