Концерт органной музыки

Ирина Левитес
Всю взрослую жизнь я живу на Сахалине. Но сердце мое осталось в Киеве. Так бывает в браке с нелюбимым мужем: любишь одного, а живешь с другим, и борщ ему варишь, и детей рожаешь. Я замужем за Сахалином. Уже много лет. И отношения наши сложились по принципу «стерпится – слюбится». А Киев… То я не могу, то он не хочет. То Чернобыль, то перестройка, то жить негде. И вот я рвусь хоть раз в два­-три года сбежать на свое тайное свидание с любимым городом.
Последний раз я была на родине четыре года назад. И вдруг внезапно возникла командировка в Москву. Я решила, что непременно извернусь и «сбегаю» в Киев. Так и получилось. В Киеве у меня всего три дела. С папой повидаться, на кладбище могилы поправить и с Киевом попрощаться. Я всегда с ним прощаюсь. Во-первых, не знаю, доживу ли до следующего свидания, а во-вторых, он так стремительно меняется, как престарелая кокетка в руках пластического хирурга, что я боюсь в очередной раз не узнать любимый облик.
На вокзале меня встречает папа. У него в руках белая роза.
– Привет! – говорит папа.
И мы идем к метро. По дороге я бодро отчитываюсь о своей личной жизни. Папа рассказывает о трудовых успехах и планах на будущее. Спрашивать его о здоровье бесполезно, у него всегда один ответ: «Я самый молодой и красивый». Какой он молодой и красивый, я вижу после четырехлетней разлуки особенно отчетливо, и у меня тоскливо сжимается сердце. Папа уже продумал программу развлечений и сообщает, что вечером мы идем в «Русскую драму». Это хорошо. Я помню этот театр еще с отрочества, когда мы бегали смотреть молодую Аду Роговцеву в спектакле «Сто четыре страницы про любовь». Правда, папа признается, что забыл название спектакля, что-то современное. Но билеты хорошие, пятый ряд партера, серединка. Мне в принципе все равно, что смотреть, главное – вновь окунуться в атмосферу знакомого зрительного зала. В театре я обнаруживаю, что сегодня дают комедию, о которой я слышала весьма нелестные отзывы от моей коллеги, дамы утонченной, но со слабыми нервами. «Безобразие, безнравственно, профанация искусства», – стонала она. Но не уходить же нам с папой домой, раз уж мы выбрались раз в сто лет. Я настраиваюсь на снисходительное пренебрежение, но актеры дурачатся так талантливо, явно получая удовольствие от этого забавного фарса, что я не замечаю, как начинаю смеяться до слез. После особенно бурного взрыва веселья я скашиваю глаза на папу. Окруженный хохочущими и аплодирующими людьми, папа сосредоточенно и серьезно смотрит на сцену. Мне становится мучительно стыдно. Конечно, культурный человек не может смеяться над этими глупостями. Но я ничего не могу поделать, и приступы несанкционированного смеха одолевают меня до конца первого действия. В антракте мы выходим на улицу.
– Ты так весело смеялась, – грустно говорит папа. – Сейчас ты будешь смеяться еще больше.
– Что случилось?
– Ничего. Просто я не могу разобрать ни одного слова. А чего это они все время бегают по сцене?
Бедный папа! Он так хочет доставить мне удовольствие, что стойко выдерживает все представление до конца.
После спектакля спускаемся вниз, на Крещатик. Движение транспорта ночью перекрыто, и можно тихо идти, думая о своем. Знакомая с детства улица неравномерно освещена хаотическими всполохами рекламы. Фонари почему­-то не горят. Бредем по полутемной мостовой. Вечерний ветер лениво гонит по тротуару остатки дневной суеты – банки из-­под пива и колы, упаковки от чипсов, обертки от мороженого. Несмотря на множество людей, гуляющих по ночному городу, очень тихо. Люди говорят вполголоса, наверное, из­-за полутьмы. И над сонной толпой издалека летят нежные звуки свирели. Незамысловатый мотив, навевающий грусть. Ностальжи. Прощание с Киевом. Кто знает, суждено ли нам еще когда­-нибудь свидеться?
Мы выходим на площадь Независимости, и все мои грустные мысли мгновенно улетучиваются. В прошлый мой приезд на площади уже были кое­-какие новшества: помпезная колонна с символом Украины наверху, колоссальный глобус, множество фонтанов. Но то, что я вижу сейчас, не могло бы прийти в голову даже Босху или Сальвадору Дали. У них была гармония безумия, а здесь – просто безумие, без признаков гармонии. И даже без здравого смысла. Кажется, будто орда распоясавшихся архитекторов, отталкивая друг друга, наперебой обрушивала на несчастную площадь свои проекты. В итоге пространство напоминает бутафорский склад прогоревшей киностудии. Наваленные в беспорядке стелы, колонны, памятники, символы, арки словно стоят и ждут, когда же их наконец расставят по местам. Пытаясь дать хоть какое-­нибудь логическое обоснование увиденному, нахожу несколько версий. Одна из них – власти постарались максимально занять свободное пространство, чтобы не оставалось места для революций – оранжевых, красных, белых, зеленых… Другая версия навеяна стеклянными полусферами, такими же, как в Москве, в Охотном ряду. Безвкусные грандиозные сооружения построены, чтобы утереть нос этим москалям: «У нас – не хуже». Есть и еще предположение: из всех проектов, представленных на конкурс, компетентная комиссия безошибочно утверждала самые бездарные, отвечающие новодельным местечковым вкусам вчерашних выскочек. И стоит посреди Крещатика изуродованная площадь, майдан Независимости. Независимости от здравого смысла. Хороши только фонтаны. Их прозрачная звенящая вода успокаивает и немного сглаживает неприятное впечатление.
Рано утром следующего дня мы вновь идем на прогулку. Я консерватор. Мне трудно принять новый облик города, которым так гордятся киевляне. Оболонь застроена новорожденными домами, напоминающими кукольные домики Барби. Ловлю себя на мысли, что пытаюсь заглянуть за фасад, чтобы увидеть съемную стену, за которой кукольные комнатки заставлены розовой мебелью, а невозможно красивые Барби и Кены пьют чай из крошечных чашечек, спят на пластмассовых кроватках и ходят друг к другу в гости. Мне кажется, что если я хорошенько ткну пальцем в картонную стену, в ней обязательно появится сквозная дыра, а в доме настанет переполох. Я поспешно отвожу взгляд от этих голливудских красот и пытаюсь выискать хоть что-­нибудь от моего Киева. Это удается сделать только на Подоле. Из хаоса ресторанов, кафе, бутиков и пластмассовых дворцов то тут, то там выглядывают старые стены, еще не отлакированные нуворишами и не оскверненные рекламой. Увидев такой островок, я бережно касаюсь камней руками, прижимаюсь щекой и буквально ощущаю, что мой город еще есть, он не растворился в этой крикливой барахолке. Объективно я понимаю, что мое восприятие зашорено воспоминаниями детства. Точно так же москвичи тоскуют по старым московским дворикам и не могут пережить нововведения на Арбате. Умом я все понимаю, а сердцем принять не могу. Тягостное впечатление усугубляется и тем, что из Киева уехали почти все, кого я знала и любила – родные, друзья, знакомые. Волны эмиграции и Чернобыля унесли их и развеяли по свету – в Америку, Германию, Израиль, ЮАР. Одну меня на Сахалин занесло. Видимо, мне очень мощная волна досталась – почти цунами. Хожу по Подолу, как по погосту. Вот в этом доме жили Рома и Ира, их отец выращивал виноград прямо над дорогой и собирал урожай. На этом месте, напротив моего дома, рос огромный тополь, за ним каждый день прятался Алик и смотрел на мои окна. Здесь в переулке стоит моя школа, из класса не осталось ни одного человека в столице Украины. Здесь, в мезонине, жила семья Миши, а в полуподвале – сестры­-красавицы и их бывшая красавица-­мать. В соседнем доме крыша превращена в террасу, на которой в былые времена мы с Инной играли в лото. В этом месте остался только фундамент от дома Светы, его по ночам старательно ломали все жильцы, чтобы получить новые квартиры где-­нибудь в Дарнице. А тут… А здесь… А там… За каждой стеной, за мутными окнами, за полуразрушенными заборами жили, надеялись, мечтали мои друзья. А потом вдруг вспорхнули огромной стаей и улетели за лучшей жизнью. Хотя кто ее знает, какая она – лучшая? У каждого свое представление.
Вечером мы с папой собираемся в костел, на концерт органной музыки. Папа все предварительно узнал. Он долго созванивался с представителями киевского искусства и выяснил, что в репертуаре Бах. Начало в семь тридцать. Папа долго собирается, выбирает рубашку и бежит к соседям завязывать галстук, потому что я не умею. Наконец мы выходим.
Ходить по городу с папой – это отдельное представление. Шоу. Канкан с фейерверком. Театр одного актера. Папа обожает разговаривать на улице. Все, что движется, шевелится и находится в радиусе трех метров, немедленно атакуется с целью поговорить за жизнь. Причем пол, возраст, социальный статус, вероисповедание и национальная принадлежность атакуемых принципиального значения не имеют, хотя и прослеживается четко выраженная тенденция к общению с молодыми красивыми девушками. Сколько я себя помню, папа таким был всегда. Лет двадцать тому назад мы с ним возвращались из очередного загула поздно ночью. В темном переулке перед нами промелькнул тонкий девичий силуэт. Папа немедленно сделал стойку и, простирая руки к перепуганной девице, провозгласил: «А вы ноктюрн сыграть смогли бы на флейте водосточных труб?». Несчастная девица, тихо пискнув, растворилась во мгле. За долгие годы подобных упражнений папа отточил свое мастерство знакомиться на улицах до совершенства. Любую женщину, неосторожно усевшуюся рядом с ним в автобусе или метро, он с пристрастием допрашивает: место работы (учебы), занимаемая должность, семейное положение, наличие детей и прочее, насколько хватит времени до выхода «жертвы» из транспорта. Через раз папа достает свою растерзанную записную книжку и вносит туда координаты очередного случайного собеседника. Цель этого действия я не вполне понимаю, но с уважением признаю папино право на самоопределение.
Передвигаясь от одного общения к другому, мы, конечно, опаздываем, на целых десять минут. Выбегаем из метро и мчимся по улице, высматривая знакомый готический силуэт. Внезапно он вырастает на нашем пути, но я его не сразу замечаю. Вначале в глаза нагло лезет очередной пластиковый тортик с финтифлюшечками, нестерпимо сияющий наивным глянцем. А рядом – вот же он! – стоит костел. Но он весь, до самого высокого шпиля, укрыт строительными лесами, закамуфлированными сетчатыми облаками. Костел реставрируют. Создается впечатление, что он намеренно прикрылся, чтобы своим устаревшим видом не дискредитировать великолепие соседа-­парвеню. А может, наоборот, чтобы своим аристократизмом не унижать его? Кто их разберет, эти старинные здания, что у них на уме?
– Ничего не понимаю, – недоуменно поднимает брови папа. – Ремонт. А где же концерт органной музыки?
– Ремонт снаружи, а концерт внутри, – терпеливо объясняю я. – Пойдем лучше кассу поищем.
Парадный вход в костел наглухо закрыт. Касса обнаруживается в соседнем здании, и это правильно: незачем осквернять куплей­-продажей священные стены. Изгнал же когда­-то Христос торгующих из храма. Но касса тоже закрыта. Видимо, мы опоздали безнадежно.
– Да ладно, не беда, – ободряю я папу. – Не страшно. Мне ведь все равно, куда идти, лишь бы в Киеве. Пойдем по Печерску пошляемся.
Но папа упорен. Если он поставил перед собой цель – она будет достигнута, чего бы это ни стоило. И папа методично обходит костел по кругу, а я покорно плетусь за ним. Вдруг из неприметной дверки выходит женщина примерно моих лет. Худенькая, в джинсиках, чистое лицо без краски, легкие волосы заплетены в косу. Папа немедленно атакует ее на предмет попадания в костел и присутствия на концерте.
– Так ведь сегодня же воскресенье! – удивленно говорит она. – Это единственный день, когда нет концерта.
– А можно хотя бы внутрь войти? – не унимается папа. – Посмотреть, раз уж пришли. А то моя дочка проездом в Киеве.
– Вот и приходите завтра, – улыбается женщина. – Заодно и музыку послушаете.
– Завтра не могу, – наконец вставляю слово я. – Завтра я уезжаю, вечерним поездом.
Женщина внимательно вслушивается в мое великорусское произношение и с любопытством спрашивает:
– А вы из Москвы?
– Нет.
– Так откуда же?
Я в замешательстве делаю паузу. Очень не люблю признаваться киевлянам, откуда я приехала. Когда­-то я звонила по уличному автомату кому­-то из родных и упомянула, что вчера прилетела с Сахалина, так стоявшая рядом незнакомая женщина в ужасе отступила от меня на пару шагов. Можно подумать, что остров населяют сплошь беглые рецидивисты и потомки каторжан. Лично я ни одного не знаю. Наоборот, в основном на острове живут москвичи, ленинградцы, одесситы, киевляне – все, кого после институтов распределили или в армию служить послали. Тем не менее я не люблю говорить об этом. Но сейчас нехотя признаюсь:
– С Сахалина.
– Не может быть! – почему-­то восторженно всплескивает руками моя собеседница. И, волнуясь и сбиваясь, начинает быстро-­быстро говорить. – Из какого города? Невельска? Холмска? Или, может, Корсакова?
Тут настает мой черед удивляться. Видя это, она продолжает:
– Да я жила на острове целых пять лет. Ой, какой подарок мне сегодня, что вы пришли!
Волнуясь, она хватает меня за руку и командует:
– Идите с центрального входа. Я вам сейчас изнутри парадную дверь открою, хоть посмотрите все тут. Ну надо же, какое счастье, что вы с Сахалина!
Продолжая причитать, она скрывается за маленькой дверью, а мы с папой, переглянувшись, идем к фасаду здания. Тяжелая дверь приоткрывается, и мы, немного робея, входим. В костеле прохлада, полумрак. Мы идем по каменным плитам, и наши шаги гулко отдаются под высокими каменными сводами. Стрельчатые витражные окна пропускают ровно столько света, чтобы мы могли оглядеться. По обе стороны от прохода рядами стоят красные бархатные кресла. В центре – орган, который нам так и не суждено услышать.
– Ой, какое же счастье! – не унимается наша благодетельница. – А давайте знакомиться!
Мы представляемся друг другу. Надя – так зовут эту милую женщину – все просит меня, чтобы я рассказала ей о Сахалине. И я рассказываю – все, что в голову приходит. Надя слушает внимательно, то удивляясь, то восхищаясь, то задумываясь. А потом, вытирая слезы, говорит о себе:
– Я здесь подрабатываю сторожем, сутки через двое. Это я временно, пока в отпуске. Нужно как­-то лишнюю копейку заработать – двоих детей­-студентов учу. А Сахалин я люблю вот за что.
И она рассказывает самую банальную житейскую историю. Была она замужем, все как у людей – и детей родили, и дом построили. И любовь была, необыкновенная. Муж – моряк, порт приписки – Невельск. Ходил в море, зарабатывал прилично. И Надя к нему частенько ездила – то в Холмск, то в Невельск. А потом вдруг приходит письмо: «Прости, Надя, я встретил другую женщину». И ушел к этой другой.
– Я думала, не выживу, – плачет Надя. – В один момент продала дом, мы тогда в Житомире жили. Приехала сюда, в Киев, хотела все с нуля начать в жизни. Вот верите, не могла я больше в том доме жить!
Мы с папой верим. Нам безумно жаль эту чудесную маленькую женщину, которая так по-­детски радуется нашему причастию к Сахалину. Папа спохватывается и вносит Надины координаты в свою лохматую записную книжку. А до меня впервые в жизни доходит, зачем он это делает. Папа хочет быть волшебником. Он мечтает по мановению сказочной палочки исполнять желания случайно встреченных людей: раз! – и хорошая работа, два! – и дети учатся бесплатно, три! – и добыта путевка в приморский санаторий. С каждым годом у него все хуже получается волшебство. Его потеснили мускулистыми плечами совсем иные фокусники. Но папа все равно старается.
А Надя все не нарадуется, что есть с кем поговорить о тех местах, где она когда­-то была беззаботно счастлива.
– Это какой же подарок у меня! У меня ведь сегодня день рождения! Правда!
И мы начинаем ее поздравлять, поражаясь такому совпадению. Вдруг Надя спохватывается:
– Ой! Вы же хотели сегодня музыку послушать. Так я вам сейчас поиграю.
– А вы умеете? – я уже устала от сюрпризов.
– А то ж! Я сторожую так, для подработки. А работаю я учительницей музыки, у меня высшее музыкальное образование.
И она стремительно бежит к роялю, стоящему слева от органа. Играет Надя не так чтоб уж очень хорошо, но вполне сносно. Мы с папой сидим по обе стороны от прохода и слушаем. «Love story». И думаем, каждый о своем. Я – о том, что всю жизнь у меня душа болела о Киеве, много лет я мечтала расстаться с островом и вернуться туда, где навеки осталось мое сердце. А Надя в Киеве мечется душой, для нее мечта несбыточная – далекий остров в Тихом океане. И нет в этом мире счастья, покоя и умиротворенности.
А сверху смотрит на нашу странную компанию суровый католический Бог. И невозможно понять – то ли он нас специально собрал в этом старинном костеле, то ли сам удивляется, чего только на свете не бывает…