Вологодские просёлки

Мария Сидорова
(фото автора)

ДУНЬКИНА ГОРА

Ухабы, выбоины. По сторонам дороги – чахлые поля. Иногда она ныряет в деревушку - покосившиеся, серые от времени дома… Выйдет на шум мотора старуха. Поглядит, прищурившись, из-под руки – мол, кого там Бог дает – и снова тишь в деревне.
Добираюсь на попутках. Обычно шоферы берут охотно. Есть с кем словом перемолвиться в дороге. А мне интересны новые люди.
Грузовик, видавший виды, напряженно дрожит, взбираясь на холм. Солнышко золотит зелень рябин и черёмух, темные избы, пыльный просёлок. Ни души. Как вымерла деревня.
- Красивое место! – говорю шоферу. Далеко видно вокруг. Синеватая дымка дальнего леса, призрачное в дрожащем от жары воздухе золотистое поле ржи, причудливый изгиб реки сине-стальной лентой.
- Дунькина гора! – отвечает он, кивая на деревню, которую проезжаем.
- В смысле? Название? – уточняю я.
- Да нет! Горочку эту, на которой деревня, Дунькина гора зовут. Так-то это Самсониха.
- А почему Дунькина гора?
- В войну тут старушка одна зимами по деревням ходила. У кого ребятишек нянчила, кому шерсть пряла да носки вязала. А кто так кормил иногда, из жалости. Одинокая была. А один раз шла через Самсониху, ночевать попросилась, говорят, сюда, - он показывает на огромный полуразрушенный дом. Мы уже почти проехали мимо – оглядываюсь, стараясь представить то время, о котором речь.
Двор уже снесён – будто разрубили дом пополам. Стёкол внизу, в окнах зимовки, нет. Окна передка (так называют у нас второй этаж, где обычно живут летом) заколочены посеревшими от времени досками. Тёмно-изумрудная крапива буйствует вокруг бывшего жилища. Видно, давно брошен дом…

- Зимой было. Под утро, не рассвело еще, встала тихонько, обула катаники хозяйские,
ну, валенки то есть, пока спят все, да и пошла потихоньку.
Сама-то в опорках каких-то пришла, а мороз… Хозяева проснулись утром, рано ведь деревня встает, хватились – нету ни Дуньки, ни валенок. Ну, старик лошадь запряг да в погоню – семеро внуков у него, как без катаников-то. Дунька не больно далёко и ушла…
Догнал, разул старуху да обратно и уехал. А она босая осталась. Куда идти? Другая деревня неблизко, двадцать километров. Поворотила обратно. Да не дошла. Тут зимами-то мало кто ходил да ездил, так что нашли её мёртвую не сразу. Видела спуск-то, съезжали щас? Дак примерно, говорят, на этом месте. Маленько не дошла. Замёрзла.
Мы умолкаем надолго. Я представляю зимнюю ночь, переметённую дорогу, сугробы, маленькую сгорбленную фигурку, уходящую в метель. На что надеялась та, которой жить оставалось совсем мало? Что толкнуло её, до глубокой старости привыкшую свой кусок хлеба зарабатывать, на этот бессмысленный шаг? Никогда не узнаю…
Мне не верится, что здесь, в этих местах, где душа моя успокаивается и расправляет крылья, могли вершиться такие трагедии. Хотя я знаю горькую историю моих дедов и прадедов, знаю, как перекорёжила их судьбы сначала коллективизация, потом война, потом… Много набирается этих «потом»…

А вокруг такая умиротворенная красота, такой покой разлит – душу щемит и становится горько. Что мы за люди такие…



"ЛЮБОВЬЮ, ГРЯЗЬЮ ИЛЬ КОЛЁСАМИ…"

  Оно, конечно, романтики с виду - никакой.
Вот был бы девятнадцатый век, да томно вздыхающий княжеский сынок, да бал какой-нибудь – совсем другое дело!
Или свечи там, канделябры безумной красоты и формы… Чтоб уж совсем добить читателя.
Да все это на фоне строгой классической музыки. Настраивающей, так сказать, на трагический финал.
Ни-че-го подобного, дамы и господа! А имеет место быть глухая, пьяная, нищая вологодская деревня, парнишка лет шестнадцати, по деревенским меркам – мужик, за взрослого вкалывает, а при этом еще и в школу в девятый класс бегает за несколько километров, пешком, каждый день туда-сюда.
Высок, широкоплеч, смирен не по фактуре – слова не вытянешь. Волосы пепельные, мягкие, вьются слегка, колечки такие нежные – ну да в деревне красоты этой оценить некому.
Глаза – серые, задумчивые. Взгляд все время сосредоточен на чем-то, нездешний взгляд, это да, это было. А больше – ничего. Парень как парень.
И золото кружев с манжет юного романтика не сыплется в интересные моменты его биографии, потому – манжет нет, а есть ватник, он же фуфаечка, шибко популярная в этих широтах одёжка.
А сценой последнего акта его жизненной драмы сделал Господь баньку на задах огорода.
Влюбился парень. Решился наконец в кино Её пригласить. По вологодским захолустным меркам это почти что о помолвке объявить.
Приоделся и пошел. В соседнюю деревню. Брюки парадные единственные в сапоги заправив – октябрь, грязь непролазная.
Позвал.
Отказала.
Отправился домой. Километра три шел в обнимку с бедой сероглазый романтик. А дошел – ружье отцово взял - и в баньку. Сапог один снял, носок снял, чтоб палец освободить - на курок нажать. Сел на лавку - и …
Никто не понял – зачем? Что толкнуло? Одна, быть может, матушка знала, сердцем чуяла – мог он так… Но матушке в те горькие дни не до разъяснений было.
Маленькая, заброшенная почти, дикой травой заросшая вполовину, стала деревушка местом, где свершилась трагедия вселенского одиночества – беспредельного, черного, отчаянного. Возмутились, пришли в смятение небесные силы, схлестнулись в вековечной схватке вихревые потоки. Смяли, в прах растерли нежный побег любви, проклюнувшийся в мальчишеском сердце.
Похоронили парня у самой кладбищенской ограды – не стали за черту выносить, пожалели, мухи не обидел за свою недлинную жизнь.
Через два года рядом появился еще один холмик. Матушка соединилась со своим единственным сыном.


ПАРЕНКА
       
  - …У нас в деревне троё кулацили-то. Нероботи были все. Матрёнушка (имя изменено) всем заправляла, главная активиска у их была, вот и говорит Оленькину парню: жониссе на мне, дак не буду вас кулацить. А не жониссе – всех вас вывезём и дом отнимём. Через три дня по домам пойдём.
А парень-от хорошой быв, работяшшой…И деушка у ево была тожо, Лида, хорошая экая, красивая. Славутница, оне осенью хотили свадьбу играть…Ну вот,пришов он домой, отцу-то россказав, тот ничово не говорит. Думали ноць, думали – куда дёвацце…Четверо робят у их, да на ноги только ставать стали. Велев ему отец идти к Матрёнушке…
- Неужели женился?
- Жонивсе… Всю жись с ей прожив. А Лида так замуж и не выхаживала. Одна жила. Он, люди сказывали, тогда ночью-то ходив к ей, прошшенья просив. Поплакала, бывало. Да и он плакал.
- Неужели Бог эту Матрёнушку не наказал? Ведь две же жизни сломала. Ведь у этих двоих дети могли бы родиться. Значит, всё не так пошло.
- У Матрёны-то деток не было.
- Видно, наказал-таки Бог… А где она теперь? Жива?
- Живёт. Тут где-то, в городе… У сестры. Бабы сказывали. Я-то ие не видала много годов. Она ведь у нас из дому икону большую унесла, ковда мы из деревни-то уехали. Потом уж я узнала это всё. Ну да Бог ей судья…Лучше не споминать. Как спомянешь все, дак и думаёшь: как я это и вынесла…
- А вас как раскулачивали?
- Нас не кулацили – нас верхушили. Середняками признали. Отец товда уж умёр. Мама с нами с троими осталасе. Она не знала ничего – вдруг лишь ночью кресная к нам бежит. Заколотилась в ворота тихонько. Мама пустила её. Она говорит:
- Завтра к вам верхушить придут. Давай хоть мешок муки закопаём. Как робят-то кормить будёшь, ведь всё увезут. Закопали оне на дворе мешок-от, сверху соломы натресли. Не нашли, ковды искали-то. Дак мама нам довго лепёшки из тые муки пекла. К ноче печь затоплеёт, это чтобы нехто не пришов, напекёт дня на три – мы и едим.
А верхушить пришли – мама ревит, мы ревим, оне и на сарай, и на двор, и в онбар. Всё, всё выгребли. У мамы быв в онбаре сусечек паренки – сахару-то не видали мы, не знали, дак репы нам вместо сахару напарила. И паренку отнели, унесли мешочик. Я, помню, ревлю, уж больно обидно-то мне, бежу за ими да кричу: отдайте паренку! отдайте паренку. Какоё! Унесли…
Всёт я эту паренку жалею.


ПРОСТИТЕ НАС
       
  Дом - огромный. Старинной северной постройки. Бревна посерели от времени.
Войдя внутрь, я вижу, что дом недостроен. Внутри пустое пространство. Только слева широкая лестница на второй этаж. Поднимаюсь по ней.
Вниз смотреть жутковато. Вместо пола второго этажа - несколько половиц в рядок вдоль бревенчатой стены, чтоб пройти на кухню (только она да смежная с ней маленькая комнатка приспособлены для жилья). Какое-то подобие перилец отделяет этот странный настил от пустоты. Смотришь с лестницы – не по себе становится: зрелище человеческому глазу непривычное, противоестественное.
…Перед самой войной начал хозяин строиться с размахом, да ушел на фронт в сорок первом - и не вернулся.
 Осталась жена Настасья и двое сыновей - Феофан и Галактион, а по-деревенски Фиешка да Галашка. Ах, хороши наши деревенские имена – звучные, необычные! Основательно жили деды и прадеды. Хранили традиции, чувствовали красоту. Разве думали они, что все развалится?
 …В мои три года Настасья казалась мне бабушкой. Наверно, так она и выглядела - женщины в вологодских деревнях рано стареют. Детское воспоминание – сидит Настасья на табуретке, ноги за перекладину нижнюю засунула, дремлет, да вдруг ка-а-ак повалится медленно! Бабы, и она вместе с ними, долго смеялись потом. А ведь сон-то Настасью от усталости свалил. Всю работу крестьянскую по дому на себе волокла да и в колхозе с утра до вечера ломила.
Маленькая, добрая, щедрая – хотя ничего-то у нее в доме не было; постель, набитая соломой, и та на полу лежала - как привечала Настасья нас, ребятишек! Любили мы к ней ходить - кипяточку на травках попить, любовью согреться, преснушек горячих поесть.
 Потом меня увезли из деревни. Долго я даже не вспоминала родного Наволока – наверное, не до того было. А потом такая тоска охватила по деревне моего детства – хоть садись на поезд да поезжай. Так я и сделала.
На каких-то невероятного вида попутках – по ухабам да колдобинам – добралась-таки. Десять лет минуло с того дня, как я уехала отсюда… Подхожу к деревне - и не узнаю её. Даже горочка, по которой поднимались мы обычно к своему дому, стала ниже. Я смотрела и удивлялась: как же мы по ней на трехколесном велосипедике умудрялись разгоняться?
  Деревня тихая, замершая. Вот и Настасьин дом. Зашла к ней. Посидели, поговорили. Так хорошо мне было - тепло, спокойно. Веяло от Настасьи добротой беспредельной. Ни на что она не жаловалась, никого ни в чём не винила. Просто рассказывала о тех, кого я помнила и любила, да расспрашивала про наше городское житьё-бытьё.
Напоила меня Настасья чаем с черным хлебушком. Да так она бережно этот хлебушек резала… И дала я себе слово приехать сюда еще раз и привезти ей хотя бы сладостей к чаю, хотя бы баранок да сухарей. Пусть простится мне наивность моего намерения за его чистоту.
Приехала - годы спустя. По той же широкой лестнице, так же опасливо глядя в провал под ногами поднялась в единственную жилую комнатку. Бабушка Настасья была слепа. Галашки - так и звали его, почти сорокалетнего, в деревне - не оказалось дома. Ушел в магазин за реку, за хлебом и водкой. А бабушка сидела на лавочке у окна и на ощупь резала ножиком какое-то серое вареное мясо - мелкими кубиками. Она не вспомнила меня.
 Она никого уже не помнила и говорила путано. Знала только, что Галаша ушел в магазин, а Фиеша живет хорошо.
 В комнатенке ничего не изменилось. Та же нищета, та же пустота, тот же запах - чистый, деревенский - запах опрятности, дерева, сена.
 Хотелось плакать и просить прощения.

(фотография сделана автором)