Carissime

Джерри Старк
Несколько неожиданная, внезапная и угловатая вещь, очередная проба курсора в жанре псевдоисторических зарисовок, толком не бечено, возможно, впоследствии будет слегка исправлено. Матчасть на основе сериала "Рим", имена подлинные, события отчасти подлинные, интерпретация оных событий исключительно на совести бессовестного аффтора.

Апрель 56 года до н.э., Рим.

Он любит маленькие сирийские подушки, расшитые столь пестро, что рябит в глазах. Засыпая, умудряется сгрести их под себя – с тем, чтобы утром расшвырять по всей спальне. Еще - рубленые кусочки вяленого мяса, что продаются на всяком углу. Их обильно посыпают солью, блестящие серые кристаллики хрустят на зубах, горчат под языком, а мясо столь твердое и жилистое, что раскусить его под силу только очень упрямому или очень голодному человеку. Однако всякое утро он упрямо покупает пригоршню ломтиков на разлохмаченной бечевке, сгрызает парочку, а остальное таскает с собой – чтобы вечером выбросить.
Он любит шляться по гаваням, улицам и площадям, путаться под ногами, завязывать мимолетные знакомства – порой полезные, порой опасные. Просто так, исключительно из любопытства. Кажется, его знает половина Города, а он знаком с оставшейся половиной.
Владелец дома, чья торцевая стена углом выходит к Ростре, года два назад хозяйственно обновил лупящуюся краску на своем жилище. В одну из ночей чья-то не лишенная таланта рука размашисто намалевала на грязно-розовом фоне две фигуры. Их можно разглядеть и посейчас, хотя из-за дождей краски выцвели, а некогда крикливый синий тон одежд сделался блекло-серым.
На фреске, одной из недолговечных и постоянно обновляющихся страниц городской летописи, изображен парень, сидящий в обнимку с волчицей. Оскаленная пасть зверюги до ушей растянута в дружелюбной ухмылке. Лицо молодого человека художнику не слишком удалось, хотя определенное сходство наличествует. У человека на стене темные глаза и темные волосы, слишком длинные, более подходящие подростку или выходцу из дикой Галлии.
Впрочем, он и есть выходец из Галлии, Галлии Цизальпийской, чего никогда не пытается скрывать или замалчивать. Ему нравится этот образ, добровольно натянутая маска простоватого провинциала, навсегда очарованного Городом.
Над головами нарисованных фигур выведены их имена, дабы у проходящих мимо зрителей не возникало сомнений.
«Рома» и «Гай Валерий Катулл».
- Гай – это я. Который справа, ага. Перепутать сложно, но некоторые по скудоумию умудряются. Нет, я не кусаюсь. Когда сплю.
Втайне он гордится полустершейся картиной и своими строчками на стенах – выведенными чужой рукой, с потеками краски и чудовищными ошибками. Сам Гай пишет почти безупречно, но в речи частенько сбивается на тягучий северный акцент, особенно когда начинает злиться. Приходящая ярость смешивает слова и фразы в клокочущую неразбериху, ощерившуюся острыми углами ругательств и проклятий. Всякий раз новых – он никогда не может вспомнить, в каких именно выражениях только что честил своих приятелей и врагов. А иногда не может даже вспомнить, за что именно.
Или врет, что не может. Но врет на редкость убедительно, ему хочется верить. Нарисованная волчица скалит с известняковой стены нарисованные же клыки – в точности как он сам, когда смеется. Он всерьез полагает, что приручил волчицу-Рому, но тварь с медной шерстью всего лишь терпит выходки неуемного провинциала, Волчица снисходительно щурится на проказы играющих щенят.
Наверное, фреска не дотянет до следующей зимы. Ее закрасят, намалюют поверх новую картину жизни Вечного Города. Может статься, тоже посвященную Гаю Валерию – но этой картиной он уж точно гордиться не будет. Если вообще пожелает взглянуть на нее хоть одним глазом.
Но сейчас фреска на угловом доме в конце улицы еще цела, солнце выползает на ясное весеннее небо, а Гай спит. В чужом доме, ибо за несколько лет жизни в Городе так и не обзавелся собственным углом, привыкнув называть своим именно это жилище. В чужой постели – после долгой ночи, наполненной безнадежными спорами до хрипоты, у него просто не хватило сил идти и разыскивать в старом доме свои комнаты. Он рухнул там, где только что метался, пытаясь доказать свою правоту.
Вот так оно порой случается, если неосмотрительно приглашать в гости заезжих провинциалов. Которым вдруг взбредает в голову мысль задержаться. На день, на декаду, на месяц, на год. Навсегда. Облюбовав себе местечко в чужом доме - в чужом сердце, устроившись там и пригревшись. И вот уже кажется – так всегда и было. Иначе и быть не могло.
Спящие люди частенько кажутся младше своих законных лет. Гай, напротив, выглядит старше. Усталый, взъерошенный, задерганный, злящийся на всех и вся. Натянутая острыми скулами кожа дурного изжелта-темного цвета, тени под глазами – коричневые, почти черные, длинные, словно небрежно размазанная египетская краска для лица. Засыпая, он сворачивается клубком, прижимая к себе одну из цветастых подушек. Раньше он спал на удивление спокойно, теперь же постоянно дергается, порываясь бежать куда-то, запоздало вспоминая, что при всем желании не в силах ничего изменить. Слишком большой и яркий для узкого лица рот, вечно, даже во сне, заломленная бровь, и насупленная физиономия. Выражение лица человека, смертельно обидевшегося – но вместо пустых сожалений обдумывающего месть своим врагам.
Впрочем, какая у него может быть месть? Пригоршня ядовитых слов, разносящихся вместе с ветром и пылью по всему Городу. Оседающих на стенах и в умах. Немного, но и немало.
«Скоро все закончится. К добру ли, к худу, но этот кошмар скоро закончится. Может, сегодня к вечеру. Гай, конечно, начнет убиваться – но вскоре успокоится. Поймет, что все случившееся – к лучшему. Ему же самому будет легче. Спи, не нужно просыпаться. Не надо тебе никуда бежать, вмешиваться, пытаться что-то доказывать. Все решено заранее, и только ты упрямо не желаешь понять это и смириться».
…Все началось в январе, месяце двуликого обманщика Януса.
Или же года три назад, когда после очередного шумного обеда бывший консул Метелл Целер встал, имея намерение произнести перед гостями небольшую речь – но поперхнулся съеденным, захрипел, вытаращил подслеповатые глаза, замахал руками… и, рухнув на пол, скончался в лужице разлитого вина и объедков. К величайшей радости своей овдовевшей супруги, прекрасной обликом и ветреной характером, уже не столь юной летами Клодиллы, оставшейся при немалых доходах и полнейшей свободе.
А может, еще раньше?
С почти пятилетней давности вечера, когда через порог старого дома семейства Горталов перешагнуло угловатое и лохматое, дичившееся прочих гостей создание? Исподлобья зыркнувшее на безупречного хозяина и проворчавшее вместо приветствия себе под нос нечто неразборчивое.
- Ты ведь обожаешь всякие диковины, полюбуйся, что нынче завелось в Городе! – наперебой гомонила развеселая компания, притащившая с собой любопытный образчик рода человеческого. - Это Гай Валерий Катулл, он из Медиолана и еще у него…
- Из Вероны, - у незнакомца внезапно прорезался голос, хрипловатый, чуть срывающийся. Он оторвал взгляд от пола, и какая-то из вертевшихся поблизости девиц со смехом заявила, что глаза у гостя в точности как сицилийские оливки – иссиня-черные и блестят. Гость не остался с ответом в долгу, оживился, втянулся в разговор, оказавшись весьма острым на язык. Удостоившись рассеянно-благосклонного хозяйского: «Ты заходи еще…», он и в самом деле явился спустя два или три дня, уже без свиты волочившихся позади приятелей и подружек.
С тех пор так и повелось. Порой Гай оставался ночевать, развлекая болтовней страдавшего бессонницей хозяина дома, порой исчезал на несколько дней и потом как ни в чем не бывало объявлялся вновь – с ворохом сплетен, баек и стихов, молодым вином бурливших в его беспечной голове. Считалось, что Гай Валерий входит в свиту консула Целера, тогда еще вполне бодрого душой и телом. Однако с покровителем у него вечно выходили нелады и ссоры, Гай хлопал дверями, сбегал в Субуру и учинял очередное шумство. Желательно такое, чтобы горожане еще месяц со вкусом и в подробностях пересказывали друг другу: с чего все началось, к чему привело и чем закончилось. А также перечисляли, сколько, чего и где было сломано, сколько голов пробито и ребер переломано, и какой именно трактир вспыхнул ярким пламенем потому, что застольный спор стал чересчур горячим.
- Я больше не буду, - по-детски наивно твердил Гай в ответ на попреки в легкомыслии, беспечности и нежелании хоть разок подумать, прежде чем во всеуслышание орать, якобы у собеседника изо рта и задницы смердит одинаково вонюче. – Не сердись. Это было в последний раз. Мамой клянусь, ну не смотри ты так укоризненно! Квинт, я же тебя люблю, я не вынесу, если ты и дальше будешь на меня дуться.
Это его «я же тебя люблю», произносимое с невесть откуда взявшейся, неповторимой интонацией – лукавой, двусмысленной и пугающе честной. Брошенное вроде бы в шутку, дань вежливости и приязненным отношениям, эдакая чуть рискованная игра на публику. Решающий аргумент в любом споре, ибо трудно возражать человеку, признающемуся тебе в любви.
- Ты всех любишь, о ком из твоих дружков и подружек не спроси, - наигранно-пренебрежительно отмахивается Квинт. – Кто у тебя нынче вечная любовь на все времена, отныне и до смерти, а, carissime?
«Carissime», Дорогуша. Прозвище, более подходящее ребенку или юнцу, придуманное только для них двоих, тайное имя, которому не разрешается улизнуть за пределы дома. Со временем запрет все-таки был нарушен, и малому кругу друзей Гая теперь тоже дозволяется называть его так. Друзьям – но только не женщинам. Подружки дают ему свои собственные прозвища, забывающиеся на следующий день после того, как очередная великая страсть уходит в небытие, сменяясь новой смазливой мордочкой.
Гай никогда не приводит своих мимолетных знакомиц сюда, в дом на Палатине – одна из статей заключенного между ним молчаливого соглашения. Друзей – сколько угодно, друзьям Гая дозволяется хоть дни и ночи околачиваться в роскошном саду, пить и есть за хозяйский счет, шугать павлинов и золотых рыбок, сочинять стихи и болтать обо всем на свете. Девиц – ни-ни. Женщины здесь появляются только с согласия хозяина и по его приглашению. Исключение составляют всего несколько особ женского полу, да еще замужняя дочь хозяина, Гортензия, рассудительная обладательница на редкость проницательного ума и наблюдательности.
Именно Гортензия первой замечает, состроив ехидно-невинную гримаску:
- Твой гость решил для удобства перебраться сюда? Чтобы не тратить время на долгие прогулки из Субуры на Палатин и обратно? Очень разумно с его стороны. И куда меньше поводов для слухов.
- Что, уже слухи ходят? – живо интересуется любящий родитель, обожающий собирать сплетни о себе, неповторимом и неотразимом Квинте Гортензии, единственном на весь Город. – Какие, радость моя?
- Якобы теперь ты решил заделаться покровителем молодых провинциальных талантов. Их всесторонним шлифованием и огранкой… Кажется, твой талант совсем не против, - смеется Гортензия, как ни в чем не бывало сообщая: - Я на днях заметила, как он на тебя смотрит, когда ты этого не замечаешь. Как будто солнце всходит и заходит вместе с тобой. Не обижай его, ладно?
- Его обидишь, как же. Дня не проживешь, чтобы он в отместку ядом не плюнул.
- Тем не менее, - длинные жемчужные серьги раскачиваются в такт движениям аккуратной женской головки. – Передай ему, что нет необходимости, встретив меня в коридоре, шарахаться в сторону и пытаться изобразить колонну. Я вовсе не собираюсь долго и горячо упрекать его в недостойном поведении. Он мне нравится. Тебе он тоже нравится, чего же больше? В конце концов, Гай – не самое худшее, что может отыскаться в Городе.
- А как же соображения морали? – хитрый взгляд.
- Это ваше дело, а не мое, - неожиданно твердо и сердито отрезает Гортензия. – Ты вроде бы уже достаточно взрослый, чтобы…
Она запоздало осознает смысл сказанного и начинает хихикать, прикрывая рот ладошкой, точно проказливая девчонка, а не почтенная наследница древнего рода. Они смеются, глядя друг на друга, отец и дочь, знаменитость на покое, и женщина, у которой хватает силы духа нарушать традиции и иметь собственное мнение.
- Хорошо, что он здесь, - замечает Гортензия перед уходом, устраиваясь в носилках и аккуратно подбирая длинный подол плаща. – С ним в доме стало как-то… теплее. Да и ты выглядишь не таким отчаянно скучающим.
«Обещаю, я никогда его не обижу», - безмолвная, беззвучная клятва невесть кому.
Когда она приходит в следующий раз, Гай Валерий выбирается из своих комнат в дальней части дома, плюхается на подушку под ногами Квинта и сидит так весь вечер. Беспечно и легко зубоскаля о том, что некоторые достойные граждане в жадности и запасливости обзаводятся личными поэтами – явно с намерением увековечить свое имя на скрижалях Истории. Хотя, между нами, на этих якобы правдивых скрижалях какой только чуши не понаписано…
Гортензии в голову не пришло бы выспрашивать у отца о правдивости уличных слухов касательно того, каковы на самом деле отношения между Квинтом и его подопечным. Ей достаточно увиденного, подмеченного мельком, чтобы вынести свое решение – и принять его.
Как ни странно, она, обычно столь точная в суждениях, заблуждалась. Вернее – тогда еще заблуждалась. Миновали лето и осень, прежде чем стало ясно, что «люблю» для Гая означает еще и «желаю». О чем он однажды и сообщил напрямую, словно поделившись итогом долгих и вдумчивых размышлений. Даже не возмутившись случившемуся у Квинта приступу долгого и здорового хохота, и совету пойти окунуться в холодную воду, чтобы дурь поскорее прошла. Да бросать столько пить, неумеренность никого до добра не доводила!
- Смейся, смейся, - добродушно проворчал тогда Гай. – Вечно ты надо мной смеешься. Ему чистую правду сказали, а он ржет, как конь на выгуле…
Несуразная, неуместная и беспечная любовь, родившаяся вместо истины в спорах и легкомысленной болтовне, в небрежных состязаниях остроумия. Любовь-филия, дружеская привязанность, приятное дополнение к хорошо проведенному вечеру, надежное средство от изводившей Квинта бессонницы. У Гая, похоже, имелся немалый опыт таких забав: он не стеснялся, уступая чужим желаниям, и ничуть не обижался на свое положение снизу. Словно пытаясь забыть что-то или кого-то, упрямо доказывая самому себе: все хорошо, я смогу жить и так, это не причинит мне боли. Расспросы о том, где, когда, и самое главное, с кем он умудрился влипнуть в неприятности, ни к чему не приводили. Гай либо стойко отмалчивался, либо огрызался: «Зачем это тебе знать?», либо начинал врать напропалую, смеясь, мотая головой и упрямо избегая каких-либо имен. Было что-то темное в его жизни – было и прошло, позабыто и стерто, подобно тону, как кончиком тупого ножа счищают строчки с пергамента.
- Это все ровным счетом ничего не значит, подарок судьбы, просто развлечение… Никто никому ничего не должен, никаких счетов, никаких обязательств.
Миром и людскими жизнями правит случайность. Фортуна вращает свое колесо, мечет золотые кости на грязном столе, кто-то невовремя сворачивает на перекрестке, кто-то слышит обрывок чужой речи, кто-то читает чужое письмо.
Мимолетная сценка, обычная для улиц Города. Стоящий на земле дорогой паланкин, носильщики, телохранители с дубинками, зеваки, приостановившиеся взглянуть, торговка фруктами со своей тележкой, трепещущая на ветру прозрачная занавесь. Мужчина, облокотившийся на верхнюю перекладину и чуть наклонившийся вперед. Время от времени являющаяся на свет из-за занавесок женская головка – светлые кудри, золотая диадема. Парочка то ли болтает, то ли ссорится, молодой человек отрицательно качает головой. Женщина ловит его за запястье, тянет обратно, настойчиво убеждает, и снова – черные пряди взлетают и опадают. Он топчется на месте, вроде бы намереваясь уйти и вместе с тем соглашаясь остаться, если дама в паланкине проявит достаточно красноречия. Крохотный островок в гомонящем людском море. Разговор закончится, женщина отправится по своим делам, Гай Валерий свернет к площади Форума – дожидаться своего покровителя и старшего товарища. Зеваки уйдут разочарованными – весь Город знает, что Гай Валерий давно и прочно потерял голову от жены, а нынче вдовы своего бывшего патрона, но сегодня им не удалось урвать поводов для сплетен. Разве что тем везунчикам, что сумели подобраться поближе и расслышать, о чем именно говорили Гай и прекрасная Клодия.
Глупо изображать ревность. Недостойно как бы между делом выяснять, случайной была та встреча или преднамеренной. Нет смысла невесть в который раз доказывать, что связь со взбалмошной и ветреной Клодией, кладущей глаз на все, что мужского полу и старше четырнадцати, не принесет ничего, кроме разочарования и неприятностей. Все давным-давно сказано, и Гай не спорит, только косится виновато и вызывающе, упрямо твердя:
- Я без нее не могу. И без тебя тоже. Мне что, разорваться? Тебе какую половину, которая треплется или которая трахается?
Вот и поговори с ним разумно. Можно выиграть безнадежный процесс, но нельзя доказать влюбленной юной бестолочи полную бессмысленность его надежд. Запретить встречаться – оскорбится, сделает назло, да и как можно воспрепятствовать взрослому разумному человеку самому распоряжаться своей судьбой? Что запретно, то и сладко.
- Иди отсюда, Гай. Иди-иди, я занят. Пойди, займись чем-нибудь полезным.
Обижается, вылетает в коридор, жалобно звенит оборванная занавесь, стеклянные шарики с треском прыгают по мраморному полу. К вечеру выясняется, что рассердившееся чудо не просто удрало буйствовать в Субуру, но позаимствовало лошадь в конюшне и ускакало. Можно даже не гадать на бараньей лопатке и куриных потрохах, куда именно. В Байи, приморский городок, на виллу семейства своей ненаглядной Клодии. С тем, чтобы вернуться спустя декаду и с порога проорать на весь дом: они разругались вдрызг, больше он слова доброго не скажет об этой дочери ехидны, и вообще, почему ты меня не остановил?
- Разве надо было? Твои ошибки – это только твои ошибки.
- Тьфу на тебя много сотен раз. Язва. Новое слушать будешь? Или опять по уши и ниже занят спасением очередного любителя запускать руку в общественную казну и присваивать подношения богам?
- Воры и растратчики не в силах выдержать конкуренции с твоими стихами. Читай, не томи.
Гаю Валерию не досталось ни богатого на россыпь интонаций выразительного голоса Квинта, ни умения играть на нем, как на небывалом инструменте, завораживая толпу, убедительно доказывая, что черное – это белое и наоборот. Он читает, словно продолжая течение беседы, может досадливо ругнуться, забыв нужное слово или решив, что получившаяся строка его совершенно не устраивает.
- Гай, фразу так не строят. Это грамматически неверно и…
- Зато мне нравится! – упрямо сведенные к переносице брови. – Сам послушай, насколько лучше звучит.
- Может быть, и лучше, но существуют определенные правила, которые не тебе менять.
Пауза на пару ударов сердца, смешок – и мгновенно рожденное ехидное четверостишие, передразнивающее ораторскую манеру самого Квинта, пересыпанное его излюбленными словечками.
- Не жаль тебе тратить талант на такие пустяки. По-моему, ты задался целью высмеять всех и каждого, кто имел несчастье показаться на Форуме и пришелся тебе не по душе, - протянутая рука снисходительно треплет черные кудряшки, от которых вечно пахнет дымком и пылью городских улиц. Почему-то никаким азианским благовониям не перешибить этот терпкий, кисловатый запах, запах мокрой овечьей шерсти и чадящего очага.
Самое удивительное кроется в том, что спустя месяц-другой, когда новая придумка Гая расползется по Городу, именно так и начнут говорить – и на рынках, и на Форуме. Словно достаточно было придти самоуверенному юнцу, переставить привычным слова на свой лад, заставить их засверкать по-новому – и щедрым жестом швырнуть в толпу, мол, берите и пользуйтесь, мне не жалко.
Долгие зимние вечера, успокаивающий стук дождя по планкам деревянных ставень, тепло жаровни, тепло спящего рядом человека.
Куда все подевалось, когда успело протечь сквозь пальцы пригоршней мокрого песка с крохотным, но такими острыми ракушками в нем?
Гай возвращается из очередной поездки в веселые Байи, поездки, затянувшейся почти на два десятка дней. Дом тоскует без него, все идет как-то не так, и хозяин дома тоже тоскует, но – чувства не для того, чтобы выказывать их, чувства должны притаиться и ожидать своего часа. Возвращается неожиданно притихшим и растерянным, на удивление вежливо стучится в двери библиотеки-таблиниума:
- Можно с тобой поговорить?
Ему не свойственны долгие хождения вокруг да около, даже когда речь заходит о необходимости отдать его долги – в последний раз, разумеется. Однако сейчас он начинает говорить и сбивается, умолкает надолго, прежде чем вытолкнуть из себя:
- Мне не нравится, как там пошли дела. Нет, мы не поссорились. Нет, все гораздо хуже. Ты… ты не слишком занят, ну, ты мог бы взяться за защиту?..
- Кого? Гай, говори ты толком! Carissime, ты что-то натворил? Опять болтал без удержу и разозлил кого-нибудь?
Тягостный разговор тянется почти полночи: Гай мнется и запинается, то ли не желая, то ли не зная, как ответить на вопросы, и можно придти к единственному выводу: его ненаглядная Клодия, веселая вдова сенатора, умудрилась накликать на свою вздорную белокурую голову серьезную беду.
- Я подумаю, - иного ответа дать сейчас, не зная всех обстоятельств произошедшего, невозможно.
Так начинается кошмар – тихо, почти незаметно, перетекая через порог змейкой отравленного дыма, превращая жизнь в страшный сон наяву. Кошмар, длящийся с января по начало апреля, с каждым днем неумолимо затягивающий в себя все больше и больше людей, как затягивает корабли чудовищный водоворот в проливе между Сицилией и Италией. Нелепая ссора между вдовой и ее сердечным дружком, каких в Городе происходит по сотне раз на дню, обрастает неведомыми доселе подробностями, разбухает, катится грязевой лавиной вниз по склону, сметая все на своем пути.
Гай мечется между той и другим - нелепо, бесполезно, бессмысленно, дурея и дурнея, исходя злостью на глупость мужчин и женщин, огрызаясь, всякий вечер повторяя один и тот же вопрос:
- Почему ты не вмешаешься? Почему?! Все знают, ты при желании способен поставить Рому на четыре кости и выебать, а она слова против не вякнет! Ты знаешь всех, все знают тебя! Почему ты молчишь? Ты же можешь прекратить все это, едва пошевелив пальцем!
- У твоей дорогой полно защитников, рьяно хлопочущих о спасении ее прекрасной задницы. Мои услуги там не требуются. Вдовица не посылала за мной и не предлагала обсудить гонорар за мои труды. Все обойдется. Может, тебе лучше уехать на время, а? Съезди домой, проведай родных, они, должно быть, соскучились по тебе.
- Никуда я не поеду.
- Тогда возьми себя в руки и перестань орать. Можешь передать ей мой совет, причем совершенно бесплатный: впредь пусть не треплется спьяну.
Люди-щепки в клокочущей воронке Города.
Лучший и хитроумнейший среди адвокатов Рима, Квинт Гортензий, упорно хранит молчание. Молва потихоньку, украдкой, шелестит о том, что Квинту больше ни до чего нет дела, кроме своих обширных владений и своих виноградников, да еще общества молодого приятеля и воспоминаний о былых победах. Квинт добровольно уступил первенство более младшему, но куда более настырному сопернику – соратнику Марку Туллию Цицерону, ушел в золотую тень скопленного богатства. Да и то сказать, кто еще может похвастаться почти тремя десятками проведенных на Ростре лет и таким числом выигранных дел? Все мы не молодеем, даже несравненный Квинт. Теперь он предпочитает созерцать кипение городской жизни издалека, и его можно понять. Все ушло, все в прошлом.
 - Да ты просто боишься! – в припадке нерассуждающей ярости кричит Гай. Апрель за окнами, буйство распускающейся зелени в саду за домом, шум Города, грохот его повозок и людской гомон, долетающий даже сюда. – За три месяца ты не сделал ровным счетом ничего! То ты уехал на виллу, то размышляешь, то у тебя голова болит, то живот пучит, то разлитие желчи и ты никого не желаешь видеть! Тебе все равно, тебе наплевать на всех, тебя ничего не касается! Все, что ты хочешь – это спать со мной и…
- Замолчи, - в пределах дома Квинт никогда не повышает голоса – нет необходимости. Но сейчас его свистяще-приглушенное «умолкни» звучит так, что Гай осекается, подавившись невысказанным возмущением. – Хоть раз в жизни выслушай хоть кого-нибудь, помимо себя самого. Мне трудно понять, как можно прожить в Городе почти четыре года – и так и не научиться обращать внимание на то, что происходит вокруг. Если Рим захватят галлы или британцы, ты будешь единственным, кто умудрится этого не заметить! Потому что ты, видите ли, занят – своими стихами, пьянками, этой непотребной девкой за четверть асса…
- И ты туда же, - зло скалится Гай.
- Потому что в кои веки это чистой воды правда. Клодия ничуть не хуже и не лучше других женщин, но дело сейчас не в ней. Не в ней, можешь ты это понять? Дело в тебе. В том, что я не могу до бесконечности покрывать твои бездумные выходки, заступаться за тебя, убеждать, что не стоит из-за пары оскорбительных строк сворачивать тебе шею, когда ты тащишься из Субуры домой, ничего не соображая, - таким голосом можно гвозди забивать, и не мягкие бронзовые, но твердые, из черного железа, что не гнутся, даже входя в камень, но раскалывая его в мелкий гравий. – Сarissime, одумайся же ты наконец. Полагаешь, это было легко – добиться того, чтобы тебя оставили в покое? При твоем стремлении оправдать ее любой ценой? У тебя хватило бы выдержки отрицать все, повторяя раз за разом, якобы ничего не было, все клевета и вымыслы, в Байях вы исключительно беседовали о возвышенном, а старик Метелл помер, отведав несвежих грибков?
- А? – искреннее, растерянное недоумение. – Ты о чем?
- Все о том же, не прикидывайся. Я не знаю и не желаю знать, кого из вас осенила эта светлая мысль – ее, тебя или Марка. Вам повезло, вы умудрились выйти сухими из воды, а вот ума держать язык за зубами вам недостало.
- Но я…
- Не перебивай. Выйди ты свидетелем и заговори, ты очень скоро превратил бы судилище в уличный балаган. Да, ты бы уязвил всех, от претора до адвоката обвиняемого, а слушатели бы очень веселились. А потом ты бы проболтался. Ты бы непременно проболтался, и мигом превратился бы из свидетеля в соучастника, а неуемный Стручок вытряхнул из тебя все, что ты знаешь. Да, с ней все кончено, но пока ты помалкиваешь, ее при любом исходе дела оставят в живых. Она лишится части имущества, ее вышлют из Города в отдаленную провинцию, ее репутацию растопчут в уличной грязи – но и только. Она останется жива. Если же прозвучит обвинение в убийстве, вы пропали. И она, и ты заодно с ней. Тебе это никогда не приходило в голову?
Молчит, смотрит растерянно и подслеповато, глаза в окоеме темных пятен.
- Слишком многие пострадали от твоего не в меру острого языка. Тот же Стручок с величайшим удовольствием разделал бы тебя на мелкие кусочки - за все ваши выходки, за все ехидства и поношения в его адрес… Долго перечислять, я верю, тебе лучше знать, за что он тебя терпеть не может. Чтобы духу твоего тут не было, а если бы о тебе и остались воспоминания, то только скверные. Но семейство твоей ненаглядной он не ненавидит еще больше. Если бы ты хоть на миг дал себе труд задуматься и вспомнил, что тут творилось года два тому…
- Я помню, - нерешительно заикается Гай.
- Правда? – ровный голос наливается язвительностью. – Тогда ответь-ка мне, кому пришлось сломя голову улепетывать из Города? Чей дом спалили по наущению братца твоей дорогой Клодии - можешь сходить полюбоваться на живописное пепелище, это не так далеко отсюда? И кто же с преогромной радостью воспользовался подвернувшимся удачным случаем отомстить? Добавь сюда еще и то, что у твоей обожаемой была возможность обернуться эдакой венериной голубицей и символом примирения, однако она не пожелала проявить если не благосклонность, то хотя бы предусмотрительность. Теперь Клодии и собирать урожай драконьих зубов, которые разбрасывала не она. Но, carissime, я не желаю, чтобы ты тащил следом за ней корзинку. Поэтому мы – и я, и ты – разумно промолчим.
- Разумно - или трусливо? Она всего лишь женщина в мужских играх…
- Это не помешало ей избавиться от мужа, заморочить голову тебе и в довершение всего рухнуть в выкопанную собственными руками яму.
- Она не морочила мне голову! Никогда! Я знаю, что она такое, знаю все ее недостатки наперечет, но я… я просто люблю ее.
В кои веки привычная сдержанность Квинта дает трещину.
- Любишь? Гай, да ты выдумал ее, эту свою любовь, от первого до последнего слова! Только потому, что она мимоходом тебе улыбнулась и милостиво позволяла изображать коврик под своими ногами! Все эти тысячи поцелуев, все чувства, что ты выставил напоказ всему Городу – все это существует только в твоем воображении! Ты для нее не больше, чем певчая птичка, забава на пару дней, о которой вспоминают за отсутствием других развлечений!
Ревность, злость, досада – кто из них наконец сумел подать свой голос? Вечное потаенное раздражение – отчего все достается ей, ни за что, просто так? Ей, отродясь не способной по скудоумию оценить по достоинству незаслуженного подарка Фортуны, и не желающей даже самую малость позаботиться о нем? Ей не требовалось даже пальцем лишний раз пошевелить, чтобы Гай со всех ног мчался к ее порогу. А сколько времени ушло у него, чтобы приучить это взбалмошное создание к себе, очаровать, заронить семена привязанности, только сейчас взошедшие долгожданным урожаем…
Пожалуй, теперь Квинт намного лучше понимал тех своих знакомых и клиентов, для которых визгливый, требовательный вопль алчности: «Мое, не отдам, не поделюсь даже каплей и крошкой, руки прочь!» напрочь заглушал голос здравого смысла и совести. И неважно, о чем шла речь, о драгоценных камнях, золотой статуе или живом человеке. Порой ему тоже нестерпимо хотелось замкнуть Гая в своем доме, как трепещущую свечу замыкают в алебастровом светильнике, удержав и сохранив его свет только для себя.
 - Для своей же собственной пользы ты не станешь вмешиваться туда, где ничего не понимаешь. Эта семейка давно напрашивалась на хорошую трепку – вот они ее завтра и получат. Пожалуй, я даже схожу полюбоваться на триумф Стручка – мне это не составит труда, а ему в кои веки будет приятно. Ты сделаешь мне большое одолжение, если останешься дома. Там и без тебя будет, кому поорать во всю глотку.
- Ты мне указываешь?
- Всего лишь прошу. Да, я знаю, тебе тяжело, но пройдет время и все забудется…
- Катись ты со своими утешениями… Стручку в задницу, - через плечо огрызнулся Гай. На сей раз он не грохнул дверями, и доски пола в коридоре отозвались на перестук шагов не привычной торопливой мелодией, но вымученным, неровным скрипом, похожим на дергающую зубную боль.
….Гай спал посреди пестрой груды разбросанных подушек, сны его были тягостными и выматывающими, и даже у Квинта не было власти спасти друга от его же собственных видений. Только смотреть, терпеливо дожидаясь в золотистом полусумраке маленькой спальни, когда Гай Валерий проснется. Ему не было свойственное долгое выныривание из глубин сновидений – Гаю было достаточно распахнуть глаза, ехидно улыбнуться миру, мгновенно вспомнив, где он и что натворил вчера вечером, перед тем как свалиться физиономией в подушку.
Осознав, что в кресле, придвинутом вплотную к постели, кто-то сидит, Гай неловко потянул на себя сбившееся покрывало. Прежде он не стеснялся своей наготы, преспокойно валяясь на бортике садового бассейна, читая или работая над новым стихотворением, резким движением вскидывая голову, чтобы озорно покоситься на приближающегося хозяина дома. Но сейчас – сейчас он сам понимал, что смотреть на его торчащие наружу ребра неприятно, и пытался спрятаться, как поступают забивающиеся в нору больные и страдающие животные. Разменявший шестой десяток лет Квинт Гортензий выглядел куда лучше, чем его приятель, бывший вдвое моложе – и ему категорически не нравилось это жутковатое болезненное состояние, в которое за два месяца умудрился загнать себя Гай. Серые с голубизной глаза встретились с некогда ярко-черными, похожими на лучшие сицилийские оливки, но ставшие теперь мутными, подернутыми рыхлой желтизной, какая бывает на заплесневелых фруктах. Гай медленно сморгнул, качнул головой – мол, уйди, оставь меня, не хочу тебя видеть, вообще ничего не хочу…
- Знаешь, carissime, когда ты только появился в моем доме… я дал обещание, что никогда тебя не обижу, - спокойным, дружелюбным голосом произносит Квинт.
- Кому? – вяло осведомляется Гай. – Не мне, это точно. Я бы запомнил.
- Себе самому. Гортензии. Или богам. Хотя к старости я все чаще сомневаюсь в их присутствии.
- Ты вовсе не старый. И что? – Гай неловко дергается под покрывалом, пытаясь сесть.
- А что, что я его нарушил. Злонамеренно и сознательно, в трезвом уме и здравой памяти. Из-за тебя. Ради тебя.
- Сегодня все будет решено? – помолчав, спрашивает Гай. – Адвокат обвиняемого произнес заключительную речь, и претор вынесет приговор? Ты пойдешь со мной, - не вопрос и не просьба, но почти приказание.
- Пойду.

Сбежавшиеся на Форум зеваки косятся на них с изумлением – великому оратору, пусть и ушедшему на покой, как-то невместно слушать выступление коллеги с задних рядов, не пытаясь занять свое законное место на скамьях перед самой Рострой. Толпа ожидает вмешательства или скандала, горожане выжидающе таращатся на Валерия Катулла, ну как же, признанный острейший и ядовитейший язык Города сумрачно помалкивает, слушая, как поносят его подругу, его музу и любимую. Претору и публике было нынче явлено все – и живописные подробности ночей в веселых Байях, и призванные в свидетели знатные предки Клодии, бесконечная глубина ее падения и злокозненность нрава…
- А тебя не позвали свечку держать, вот горе-то, и откуда ты тогда все разузнал? – бормочет Гай, но смотрит, слушает, точно заледенев душой и лицом.
Женщина под покрывалом молчит, больше не стараясь прервать гладко льющуюся речь оратора хотя бы единым словечком, как она отчаянно пыталась это делать в начале процесса. Молчит и ее защитник, ее родной младший брат, Клодий Красавчик, только смазливая физиономия меняется в цвете от багрового до оттенка скисшего молока. Город орет и одобрительно топочет ногами, свистит и улюлюкает, мечет на Ростру гнилые овощи и пустые кувшины, норовя попасть в неподвижную женщину. Несколько человек молчат, их молчание теряется в общем шуме.
Чудовищный водоворот утихает, на поверхности играющего солнечными зайчиками моря плавают обломки разбитого судна, мачта с сорванным парусом, сундуки, чудом уцелевшие матросы и пассажиры. Море забрало причитающуюся ему мзду, и тем кораблям, что пройдут здесь, больше ничего не угрожает.
 «Не уходи, не оставляй меня, попытайся понять – так будет лучше, она ничего не даст тебе, но отберет все, даже не понимая, что именно губит…»
Приговор встречается такими оглушительными воплями, что привыкшие ко всему рыночные голуби с треском крыльев стаей взвиваются с мостовых и карнизов, и заполошно кружат над головами. Порок наказан по достоинству, что послужит несомненным примером для тех неразумных женщин, что попытаются последовать примеру злосчастной Клодии Пульхры Метеллы. Заодно уж гражданам с короткой памятью напомнили, кто лучший оратор в Городе – дабы впредь не возникало сомнений.
Рисунок на доме подле Ростры закрасили уже на другой день. Теперь на стене красовался достойнейший Цицерон, более похожий не на себя самого, а на гневного Юпитера, который чуть ли молнии не метал, и спасавшаяся бегством преступница. Причем почему-то не одна, а целый десяток.
- Квинт, хочешь послушать новенькое?
- Конечно.
Глуховатый, не слишком-то приятный уху голос, не читающий, но выплевывающий слово за словом:

- Dissertissime Romuli nepotum,
quot sunt quotque fuere, Marce Tulli,
quotque post aliis erunt in annis,
gratias tibi maximas Catullus agit
pessimus ommum poeta,
tanto pessimus omnium poeta
quanto tu optimus omnium patronus.

(Говорливейший меж потомков Рема,
Тех, кто есть и кто был, и тех, кто будет
В дни грядущие, - будь здоров, Марк Туллий,
И прими от Катулла благодарность.
Из поэтов - поэт он самый худший,
Как и ты - из ходатаев наилучший.

       Перевод А.И. Пиотровского).

- Carissime, нельзя использовать в семи строчках столько превосходных степеней подряд.
- Мне – можно.