От шести до восьми. Счастливое детство. 2

Виктор Сорокин
От шести до восьми. Счастливое детство. (2).

Лето 1947 года

В шесть лет я еще не умел произносить букву «р» и страдал плохим произношением. Как-то бабушка поручила мне позвать к завтраку дедушку, который через дорогу от дома клепал обручи для колхозных бочек. И вот, помню, на полпути я ему кричу: «Дедушка, иди затыкать!» (это – вместо «завтракать»).

Однажды бабушка взяла меня с собою «в полдня» – доить корову, находившуюся на выпасе в деревенском стаде километрах в двух от дома. Перебравшись через реку, мы пошли по прямому большаку Чероковского бугра. Стояла сильная жара, и я быстро устал и то и дело садился на землю. Не помню, пришлось ли бабушке нести меня на спине, но помню, что она со мной намучилась и потом долго не брала с собой. (Кстати, по воспоминаниям бабушки, именно на этом большаке ее бабушку чуть не загрызли волки. Прапрабабушка распростилась с жизнью и уткнулась лицом в землю, но все волки из стаи, подойдя к ней, лишь «отметили» ее тулуп…)

А чуть позже кто-то (возможно, дядя Сережа) взял меня с собою в поле на косьбу ржи – вероятно, для того, чтобы отвезти работникам горячий обед. Мужики косили косами, а женщины связывали рожь в снопы и ставили их шатрами. Потом снопы укладывали на подводы и везли на ток, где их вершинами укладывали на половики и вручную обмолачивали цепами – ручным орудием для молотьбы, состоящим из длинной деревянной ручки и прикрепленного к ней ремнем деревянного била. (В моем детстве слово «цеп» было столь общеизвестно, что в букваре на букву «мягкий знак» рисовались с противопоставлением две картинки с изображением цепа и цепи…)
Обмолоченное зерно ссыпалось в высокую кучу, и для нас, детей, было запредельным удовольствием кувыркаться в ней (за что, замечу, взрослые нисколько нас не ругали).

Из кучи грязное зерно забирали и пропускали через веялку, которую две женщины, стоя лицом друг к другу, крутили вручную. (На следующий год были построены две риги, и веялки стали крутиться при помощи конной тяги: под полом риги четыре лошади, привязанные к четырем концам двух пронзенных через ось радиальных балок, ходили по кругу, вращая ось риги.) Провеянное зерно ссыпалось в мешки.

Однажды меня, шестилетнего ребенка, кувыркавшегося в зерновой горке вместе с другими детьми лет восьми, посадили на лошадь (разумеется, без седла), и мы повели лошадей на водопой. Я чувствовал, что выполняю полезное дело и был очень горд.

Со стороны улицы, по углам нашего маленького квадратного двора – метров пятнадцать на пятнадцать – находились два подвала: слева, в крошечном палисаднике перед домом, – наш, справа – Носковых. Подвал Носковых был без двери, не использовался, и в нем всегда стояла вода до самых колен. В прохладной воде подвала жили и размножались полчища лягушек, которые насыщали своим запахом все сводчатое пространство подвала. Иногда они устраивали буйный концерт. Благо, что выход был направлен в сторону дороги, за которой сразу же начинался крутой спуск к реке. Стоило в подвале произнести даже тихий звук, как раздавалось гулкое и долгое эхо.

Но истинным чудом этого подвала был большой камень, лежащий справа от входа: если по нему ударить другим камнем и прислониться ухом, то можно было долго слушать его чистое «колокольное» звучание. (По возвращении в Подмосковье я, разумеется, забыл этот эпизод, но много лет спустя, читая рассказ А.Грина «Словоохотливый домовой», вспомнил и о своем камне.)

После весенней распутицы первым просыхал верх подвала Носковых, являвшийся частью нашего дворика, ограниченного с правого бока глухой стеной их дома. Здесь собирались девочки со всей нашей части деревни (Азаровки) и целыми днями играли в классики, в веревочку и в мячик. Все эти игры состояли из многих этапов.

В тыльной части двора между нашим домом и забором Носковых был плетень, отгораживающий огород сотки на четыре-пять, за которым начиналось колхозное поле, засеянное в то лето коноплей. На огороде выращивали в основном лук, укроп, огурцы, редьку, репу и морковь (картофель и капусту сажали где-то в другом месте). Фруктов и ягодников, не считая двух кустиков черной смородины, не было (возможно, из-за больших налогов на фруктовые деревья), хотя почва являлась почти черноземом.
Лен и коноплю понемногу выращивали в деревне всегда – для производства собственных веревок и ткани. И потому у стены хлева, во дворике, стояла мялка – пугающее, похожее на козу деревянное устройство на четырех ногах для ломки стеблей льна и конопли. От мялки веяло глубокой древностью – дубовая древесина была серой и гладкой.

У бабушки с дедушкой был сундук. Однажды он почему-то оказался пустым – возможно, его опустошили для просушки. И вот я залез в этот сундук и… притаился. Через час мое отсутствие заметили взрослые и начали меня искать. Но я как сквозь землю провалился. Осмотрели весь скотный двор, ходили на речку, прошли по всей деревне… Но я молчал, как партизан. Правда, потом сам вылез. Возможно, из моего убежища меня выгнал голод. Что меня толкнуло залезть в сундук? Объяснения своему поступку я не могу найти и сегодня.

В июле началась сильная засуха, и, чтобы умилостивить Всевышнего, был организован Крестный ход. Вместе со всеми участвовал в нем и я (рядом с бабушкой). Главное действо происходило на ровном месте за пределами деревни, перед отвесным обрывом к речке с волнующим видом на Чероковский бугор. Со стороны бугра большая толпа людей смотрелась, наверное, весьма величественно – как, наверное, остров Пасхи с моря.

В начале осени были проводы какого-то парня в армию. Его мать, убитая горем, носилась среди провожающих и голосила на всю деревню. Картина запомнилась своей нервозностью, которая в нашем доме отсутствовала. В этот период у меня в деревне был только один враг – Митроша-рыжий. Мордастый мужик с огромной рыжей шевелюрой почему-то часто заглядывал в наш дом и при этом, завидев меня, всегда угрожал: «Щас яйца вырежу!». Неистово крича, с перепугу я убегал и прятался. Бабушка с дедушкой несколько раз уговаривали его оставить меня в покое, но тот был неисправим…

Эта осень запомнилась мне еще и тем, что однажды я попал на какое-то пиршество в большой дом на Веневке. Почему-то меня не покидает ощущение, что именно в этом доме родилась моя мама и что в нем же жила семья родного брата моего дедушки. Возможно, в доме существовала убирающаяся перегородка между двумя половинами, так как в первой части огромной комнаты был длиннющий стол для взрослых, а во второй, меньшей, еще три стола для детей. Новая кухня всегда хорошо запоминается. А в тот день нас кормили свежими щами на насыщенном говяжьем бульоне. (Я помню почти каждый деликатес, отведанный мной до пятнадцати лет.)

Животных резали редко. На моих глазах закололи только большую свинью. Опаленные и прожаренные на огне свиные уши пользовались у детей особым спросом. Свинину солили в чане и хранили в подвале. А когда нам дали попробовать малосольную краснинку, то мы долго клянчили у бабушки добавку, и бабушка иногда сдавалась. Пять-семь овец растили в основном для шерсти. Сполна использовались даже птичьи потроха. Запомнились необыкновенно вкусные жареные куриные кишки.

Еще детям отдавали мочевые пузыри зарезанных животных. Пузыри истончали, отбивая их камнем на камне, а затем надували как воздушный шарик. А однажды (это было уже через восемь лет) мне удалось отведать очень вкусное блюдо под названием «жареное баранье муде» – именно так оно именовалось в книге «Царская кухня» (эпохи 18-го века). (Припомнилось вдруг блюдо из меню придорожного ресторанчика в глухом углу штата Мэн в США: «Яйца лося жареные. 1500 долл. Заказ принимается за двое суток…»)


Зима 1947-48

Не помню, чтобы у меня была какая-либо летняя и осенняя обувь. Кажется, до самого снега я бегал босиком. Однажды, проснувшись утром, я увидел, что грязь за окном покрыта белым, пушистым саваном. Было совершенно безветренно, и в воздухе висела какая-то тоскливая, заунывная тяжесть. Больше из уличных событий этой зимы я припомнить ничего не могу. Вся жизнь была сосредоточена в доме.

Однажды в доме появилось интересное сооружение – ткацкий станок. Ткала, кажется, бабушка и кто-то из теток. Станок и принцип его работы хорошо запомнился: два ряда суровых (льняных) ниток, проходящих поочередно один через другой под острым углом и образующих ромб, сквозь который пропускался челнок с намотанной на него полоской ткани. Потом нажималась педаль, и ряды ниток менялись местами, обхватывая тряпичную ленту как клещами. Так ткались разноцветные половики-дерюги, а также льняное полотно. Ткацкий станок пробыл в доме недели две, а потом так же быстро исчез.

Центром деревенской жизни зимой становилась, конечно, русская печь. В ее боковой части были углубления – «печурки», в которых ночью сушились мокрые варежки и валенки. Поверхность перед топкой называлась загнеткой; над нею вертикально шел дымоход с заслонкой; по бокам загнетки и под нею были ниши для чугунов и сковород. На кухне использовались следующие устройства: разных размеров рогачи – для захвата и поднятия чугунов; короткая и длинная чапелюшки – для захвата сковороды; деревянная лопата – для помещения и вытаскивания из печи хлебов; длинная кочерга… Еще в нижней части дымохода было отверстие, закрывавшееся обрезанной консервной банкой, в которую вставлялся патрубок самоварной трубы.

Не менее важным, после кулинарного, предназначением русской печи было то, что она выполняла функцию спального места. Спали на дерюгах не раздеваясь. Одеял не было, в случае большого холода укрывались тулупами. На печи умещалось шесть человек (правда, спать приходилось на боку). Еще двое (бабушка с дедушкой) спали на кровати, дядя Сережа с тетей Шурой – на полатях (двухэтажный деревянный настил между печью и стеной).

Когда на улице была непогода, мы с соседними детьми, нередко отсиживались на печи. Если с нами была сестра Тася, то она начинала выразительно и впечатляюще рассказывать сказки и страшные-престрашные истории.

Под нижними полатями, между печью и стеной дома, была закута (загон, большая клеть) для свиноматки с поросятами. Меня как магнитом тянуло к ним, и я мог сидеть в закуте часами, играя с поросятами.

Сзади закута была отгорожена от комнаты металлической сеткой с ячейками среднего размера, спереди – дверцей. И вот однажды, глядя на поросят из комнаты, я обнаружил диковинное явление: сетка стала видеться вдвое крупнее, вдвое ближе и как бы не на своем месте! И только после перевода взгляда на что-нибудь другое иллюзия исчезала. (Другое очарование стереоэффектом произошло через четверть века, когда в моих руках оказались стереоскопические фотографии швейцарских гор и озер начала двадцатого века: глядя куда-то вдаль за пару фотографий, я переносился чуть ли не реально в неведомую мне страну фантастического очарования…)

Как-то утром взрослые забегали: оказалось, отелилась корова. Я тоже пошел на двор. Дедушка вилами подцепил пуповину теленка, а бабушка перевязала ее у основания суровой ниткой. Потом дедушка пуповину перерезал и выбросил ее в навоз.
Помню, что на неделю-две теленка поместили в доме – отгородили уголок перед закутой. Надо сказать, что с рождением теленка молоко резко изменило свой вкус – ухудшился. Но ведь другого не было!..

Иногда на дедушку выпадала очередь охранять деревню. От кого – не знаю, может, от волков, ибо о ворах и разбойниках никто ничего не говорил. Собираясь на «вахту», дедушка брал с собой керосиновый фонарь, защищенный с четырех сторон стеклами – чтобы его не задувал ветер. А кроме этого, он брал с собой странное устройство – колотушку. Колотушка была похожа на кухонную скалку, внутри которой был продольный вырез, в котором на двух растянутых веревочках болтался «язык». Если колотушкой потрясти, то язык громко ударялся о боковинки колотушки. И если мы, дети, слишком долго увлекались на печи сказками, то слышали, как вдоль деревни проходил деревенский сторож, время от времени гремя колотушкой.


Весна 1948 года

Помимо подвала, картошку хранили еще в земляных ямах. После засыпки картошки в ямы, их накрывали от мороза толстым слоем соломы и сверху засыпали землей. Но как бы тщательно эта работа ни проводилась, мыши всегда находили путь в ямы. И вот когда весной ямы вскрывались, то заодно истреблялось и несметное количество мышей.

Однажды я отчудил такую штуку: десятка три дохлых мышей натаскал в нишу в стене дома (ниша была размером сантиметров в 30 на 30, и образовалась она потоками дождевой воды). Ну и, конечно же, вскоре от ниши завоняло падалью. Виновника вычислить никакого труда не составило, но вот почему я это сделал, не знаю.

В деревне я застал три Пасхи: 1947, 1948 и 1949 годов. Одну из них – скорее всего вторую – я запомнил хорошо.

Тети Шура, Настя и Люба ушли к ночи в Крапивну (районный центр в семи километрах от дома) святить пасхальные яства и вернулись лишь часов в пять утра. Вместе с двоюродными сестрами я был разбужен пришедшими. В доме стояла праздничная атмосфера. Утро было очаровательным: восход был каким-то особенно освежающим. Праздничный стол, уже накрытый в доме, перенесли на улицу.

Конечно, нас, детей, более всего привлекали красно-коричневые яйца, крашеные накануне бабушкой в отваре луковой шелухи. (Шелуха хранилась в белом мешочке, и запущенная в мешочек рука испытывала странное ощущение.) Разобрав яйца, все начинали испытывать их на прочность, ударяя о другие яйца. Разбитое яйцо должно было переходить победителю, но это только на словах. (А когда-то это осуществлялось и на деле. Отчим рассказывал, что на его родине, в Рязанской губернии, хитрые мужики заливали опустошенную скорлупу воском.)

Помимо пасхи, кулича и яиц, бабушка пекла еще необыкновенно душистые и вкусные лепешки и «жаворонки» – на простокваше с добавкой пищевой соды (спустя годы я припомнил ее привкус). На лепешках делали ромбические насечки ножом, а «жаворонки» представляли собой одинарный узел из тестовой колбаски; верхний конец колбаски делался в форме головы птицы с глазами. Однако вкуснее лепешек нам казалась сладкая ржаная опара – тесто, из которого пекли деревенский хлеб.

Возможно, в этот праздник мне удалось попробовать сделанную где-то в деревне вишневую наливку. Ее фантастический букет остался в памяти на всю жизнь, тем более, что впоследствии я подобного вкуса и аромата больше не встречал ни разу.

У нас в доме жил еще черный кот. Кот как кот, спал на печи вместе с нами. Но однажды кот исчез. Самые тщательные поиски по всей деревне успехом не увенчались – ни живого, ни мертвого. Никто из деревенских его не видел. И постепенно мы о нем забыли. Возможно, от голодной жизни он ушел на откорм куда-нибудь в дальнее поле и поселился в стоге соломы, кишащим мышами…

Не могу объяснить почему, но меня никогда не тянуло давать людям прозвища. Но мне его вешали. Однажды я вышел из дому в высокой то ли поповской, то ли купеческой шапке, в которой бабушка хранила яйца. Завидев меня, ровесники прилепили: «поп»! И даже когда я через шесть лет отсутствия приеду в Малынь, все, даже взрослые, будут меня называть не иначе как Попом.

Продолжение следует.

============

На фото: Почти как в моем детстве, но только через двадцать лет (1968) – это уже не я с моими двоюродными сестрами, а наши дети… Угол дома Сорокиных. Первые три окна – наши, далее – половина Мухиных. Великолепный клен напротив их первого окна уже спилили. Под водосточной трубой – бочка для дождевой воды. Электричество уже провели, а воду еще надо ждать…