Игры для взрослых

Лясковская Юлия
"ИГЛЫ ДЛЯ ВЗРОСЛЫХ"
Я очнулся рано утром,
Я увидел небо в открытую дверь.
Это не значит почти ничего
Кроме того, что, возможно, я буду жить...
"Nautilus Pompilius"

       Трещинка на потолке начиналась в левом углу комнаты. Сначала она была словно легкая карандашная черта, но затем становилась толще, у лампы она разделялась сразу на три ветви. Первая ветвь в свою очередь разделялась еще на четыре ветви поменьше, вторая - на пять и третья аж на восемь тонких веточек.
       Над его кроватью трещинки сливались и венами уходили под побелку, и побелка вздувалась, прося иглы и дури.
       А еще она, вздувшаяся, медленно осыпалась на пол и на его кровать, и на его лицо, и когда он в очередной раз просыпался, то чувствовал на щеках и на лбу ее легкие паутинки. И он думал: Вот то, что меня ждет. И моя кожа будет лопаться и осыпаться. Листьями.
       Он даже представлял, как это будет.
И каждый раз это было по-разному.
Страшно, странно, смешно.
       Он только не решил, будет ли это больно. Пока боли не было. Но это пока. Он смотрел на вены на потолке и говорил потолку: У тебя классные вены! Он смотрел на лампу. Лампа не горела. Он не включал ее после одного случая. Тогда ему было очень плохо, и он лежал на полу, в собственной блевоте, и лампа над ним горела ярко, и он видел ее даже когда закрывал глаза. Ему казалось, что у него нет век, и веки у него прозрачные, и кожа на лице и на скулах особенно обгорела и потрескалась, как сухая земля. И ему казалось, что у него нет ног и вместо ног корни, и корни прочно вросли в пол, и даже волосы вросли в пол. Он лежал и смотрел на лампу и даже не мог голову повернуть, не мог даже сделать так, чтобы не смотреть не нее. Ему казалось, он ослепнет. Ему казалось, он ослеп. Но лампочка не выдержала первой: она взорвалась, разлетелась на маленькие, острые и горячие пули. И сок этих пуль брызнул ему прямо в лицо, и на грудь, на руки...
       Все его лицо было в крови, и руки были в крови... С тех пор он никогда не включал лампу.
Он не мог терпеть боль. Любую. Но боли было все равно, любит он ее или ненавидит. Она проникла к нему в кровь сладостным вирусом и проросла в каждой его клеточке и убила каждую его клеточку. И теперь была с ним всегда. От боли он не мог стоять, говорить, боль была с ним, даже когда он смотрел на трещинки на потолке. От боли он хотел умереть. Часто, очень часто, слишком часто его вены просили, требовали, умоляли не иглы, а ножа.
Сначала он пытался их усмирить, он говорил с ними, грозился отшлепать как детей, потом уступил, потом ему стало все равно.
Ему и сейчас было все равно. Он мог умереть каждый день.
И он умирал каждый день.


       Она вошла без стука и села к нему на кровать. Он смотрел на нее и не мог понять: она это или не она. Все вокруг было плоским как на листе бумаги, как в устаревших компьютерных играх и серым как в дыму. Он с трудом мог различить ее лицо. Оно тоже было плоским, но он видел, как дышит каждая ее пора, и видел, как течет кровь у нее под кожей.
Она взяла его за руку. Ее пальцы были прохладные и упругие как виноградины.
-Братик...
Ее тихий голос шуршал, словно накрахмаленная юбка или крылья большой летучей мыши.
-Я рад тебе. - Он постарался улыбнуться и легонько сжал ее пальцы. Слова не давались ему, они бегали от него по темной комнате сознания и кричали: Догони! Попробуй! Он силой выталкивал их через горло, словно непереваренные куски пищи, они царапались и упирались.
-Хочешь пить? - спросила сестра. Он кивнул. Она вытащила из сумочки бутылку, и, пока он пил, заботливо придерживала ему голову. Он пил жадно, и выпил почти полбутылки и оттолкнул бутылку лишь потому, что его стало тошнить.
-Лучше?
Он покачал головой.
-Я принесла тебе деньги. Немного. Сколько смогла. Сам понимаешь.
Он не понимал. Он видел колечки звуков, они, как колечки дыма, выходили изо рта сестры, становились больше, больше и доходили до него лишь сладковатым запахом, отголосками букв.
Сестра продолжала:
-Еще здесь сигареты, шприцы, еда. Еда в пакете. Пакет у окна. Потом посмотришь. - Сестра замолчала, потом выдохнула - Еще про тебя мать спрашивала.
-Что именно?
-Спросила, знаю ли я, где ты.
-А ты?
-Сказала, что ты умер.
-А она?
-Сказала: «Слава Богу!"
       Веки накрыли его глаза темнотой. Он не мог их поднять. Он чувствовал в себе Приближение, чувствовал эту поднимающуюся волну, которая скоро накроет его с головой. Кровать мягко качнулась - это встала сестра. Но она продолжала качаться - все сильнее и сильнее, как гамак. Из темноты донеслось:
-Как это?
Он с трудом разомкнул запекшиеся искусанные губы.
-Ты уже спрашивала...
-Нет, как это ТЕПЕРЬ?
-Теперь?
Да, теперь.
-Будто стреляешь в себя. И чувствуешь, как пуля летит по твоей крови к твоей голове и разрывается там, на тысячу осколков и ломает, кусает, рвет тебя в клочья...
-А потом?
-А потом - ничего. Тишина и потолок и стены...
Он почувствовал, что она целует его в лоб. Почувствовал ее губы.
-Я люблю тебя, братик. Но я хочу, чтобы ты умер...


       Он проснулся, когда начался дождь. В комнате было холодно, и капли были холодные, и скоро все лицо его стало мокрым и холодным. Словно от слез. Он вытер воду со щек и открыл глаза. Было странно. Шел дождь, и светили звезды, и звезды были большие и выпуклые как глаза. И одна звезда была прямо над его кроватью, и он мог ясно видеть, как дождинки скатываются от края звезды к ее центру и висят там неподвижно вниз головой, а потом медленно отрываются. Дождинки с этой звезды падали ему прямо на лоб. И разбивались о его кожу, словно хрустальные. И шелест дождя был вовсе не шелестом, а звоном лопающихся хрустальных капелек. Было красиво. Прямо дух захватывало! И эти звезды, и этот дождь, и эта ночь. И он подумал: Неплохо было бы умереть этой ночью. Даже хорошо.
Очень хорошо.
Приятно.


       Ночью приходили мыши. Дождь не испугал их. Они приходили, бегали по полу, по стенам и по потолку, они залезли в пакет с едой и очень долго шуршали там. Сначала они съели то, что было повкусней, а потом съели и остальное. Когда он свесил руку с кровати и принялся стучать по полу, пытаясь испугать мышей, мыши не испугались. Они даже приходили к нему по одной, выстаиваясь в очередь, чтобы понюхать его руку.
Еще, конечно, были тараканы. Большие, коричневые тараканы с лоснящимися боками. Они сидели на стене у его кровати, сидели неподвижно, лишь нервно подергивая усиками, и смотрели на него голодными блестящими глазами.
Он очень боялся тараканов. Он думал, что стоит ему заснуть, и тараканы заберутся к нему в рот, в уши, в вены...
       Поэтому он никогда не спал по ночам. И тараканы не спали. Они сидели на стене. И ждали. Они смотрели на него. Нагло, внимательно. Они хотели забраться к нему в вены. И он это знал и не спал и ждал рассвета. И на рассвете тараканы уходили. Неспешно. Чтобы вечером опять прийти. Тараканы умели ждать и не теряли надежды.


       Он не знал, хотел бы он еще ее увидеть. Он прекрасно помнил, когда видел ее в последний раз. Это было сегодня, в этот самый день, но два года назад. Он лежал на кровати, и у него были сломаны два ребра и рука, и лицо было все опухшее и разбитое, и он почти ничего не видел. Одним глазом - совсем ничего, только свет и тень, а другим – чуть - чуть. При каждом вдохе он чувствовал как неохотно, со скрипом раздвигаются его ребра, при выдохе - слышал свист, с которым выходил горячий воздух. Ему казалось, что легкие у него проколоты осколками ребер и похожи на полусдувшиеся резиновые мячики. Рукой он даже пошевелить не мог. Она была сломана в предплечье, отекла, стала желто-синей и лежала на одеяле, словно отрубленное щупальце большого осьминога. Это была правая рука и на ней сидели жирные мясные мухи, а он даже не мог их согнать. Это была правая рука, и он прекрасно знал, почему брат сломал ему именно ее. Он не мог колоться левой рукой.
       Собственный брат сломал ему руку, и ребра, и разбил лицо. Это ему ничего не стоило, ведь брат занимался боксом, а он не занимался боксом и был под кайфом, и дури он купил на деньги, что взял у матери. Взял деньги из ее кошелька и деньги из прикроватной тумбочки и материно золото: обручальное кольцо, часы, серьги. Он успел потратить только деньги, и брат забрал и кольцо, и часы, и мамины серьги и сломал ему руку, легко, как спичку, и сломал ему два ребра и бил его головой о стену, пока сам не испачкался в крови и пока ему не стало противно.
       Мама пришла на следующий день. Она стояла около его кровати, но в отдалении, она ничего не говорила, а только смотрела на него. И он смотрел на нее и хотел увидеть выражение ее лица. Очень хотел увидеть выражение ее лица. И что-то на него вдруг накатило, он захотел, чтобы мама его обняла и поцеловала и прижала к себе как в детстве. И он протянул ей левую руку и сказал:
-Мама...
А она нагнулась к нему, и он увидел ее лицо близко и отчетливо, и увидел на ее лице только отвращение. Такое сильное отвращение, что ему стало больно. Намного больнее, чем когда брат избивал его. Так больно, что захотелось умереть. И он сказал:
-Мама... Убей меня... Задуши...
А она выпрямилась и передернула плечами:
-Я тебе не мать.
       И даже голос у нее не дрогнул. И даже голос у нее был холодным как лед. Она его презирала. Она его ненавидела. Он заплакал. И слезы его были едкие и соленые, и от них горело лицо, будто от кислоты. И она стояла и смотрела, как он плакал, а потом ушла. Она никогда больше не приходила и не спрашивала о нем, и он видел ее лишь мельком, прошлой осенью, на трамвайной остановке. Она была в светлом длинном пальто, и ему показалось, что она похудела, по - крайней мере, лицо у нее осунулось, и морщин стало больше. Она вышла из трамвая и быстро прошла мимо него. Она всегда быстро ходила. Он был уверен, что она его не заметила. Он хотел было бежать за ней, схватить ее за руку, но в последний момент вспомнил. Вспомнил то, что теперь помнил постоянно, то, что теперь крутилось в его мозгу. Вспомнил это ужасное, холодное, равнодушное "Я тебе не мать".
Тогда на трамвайной остановке, увешанной серыми листовками и изрисованной свастикой, он внезапно понял как одинок. Ощутил это одиночество, будто вколол его себе в кровь: одиночество, холод пасмурного осеннего дня, дождь, тучи и острую боль. И щемящую пустоту внутри, будто осознание утраты того, что было таким добрым, хорошим, чего уже не вернешь, что безвозвратно ушло, умерло.
И это было странно:
он слышал выстрел еще полтора года назад, слышал, как пустая гильза глухо ударилась о пол, и чувствовал внезапную тяжесть пистолета в руке и чувствовал приторно-соленую металичность крови во рту. Но холод пули, которая вошла в его голову, он почувствовал лишь на остановке, когда смотрел матери вслед. Смотрел вслед чужой женщине, которая так и не обернулась.


       И было утро. И был день. И была ночь. И впервые ночью он спал. И впервые ночью он спал, не боясь тараканов. Спал спокойно, без сновидений. Он проснулся рано утром. Утро было свежее и легкое. А он лежал на кровати, и напротив было окно и за окном было небо. И он не видел ничего, кроме неба, и оно было таким чистым, таким ярким, таким святым, что он заплакал.
       Никогда он не был таким чистым, таким ярким, таким святым, как этот кусочек синего неба в прорези окна. Никогда он не был таким светлым, таким высоким и таким всепоглощающим.
Никогда он не был небом.
Никогда он не был утром.
Но и вечная ночь когда-то надоедает!
Он думал, что умрет ночью.
Он был уверен, что умрет ночью.
       Но теперь, глядя на синее небо, он видел синее небо у себя в глазах и видел синее небо на своих пальцах, и видел утро в себе и видел утро вокруг себя, и сердце его останавливалось от такого прекрасного утра!
       Все вокруг было таким четким, прозрачным, чистым,до того чистым,что он так и не смог закрыть глаза.