Письмо

Анна Стручкова
Вдалеке ахнул гудок и сразу же стали отбивать чечетку вагоны, проезжая короткий железный мост. Старушка в латаной кацавейке вышла на крыльцо, приложила ладонь к уху: не наши ли приехали? Тра-та-та, тра-та-та, тра-та-та – стучатся звуки в выцветшее от жары небо. Нет, не остановился поезд. Прячась за осинами, убежали последние звуки; точно песня, кем-то начатая, оборвалась. В траве громко затарахтели кузнечики, давно уже беззвучные для бабы Зои. Она опустила отяжелевшую вмиг руку, и, держась за перила, медленно спустилась во двор; ноги-то теперь будто чужие, тяжело ходят. Подступила под самое окно крапива, и вырвать некому, старая стала баба Зоя. Но внуки к ней приедут, надо прибраться, взялась она за колючие жгуты.
 
- Милые, вы мои! Заждалась вас совсем бабушка. Перезимовали мы тут с Маней, ничего, не замерзли. Живем хорошо. Ну, да много ли нам, старикам, надо? Коробки-то сейчас уже не те, ничего почти что и не осталось от прежних-то. Как переправа-то сломалась, так уж и доктора не докличешься, да и продуктов не купишь. Какие помоложе - сами уехали, а стары-то доживать остались, - баба Зоя посмотрела на покосившиеся четыре дома на пригорке, заросшие бурьяном, крапивой подбиравшейся под самую крышу; все, что осталось от деревни. Открытые дождю и ветру, торчат облезшие ребра крыш. Крест-накрест заколоченные окна, точно слепые глаза, смотрят на бабу Зою. И от этого молчаливого их взгляда ее не в первый раз пробирает леденящий холод.
 
Ее изба стоит с краю на горке, и оттого с крыльца далеко видно: луга с травой по пояс, и речка, кустами припрятанная. Левей, сквозь хоровод яблонь, проглядывает железнодорожный мост, по которому днем и ночью гремят составы, издали маленькие, точно игрушечные. Иной раз проснется баба Зоя ночью, лежит себе и не знает, что ее разбудило: кошка ли с печки спрыгнула, или еще что? А стук колес разберет и вдруг тепло у нее на сердце станет – значит, не одна она вовсе, кто-то еще есть в кромешной темноте кроме нее. Подумает так и уснет своим неспокойным мотыльковым сном.
 
Давно оставили бабу Зою родные. Уехали на самый край земли дочечка и внуки ее любимые. Она целыми днями им письма пишет, вслух проговаривает. А недавно, столько радости было - весточку от них получила - обещали приехать. И не может она их дождаться, так хочет рассказать им все, что пережила она за эти годы.

- Сколько тут народу-то раньше было: и Овсянкины, и Власовы, и Беловы. У Беловых во дворе аисты гнездились. Летали, все, бывало, парой-то за лягушками, деток своих кормили. А тут укрупнение пошло, съезжать люди стали, и опустели наши Коробки. Мост висячий еще целый был - чтоб в магазин, да на станцию сходить; вон там, низком Коробки обойдешь, после рябины под горку спустишься, а там уж прямком, шагов сто по тропке, и к переправе выйдешь. Так обтрепался-изломался весь, сквозь доски вода блестеть начала. Чинить-то некому, колхоз развалился. Какие досточки выпали, какие шатались, точно зубы старые, неровен час упадут. Беловы-то дольше других держались, говорили: «родную землю не бросим». А уж как провода со столбов поснимали, так и не выдержали, уехали в город. А что? Им дитев растить надо. Как их не стало, так и аисты улетели. И лягушек-то пруд пруди, и вода близко, ан нет, улетели. Тепла им человеческого, видать, тоже нужно. Так с тех пор и не селилися здесь.
 
А как по весне переправу-то унесло, два троса от моста осталось – ребятам лазить, стали мы островом. До магазина и до станции и вовсе стало не дойти. Не до разносолов - без хлеба остались. Тут в разные стороны все и подались. Кто к детям в город, кто в интернат для престарелых. А кому невмоготу - здесь доживать остались. Петрович, Дуся, Надежда, всего четверо - со мной вместе. Переправа через речку была налаженная. А все легче было, шагами дотащишься, не торопясь.
 
Жили огородом, да чем Бог пошлет. К кому внуки приедут, продуктов подбросят. Да много ли нам, старикам, надо? Жили себе потихоньку на отшибе. Топить бывало нечем. Леса-то в округе нет, вот и пришлось старые дома разбирать на топку.
 
Как четверо нас стало, все думала, как жить-то будем? Одни. Ни радио, ни телевизора. А теперь, как одна осталась, поняла, что то было горе - не беда. Наши-то друг за другом все ушли: Петрович первым, за ним Надя – сердце у нее больное было… Дуся дольше всех держалась, и то… бросила меня. Думала, говорить разучусь. Кругом ни одной живой души. И не дозовешься, ежели что.

Только вот за огородом ходить стало тяжело, я уж и отдыхаю всё, а день - огород, день - лежкой лежу. Но что это я, напугала вас совсем, старая бабка, жить-то можно: и сила есть, только отдыхать надо чаще. Зимой вот тяжело, а так ничего.
Баба Зоя платок сбившийся поправила и прищурившись, посмотрела на покосившийся дом с просевшей посередине крышей, который обступил со всех сторон зеленый лес сорняков, ростом с человека.
 
- Худо вот только, что Дуся померла. Года не прошло, а дорожка уж вон заросла. Вы ее должны помнить; у нее коза Белка была, бодучая, хоть и без рогов. Мы к ней за молочком ходили.
 
Как вдвоем мы с ней остались, смотрели друг за другом; как бы чего не случилось. Между собой, конечно, не договаривались, а так… Глядь - дым идет из трубы – значит, все хорошо, а нет…. Одну ночь мороз был страшный, аж по всему дому треск шел. Заволновалась я, как там Дуся, а окна - сплошной леденец, не разглядеть ничего; еле-еле сквозь них усмотрела, что дыма из трубы не видать. Пошла я к ней, а она на кровати клубочком свернулась, родная, точно спит. Зову ее, думала – спит крепко; а она уж захолодела.
Баба Зоя подошла к крыльцу, села и руки сложила на коленях.

- Так одни мы с Маней и остались. Обе старые, еле ходим. А с ней все веселее; бывало – подойдет, хвостом обовьет, словно пухом на душе постелит. Слушает меня, мурлыкает, токмо я не слышу, как, – глухая совсем стала. Зимой как-то было: чудно, думаю, ветер в трубе поет, а прислушалась – волки воют. И немного их тут, а все равно – страшно.
 
А однажды, когда я уже одна осталась, ночью проснулась отчего-то, сон у меня теперь сторожкий, слышу по двору скрып-скрып, кто-то ходит, я тогда, даром что ноги не держат, с печи сгромоздилась, лопату хвать и жду; коли мил человек, спрячем, коли злой – за себя постоим-повоюем. Стою, не дышу, смотрю на замок свой хитрый – проволочка на гвоздь намотана и меня мурашки сверху до низу так и пробирают. Походили, постояли, нерешительно за дверку потянули, дверь не поддалась, да и ушли. А ночь была – как день: луна, точно лампа круглая над домом висит, только свет у нее нехороший - холодный, спать не дает. Из окошка всю дорогу видать, до самой околицы, вот я на цыпочках, не дыша, к нему и гляжу, кто там, ходил ко мне – а там, мохнатый весь, будто леший, уходит. Перепугалась я до смерти. Молилась до самого утра, чтоб не пришел больше. Но с тех пор ни слуху ни духу.
Боязно одной-то. Ночью страшнее нет зверя – мысли темные наведываются, пустишь одну, - вторая тут как тут, а за ними уж полон дом набился, из углов зыркают. Маню позову, она ляжет под рукой, клубочком свернется. Поглажу ее и вроде легше, светлее на душе становится.

Летом ещё ничего. Вот на той неделе тети Маши, ну той, что фельдшером работала, сын приезжал. Сам-то отсюда, живет в Брянске с женою. Учился там, да и невесту себе присмотрел. А на лето в деревню ездят, дом у свекрови пустой стоит, хотят крышу перекрыть, да вот за шифером и приехал в Коробки-то.
 
Когда меня увидел, перекрестился: я-то говорит, думал, что здесь уж никто не живет. Все спрашивал, когда я собираюсь уехать. Я ему и говорю: Куда мне ехать? На кладбище я завсегда успею, а так – зачем? коли ко мне внуки скоро приедут? А я, говорит, и не слыхал, баба Зоя, что у вас внуки имеются. Говорю ему: конечно, имеются. Писали, обещали приехать. А письмо-то, говорит, вы как получили? А я: известно как, почтальон принес. Если так, говорит, то уж оставайтесь, внуки это дело хорошее, подождать стоит. А сам себе что-то под нос бормочет, что я не слышу. Ну, говорит, а ежели надумаете в интернат для престарелых ехать, то я отвезти могу хоть сейчас. Насмешил, сынок, говорю, зачем же мне интернат, когда внуков жду! Он тогда мне и говорит: Какое же такое может быть письмо, ведь уж лет десять как почтальоны сюда не ходят? Я удивилась: что ты, сынок, говоришь такое? Не может такого быть, чтобы оно не дошло, если я его сама читала. Привиделось что ли мне старой? А как он уехал, вдруг задумалась: и вправду, как же я письмо получила? Переправа-то как сломалась, так и не ходит сюда почта…
 
Кромка леса, алевшая под закатными лучами, подернулась прохладной синевой. Белым языком слизнул туман речку, долину с кустами и кромку леса, и к дому подобрался тихо, к тому самому месту, где баба Зоя на приступочке поезда слушает. Тонко гугукнул поезд, и вновь заторопились вагоны: тра-та-та, тра-та-та. Никак поезд опять мост пробегает. И вновь баба Зоя руку к уху прижала: звуки потанцевали, поманили и исчезли в сливовом небе.
- У нас-то в Коробках по осени столько яблок, ветки облепляют, видимо-невидимо. Собирать-то некому. С соседних деревень с мешками обрывать приходят. Приезжайте, дорогие мои! А то сомнение меня берет: может и не было-то вовсе письма никакого?
 
Заколоченные окна, точно слепые глаза, невидящим взглядом уставились на бабу Зою. А она им пальцем грозит: «Ну что, смотрите? Не надейтесь, ко мне еще внуки приедут»…


Осень 2006