Перышко вальдшнепа

Евгений Гусев
Старый Матвей, хмуря мохнатые седеющие брови, сидел у окна и молча, смотрел на мелкий, словно просеянный сквозь сито, но спорой осенний дождик. Он падал на стекло, собирался в более крупные капли, соединялся с другими и, наконец, ломанными прозрачными струйками спускался к нижнему переплету стареющей, давно некрашеной рамы. На улице стояло серое, как сильно затертое кухонное полотенце, сырое осеннее утро, и за окном не было видно ни души. Даже гуси и утки, для которых дождь не помеха, где-то спрятались и затаились.
«Ох, крепко сидит сейчас кулик на земле, — думалось старику. — Не поднимется на крыло, пока на хвост не наступишь».
Время от времени он тяжело вздыхал, бросал взгляд на безмолвно висевшую на стене старенькую, как он сам, местами до блеска потертую «тулку», и вновь смотрел в насквозь промокшую дождливую хмарь. Тяжелые, набрякшие густой небесной влагой мрачные тучи плыли над землей так низко, что, казалось, своими обвислыми пузами задевали печные трубы над крышами примолкших соседних домов. Противно было за окном, гадко. Но как яркая огненная заря в темном небе горела за огородами, расцвеченная огненной листвой, манящая полоска еще не облетевшего леса.
У печки, нарочито громко гремя ведрами и котлами, а иногда и в полголоса чертыхаясь, копошилась Матвеева жена, Настасья, баба слегка ворчливая, но по натуре своей добрая и отзывчивая. За утро она уже не единожды подходила к мужу и незлобно сетовала:
— Ну, что пялишся в окошко-то? Что там тебе концерт, что ли кажут? Али кино про войну? Вышел бы лучше вон хлев у поросят вычистил, сена корове в ясли набил. Глядит и глядит с самого с ранья, не оторвать.
— Хлев-то ишшо вчера вычистил, не заметила что ли? Так-то ты мою работу отмечаешь, спасибо от тебя не дождешься. А сена корове и сама набьешь, невелик труд, не переломишься.
— А ты что, свое хозяйство-то за спасибо ведешь что ли? Ишь, ты! Благодарность ему подавай! Перебьешься.
Матвей опять посмотрел в окно, вздохнул и вдруг сказал, жалобно глядя на жену:
— Слышь-ка, Насть! Я сейчас сена-то в ясли спущу, а ты, может быть, сбегаешь к Петрухе Перегудову, попросишь у него сапогов-то до вечера, а?
— К Петрухе? — С удивлением растопырилась своими старческими глазами на Матвея жена. — Да, ты свои лапищи с его ножонками-то хоть раз мерил? В трех номерах, кажись, разница. Да ты в его сапожонках за огороды не успеешь выйти, как все пятки напрочь сотрешь. И нашел к кому послать. Он ведь ишшо и бутылку за услугу стребует.
— Ну, тогда к Гришке Травкину. У его нога вроде с моей вровень будет. Или близко к тому.
— Отстань, неуемный! Делов у меня больше нет никаких, кроме как по деревне бегать и обутку тебе у людей клянчить. Сиди вон знай, в окошко поглядывай. Непогодь на улице, не для твово возраста да здоровья. Отдыхай.
Матвей отстал и снова уставился в окно на неменяющуюся тусклую картину. В избе тоже было темно и сумрачно, только отсветы догорающих в печи дров изредка высвечивали дальние углы кухни, и тянуло от них уютным сухим теплом. Настасья вышла во двор с ведром, где-то побрякала им там хлопотно и деловито, а затем втихую промелькнула мимо окошка и двинулась вдоль улицы, кутаясь от сырости и прохлады в старенький, клетчатый полушалок с кистями. Старик довольно крякнул, надел на ноги древние, местами порванные по бокам дворовые калоши, и направился спускать сено корове на корм.

Накануне Матвей шастал по лесу в поисках вальдшнепиных высыпок, напоролся в чаще на старую сучковатую корягу и от самого носка до щиколотки разорвал свой ветхий охотничий резиновый сапог. Испортил он его по-глупому, проще сказать, совсем по-детски.
День был яркий, солнечный и особо по-осеннему теплый. Уходило «бабье лето», и солнце напоследок щедро изливало свою благодать сверху, а земля была укрыта горящей золотом листвой и тоже несла тепло, которым, казалось, можно было согреть озябшие ноги. Лист высох и звонко шуршал под ногами, путался и перемешивался желтый с красным, пестрил в глазах и заставлял щуриться. Вдоль просек и дорог в неуловимом движении воздуха плыли колыхающиеся нити паутинок с крохотными хозяевами на кончиках, цеплялись за ветки, переплетались друг с другом, опускались на землю или, наоборот, исчезали в немыслимой голубой дали чистейшего неба. Деревья, еще хранящие часть своих крон продолжали медленно раздеваться, и листики, падая в тишине, чуть постукивали, задевая за ветки. Они кувыркались и кружили, качались лодочкой и вертелись пропеллером, спускались стремглав и медленно, замысловато и просто. В лесу было уютно и спокойно. Многоцветная палитра красок наполняла окружающий мир радостью и восторгом.
Старый охотник еще утром отыскал две богатые высыпки вальдшнепов и, изрядно потоптав мелкий еловый подрост, удачно снял на взлете пару рыжих зажиревших куликов. Он очень любил эту птицу за ее изящество, неповторимый капчато-полосатый окрас, удивительное строение головки и тела. Длинный клюв вальдшнепа приводил его в умиление, и только сдвинутые к затылку черные печальные глаза вызывали в нем мимолетную жалость. Однако покорность судьбе, сквозившая во взгляде погибающей птицы вскоре успокаивала старика, и охотничий азарт в нем разгорался снова.
Матвей обходил знакомые места, топтался в густых пушистых молодых пихтовниках, часто присаживался на пеньки и валежины, курил и восхищался удивительной красоте увядающей природы.
« Диво-то какое, а! — Бормотал он про себя и оглядывая все кругом.— Знать к старости-то все больше и больше замечаешь, как любо жить-то об эту пору. Раньше все как-то мимо да мимо… Пробежишь и не заметишь, какая красотища кругом тебя опоясывает. А теперь вот глядел бы и глядел, и вроде бы, и не надоест никогда. Задумаешься мимоходом, мол, не в последний ли раз лепоту такую наблюдаешь. Годы-то уж немалые, до следующей осени ведь дожить бы суметь. А то и недуг какой свалит, с постели встать не сможешь да и к окну подойти».
Он поднимался и снова шел, загребая ногами звенящий осенний лист. Где-то на дальнем болоте в хор закричали, печалью тронув сердце, собирающиеся к отлету журавли, да пару раз протянули над лесом, отдаленно перегогатываясь, слегка покачивающиеся гусиные клинья. Сшумнули в березняке далеко спугнутые шуршанием листвы молодые тетерева, перекликались между собой задиристые шаловливые рябчики.
«Эх, хорошо-то как!» — Вновь и вновь восхищался старик. От избытка чувств ударила блажь в голову, и стал он озорничать, как малый ребенок в школе на перемене между уроками. Подцепит сапогом сухой лист, сгребет его по ходу в кучку и пинком подшвырнет вверх, чтобы тот разметался ярким золотым фонтанчиком. Раз, другой, третий… Махнет сапожищем, разбросает листву и улыбается блаженно, довольный, что так мало ему для радости надо. Так и махнул по коряге, что листопадом прикрытая лежала. А сучек дюже крепок оказался, да на изломе остер гораздо… Так и пропорол незадачливому охотнику его резиновый сапог насквозь и даже кожу через портянку чуть-чуть прихватил. Обомлел Матвей, куда озорство все подевалось, как глянул на беду непоправимую. Тошно ему стало, Настасью свою перед глазами своими представил. И взгляд ее суровый, и фигуру с руками в бока упертыми. И еще представил, что пришел конец в этот сезон его охоте, потому что купить ему новые сапоги в данный момент они со своей старухой явно не смогут. Не на что… Самое лучшее, когда они могут себе позволить это, так только месяца через полтора, когда поросенка зарежут, и часть мяса продать или сдать удастся.
«Ой-ой-ой! — Сокрушался Матвей. — Надо же, чего наделал-то. Столь лет на свете землю топчу, а ума не нажил. Да, кому не скажи, как сапог порвал — засмеют, со стыда сгоришь. Расшалился, как дитя, верста стоеросовая». — Снял с себя старик сапог, долго ковырялся скрюченным пальцем в образовавшейся прорехе, в уме поприкидывал, можно ли как-то залатать дыру, да так с тем же и одел его обратно.
Посуху идти еще, куда ни шло, можно было, но по пути к дому сырые болотца попадаются, да пару ручьев вброд переходить надо. Короче говоря, явился Матвей на порог своей избы одной ногой нормальный, а второй сырой, как вьюшка, портянку на заднем дворе от глаз людских подальше, как после полоскания отжимал. Нога, от сырости ставшая белорозовой и натруженная в дороге, размякла, покрылась глубокими морщинами и неприятно зудела.
Как случилось все по правде Матвей не рассказывал, а объяснил просто, что не заметил коряжины и загубил обувь нечаянно. Настасья поворчала, конечно, для порядка, но особо возмущаться не стала. Убережешься ли всякий раз от случайностей? Только в итоге высказала поучительно:
— Это тебя, нехристя, Господь наказывает! Нету тебе никаких делов. Токо и смотришь в лес, как волчара дикущий. С ума сошел со своими куликами, будто скотины на дворе мало. Ходишь с ружжом меж дерев, как убивец последний, аки тать. И што в этом хорошего? Дичинка-то мелкущая! Ощиплешь, так мяса всего-то с кулачек, индо воробушек. Взглянуть не на что. И стоит по ней ноги-то бить, да вот еще и сапоги рвать. Тьфу!
— Ты, Настя, сколь лет со мной живешь и все одно и тоже толдычешь. — Матвей достал из ягдташа добытых вальдшнепов и вложил их на клеенку возле порога. — Ты только глянь, красота-то какая! Какие они гладкие, перышко к перышку! А рисунок-то какой, а! Нет, Насть! Ты мне вальдшпнехта не охаивай. Тоже мне, сравнила с воробушком. Вальдшпнехт – птица царская. Это тебе не рябчик дурной да простущий, как мятая трешница. Вальдшпнехт – дичина особая. А жирен-то как он по осени. Да что я тебе говорю, сама ведь все знаешь. Ну, а с сапогами конфуз вот вышел. Сам не знаю, что и делать теперь.
— Да ничего не делать. — Отозвалась Настасья. — Дома теперь сидеть будешь. На то, чем ты вот тут передо мной сейчас выхвалялся, новых сапогов не купишь. Да и в сельпе их сейчас нету, Надюхе-продавщице заранее заказывать надо. А пока она их привезет – мухи белые полетят, а вальдшпнехты твои на югах птенцов вывести успеют. Сиди теперь дома, хозяйством займись.
— Нет в тебе понятия, Настасья!.. — Заключил Матвей, убирая птиц с прохода. — И жалости тоже.
— Где уж нам уж! — Гонорилась жена, но и во взгляде, и в голосе у нее все же было сочуствие. — Ну, где я тебе прям вот сейчас новые сапоги возьму? — Чуть помолчав, сказала она. — Ну не рожу же. В прошлом годе, когда порося сдавали, предлагала ведь тебе обновить сапоги, так ты поскопидомничал. Сам сказал, что еще эти не худы, походишь еще. Вот и худы теперь.
— Ну, вот, — вздохнул старик. — Опять я же и виноват. А кто же еще? Некого больше винить. А ты бы вот в прошлом-то годе взяла бы, да и настояла. Ить бабье же это дело – за одежей следить, не мужичье. Где зашить, где обновить, тебе ли лучше не знать. Вот я тогда отказался, а ты и обрадовалась. Глядишь, деньги целее будут. Ну что вот сейчас? Ни денег, ни сапог.
— О-о-о! Развез! Ищи виноватых-то, ищи! Да что с тобой разговаривать, — она махнула рукой и тихо удалилась на кухню.
Матвей посидел чуть в одиночестве, вздохнул и подумал про себя:
«И что, правда, взъелся? Ведь виноват-то сам во всем, больше никто. И чего цепляюсь?»
Расстелив на полу старую газету, он, стоя на коленях, принялся ощипывать принесенных с собою куликов. Мелкий летучий пух он аккуратно отделял от грубого пера и, стараясь ничего не потерять, складывал в тонкую цветастую наволочку. Там скопилось уже достаточно перьев от разной дичи и за много лет, однако, как ни старались они с Настасьей без потерь собирать пух, до целой подушки было еще очень далеко. Но так уж было принято, чтобы пух от дичи и домашней птицы никогда не выбрасывался, а копился длительное время. Годами собирались подушки, десятилетиями перины для невестиной постели. Пух промывался, сушился, за вещами тщательно ухаживали, берегли, и стоили они чрезвычайно дорого.
Матвей, ощипав тушки, со знанием дела отделил от них долгоносые головки, лапки куличков и хвостики с крылышками. Последние были особенно красивы. Старик медленно раздвигал и вновь собирал веер рыжих с вкраплениями перьев, любовался их рисунком и удивлялся уникальной композиционно сложенной картинкой природы.
— Слыш-ка, Насть! — Осторожно позвал Матвей жену. Та неохотно высунулась из-за кухонной занавески и недовольно отозвалась:
— Ну, что еще?
— А вот ты помнишь к егерям года три тому назад охотник их города приезжал? Разряженный такой весь, с ружьем, расписанным картинками и стволами друг над дружкой. Мы с ним тогда по бору ходили, вальдшпнехтов вытаптывали. Он мне еще тогда дудку на рябчика подарил.
— Ну, помню. И что с того…
— Так вот этот самый охотник мне тогда сказывал, что у вальдшпнехта в крыле есть перо, которое художники шибко ценят. Говорят, что энтим пером картины рисовать очень удобно. Какие-то там рисовалки только им и можно выписать, и никакая кисть для этого вовсе не годится. И, вишь, только одно это перо-то, другие не идут.
— Ну, и что? — Не понимая, что к чему и хлопая глазами, проговорила Настасья.
— Как что? Знать бы, которое это перо, выдернуть бы его из крылышка, да свезти в город к художникам. Уж если так ценят его, то и заплатили бы, наверное, дорого. Вот и новые сапоги можно было бы спроворить.
— Ну, чей-то ты с годами, Матвей, все дурнее и дурнее делаешься. Это ж надо придумать – купить себе новые сапоги за какое-то там перышко. Слышал звон от какого-то заезжего охотника и раздумался. Да вы, охотники, все приврать-то горазды! Отстань-ка. Все одно, пока поросенка не зарежем, не видать тебе новых сапогов, как своих ушей. Понял?
— Да, понял, понял, — проворчал Матвей, отдал ощипанные тушки жене, чтобы опалила на печном шестке, а сам, расстроенный сегодняшним несчастьем, прилег немного отдохнуть.
Настасья прибрала в доме, подмела кое-где разлетевшийся по полу пух и, присев к окну, тоже внимательно разворачивала веер крылышек и складывала его обратно. При этом тихо бормотала себе под нос:
— Перышко, перышко. Где вот оно тут, это перышко. Вон их тут скоко, а како их них то, поди – разберись. Ох, дурной!.. Право, дурной! Забьет мозги и свои, и чужие, а почто, зачем – сам толком не знает. Хм! Перышко!
Выбросив головы и лапки вальдшнепов свиньям на корм, завернула-таки она крылышки в газету и спрятала за икону на божнице. Кто его знает! А вдруг все правда про перо-то.
К сумеркам погода испортилась, стало понятно, что «бабье лето» ушло, нависли над землей и низко опустились тучи, брызнул мелкий осенний дождь. И шел он всю ночь без перерыва, чем быстро напитал почву влагой, размочил высохшие опавшие листья, притушил собой яркие краски золотой осени. Сладко спалось Матвею в эту ночь под шумок барабанящих в стекло дождевых капель, и снились ему новые охотничьи сапоги, которые Надюха-продавщица из сельпо привезла ему по заказу.

Кроме дождевой сетки за окном стала сгущаться еще и какая-то туманная мгла, отчего улица стала просматриваться еще хуже. Поскрывались в молочно-серой замети дальние дома, околичные деревья и кустарники, спряталась как за полупрозрачным занавесом яркая лесная полоса. От одного зрительного ощущения уличной погоды тело пробирала знобкая дрожь, и становилось неуютно.
И вдруг сквозь этот сумрак на тропе, лениво виляющей вдоль забора, стала проявляться ссутулившаяся фигура закутанной в полушалок Настасьи. Под мышкой она держала сверкающую новизной и омытую мелким спорым дождем пару длинных с отворотами резиновых сапог.
— Накось вот, примерь, — входя в избу, прямо с порога сказала она мужу, подавая новехонькую скрипучую обувку.
— Откель взялись? — Недоумеваючи растерянно только и спросил Матвей.
— Откель, откель! Твое ли дело-то? Меряй, знай, да Господа Бога почаще поминай, нехристь.
Матвей ощупал сапоги, заглянул им внутрь, понюхал и, крякнув, приготовился к примерке.
— Достань-ка, Насть, из сундука пару портянок новых фланелевых. А то как-то негоже этакую красоту на рваные портянки напяливать, нога не полезет.
— Ишь, барин какой! Нога у него не полезет. Старые-то портянки еще ничего, носить вполне можно. И че кочевряжиться. — Настасья хоть и поворчала, но новые портянки все-таки достала.
Старик умело накрутил на ногу мягкий ласковый материал, сунул ее в сапог и слегка притопнул стопой об пол:
— В аккурат! Надо же, пришлись как. Прям как на меня браты. Откель они, а? Скажи, Насть, не томи!
— У учителя взяла. Замутил ты мне башку-то своим перышком, вот я к нему на совет и поперлась. Думаю, грамотный человек, наверняка знать что-нибудь должен и про перо, и про художников. Он мне, слышал, грит, читал. Токо, грит, перышко-то это вроде бы как не в крыле, а в хвосте у птицы-то. А в чем дело-то? Причем тут перья, спрашивает. Ну, я ему как есть все и рассказала, начав с того, что ты нонче на охоте свой резиновый сапог порвал, а новые купить пока у нас не на что. А какой, грит, он у тебя размер носит. Ну, я сказала. Он и несет мне вот эту пару. На, грит, бери. Ему в самый раз должны будут прийтись. Я отнекиваться, мол, не за тем пришла, а только посоветоваться насчет перышка, а он: « Бери, бери, все одно без дела стоят, только резина стареет, а ненадеванные еще». Я ему: «Милай! Так нечем нам с тобой покамест рассчитаться-то. Вот ужо поросенка зарежем, мясо сдадим. Тогда уж». А он опять: «Бери, сказал. Я что, с тебя деньги трясу что ли. Пусть носит на добро здоровье. Ему ж на охоту надо, пока сезон, а то затоскует, запьет еще». Ну, запить-то он, говорю, у меня не запьет, а вот тосковать-то точно будет. Откланялась ему чуть не в ножки, да с тем и ушла. Вот Господь-то как привел. Ведь не думала, не гадала. С глупостью к умному человеку пришла, а вон как все вышло-то.
Засуетился Матвей, забегал по избе. Патронташ достал, плащишко с печного сушила снял, за ружье схватился.
— Насть, ты, слыш-ко, хлеба мне отрежь краюшечку. На перекус. Я, Насть, недалече, только вон по опушечке пробегусь и обратно.
— Куды ты, блажной? Одумайся.
— Да я, Насть, рядышком. Вот здесь вот. За околицей токо, можно сказать. Кулик-то уж шибко крепко сегодня сидит, не взлетит, пока его ногой не пиннешь. Я, Насть, скоро.
Дверь хлопнула, скрипнул крылец, и растаяла темная фигура Матвея в новых сапогах в осеннем ненастье, уходя за огороды к знакомой полоске леса.