Город мастеров отрывок

Доктор Дэвил
Это очень странный город. Нереальный и какой-то нечеткий. Попадая в него, не замечаешь ничего из ряда вон выходящего, но стоит приглядеться, как хочется выбраться поскорее. Наверное, в любой стране в любом уголке земного шара есть свой ирреальный город. Он по-своему непохож на другие, но имеет со всеми ними что-то общее – собственную замкнутость и ограниченность. Еще может быть, свою посредственность, иначе говоря, обыкновенность. Такой среднестатистический городок – со своей колокольней – своеобразным Кремлем, у стен которого точно так же, как и в больших городах можно встретить всех власть имущих в порядке очередности, своей мясницкой, булочной, рынком и тут же побирушками; со своими незаурядными личностями и неординарными поступками, примечательными глупостями и тупой самоудовлетворенностью в глазах. Ничего необычного. Все как у всех. Наверное, за исключением одного – неизменности и непоколебимости. Как и пятьдесят, и сто лет назад, и в незапамятные времена – город стоит, словно слепок со старинной фотографии – древний, но такой обыкновенный, привычный, усредненный. Серый и обыденный, как сотни городов по всему миру, захолустный и заброшенный, замкнутый на себя, самодостаточный и самодовольный. Иллюзорный, но в то же время такой нелепо реальный.

I
Если пройтись по рынку, добрести в поисках местных достопримечательностей до церквушки, надстроенной на остове старого общежития, зайти в школу, мимоходом посетить трактир, найти и полюбоваться на остатки полуразвалившегося театра, случайно наткнуться на кузницу, холодную и пустую, и еще много мест этого в прошлом большого, а ныне сжавшегося к своему центру, как тревожное сердце, города, везде можно увидеть сухую сгорбленную фигуру в грязных лохмотьях, зорко выглядывающую очередную жертву – женщину не столько неприглядную, сколько неприятную. Непонятно, как она везде успевает, непонятно, у кого просит милостыню -- людей на улицах можно встретить не слишком часто, чтоб рассчитывать на поживу. Но вот проходит мимо какой-то серьезный на вид мужчина с внушительными усами, высокий и статный, и женщина, минуту назад похожая на пыльную ворону с острыми колючими глазками, кидается к нему. Жалобным голосом она просит у него копеечку, на хлеб, падает в ноги, плачет, размахивая серым лохматым крылом рукава. Мужчина неприятно морщит лоб, роется в карманах и достает большую металлическую монету, странно смахивающую на луну в полнолуние, застланную тонким покрывалом облаков. Женщина жадно хватает монету, прячет ее куда-то под лохмотья, благодарит, и, долго и мелко откланиваясь, уходит, не поворачиваясь спиной к нему. Сразу можно понять -- то же самое произойдет, встреть она кого-либо другого на своем пути.
Отойдя на порядочное расстояние, женщина злобно оборачивается, сухо плюет на дорогу, покрытую неприятно серой ровной пылью со множеством следов, и безмолвно потрясает сухим кулаком. В голове ее крутятся сотни бранных слов, адресованных как этому прохожему, так и прочим, случайно встреченных ею на своем ежедневном пути, но раздается только одно краткое ругательство, так как женщина до крайности скупа на лишние слова, будто боится, что запас слов во рту человека строго ограничен, и придет день, когда слова все иссякнут.
Каждое утро для нее начинается с того, что она поднимается с некоего подобия сундука, безо всякого намека на удобство, в маленькой каморке под лестницей в большом доме, заполненном до предела бестолково суетящимися людьми, гудящем, будто осиный улей. В каморке стоит колченогий, как и полагается, прислоненный к стене, стол, старый побитый жизнью табурет, на котором стоит одинокая треснутая пополам ваза с давно высохшей веткой с единственным листком. Этот предмет не меняет своего расположения уже много лет, это свято хранимая реликвия с налипшей пушистой домашней пылью. У стены стоит тот самый большой сундук, оставшийся еще с дедушкиных времен. Он закрыт на большой висячий замок, об который нынешняя владелица сундука ударяется каждый раз, как встает со своей импровизированной постели. Тут же раздается резкий шипящий звук, в данном случае означающий проклятья в адрес сундука.
Возле сундука, у стены стоит маленький шкафчик, до ужаса напоминающий уже знакомый табурет с одной крохотной дверкой. В шкафчике помещается кусок хлеба, сухой и пыльный, как и все здесь. На шкафчике лежит весь остальной провиант – кусок пиццы с черными маслинами, будто выдавленными зрачками на остром лице и розовыми щеками помидорных кружочков. Вместо губ и подбородка на этом бледном мучном лице след чьего-то укуса -- отпечаток неровных зубов, превращающий туповатое лицо мучного божка в искривленную ненавистью посмертную маску. Рядом лежит на боку стакан со следами высохшей воды – белыми полосами с песчаными вкраплениями. Если бы на стакан попал чистый утренний луч солнца, песчинки на стекле стали бы желтоватыми, блестящими, словно золотые. Кто знает, может быть тогда женщина, похожая на ворону спрятала бы их в сундук, как некую драгоценность с непонятным пока назначением. Так, на всякий случай. Но утренний свет не попадает в каморку – единственное окошко расположено высоко, под самым потолком, оно мутное и пропускает мало света, его достаточно лишь для того, чтоб не спотыкаться в полутьме о табурет.
Утро начинается со скупого завтрака. Женщина садится на сундук, молчаливо вздыхает, доедает остатки вчерашней, подсохшей за ночь трапезы – пресловутый кусок пиццы, пирожки с жесткой окантовкой, рыбу, костлявую и неаппетитную, яблоко с изрядной червоточиной – все из ближайшего мусорного бака, расположенного возле первого коттеджа местной элиты. Изредка там встречались необъеденные куриные ножки, кусок мяса из какого-нибудь фешенебельного ресторана, на которое попала залетная муха. Подсохший хлеб третьего дня, банка с водой, на дне которой помещается маленькое море песка – это водопровод, черпающий с одинаковой силой как воду из речушки, так и песок, камешки и иногда каких-нибудь уж очень мелких головастиков.
Под ногами серый бетонный пол, покрытый картоном на пыль. В углу лежит старая коробка со всякой всячиной – сломанным будильником, телевизионной антенной, куском шпагата, всевозможной рухлядью, тряпьем, изредка обновляемым. Женщина встает, смахивает на пол крошки, подпоясывается куском шпагата, подходит к коробке и придирчиво выбирает себе наряд. Выбор небогат, все тряпье достаточно потерто и грязно, но она то берет, то кладет то одно, то другое. Наконец, напялив на себя какую-то грязную шкурку, вмиг став еще тоньше, старше и неприглядней, моментально превратив собственное лицо в застывшее в предсмертной агонии, она выходит на нехитрый промысел, даже не думая запирать косую дверь.
Ее путь не отличается особым разнообразием: вначале находящийся неподалеку рынок, где она большей частью безуспешно проводит время среди толпы таких же, как она попрошаек; бакалейная лавка с толстым суровым бакалейщиком, часто не позволяющим даже войти, церквушка со своим грузным попом, что-то басисто рокочущим навстречу, что-то о давних прегрешениях и совсем уж неразборчиво и глухо просьбу покинуть «собор»; пара наиболее богемных улиц; трактир на другом конце города. И уже возвращаясь с небольшой добычей, она обязательно зайдет в булочную, чтоб вполцены, тихо бубня просьбу под нос, получить лежалый под прилавком хлеб от неприветливого булочника, затем уже мусорные контейнеры возле собственного дома. Потом она войдет в свое неуютное обиталище, чтоб впервые за день скупо улыбнуться и отпереть дверь справа от каморки. Там она немного спустится, нащупывая дорогу ногой впотьмах. И уже попав на самое дно каменного мешка, она зажжет маленький огарок свечи, чтобы найти на стене выключатель. Только нажимая на маленькую черную кнопочку, она задует свечу. Загорится свет и сразу станет ясно, зачем она сюда пришла. Вдоль стен двадцатиметрового подвала стоят огромные сундуки с большими коваными замками. В углах нависают хлопья давно знакомой паутины в серых крестах пауков, сверху коптит унылый серый бетон потолка одинокая шестидесятиваттная лампочка. Приятный сердцу звук слышится ей в молчании этих стен. Будто сотни знакомых и незнакомых людей одновременно что-то тихо шепотом говорят, что-то приятное, весомое, истомой растекающееся по всему телу. Она медленно поднимается вверх по короткой лестнице и запирает дверь изнутри. И уже потом она подходит к крайнему сундуку и выделяет из связки ключей один, идеально подходящий для замка. Замок отпирается с неохотой, как впрочем, всегда, скрипит; ключ плохо поворачивается, заедает, но, наконец, замок снят, крышка распахнута и перед глазами предстает почти заполненное большими металлическими монетами нутро сундука. Женщина вновь улыбается, но уже жадно, дрожат губы, и мелкое прерывистое дыхание ветерком разносится маленьким эхом. Она достает из-за пазухи монеты и монетки, бумажные простыни облигаций с чужими портретами, «драгоценности», вернее их жалкое подобие, не представляющее никакой материальной ценности, но по собственной глупости принимаемые за некие бесценные сокровища: мелкие осколки стекла, позолоченные украшения, мельхиоровая вилка, бронзовый подсвечник, затертый до золотистого лоска… Женщина ласково выкладывает драгоценную ношу на пол и открывает другие сундуки. В них тоже полно денег, больше, чем нужно для счастья маленькой сухой нищенке. Она нежно вздыхает и, мечтательно глядя на все это, разносит по сундукам, будто принося в жертву жадным красным глоткам старых деревянных богов с тяжелыми железными замками.
Когда всему найдено, наконец, место, она неторопливо запирает неподатливые прежде замки, охотно захлопывающиеся после очередного насыщения. Выходя, она вновь зажигает огарок, выключает свет и, поднявшись на поверхность, запирает дверь. Связка ключей бесследно исчезает в лохмотьях, чтоб отправиться на покой до следующего вечера.
Этот подвал сам по себе представляет интерес, не только благодаря содержанию. Его история насчитывает как минимум десятерых хозяев, сменявших друг друга на протяжении более сорока лет. Последний хозяин – старый желчный жестянщик прожил в этом доме семнадцать лет, получив от прежнего владельца не только комнатушку в доме, но и обширный подвал, где хранил всякого рода мелочевку: велосипед без колес, банки с шурупами, тару из-под алкоголя, изорванные ватники и прочее.
Жестянщик жил долго и счастливо, и, может быть, прожил бы еще дольше и лучше, насколько это только было бы возможно, не появись под дверями дома после восьми лет покоя оборванная побирушка средних лет. Сначала она просто ютилась за крыльцом, впоследствии перебралась в коридор, заняв там изрядный угол, чем возмутила старика. Жестянщик безуспешно пытался выжить ее, но нищенка была молчалива и не обращала внимания на бесконечное ворчание по соседству. Он часто подходил и просто стоял над ней, в морозные дни скрывающейся в куче влажного тряпья, натасканной в угол. Она казалась ему грязной собакой, настелившей гнездо для того, чтобы плодить таких же, как она, грязных, больных, вынужденных нести тяжкое бремя обреченности быть бездомными и беспородными. Иногда кто-то из более имущих соседей приносил кусок хлеба и клал прямо на грязные плиты пола, немного в стороне от непросыхающей лужи. Из-под кучи тряпья осторожно высовывалась рука и брала хлеб, как пресловутая собака нежно берет брошенную из милости кость одними губами и относит в свой угол.
Когда жестянщик помер, то ли от старости, то ли от вредности, прижившаяся нищенка тихонько перебралась в его каморку, перетащила туда свое барахло. Вместе со стариковским имуществом она получила в наследство и подвал, куда со временем стеклись сундуки, постепенно заполняемые деньгами. Было жаль лишней копейки на кусок хлеба, гораздо спокойнее для кармана было питаться из тарелок богачей, живущих неподалеку. Те часто не доедали, и возможно было обнаружить в запечатанных контейнерах и мясо, чаще всего непрожаренное, и почти свежий хлеб, фрукты, картошку, много чего можно было там найти. К этому совсем несложно привыкнуть, поскольку выбора особенного нет – надеяться на честных добропорядочных тружеников, радостно и назойливо протягивающих свои кровные сбережения в городе, где денег нет по определению, бесполезно.
Про нищенку постепенно забыли, как забывают про мусор, выставленный в проход коридора, с которым свыкаются, и вспоминают, лишь натыкаясь на него впотьмах. Покосившаяся дверь, наспех сбитая жестянщиком из кусочков фанеры, просто деревянных реек, планок, часто даже принадлежащих другим людям, никогда не запиралась, поскольку сами усилия прикрыть ее плотнее могли привести к разрушению. И никто и никогда больше не обращал внимания на плохо прикрытую дверь, за которой тихо жил новый подпольный миллионер, словно это статус комнатовладельца давал человеку равные и неоспоримые права на жизнь, независимость и нейтральность.
Иногда она забредала слишком далеко, в самый конец города и там покупала за самую мелкую монету у трех улыбчивых полуживых узбеков тонкую лепешку пресного хлеба, поскольку хлеб в булочной не всегда можно было выпросить, а есть хотелось и в самые ненастные дни.
Если случалась плохая погода, слишком мокрая или снежная, нищенка не покидала своего убежища, проводя большую часть дня в подвале. Сундуки манили к себе, золото притягивало взгляд.
Был только один день в году, когда эта богатая бедная женщина могла себе позволить маленькую роскошь. Как только год переваливал на свою вторую половину, то есть наступала середина лета, у женщины появлялись неясные надежды, с каждым днем все крепчавшие. К новогодним праздникам она была уже абсолютно уверена, что с наступлением Нового года, ее жизнь круто изменится. Казалось, весь мир будет вращаться вокруг нее, все вокруг вдруг станет радостным и благожелательным. Долго, очень долго – почти месяц – она размышляет, но все-таки в канун Нового года она торопливо спускается в подвал, набирает в кулачок денег и наутро идет на рынок. В каморке появляется бутылка шампанского, целый кусок купленной накануне колбасы и свежий душистый хлеб. К вечеру и сама женщина преображается – она уже сходила в баню, намылась, расчесалась вымытой ради такого случая расческой. Оказывается, что она вовсе не такая старая и неприглядная. Если приглядеться, заметно, что ее лицо не лишено изящества, а глаза прозрачны. Она сидит полунагая на куче лохмотьев, мечтательно уставившись в стену. На вид ей не больше сорока пяти, но ее тело носит следы тяжелых условий жизни. Ногу повыше бедра пересекает большой рваный шрам – это конная повозка, надменный возница, кнут, несущие лошади, беспамятство, чья-то толстая рука, толкающая в канаву… На спине многочисленные следы ожогов, руки в подживших язвах. Наконец, она встает, достает знакомую связку ключей и отпирает сундук у стены, весь год остававшийся закрытым. Достает оттуда одно платье, второе, и вот их уже целый ворох. Она примерит то одно, то другое. Все платья потерты, местами прорваны, материал поблек, но еще заметно, что когда-то они принадлежали богатой владелице, время и тлен сделали свое дело и превратили красоту и роскошь в свое жалкое подобие.
Когда на колокольне пробьет полночь, с опозданием на сорок минут, она достанет с самого дна сундука большое, не по размеру, манто, поеденное молью со спины, наденет и выйдет в город, провожаемая многочисленными взглядами. И всю ночь она будет ходить по людным местам, приглядываться и важно отворачиваться, как только встретит чей-то взгляд; докуривать чьи-то окурки, бережливо собранные накануне. А наутро, уставшая, она снова уйдет по привычному маршруту – рынок – бакалея – булочная – церковь --таверна – дом. И так до следующего года. И не будет конца ее странствиям по замкнутому кругу; не будет, наверное, не от того, что это -- круг, а от того, что замкнут, и замкнут ею самой. И выхода не будет, кроме как продолжать.