Бутылка портвейна

Олег Грисевич
       
       

– Да как же ты не поймёшь, дубина ты сталиросовая! – возмущался, но без злобы, а так, больше для виду, Филя.
– Да не верю я в это, – с ленцой отвечал ему Фома, закуривая очередную папиросу.
– А ты пойми сначала, а когда поймёшь, тогда и поверишь, как миленький поверишь! – всё настаивал неугомонный Филя.
– Давай может лучше про рыбалку, там, или о бабах, – скучающим голосом просил Фома, но сегодня Филимон был настроен решительно.
– Нет! – отрезал Филя. – Бабы подождут, а это вопрос жизни и смерти, – тут он немножечко запнулся, порадовавшись своим словам. – Жизни и смерти, понимаешь, а не вопрос рыбалки с бабами... – но дальше слов не находилось, и Филя нарочито по-профессорски закашлялся, прикрывая пальцами рот. И чтобы смочить горло, он плеснул немного портвейна в стакан и выпил крепенькое мелкими глотками. Фома тоже налил себе, выпил одним махом, цокнул языком от удовольствия и сладко выдохнул. Однако, встретившись глазами с решительным взглядом Филимона, опять помрачнел и, взяв пепельницу, встал с табуретки, и сделал шаг к окну. Уже стемнело. На улице шёл дождь, через открытую форточку слышался его глухой шум. Приятелям следовало бы открыть не только форточку, но и окно, потому что от папиросного дыма маленькая кухня напоминала турецкую парную или поле боя. Но не только окно, но даже и дверь была закрыта, чтобы в комнаты дым не пошёл. Фома и Филимон были отрезаны от окружающего мира кухонной дверью с толстым шершавым стеклом. Геометрия кухни проста. А суть обстановки – ещё проще. Холодильник, плита, стол. Вот три кита, на которых держится любая кухня. Всё остальное – дело вкуса и ... ещё раз вкуса. Основные события происходили, конечно же, за столом. Всё было достойно и убедительно. Три бутылки розового портвейна, одна уже пустая под столом. «Покойника со стола», – любил приговаривать Филимон. Вторая выпита наполовину, ну а, глядя на третью, душа наполнялась спокойствием и радостью за счастливое будущее. Кильки в томате – непревзойдённая закуска, не только по цене, но и по благотворному воздействию на организм вперемешку со спиртным. Колбаска любительская, этот нежный жирок в упругом батоне, была нарезана хоккейными шайбами. Фома не любил особенно церемониться. Чёрный хлеб, очищенная луковица, разрезанная пополам, соль в солонке. Два гранёных стакана, две вилки. Фоме вилки пачкать не хотелось, но кильки руками – это слишком. Можно было бы их консервным или обычным ножом на хлеб, да перед приятелем неудобно. Он и колбасу, гляди, на хлеб вилкой кладёт. Всё это богатство размещалось по старой привычке на газете «Советский спорт» за август 91 года, пожелтевшей и ломкой. Стол был накрыт столь нелюбимой Фомой клеёнкой в красный горошек. Как отмечалось выше, всё и происходило за этим четвероногим другом. Да и негде было происходить, так как если бы пришёл ещё и Колян из второго подъезда, то сидеть бы пришлось ему на этом же столе, сложив ноги опять же по-турецки. Кухня была катастрофически мала. Мала до невозможности, мала до ломоты в суставах и першения в горле. Но это была отдельная частная кухня. «Собственная кухня. Моя!» – так любил говаривать Фома, нарочито растягивая каждое слово. А это, согласитесь, не мало. Иногда Фома называл её клетушкой, наскакивая ляжкой на угол стола, но любил сиживать именно там, а не в комнатах. Курить в комнатах жена запрещала, мол, спать невозможно. И после коротких распрей они договорились: Фома курит на кухне, закрывая дверь, но открывая форточку, а Людка, жена его, значит, в постели перед сном не читает, а то у Фомы весь сон выветривается. Был у них в квартире и балкон, но, как казалось Фоме, держался он на честном слове, и выходить на него Фома не любил – боялся. Но виду не показывал. «Да что я на этом балконе не видал!» – отмахивался он от гонящей его на воздух супружницы. Так вот сегодня приятели выкурили уже целую пачку и начали вторую. На кухне, а вернее в клетушке, можно было вешать не только топор, но и молот с наковальней. Фома докурил папиросу, выдохнул остатки дыма в форточку, туда же бросив окурок, и опять присел на табурет, жалобно скрипнувший под массой седока. Он разлил содержимое второй бутылки по стаканам.
– Покойника... – начал было Филимон.
– Знаю, знаю, со стола, – продолжил Фома. – Ну, поехали! – и, стукнув гранёный о собрата, вылил его содержимое в себя.
– Будь здоров, Фома, – откликнулся его приятель и, последовав примеру Фомы, мелкими глотками всосал розовое.
Фома получил своё прозвище от фамилии Фомичёв, и с детства все звали его Фома с ударением именно на первый слог. Да и имя своё - «Аркадий» - Фома не любил. Считал его интеллигентским и каким-то цирковым. Интеллигентов он тоже не любил. Считал их людьми мягкотелыми и не способными на решительные действия и большие дела.
– Это всё интеллигенты хреновы Россию продали, что тогда, что сейчас, – частенько гремел Фома, сидя перед телевизором. Был он высокого роста, крупного сложения – широкая кость, с годами потучневший и малость обрюзгший.
– Ты бы хоть гирю свою поподбрасывал, – пилила его Людка, – а то скоро совсем жиром заплывёшь!
– Повыбрасываю, повыбрасываю, – отвечал Фома, – а то только и спотыкаюсь по ночам об гирю эту. – Работал Фома завскладом в одной шараге на окраине Москвы. Работа – не бей лежачего. Жизнью был, в общем, доволен, только интеллигенцию всё крыл, поднимая кверху свои маленькие маслянистые глазки. – Их бы взять, – и он хватал себя огромной пятернёй за бетонный подбородок, – и в кучу дерьма, чтобы узнали, каково нам живётся!
– Да что ты всё к этим очкарикам цепляешься? – защищала интеллигенцию жена его, Людка. – Им тоже сейчас не сахар, вон книжки стоят свои продают. А никто их и не берёт, и жалко мне их так.
– Нечего жалеть их, – наседал Фома, – нас вон никто не жалеет!
– Тебя-то чего жалеть, во как на базе своей отожрался! – резала по живому Людка. Фома обиженно умолкал, свою благоверную он немножко побаивался и ценил. Людка была женщиной деревенской, крупной, с васильковыми добрыми глазами. Но если что, могла и сковородкой огреть. Работала она фасовщицей на мясоперерабатывающем комбинате. Сосиски у них в доме были всегда, но Фома их терпеть не мог, называл крысками в целлофане, но уплетал каждый день, обильно поливая кетчупом этот мясной суррогат. Вот и сегодня, придя с работы, Фома борщ есть не стал, а собирался отварить целую гору сосисок, Людка была во вторую смену. Только он выдавил кровавый холмик кетчупа на тарелку - кетчуп он любил заготовить заранее - как в дверь позвонили. Два коротких, будто извиняющихся звонка. Обычно так звонил Филимон, сосед по площадке. Фома распахнул дверь, и точно, на пороге стоял Филимон, глаза его горели. Филимон был полная противоположность основательному Фоме. Невысокий, костлявый, лицо вытянутое, с острой бородкой, как наконечник тонкого лица. Фамилия его была Нечаев, а звали его действительно Филимон.
– Наградили родичи меня, – часто потрескивал Филимон, - удружили с имечком. - И как ни старался он, чтобы звали его Нечай или по отчеству – Иванович, все упорно звали его Филимоном, или ещё хуже – Филей. На Филю он старался не откликаться, и лишь когда совсем доставали, бил себя в грудь кулаком и вскрикивал: «Филимон, Филимон я!» Глаза его напоминали затухающий костёр, но способный разгореться в любую секунду. И именно так и было сегодня.
– Разговор, говоришь, серьезный, – процедил Фома. – Ну, тогда беги в магазин.
– Денег маловато, – стал заискивать Филимон, – ты же знаешь, я временно безработный.
– Знаю, знаю, что ты вечно безработный, – пожурил его Фома, но денег добавил. Филимон поразительно быстро вернулся из магазина и, убедившись, что супружница на работе, с порога начал:
 – Я потрясён, потрясён до глубины души! Это просто невероятно! На меня навалилось озарение! – чуть ли не кричал Филимон, снимая стоптанные вовнутрь рыжие сандалии. Фома же кривил лицо и отмахивался от собутыльника, как от назойливой мухи:
 – Да погоди ты подпрыгивать! Сейчас крыски из-за тебя переварятся. Во, гляди, чуть не сгорели! Вода вся выкипела.
Надо сказать, что, отваривая сосиски, Фома наливал воды совсем чуть-чуть. Не то чтобы ему было жалко жековской ржавой водицы, а то, что, чем меньше воды, тем быстрее она закипала. Фома был рассудителен. И вдобавок любил ещё для виду напустить на себя немного ленцы, для солидности, как ему казалось. Выключив газ и вывалив на тарелку разбухшие и местами лопнувшие сосиски, он продолжал поучать:
– Ты не суетись, не мельчи, – назидал Фома Филю, – нельзя с порога о главном, нужно сначала так, вскользь – о погоде, о природе. А то и слушать тебя никто и не станет. У всех своих проблем по горло. – И Фома характерным пиратским жестом перерезал себе ладонью толстую шею. Сбив таким образом наступательный порыв Филимона, но, войдя во вкус, Фома, расставляя закуску, продолжал поучать нерадивого сотоварища. Иногда Филимон пытался перехватить инициативу, вставляя не к месту всякие словечки, возмущался и даже пытался запеть что-то наподобие молитвы. Но каждый раз Фома умело пресекал попытки Фили перейти к столь волновавшему его вопросу. В таком дружелюбном противостоянии друзья опорожнили две бутылки и явно не собирались останавливаться на достигнутом. И чем больше хмелел Фома, тем больше он обсасывал свою любимую тему:
– Вот, рассуди, придёшь ты, к примеру, ко мне на базу. И нужен тебе позарез товар редкий. И у меня он есть, конечно. И станешь ты мельчить, лепетать там что-то. В общем, нести несуразицу несусветную. Ещё, не дай Бог, и заикаться начнёшь! И что я скажу тебе. Да и любой на моём месте скажет. И покрепче ещё скажет. А шёл бы ты куда подальше, Филя, отсюда. А почему? Потому что значимости, веса нет в тебе. Не уважаешь ты себя, брат, не уважаешь. А коль себя не уважаешь, то другой, да ещё и рангом повыше, и подавно тебя за моль пальтовою считает. И всякий, пусть и хуже тебя, но с наглинкой, прихлопнуть тебя норовит, – уже гремел Фома. – А как надобно поступать, спросишь ты? – хотя уже несколько растерянный Филя не произнёс ни слова, вопрошал у кого-то в холодильнике Фома. – А я скажу тебе как! Во-первых, сделай вид, что тебе ничего от меня и не нужно совсем. Нет, горчицы нет! – с недовольством заключил Фома и захлопнул дверку холодильника, обклеенную переводными картинками, как чемодан бывалого путешественника. – Потом постарайся меня разговорить. Это значит – не сам говори, как ты любишь, а сделай так, чтобы я говорил. А сам слушай, да и вопросики вставляй. Да и невзначай, возьми да и предложи выпить по граммульке. – Фома лукаво улыбнулся и вскрыл третий портвешок. – А дальше уже дело техники. Под винишко, под закусочку, под сигареточку все дела и делаются. Ты вот думаешь, что у них там, наверху, – и Фома показал стаканом в потолок, – по-другому делается? Как бы не так! Это они для таких, как ты, по телеку распинаются. А все делишки свои в буфете под икорочку чёрную оптяпывают. – Фома глубоко вздохнул, видно вспомнив про чёрную икорочку, и налил почти по целому стакану портвейна. – И главное, всё это не спеша, солидно, как там у Пушкина – с чувством, с толком, с расстановкой. И всякий тебе не откажет. А пороется в закромах Родины и скажет: есть, Филимон Филимонович!
– Иванович, – робко поправил его Филя.
– Иванович! – передразнил его Фома, кого стесняешься? А! – Фома махнул рукой и, не чокаясь, заглотил тёплый «алжирский» портвейн.
– Вот ты сейчас складно говоришь, не спорю, – мягко запрягал Филимон. – Тяжело возразить. Но это здесь такой закон. А там, – Филя многозначительно поднял длинный указательный палец над головой и несколько раз тыкнул им в абажур, как бы пытаясь его нанизать на свой обломанный ноготь, – там всё будет совсем по-другому. Там вся эта икорочка да водочка уже не пройдёт. – Филимон говорил спокойно, делая паузу после каждого слова. И каждая новая фраза, словно своя, вбивалась в собеседника. Да, Филимон запрягал мягко, а ехать собирался с ветерком. Портвейн сделал свое дело крепко, по-русски, на совесть.
– Там, – чуть раскачиваясь на хлипком табурете, вещал Филимон, – не будут разбираться, Иванович ты или не Иванович! Там сразу – раз, просветят тебя, два – за шкирку и куда тебе положено! Кому в рай, а кому и в ад! – понизив голос до небывалой отметки, явил истину Филя. – И Бога всуе мне не упоминать! – сбившись уже на фальцет, запоздало возмутился Филимон. Далее он схватил свой стакан и, обхватив его двумя руками, залпом выпил. С непривычки от такого способа приёма внутрь спиртного у Фили выступили слёзы на глазах. Он отёр их рукой и почти немым голосом проартикулировал: – И точка.
Фома от удивления укусил пустую вилку. Сосиску он съел минутой ранее и хотел подцепить ещё одну, но, заслушавшись Филимона, так и куснул пустую вилку, клацнув о металл зубами.
– Ё-маё! – То ли от боли, то ли от неожиданности краткого, но весьма содержательного монолога Фили ругнулся Фома. Филя же, схватив сосиску и прочистив горло с криком: «На волю!» – открыв дверь и пробежав через две смежные комнаты, с шумом распахнул балкон. Дождь почти прекратился, воздух был наполнен озоном и без четверти одиннадцати часами. Филимон выпрыгнул на балкон и, схватившись одной рукой за перила, попытался лечь на перила спиной. Тем самым обезопасив себя от падения с четвёртого этажа и предоставляя себе возможность посмотреть вверх. Вверху над ним нависал балкон. Тогда Филимон выкрутился ещё сильнее и на несколько секунд увидел тёмное небо. Несколько каплей дождя упало на него с этого тёмного неба, голова закружилась, как в детстве на карусели, и, чтобы не лишиться чувств, Филя раскрутился в обратную сторону и мягко, словно дождевая капля, сполз по ограждению балкона на его холодный мокрый пол. Всё это произошло в считанные секунды, и, когда до балкона добрался Фома, по пути споткнувшись о пудовую гирю, Филя уже сидел на полу и, тихонько всхлипывая, грыз сосиску.
– Давно пора её выкинуть, на хрен! – потирая ушибленную ногу, скрежетал Фома.
– Правильно, собакам, – шмыгнул носом Филя и броском из-за головы выкинул остатки сосиски на улицу, – они голодные, бездомные...
– Да гирю, проклятую, выкинуть, сосиски я и сам съем, – Фома смачно плюнул вслед за сосиской через весь балкон, наверное, намереваясь на неё попасть. И тем самым доказать, что остатки сосиски его, Филимоновы, и что собакам нечего на них пасть клыкозубую разевать.
– Хочешь, я выкину, – заинтересованно предложил Филя. – Хоть ещё одно доброе дело напоследок сделаю...
– Людка осерчает, не надо, – ещё порыкивая от постепенно затухающей боли, отрезал Филимон. – Хватит, наделал делов уже. Чуть без ноги меня не оставил. А кому же я нужен одноногий!
– Вон, Джон Сильвер, пират такой известный, я ещё с детства помню, так он одноногим был. И боялись его все пуще любого двуногого. Он костылем, знаешь, как мог огреть...
– Сейчас я тебя огрею, да не костылем, а гирей этой, да по бороде козлиной! Ишь, костыли мне выдать решил!
– Огрей, огрей, Фомушка, огрей, прошу, огрей дурака набитого!
– Да что это с тобой? – вдруг опешил Фома. – Ты что, перепил, вроде и третью ещё не покатили? То разговоры заводишь странные... Ад какой-то, рай какой-то приплетаешь. То сосисками разбрасываешься, то гирей огреть просишь, а она всё-таки шестнадцать кг будет.
– Поэтому и прошу, – вздохнул Филимон, – оно вернее будет, – и выдохнул Филимон.
– Ты, это, совсем братец сбрендил. И выпили, вроде, не так много, а башку тебе о как снесло.
– Да нет, тверёзый я, как лист берёзовый, тверёз.
– Так что тогда с тобой, вконец замучил!
– А вот что, – Филимон понизил голос, как бы открывая своему собутыльнику большую тайну, – ты же знаешь, я пока, то есть временно безработный... – На эти слова Филимон лишь презрительно хмыкнул. – Временно, – продолжал Филя, – и время у меня есть. Время подумать, поразмышлять...
– Ещё один интеллигент нашёлся, – еле слышно процедил Фома.
– Есть пока ещё время. И долго я так думал, то на диване лёжа думал, то на стуле, то к обоям в цветочек прислонясь, даже в сортире думал. Но не думалось мне ни о чём. Всё как-то путалось, перемешивалось в голове. Чехарда одна была, а не мыслительный процесс. Но вот сегодня утром меня как будто осенило. Как гирей по башке. Вот есть я сегодня, Филимон Иванович, есть. Безработный гражданин, прыщ на теле государства, вошь кровососущая на голове общества. И раздавить меня жалко, да и жизнь моя никчемная никому не нужна. И весь я живой, теплокровный. И всё во мне худо-бедно работает, журчит, переливается, клетки отмирают и родятся заново, волосы выпадают, зубы гниют, пальцы шевелятся, плюнуть без посторонней помощи пока могу. И значит, весь я вроде живой и чувствующий. Сигарету закурил – чувствую, в лёгкие дымок пошёл, пивка выпил – в сортир сбегал. А водочки выпил, так и бывшую свою, Лидку, не добрым словом вспомнил. Сука, всю жизнь загубила. И вот он я, сижу в своих четырех стенах и весь мир что есть силы матом крою. Только тихо, чтобы соседи милицию не вызвали. Сквозь зубы. А сыграю я в ящик. Вот возьму себе и откину коньки...
– Так ты ж ещё вроде как того – не старый... – опешил Фома от такого заявления.
– Старый, новый! Там разбирать не будут. Посмотрят на жизнь твою никчемную, ненужную и глупую. Да и прекратят весь этот цирк на проволоке.
– Кто? – не понял Фома. – У нас вроде теперь просто так в расход не пускают, – с сомнением продолжал он. – У нас демократия, вроде бы, свободная страна, что хочу, то и ворочу, как в Америке! – чуть не крикнул осмелевший Фома.
– Какая ещё Америка, нет никакой Америки. Земля вообще заканчивается за продуктовым магазином на Ленинском проспекте.
От такого открытия Фома открыл рот и, как загипнотизированный, позабыв свой страх, ступил на балкон и присел рядом с Филимоном. – Как нет Америки? – выдохнул Фома. – Что, и Китая нет?
– Ничего нет. Ни-че-го. Вот помру я, и ты помрёшь, и что там тебе будет Китай? Миллиарды китайцев за тобой бегать будут и продавать тебе кеды? Или я в Голливуд для телика сниматься там поеду? Нет, дружище, ничего там этого не будет. И магазина с портвейном и шпротами не будет тоже.
– А что же тогда будет, Филенька..? – не на шутку испугавшись, заскулил Фома.
– А, испугался, то-то, я тебе весь вечер об этом твержу. А ты всё про закрома Родины мне мозги полощешь. А будет тебе там не Китай с Америкой, а ад и рай будет. Или туда, или сюда. Но скорее туда. Нечего рай коптить смрадом своим. Душой своей пропащей, чёрной – нечего ангельские крылья марать. Всё равно не отбелишься. Хоть лебедя съешь – белее не станешь. И дорога тебе, Фомочка, прямехонькая, в ад. Ну а там с тобой церемониться не станут. Там всё попробуешь и пройдёшь. И железо калёное, и лёд арктический. И жар огненный, и холод лютый. И если не безнадёжен ты, если хоть чуть-чуть, хоть на дне, есть в тебе капля светлого, хоть грамм праведного, да что там праведного, хоть намёк на раскаянье, на покаяне, то могут тебя и перевести в рай. Или что-то похожее на рай, только чуть похуже. А если ты чёрен и душу продал свою, то гореть тебе, Фомушка, в пламени вечно и не сгореть никогда! – Закончив этот монолог, Филя приблизил своё лицо к лицу Фомы и, как бы просвечивая, вперился глазами в его глаза. Фоме показалось, что в глазах Филимона пляшет огонь, и тело его обдало жаром, как от печки. Фома икнул, чуть отодвинулся от раскаленного Филимона и заискивающе спросил:
– А может, ещё можно что-то исправить? Здесь исправить. Чтобы сразу в рай или туда, где чуть хуже? Без ада, можно?
– Без ада нельзя, – отрезал Филя. – И исправить здесь уже ничего не получится. Можно только ещё больше дров наломать. И тогда, точно, вечно коптиться будем. Лучше побыстрее туда, авось и пронесёт. В аду слегка перекантуемся, а потом, может, в рай и проскочим. С тобой, Фома, точно в рай прошмыгнем, без мыла пролезем. Так что давай сначала ты меня, а потом я тебя.
– Чего я тебя? – недопонял Фома.
– Ну, гирей по башке. Сначала ты меня, а потом я тебя...
– Сейчас я вас обоих гирей по башке! – над приятелями раздался громкий женский голос. В первую секунду им показалось, что небеса над ними разверзлись и настал страшный суд. – Вот они где, голуби, воркуют! – а это всего лишь вернулась с работы супружница Фомы, Людка, баба решительная и с юмором. При виде Людки Фома вскочил на ноги, мотнул головой, пытаясь избавиться от страшных мыслей и переключиться на бытовой уровень.
– Ишь, надрался как! Гривой аж машет, жеребец орловский! – язвила Людка. – Устроили на кухне мне розлив молдавских вин.
– Да мы по чуть-чуть с Филей, – оправдывался Фома, – его на работу взяли, хорошую, рядом с домом, – безбожно врал Фома, – так мы и решили спрыснуть это дело...
– Спрыснуть они решили, а кто всю квартиру прокурил?! Я сколько раз тебе говорила, чтобы на балконе курил или дверь на кухне закрывал! Нет чтобы ужин приготовить, да жену с работы ждать, залил лыч свой бесстыжий! – всё гремела усталая баба.
– Так я и ждал, крысок отварил и ждал тебя. А это всё он! – и Фома ткнул пальцем на Филимона. А тот как будто и не слышал ничего. Сидел, не сдвинувшись ни на йоту, и шевелил губами, закатывая глаза к верху. – Он это всё, Филька, сбил меня с панталыку. Давай выпьем и выпьем – не отвертишься! – ябедничал Фома, сдавая товарища с потрохами.
– Ага, насильно в рот вливал, – не поверила Людка. Но на Филимона ополчилась. – Ишь, расселся, зенки залил и бормочет. А ну, давай домой топай, да пойло своё с собой прихвати! На этих словах Фома недовольно вздохнул, но перечить не стал. Фома знал – это бесполезно. А то можно и сковородкой получить. Филимон же, с трудом поднявшись, как лунатик, прошёл через комнаты, зацепившись ногой за гирю, на кухню. Взял недопитую бутылку портвейна и, не обращая внимания на красноречивую мимику Фомы, мол, извини друг, но иначе нельзя, дошёл до двери и, взяв сандалии в руки, обернулся. Как бы в последний раз оглядывая место, куда больше не вернётся. Фома торопливо открыл дверь. – Ты не серчай, Филя, сам видишь, Людка серьёзно настроена. А ты говоришь – ад. Вот он, настоящий ад, ад кромешный, – уже шептал в ухо уходящему Филимону поддатый собутыльник.
– Ты там чего застрял?! - раздался голос супружницы. Или помощь нужна, – кряхтела Людка, снимая кофту через голову, в спальне. Так я сейчас придам ускорение!
– Иду, иду! – крикнул Фома. – Ну, давай, Филя. И не думай много на ночь, лучше вон портвейна бахни, – и он, взяв бутылку из рук Филимона, сделал большой глоток. – Ну, бывай, – Фома сунул бутылку обратно в руку Филе и, слегка его подтолкнув на лестничную клетку, нарочито громко захлопнул дверь. –Всё, выпроводил!
Исполнив свой супружеский долг, Фома быстро уснул. Спал он беспокойно. Ворочался, то раскрывался, то стягивал всё одеяло на себя. Во сне он что-то бормотал и тихонько всхлипывал. Под утро он проснулся с больной головой. Шершавый, как напильник, язык еле ворочался во рту. Он встал и прошлёпал босыми ногами на кухню. Открыл кран с холодной водой и подставил под спасительную струю сухие толстые губы. Утолив жажду, он зашёл в туалет и, почти не попадая в унитаз, с вздохами и кряхтением облегчил мочевой пузырь. Войдя в спальню, он включил свет и хотел, было начать собираться на работу. Служба начиналась рано, но заспанный голос жены принёс ему благую весть:
 – Фомка, ты что это свет включаешь, сегодня же суббота. Давай ко мне под бочок. – Это известие обрадовало Филимона настолько, что он, забыв погасить свет, нырнул под одеяло. Спохватившись, он выскочил из кровати, нажал на выключатель, погрузив сонную обшарпанную комнату во тьму, и, уже не торопясь, удобно умостился на кровати.
«Вот это я понимаю, вот это рай, настоящий», – про себя думал Фома, положив свою ладонь на большую грудь супружницы. – Вот он, рай долгожданный, – уже прошептал Фома с улыбкой на устах и уснул, как младенец.
Филимона обнаружили не сразу. Через неделю в милицию позвонили его соседи, рассказав, что из квартиры Филимона идёт неприятный запах, да что-то не видно его давно, а уезжать он никуда не собирался. Милиция, взломав дверь, нашла Филимона Ивановича лежащим на полу, в засохшей луже крови. Вены его были перерезаны. А в его правой руке был зажат осколок горлышка от бутылки портвейна.