М

Снежная Будда
В белой комнате пошёл дождь. Уличная скрипачка Петра проснулась от прикосновения ледяных капель к нагретой сном коже щеки. Она плакала по ночам и засыпала в бледно-молочном свете утренних сумерек. Последняя неделя января в Москве выдалась влажной и пасмурной, но дождь шёл только внутри её белой комнаты, уличные осадки были больше похоже на мокрое мороженое.
Каждым дождливым утром, проснувшись, Петра шла в ванную, приносила оттуда зелёный пластмассовый таз и ставила его в той комнате, где протекал потолок. Это была старая просторная квартира далеко от центра. Раньше в ней жила пожилая женщина. А потом она умерла. И все её последние вздохи, сухие старческие звуки её голоса, её немощные изломанные движения остались здесь: покрыли тонкой плёнкой стены, осели пылью в паутине под высоким потолком, стекли на подоконник каплями по оконному стеклу. Петра никогда не заходила в комнату старой женщины. Дверь в неё всегда была заперта, и этот факт уменьшал количество комнат в этой квартире до двух.
В другой, той, в которой не протекал потолок, жил немолодой художник. Как-то раз он признался, что жизнь для него остановилась, когда ему исполнилось тридцать, но это было ещё до рождения Петры. Старая женщина была его матерью.
В то утро Петре снились вакуумные, цвета дельфина сны. Проснувшись, она скомкала мокрую от дождя простынь и поплелась с ней в ванную за тазом. Проходя мимо комнаты художника, сочинила улыбчиво-сонное оправдание:
- Опять ночью училась летать. …А там так сыро на улице. Понимаешь, замочила все простыни… Пойду постираю.
- Оставь, я никогда не стираю бельё.
- А что ты с ним делаешь?
- В прачечную сдаю. …Что опять потолок протёк?
- Даже и не знаю, что они там льют всё время…
Гарри, (так звали художника), нахмурившись, поднялся с дивана, ушёл в прихожую, щёлкнув там выключателем; было ясно, что он направился к соседям сверху.
Оставшись одна, Петра села по-турецки на широкий кухонный подоконник, закурила и стала думать об этой квартире. …В ней было много воздуха, но мало огня. Всё здесь было каким-то бумажно-ненастоящим: потолки ветхими, звуки приглушёнными, кофе, сваренный художником, кислым... Зимой в квартире всегда было холодно, и Гарри ходил в каких-то дырявых вязанных кофтах. Ещё он носил две серьги в одном ухе и бритый затылок, который выглядел так же тоскливо, как и пожелтевшие от времени стены и потолки. Единственное, что было настоящего в этой квартире, идеально сотканное настроение грусти.
Чайник вскипел, сигарета кончилась. Побрякивая ключами в прихожей, вернулся художник. Петра уже привыкла различать его движения по звукам.
- Я сейчас в мастерскую. Поедешь со мной? – спросил он, едва появившись в проёме кухни.
- Нет, я вечером зайду, – отвечала она, размешивая сахар в кружке.

Белая комната, на самом деле, находилась не квартире художника, а внутри её головы. Это была комната со множествами входов и выходов, и в то же время это было лишь пространство внутри белого куба, с тонко, почти незаметно очерченными пунктиром линиями плоскостей.

Вечером Гарри так и не дождался её, а когда вернулся домой, она уже была там, но не одна. Вдвоём они сидели на кухне, пили в две бомбильи мате и о чём-то разговаривали. Гарри уже раньше видел ту другую – девушку без чёлки. Точнее, это была девушка с очень коротко выстриженной чёлкой на длинных светлых волосах. Художник только улыбнулся, увидев их вдвоём, и тут же вышел, не мешая разговору:
- …Мне сейчас, как той весной, когда по ночам я шарахалась по заснеженным японским лесам, кричала зелёное имя, а ответная немота самурайскими мечами резала мне губы и ступни – я просыпалась вся в шрамах, не успевала зажить кожа, а я уже ломала пальцы. Набекрень стояли все размокшие архитектурные подвиги, из дырки в небе сыпались колумбийские бабочки. Я думала, что это никогда не кончится, что из этого некуда уйти. Но потом пришло лето. Оно пахло мокрыми спичками… – Петра глубоко выдохнула, встала, взяла чайник, добавила ещё кипятку в калабас.
- А расскажи мне о своём городе? – после недолгой паузы попросила девушка без чёлки.
- Когда я жила там, мне казалось, что всё вокруг ненастоящее: не жизнь – сплошная имитация, люди – мимы, их слова – полная бессмыслица, абракадабра на несуществующем языке. Я совсем не понимала, зачем мне жить, как мне жить, что мне делать. Кто-то говорил мне, что так происходит, потому что я живу без цели, но сами цели казались мне тогда бессмысленными. В том городе я кожей ощущала, как что-то большое и важное проходит мимо меня.
- А здесь?
- А здесь всё по-другому. Москва – придурошный город. Очень. …Хотя я и здесь многое делаю так, как кричат немые, – Петра задумалась, зацепившись взглядом об узоры тени, расходившиеся от люстры по потолку.
- Но тебя так много! Ты могла бы заполнить собою множество пустых бочек. …Я стала это понимать. Только у меня это две недели в год, разбитые по полюсам, а у тебя всегда.
Вернув зрачки в плоскость стола, Петра достала сигарету из пачки, девушка чиркнула зажигалкой, витками заструился дым.
- Знаешь, я тут подумала… Это совсем несправедливо. Ты знаешь обо мне почти всё, а я не знаю даже твоего имени, – указывая на собеседницу двумя пальцами, в которых была зажата сигарета, говорила скрипачка. Сидящая напротив улыбалась:
- У меня много имён, но все неправильные. Я могу назвать тебе одно, но ты обещай, что никому его не скажешь. Выбирай, какое…
Так Петра узнала, что девушку без чёлки зовут Гана.

Когда Петра проснулась на следующий день, художника уже не было дома. Она помылась, позавтракала и поехала к нему в мастерскую.
Мастерская находилась в центре, в подвале дома на Сретенке. Окна, которые должны были выходить на тротуар, во всех комнатах и кухне были наглухо забиты, поэтому независимо от времени суток, которое стояло на улице, в мастерской всегда была ночь. Стены в квартире стояли выцветшие, покрывшиеся чешуёй давнишней побелки. Только в ванной они относительно недавно были выкрашены тёмно-розовой краской. Вся квартира в хаотичном порядке была обставлена винтажной мебелью. Везде валялись стопками журналы по фотографии. Одну из двух комнат Гарри сдавал под студию знакомому фотографу, который часто забывал платить ренту.
Когда они оба находились здесь, сложно было определить, кому из них принадлежит мастерская. Петре казалось, что самому пространству приятней было подчиняться фотографу. Но дело было не в какой-то особой его харизматичности, а в той силе, с которой он выстраивал настроение в точности так, как ему это нужно. Это была уже не грусть, как в квартире художника, а пастельных тонов ностальгия шуршания иглы по винилу.
Ей нравилось бывать в мастерской. Когда играла где-нибудь в центре, она часто приходила сюда вечером. Аккуратно укладывала скрипку в шкаф, ела на кухне еду, купленную фотографом, листала журналы. Когда приходили гости, они вместе пили что-то, курили, разговаривали ни о чём. Хотя, может, кому-то из присутствующих эта болтовня и казалась наделённой смыслом, Петра же полагала, что люди вообще редко разговаривают по надобности, а больше используют свою способность говорить в холостую.
Иногда фотограф снимал её. Но мало того, что сам процесс фотографирования был ей неприятен, худой, высокий, эгоцентричный мужчина не был тем человеком, перед которым хотелось открыть себя. «У меня плохо получается объяснить, какие чувства ты у меня вызываешь, но я не воспринимаю тебя отстранённо, как тебе может показаться, я хочу впитать тебя всю» – говорил он Петре. Ей же, наоборот, не хотелось отдавать ни капельки себя. И тогда она поступала так, как поступала всегда, когда совсем не было возможности отказаться фотографироваться. Она закрывалась. Собирала всё своё я, отдирала его от внутренних стенок кожи и прятала где-то глубоко в животе, так, чтобы назойливо щёлкающей затвором диафрагмы камере было невозможно достать. Сделанные таким образом снимки часто нравились многим людям, но девушка, изображённая на фотографии не была Петрой, это был её слепленный из воска двойник.

Гарри встретил её улыбкой на лице и кисточкой в руках. Она, не разуваясь, прошла в кухню, достала из холодильника бутылку мартини, отвинтила крышку и прямо из горлышка стала пить. Потом, закрывшись в студии фотографа, как меланхоличная сорока, рылась в гардеробе, необходимом для съёмок, цепляя на себя всё, что понравится. Спустя пол бутылки вермута на ней было длинное чёрное платье, туфли на несколько размеров больше, бусы на обнажённой спине и тонкая чёрная марля, которую она нацепила как фату.
- Ну, как я тебе? …Правда, сенегальская невеста? – не удовлетворившись зеркалом, пришла показать себя Гарри. Но он лишь улыбнулся в ответ, на что Петра как-то особенно тяжело вздохнула:
- Знаешь, на мне местами разъехались швы… – он оглядел её: с платьем всё было в порядке; хотел было спросить, о чём она, но девушка уже продолжила говорить. – Но это было так нужно. Надорвав сознание до шрама глубиной в баскетбольный мяч, поднять свой эго-дельтаплан над уровнем моря. А теперь вот пришло время заклеивать межуровневые дыры марлей заиндевелого абсурда. …Когда меня сейчас спрашивают, как я, я отвечаю, что я внутри дельфина. Я не знаю, как объяснить это иначе, но если бы дельфин был жидкостью, то это было бы то, где я сейчас нахожусь. Триста литров пропущенной через соковыжималку кожуры дельфина.
- …Писал, писал этого сфинкса, а он кошкой оказался, – после неглубокого молчания ответил Гарри скорее неудавшемуся сфинксу, чем ей.
Петра посмотрела туда, куда давно уже уставился художник. К стене был прикреплен холст: на фоне индиго цвета циана крупный кошкообразный силуэт. Низ стены и пол были залиты разноцветными пятнами. Петра смотрела на эти подтёки, и они нравились ей больше, чем та живопись, которую делал Гарри.
- Да вот… Денис тут фотографии оставил. Хочешь посмотреть? – в очередной раз перебил её мысли художник.
Взяв в руки стопку чёрно-белых снимков, Петра удалилась на кухню, там разглядывала их, потягивая остатки мартини. Фотографии эти оставляли ощущение не восхищения, а битого стекла. Когда алкоголь в подвале иссяк, пришло время уйти. Если задержаться слишком долго, можно не успеть на метро, и придётся остаться ночевать здесь. А ванна в мастерской служила лишь элементом декора, и из спальных мест была только одна узкая и жёсткая кровать.

Однажды они с художником уже ночевали в мастерской. Вот так засиделись допоздна, спать легли вместе, было очень тесно и неудобно. Петра постоянно скатывалась к горячему обогревателю, прислонённому к стене, обжигалась и просыпалась. Гарри не стал выключать проигрыватель на ночь – играл диск роллингов – они пролежали так около тридцати песен, и в пять утра собрались домой.
Утром выпал снег. Они шли к метро кривыми улочками. Было оглушительно тихо и слышно, как большие белые хлопья падают на землю. Это был самый красивый день Петры в Москве. По дороге им попалось несколько счастливых молодых людей, они что-то спрашивали, но Петра не знала, где находится то, о чём они говорят, а художник уже вскарабкался вверх по улице, и было видно, как ветер терзает полы его пальто.
Они долго не могли дождаться поезда метро, и Петра, очень уставшая от бессонной ночи, медленно, как в мякоть арбуза, стала проваливаться в какое-то полуобморочное состояние. Людей было мало. Кто-то курил. Что могло бы показаться странным, но в этом городе странным Петре казалось всё, и ей нравилось жить ощущением сюрреальности.
На «Беговой» они вышли и, минуя стаю дворняг, пошли на перрон ждать электричку. Снег цвета незрелого лимона застревал в волосах, рядом в ларьке продавали беляши, у Петры замёрзли уши, и она обмотала голову шарфом. Гарри ходил где-то вдалеке от неё, курил. В то утро они не сказали друг другу почти ни слова. А вечером, сидя на кухне, запачканной оранжевыми пятнами света с улицы, рассказали друг другу две странные истории.
Её история: «…Я тогда жила в доме… ну, понимаешь, в деревянном доме, и вокруг сад ещё. Рядом было много таких же деревянных домов. И вот однажды пропал наш сосед. Это было поздней осенью. Его искали и не могли найти. А когда выпал снег, нашли. Приехали следователи, милиция, включили большой яркий прожектор прямо во дворе. Он высвечивал силуэты людей, и точно так же, будто освещенные контурным светом, слышались их голоса… Но ничего конкретного нельзя было разобрать, только ошмётки разговоров, перемешанные со звуками их движений. Соседа выкопали мёртвого из того участка земли, откуда росли две сплетающиеся ветвями яблони. В сумерки, когда шёл дождь, невысокие извилистые деревья, чёрные и блестящие от влаги, на фоне мятно-лилового горизонта напоминали мне всегда почему-то сакуру. Голова и шея трупа были обмотаны испачканными в крови и земле полотенцами и какими-то верёвками. А умер сосед от ударов гаечным ключом по голове. Его тело месяц пролежало в земле под опавшими листьями яблонь, пока не выпал первый снег».
Его история: «У меня была одна знакомая. Она всё время мёрзла здесь и, в конце концов, уехала в Панаму. Живёт там уже сколько-то лет и ей по-прежнему снится, как она в морозы надевает трое колготок на одни ноги».

Незаметно для кого-то прошла последняя неделя января.

Она достала скрипку, смычок. Футляр в раскрытом виде положила на кафельный пол перехода. И начала играть что-то перваншево-грустное, соответствующее настроению. Кажется, эту же мелодию она играла на вступительных экзаменах, отрешённым взглядом изучая непонятно почему висевший на стене музыкального института портрет писателя. Когда скрипачка закончила своё соло, одна из приёмной комиссии, женщина, отличающаяся от портрета Максима Горького только бутоньеркой на рыжем пиджаке, резюмировала ещё не озвученный отказ так: «Главная ваша проблема в вас самой. Вы поверхностны. И, кажется, ничего не хотите в себе изменить». Петра играла в переходах и иногда, в тёплую погоду, на улицах. Сочинять мелодии прохожих было её любимым занятием.
Грустный этюд плавно перетёк у неё в историю проходящего мимо человека, которого совершенно невозможно было описать словами, но именно это, неподдающееся описанию, Петра и старалась сыграть на скрипке… Что удивительно, этот же самый человек стоял рядом с ней на станции метро, когда она направлялась домой, и рассказывал что-то невысокой худенькой девушке в малиновом платке. Они стояли так близко, что Петра невольно слушала их разговор: «…В обществе, где каждый второй стремится ощутить себя исключительностью, само стремление быть не таким, как все, делает тебя таким, как все. Этот мир – дерьмо. Но нужно же где-то жить. Быть таким, как все, приятно. Жить, социально оправдано, удобно. А вдруг захотеть и стать уникальным невозможно. Все люди, в принципе-то, одинаковые: у всех две руки, две ноги, одна голова, два глаза. Немного отличаются от остальных те, у кого одна нога или две головы, но лишь совсем немного. А вот считать лёгкий дефект отзвуком элитарности – сейчас это стало…». Раздался свист, хлынул пропитанный запахом метро, нагоняемый приближающимся поездом поток воздуха, скрипачка и эти двое зашли в разные вагоны, навсегда забыв о существовании друг друга.

«Там кое-что... – указывая рукой направление. – Нашёл сегодня воткнутым в дверь. Думаю, это тебе» – Гарри говорил медленно, пока она снимала куртку, ботинки и шарф. На столе в кухне лежал испещрённый стрекозиным подчерком нелинованный листок: «Мы жители мёртвого гаража. Иногда ты так громко думаешь – мешаешь мне сосредоточиться на осколках сна. Сегодня мне приснился дождь в твоей комнате с диваном, и я утонула на дне стакана чая… Мне кажется, это случилось так. И не то, чтобы здесь всё напоминает о тебе, но в пепельнице два окурка и мешок у двери – коммуналка для опустошенных бутылок. Вот и во мне сейчас то же самое, что и в них… Не буду объяснять. Нас с тобой занесёт серым песком на берегу холодного моря. Но это будет ещё через год».