Окраины

А.Мит
Маленькие районные городки как братья близнецы – иногда их не отличить друг от друга. Пусть одному более тысячи лет, а другой - в сорокалетнем младенчестве и между ними кладезь истории - это отражения одного слепка в слегка кривоватом зеркале. Даже если «почтенный старец» с бородатой историей когда-то защищался от набегов кочевников, а молодежь относительно молодого монопрофильного городка о таком и не слышала - они очень и очень похожи: мелкие, неприметные окраинные города. И мало кому бывает до них дело, когда медленно, но верно они начинают вымирать.

Здесь ясно видна сквозная спица дороги. Пронзает насквозь и словно луч света освещает вокруг лучшее, современное. Смотришь по сторонам на город, а вокруг выросшие коробки супермаркетов, торговых центров – словно заплатки ярких цветов: желтого, красного, синего. Новые, современные вывески, вроде «Салон красоты «Эгоистка» стыдливо прикрывают обветшалость домов. Несоответствие бросается в глаза. Как изящность особняка девятнадцатого века, с вывеской «Spa-салон», соседствующая с этаким «ящичком» торгового центра. За внешним глянцем - запустение дворов, которое не спрятать. Там, за фасадами домов грязные, непроходимые дворы, переулки и тропинки, развешанное сушиться белье, скамейки с пенсионерами, режущимися в домино или карты и многое другое подобное этому. А на первый взгляд зевакам, пролетающим в разномастных колымагах и ревущих автомобилях стоимостью как эти дома у обочин, раскрывается довольно приличная панорама: почти все лучшее, что имеется в городке.

Как только ни называют этот тракт...! Улица, проспект, бульвар. Все никак не исчезает желание увидеть Авеню, на обочинах которых будут тревожно гоготать гуси и всполошено удирать курицы от мчащихся мимо машин. В крупных городах такая дорога теряется на фоне остального лабиринта поворотов и изгибов. Здесь же нет. Видна насквозь – от первого до последнего дорожного знака. Как на ладони в ассортименте дома разных периодов истории города и денежного довольства его бюджета и жителей. Хибарки на окраинах, более зажиточные пятистенки с мансардами ближе к центру, каменные или кирпичные, в зависимости от возраста города, одно- или двухэтажные особняки, трехэтажные или пятиэтажные дома, когда-то бывшие новостройками. И все это сменяется друг другом в обратном порядке, когда покидаешь город в любом направлении. Иногда дорога раздваивается на въезде и опять сливается в одну на противоположной окраине. Иногда их две или три. Вонзаются в городок с разных сторон света, небрежно кромсая его на части. Встречаются петли, обвивающие городок грунтовой или асфальтной удавкой.

По этим небольшим городкам, в которых я довольно долго жил и работал, хорошо видно, что происходит в стране. Большинство стоят «на отшибе»: до центров цивилизации не докричаться и не дойти. Некоторые выглядят чуть иначе. Им положено так - у подножия двух Парнасов – двух столиц. Остальные – Карелия, Сибирь. Бульвары, улицы, проспекты делят их пополам или на крупные, четко различимые части. На микрорайоны имени известных ученых, политиков, летчиков, строителей, сторон света, деревьев, погоды или просто имеющие порядковый номер. Повсюду этот вездесущий центральный тракт и пузырящиеся вдоль постройки: домики, дома, домишки, магазинчики, ларечки. Расстояние до таких городков – шкала времени в прошлое. А изогнутая спица дороги с реперами на память: Петрозаводск, Санкт-Петербург, Брянск, Москва, Нижний Новгород, Барнаул, Красноярск, Иркутск, Братск, Улан-Удэ и обратно. Главное, не забывать в каком времени живешь!

Похожи они не только внешне, но и чем-то, что их объединяет внутренне – людьми, их бездонностью взаимоотношений и переплетением родственных и дружеских связей. Кто-то выделяется из общей людской массы своими талантами, богатством, занимаемым постом, кто-то бедностью, а кто-то необычностью или странностью. Последних часто называют дурачками, юродивыми, убогими. В моем родном городке жила деревенская еще молодая женщина. Жила в старом деревянном доме, как говорили: «на пригорке во рву» - там, где город заканчивался. Прозвали ее «Поля-гардероб». Дома у нее все углы были завалены тряпьем. На базаре она покупала ткани, шила себе платья до пят и одно за другим надевала. Резала оставшиеся куски материи на квадраты и нашивала их сверху. Сама по себе худенькой была, а, выходя из дома в нескольких платьях, надетых одно на другое, казалась огромной. Безобидная, неглупая, но странная. Недосмотрела за печкой или керосинкой, так и сгорела в доме среди тряпья...

Такими и рождаются, и становятся. Жалеют иногда их до слез - тех, кто как ребенок безобиден, мало понимает и много чувствует, по-своему счастлив. Но где-то посреди - между ними и обычными людьми - есть еще одни, особенные по-своему. Странные, в чем-то слабые, чуть безумные. На их особый взгляд бывает, странные и убогие не они, а все вокруг. Даже валяясь в грязи они могут себя чувствовать сильными и независимыми. Может быть они отчасти и правы: «Приходит время, когда люди будут безумствовать, и если увидят кого не безумствующим, восстанут на него и будут говорить: „Ты безумствуешь“, — потому что он не подобен им». Их редко жалеют, чаще смеются и зло подшучивают, иногда презирают, считая слабаками, а себя неспособными никогда опуститься до их уровня. Был разговор как-то с человеком, занимающим не последний пост. Он не задумываясь заявил: «Нет! Всяких слабаков не жалко. За что жалеть? А те, кто им помогают и жалеют, похоже, сами со странностями: или стараются самоутвердиться, показать какие они хорошие или выгода им есть, не за просто так же стараются...». А каким боком повернулась к ним жизнь, насколько сильно повлияла, насколько они были готовы к ее поворотам и переменам, и кто их поддержал – не интересно. Насколько жизнь легка или тяжела у каждого - кто сможет это оценить, не испробовав ее удары на себе?

И люди меняются, и преображается внешний вид городов, но в некоторых глубинных особенностях и те и другие остаются неизменны. Есть те, кто борются до конца, те, кто сдаются и те, кто перестают жить как все. В своей душевной крепости у каждого есть особое слабое место. И если судьба ударит в него, человек может согнуться под этим ударом. Даже если жизнь тяжела, полна трудностей, но не сдался человек – может, не было у него того несчастья, что могло сломить. А кому-то оно попало в ту самую точку. Ткнуло в кирпич, а рухнула стена.

- Ты говоришь: «Сейчас пропойцы». Я вот в начале девяностых на комбинат устраивался, в лесной цех. Пришел первый день на работу. Бригадир подводит к мужикам и говорит: "Вот твоя бригада, будешь с ними работать". Я как глянул: мать честная! Стоят все, кто в чем одет - формы тогда не было. Морды опухшие..., "рыбий глаз" с бодуняги. Перекособоченные, глаза заплывшие...

- Точно говоришь! Да на такой работе, как у нас, только так и было. Это сейчас просто все – краны, погрузчики. Я в семьдесят шестом еще работал – помню. Лес в пульманах приходил – крытых вагонах-теплушках. Погружено коротье: один – два метра до самой крыши. Отправитель – «почтовый ящик». «Зона» значит. Бывало, это все выгружаешь - вручную выкидываешь, крючками вытягиваешь - устанешь как черт, а в балансах записка лежит от зеков: «Мы пое..лись, теперь и вы пое..тесь!». Кранов тогда не было. Выгружали вручную, крючками. Хорошо, полувагоны придут с коротьем. Длинник совсем тяжко выгружать. Метровку, двушку пока по грудь борт вагона, через верх выкидывали, потом люк открывали и через него все остальное. Крюками подтягивали сверху к борту и переваливали вниз. Шутник один был. Посоветовал: «Ты видал, как у казаков на шашках темляки – петли привязаны? Ты к крюку тоже привяжи, чтоб не терять». Кто-то и послушал – привязал: вместе с бревном с вагона и полетел. Крючок из балансины не выдернуть, а петля на запястье. Хорошо жив остался. А еще из вагонов повыбрасываешь - надо уложить все в штабель не ближе двух с половиной метров от рельсов. Намаешься так, что само собой после работы тянет расслабиться, отдохнуть. А как расслабиться? Проще простого – выпить. А то и на работе любители находились.

- Да, уж…. А еще на подающей ленте транспортера перед окорочным барабаном, бывало, такой «костер» из леса, что и не знаешь, как растаскивать… Главное, когда крючок зацепится, чтоб не утащило в барабан. Верная смерть. Бросаешь крючок к чертям и за новым идешь. В лесной цех как на каторгу ссылали…, а кран паровой был еще. Да что там, обвязку на шапках вагонных разрезали с помощью куска ножа от рубительной машины и молотка…
Так рабочие лесной биржи, пришедшие в вагончик на перекур, в ожидании вагонов с подхода под выгрузку, разговаривали кто о чем. Кто-то ударился в воспоминания, а вслед за ним остальные начали вытягивать из памяти что придется. Но вспоминали больше про случаи на работе. Несколько молодых строполей сидели за столом в дальнем углу, двое играли в карты, а один рассматривал в журнале весьма откровенные фотографии. Так бы и сидели дальше, травя байки, но дверь распахнулась и на пороге появился возбужденно хохочущий крановщик:
- Леха опять со своей «шарманкой» пришел – на воротах сидит, песни горланит. Пошли, посмотрим!

После этой новости в вагончике остались только самые ленивые. Всем хотелось развлечься. Уже через несколько минут они были у ворот и могли наблюдать Леху собственной персоной - во всей пьяной красе. На лице у него бродила то ли ухмылка, то ли улыбка, что не могла найти места где задержаться и замереть: блажен и оттого счастлив. Водка, как всегда, приводила его в безоблачный край, где хорошее настроение было нормой жизни. Он и трезвый обычно не грустил, а выпив и вовсе становился счастлив. Рельсы железнодорожного пути, проходившие по территории комбината, были холодны, но ему это было безразлично. Усевшись на отполированный до блеска металл, Леха сложил под себя ноги крест накрест и, подтягивая постоянно сползающую с коленей гармонь, наяривал очередной хит. Пьяные пальцы с трудом попадали по нужным клавишам, басы гармони хрипло ревели, подстраиваясь под сильный и пьяно ищущий нужную ноту голос, а вокруг стояли уже человек пять рабочих и, слушая его, похохатывали, переговариваясь между собой.

Подъехавший к веселой компании тепловоз, тянущий за собой вагоны под выгрузку, натужно взревел гудком. Машинист высунувшись из кабины заорал: «А ну, расходитесь, передавлю всех нах...!!!»

Сидевший на рельсе Леха, думается, и вовсе не услышал гудка. Он продолжал все так же лапать клавиши и орать песню. Остальные от машиниста только отмахнулись. Работать не хотелось, а зрелище было нечастое. Один из них, кто постарше, обернувшись на крик, отмахнулся: «Подождешь! Пусть играет, народ потешит. Ничего с вагонами не станется, выгрузим позже!»

А Леха пьяно и весело продолжал наяривать на гармони и орать одну за другой песни на заказ. Душа его требовала праздника, простора. И музыка этот праздник давала. Она вообще была одной из немногих вещей в жизни, что его тешили и давали забыться от всего, что было вокруг.

В общем-то, эта любовь к простору для песни его и подвела: романтика широкого размаха мехов гармони в попытке объять рельсы от горизонта до горизонта. На то, что его уже никто не слушал - на это было наплевать. Да и когда рядом кто-то был... Не для них он играл и пел. Для себя, для неба вокруг, для души. А душа у него о-го-го какая была! Широкая, русская. Всю жизнь он с ней шел нараспашку. Пользовались ей, конечно. Но она же огромная, как взмах руки – кто сумеет ее загадить настолько, чтоб она непроходимой стала? Это вокруг свалка какая-то, а не жизнь. А внутри простор, ширина.
И стемнело – не суть. Только ярче луна глядит и звезды подмигивают. Для них и песня найдется подходящая, и перебор нужный. И улыбка для них шире...

Так и лежал он тогда, словно влюбленный. Никого вокруг, только он и любовь вселенская. И уснул, растворившись в ней.

Темно было. Перегон короткий и прямой. Здесь скорость у тепловозов большая. А что волочиться? Отвлеклись, его не заметили. А он съежился, руками себя обхватил, а ноги раскинул. Широко шагал, да детство в себе хранил. Ноги повыше закинул, на рельсу. Холодила, но не чувствовал он ее уже. Хмельной был да счастье вокруг сонное ходило, не сон, а жизнь билась счастьем.

Когда увидели его, поздно было. Дернули за что надо, конечно, но такую махину сразу не остановить. Поздно клясть себя за то, что было. Править надо. Выскочили, к нему бросились. Ремни, как ветром сдуло с поясов. Он и не мешал, не чуял беды, только в лямку вцепился. Пришлось в руке ее так и оставить, а гармонь отдельно в кабине положить. Все успели сделать. Довезти успели. Помочь выжить успели, только и укоротить его успели, и прозвище дать... А он и спасибо потом сказал, что помогли, не бросили... ничего. Как гармонь отдали, так и сказал.

Вот так и началась у Лехи жизнь «сказочная». В больнице, пока первый раз лежал - тихим, спокойным был. Много не говорил и шуток старых, к которым все привыкли, не отмачивал. Но улыбался. Еще, поначалу, как маленький тянулся к жене, если она приходила. Не руками, не хватал, а как-то по- особенному: видно было, что помощи просит, поддержки. В глазах, может, поблескивало? Кому-то, может, видно и было, а она не заметила. Кажется, все правильно делала – поесть приносила, ну, подушку поправить, сестру вызвать капельницу снять. Без охоты, но делала это. Но видно по ней было - как повинность отбывает. Напоказ все делала. Чтоб не укорил никто в равнодушии и бессердечности. Родственников у него было немного, да и не здешний он был – вот и приходила к нему только жена. Друзья еще были – так, знакомые, скорее. Но известно же: радость одна на всех, а беда каждому, в одиночестве.

Он все видел. Видел, что не поможет она по настоящему. Воду подаст, но так, что выплеснуть ее хочется. Что и сказать – выплескивалась она. Не специально, а оттого, что так грубо чашку в руки совала - не удержать содержимое было. Понемногу Леха начал замыкаться в себе. Мысли при себе держал, копил, видимо их – ни с кем не делился – не с кем было.

Когда во второй раз в больницу попал, он уже не был так спокоен. Привезла его жена и бросила, как груду костей и мяса. А остальным пояснила: «Противно мне за ним ухаживать – обрубок какой-то, а не человек. Он еще и пристает. Лезет за пазуху, под юбку – переспать хочет. Тошнит аж от него!»

«Крыша» у него с этого момента, видимо, и «поехала». Кто чем его вывих в мозгах объяснял: с молодости дурной, «пьянь подзаборная», ног лишился, вот и тронулся малость. Ну, не малость, конечно. Но все мужики сошлись на одном: баба стерва у него оказалась. Сука двуногая. Мужик–то нормальный был, молодой. Ну, выпивал, но не в запой. Случались «заходы», но с кем не бывает. Так-то работал, деньги домой нес. Конечно, теперь на пособие по инвалидности не проживешь. Перебиваться только можно. Не пожалела.
И женская половина то об одном, то о другой судачила. И так и сяк кости им перемывала. Правда, с языка острое как слетит в его адрес, как скажут, что понимают жену – все равно потом пожалеют и плюнут в ее сторону.

- Нет, ну ты посмотри, какая гадина! – возмущенно выдала пожилая дама своему соседу по скамейке. Сосед - видимо супруг - давно привыкший к бурным проявлениям характера своей половины, только пожал плечами. Было видно, как из подъезда дома неподалеку, молодая женщина выбрасывает на улицу небольшую тележку и какие-то вещи. Тележка – невысокая платформа, стукнувшись об асфальт колесами, перевернулась несколько раз и замерла у бордюра. Затем женщина, повернувшись и уперев руки в бока, что-то начала визгливо кричать в раскрытую дверь подъезда. Слов слышно не было; сносил ветер, но было понятно - что-то очень неприятное и грубое.

- Нет, ты представляешь, - продолжала возмущаться дама. - Как ноги-то ему отрезало, так все, для нее, понимаешь, он не человек – никто! А вспомнила бы себя, какой была! Ведь ни черта не умела. Кукла куклой. Он же ей работу нашел. Ходил, договаривался. Вдолбил в ее головенку смысла немного.

- Ну что ты возмущаешься? Что ей до него? Молодая женщина, как говорится, «в соку». Такой жизни хочется, а не лямку тянуть, – наконец решил прокомментировать ситуацию муж.

- А-а, старый ловелас, не о том думаешь... Хоть в больнице за ним ухаживала бы. Нет, как в больнице он валялся – почти и не видели ее там. Вернулся домой - за ним уход нужен, а ей не до того – красиво жить хочется, делам уже каким-то он мешает. Какие у нее дела? Вот и воспалились культи. Так что она сделала? Отвезла его в больницу, вещей немного кинула, гармонь и сказала ему, мол: «Живи сам. Я за тобой ухаживать не буду. Напивайся, ори, играй сколько хочешь, но все это теперь без меня».

Мужчина покосился на нее и едва слышно пробормотал: «А то ты за мной много ухаживала, когда...» Тут же он откашлялся и уже вполне громко нейтрально заявил:
- Да, могла бы уж по-хорошему помочь, дать время хоть вылечиться, а потом, если жить не хочет с ним, то развестись, поделить все.

За многие годы, что они прожили вместе, он усвоил простую истину: характер у жены с этими самыми годами лучше не становится. И надо, чтоб жить спокойно, оставлять свое мнение при себе. Соглашаться, если ей так неймется. А все, куда она не лезет, делать по-своему. Когда они были помоложе, в нем были еще силы и гонор. Мнение свое уважал и поскольку редко ошибался, остальные тоже уважали. Тогда еще спорил. Но жена была из натур, что к остальным, может и прислушивается, но с близкими, кого знает «от и до», не очень-то церемонится. В первые годы совместной жизни они часто шли на уступки друг другу. После, исподволь, незаметно, как трава проламывает асфальт, он сдался под незримым, иногда неощутимым давлением характера жены, посчитав, что так жить будет проще.

Вернувшись из больницы домой, Леха сразу начал мастерить себе платформу на колесиках: по квартире передвигаться легче и добираться от кровати до туалета быстрее. Из квартиры он тогда не выходил - не хотел. Еще не все перемололи в душе колеса маневрового. Знакомым звонил, а те приносили выпить и кроху закусить. Жена почти не готовила.

И все же выйти на улицу пришлось. Как вышвырнула жена его на улицу, тут его сдвиг в голове и пришел к окончательному знаменателю. Врос, развился и расцвел.

Жить он стал в их хибарке на садовом участке, неподалеку от квартиры. Жена домой больше не пустила, да и он уже не мог ее видеть и не хотел от нее ничего. Разве что желал иногда, чтоб сдохла. Домой еще сначала попадал. Пока не было ее дома, выносил из квартиры, что мог и продавал за бесценок. Тем и пробавлялся, пока жена замок не поменяла.
Нужда заставила, начал ездить по городу. Заберется на свою тележку и катится куда глаза глядят. По всему городу. Глазам, правда, глядеть особо некуда – чуть за центр выедешь, уже на окраине – потому и всегда на виду был. А как руки устанут толкать – с издевкой начинает прохожих просить его покатать:
- Ну, пожалуйста, прокати, будь добреньким. Держи веревочку. А я тебе песню спою, сыграю для тебя в благодарность, - на этот случай он и веревку к тележке привязал. – А, не хочешь? Да что ж ты, стервоза, так брезглива…?

И все же находились, кто не отказывал и катал его. Особенно детям нравилось.

Чтоб какие-то деньги иметь, Леха стал собирать и сдавать бутылки. Бутылки - одна из общепризнанных статей дохода такого рода людей. Главное тут - разведать все богатые на стеклотару места. А таких мест может быть очень и очень много, и в самых неожиданных местах. Какие-то, как нефтяные скважины истощаются, а некоторые имеют постоянную подпитку, как городские фонтаны. Старые свалки, помойные ямы – скважины. Скверы, автобусные остановки, ларьки, урны, места для отдыха, выезда на шашлыки – это фонтаны. И еще: на пунктах приема и в магазинах всегда попадаются вредные продавцы, которые не принимают бутылки у детей. А детям тоже хочется иметь мелочь на свои маленькие радости. Поэтому он договаривался с малышней – они искали, а он сдавал, часть оставляя себе.

Дети! Детвора была от него в восторге. Он хоть и материл всех, но с ними был мягок. Ему нравилось с ними играть, а они в ответ вели с ним, будто с ровней. Забавы им придумывал, увлечь умел. И с теми, кто постарше тоже нашел общий язык.

У некоторых из живших поблизости парней, тех, кто в средних классах школы уже учился, имелись мопеды. У тех, кто постарше, встречались мотоциклы: не бог весть что, но заводились исправно. Леха, глядя, как они с дымными хвостами и оглушающим треском пролетают мимо, придумал развлечение и себе и другим. Его сажали на седло, заводили мотор и отпускали. Он выжимал газ, переключал скорости и мчался вперед по длинной улице, радостный от резвости стремительно несущегося стального коня, и орал: «А-а-а-а!!! Берегись! Всех снесу! Быстрей ветра мчусь! Дорогу племенному скакуну!!!».

В лучшем случае его ловили в конце улицы. Пацаны специально уходили туда, чтоб его поймать. Он сбрасывал скорость, останавливался, мопед разворачивали и разгоняли обратно, а там, свалится – не свалится. Так и разъезжал он туда-сюда, пока мопед не заруливал в какую-нибудь канаву или кусты, и не заваливался. Забор, дом – не помеха, на таран! Бывало, колесо проламывало штакетник и застревало так, что мопед стоял сам по себе, а в это время Леха крутился на сиденье и что-то вопил в восторге оттого, что удержался в седле.

Шиком у них считалось, когда он на мопеде заезжал по лестнице в подъезд дома на первый этаж. Все визжали от восторга! Ему все равно было куда ехать, особенно, когда выпьет. Стало в моду входить, разогнавшись с горки влетать на полном ходу с велосипедом, в речку. Бывало и наоборот – он на своей тележке, привязанной к багажнику или к сиденью, мчался за мопедом или велосипедом.

Все чаще и чаще он стал напиваться. Пропивал выплаты по инвалидности и все, что удавалось выручить от продажи более или менее ценных вещей, попадавшихся в руки. Напивался до чертиков, до белого каления, до мата на весь белый свет. Напивался до того, что выкатывался на улицу в грязной, замусоленной дырявой майке и трусах без штанов: трусы спущены, хозяйство торчит, а он развалится и спит. Вокруг женщины, дети ходят... И стыдно, а никто ничего не делает. Кто смеется, кто краснеет и отворачивается, кто в сердцах сплевывает и начинает ругаться...

Пожив так, стало ему казаться, что уже нечего терять, кроме осознания собственных потерь. Жизнь - это так, преходящее. В конце концов, еще когда пожарным работал, бывали моменты, когда думал, что все - конец, пора прощаться с жизнью. А бывать ему случалось в самом пекле. Ценил тогда свою профессию настолько, что никому не давал называть себя «пожарником». И серьезно верил – так звучит мелко, убого, обидно. Он помнил о тонкости, что дядя Гиляй писал. А после того, как уволился и устроился работягой на комбинат – с усмешкой смотрел на живописную картину, что представлял собой местный пожарный инспектор. Характер у того был неспокойный, нервный. Забежав на Биржу перед проверкой государственной пожарной инспекции, он начинал рыскать между штабелями, выискивая свежие окурки. Пошарив ногой в куче коры у очередного штабеля, выталкивал на белый свет недавно выброшенный бычок и начинал нудить: «Это что такое? Сколько уже раз предупреждал? Лишу всех премий!» Сам волнуется, слова проглатывает, чуть заикается. Весь в переживаниях тут же вынимает пачку из кармана, вытаскивает сигарету и пытается ее закурить. Ловит себя на этом и, разнервничавшись еще сильней, сминает ее, крошит и отбрасывает в сторону. Смех, да и только!

Внутреннее мироощущение Лехи металось между ненавистью ко всему миру и влюбленностью во всех и вся. Так и не выбрав между ними, охладел ко всему. Что ему было за дело до того, что вокруг него? Пусть мир вертится! Возник другой мир - его, а вокруг все выдуманное. Меха гармони, как и прежде, обхватывали все. Его потери – так, пустяки. Можно додумать то, чего не хватает. Он живой и много живей остальных. Он может делать то, о чем остальным остается только мечтать и сомневаться в своем выборе. У него сомнений не было. Кто бы знал, как разнится иногда его оборванная одежда, небритое, с синяками и ссадинами лицо, его сумасшедшие поступки с тем, как он сам смотрит с усмешкой на всех, на их глупости, несвободу, не жизнь, ограниченную правилами мира других!

Жена? Он думал и о ней. Все женские особенности у нее проявлялись и выпирали, как опухоль. Принять помощь? Да! Сказать спасибо? Да! Но то, что Ее помощь нужна - не видела и не хотела видеть. Ослепла внезапно, а бабский говор остался: «Что лезешь, кобель?» - только так, - «Все мужики такие!».

Он изливал свою любовь к жизни всей своей сущностью, каждым поступком, каждой нелепость своего поведения. Жил мгновением, каждым сочным мгновением. Каждым ломтиком, смакуя, как самобытный гурман: с перцем, солью, лимоном. Всю недожитую жизнь сминал воедино и грыз. Дарил, забирал. И когда этого скомканного куска жизни было мало, а его становилось все меньше и меньше, он все больше и больше пил.

Пил для радости, для грусти, чтобы не думать или о чем-то думать, пил для того, чтобы согреться. А холодней становилось с каждым днем. И на душе становилось холодней, и природа вокруг готовилась к зимней спячке. Бабье лето было долгим и теплым, но и оно закончилось. Все устойчивее по ночам были заморозки. По утрам уже везде лежал иней и пленка льда поверх воды в баке, стоявшем на участке у домика в котором он ночевал, с каждой ночью становилась все толще и толще.

Он слегка похудел. Лицо, редко и небрежно бритое, начало опухать от постоянных возлияний, покрываться мелкой сеткой вен. Одежду менял он редко. Старые знакомые, поначалу, пусть изредка, но предлагали стирать ее. Однако он не особо задумывался о том, как выглядит и как пахнет. Все также колесил по городу, но уже не так энергично, как раньше. Чаще попрошайничал - выпрашивал, ерничая и издеваясь. В который раз по утру выехал в город добыть выпить. Добыл. Погорланил у какого-то забора и уснул там же. Уснул с улыбкой на лице. А вокруг ходили люди и при взгляде на спящего, полураздетого калеку, поеживались от холода.

05.-08./02.10. Селенгинск, Светогорск, С.Б., Тихвин, Питкяранта