Юность. Первая потеря

Ирина Тисс
"Я скучаю по тебе", - думала она, прислонившись лбом к ледяному декабрьскому окну. Стекло приятно холодило, упорядочивая разбегавшиеся в разные стороны мысли.

Странно. Еще вчера, когда позвонили из штаба спасения, когда он взволнованно заходил из угла в угол, а потом начал лихорадочно закидывать в сумку рубашки и свитера, она ведь обрадовалась.
Мелькнула такая мыслишка: отдохну… Сессия на носу, половина зачетов не сданы. Отдохну от вечерних посиделок, когда дым коромыслом, гитара и удалые анекдоты. Отдохну от кастрюль и прекрасно перебьюсь бутербродами. И даже отдохну от ночей, когда ласковые и настойчивые руки вторгаются в твой сон, сначала раздражая, вызывая желание оттолкнуть, сердито стукнуть по гибким и сильным пальцам, не допуская их до потаенных нагретых мест. Сначала… а потом… Потом сон сменяется сладкой истомой, тело изгибается само по себе, полностью игнорируя не проснувшуюся до конца хозяйку. Изгибается и начинает двигаться в такт другому телу…
Иногда все кончается несколькими минутами, во время которых бедный самодельный диван натужно скрипит, а спинка ритмично бьется в стену. Хорошо, в уличную, а не в соседскую. Иногда шепот, возня и приглушенный смех не смолкают до первого, еще серого и мутного, утреннего луча.
И как тогда сидеть на лекциях? Подпирать ладонью щеку, изображая хоть какую-то работу мысли перед лектором? Выводить в тетради каракули, которые потом не разобрать даже самому опытному почерковеду? Ему-то хорошо, в его группе первой пары нет, сладко посапывает сейчас, развалившись по диагонали, причем простыня наверняка на полу, подушка практически тоже, а на лице блаженная улыбка… Воспоминание о прошедшей ночи…
По утрам такие мысли злили ужасно, хотелось громыхать чайником, хлопать дверями и нарочито громко здороваться с соседями. Бесполезно. Здоровый молодой сон двадцатипяти-летнего парня нарушить было невозможно.

Так что, первой мыслью при известии о его отъезде было – облегчение. И слава богу. Хоть неделя, но моя. Подчищу все хвосты, высплюсь и … наболтаюсь с девчонками, наконец. У них тоже жизнь бьет ключом, а ведь видимся только в институте. Казалось, спустись на этаж ниже, зайди в такую родную комнату. Шум, смех, запах экзотического бешбармака… А вот, поди ж ты, все времени не хватает. Все для него, любимого и ненаглядного. И вылизанная до блеска девяти-метровая комнатушка, и кастрюлька с наваристым борщом, и рубашки наглаженные в ряд висят. Хотя сколько у студента таких рубашек…
Поэтому ничего удивительного, что перед отъездом случилась ссора. Мелкая, но до боли противная.

…Он влетел в комнату, когда за окном опустились первые сумерки.
- Иришка, быстрее давай еду! Куда засунула мои перчатки, те, теплые, из овчины? И завтра с утра сходи на мою кафедру, ладно, кошоночек? Они меня ждут к восьми, а через два часа из Внукова самолет…
Что-то вдруг лопнуло в груди:
- Завтра я не иду в институт. Завтра я хочу выспаться и засесть за зачеты. Так что твоему драгоценному руководителю придется тебя потерять ненадолго.
Он словно замер на бегу:
- Хорошо. Если это так сложно, не делай.
И вдруг неожиданно провел пальцем по ее щеке, словно убирая за ухо выбившуюся прядь. Странный был это жест, странный и непривычный. Но ее уже было не остановить.
 Резко шагнула назад и, полуотвернувшись, сказала:
 - Собирайся. А то улетит твой самолет. Придется ужином кормить, а в холодильнике пусто.
Что-то дрогнуло в его лице, глаза прищурились, но не в лучиках смеха, как обычно, а словно заледенели.

Потом был прощальный поцелуй у лифта, сухими и немного напряженными губами. А потом она стояла на балконе, кутаясь в старый оренбургский платок и пытаясь рассмотреть в начинающемся снегопаде родную коренастую фигуру с сумкой на плече. Фигурка, такая крохотная с высоты 14-го этажа, с чуть косолапой, до боли знакомой походкой, дошла до поворота, мгновение задержалась под фонарем и исчезла.
Она и не предполагала тогда, как явственно врежется эта минута в память. И хотя это было физически невозможно, ей казалось, что она видела и светлое колечко волос, выбившееся из-под шапки, и покрасневшую от ледяного ветра щеку, и побелевшие костяшки пальцев, когда он на ходу прикуривал сигарету…

"Я скучаю по тебе. Самолет успешно приземлился, ты сейчас работаешь, увлечен и устаешь так, что, буквально вползая в палатку, засыпаешь, не успевая стянуть свитер. А может, ты и не раздеваешься. Как передает радио, там, в разрушенном землетрясением Спитаке, холодно и сыро. Обезумевшие от горя люди изливают это горе на тебя. И ты его принимаешь, пытаешься улыбнуться и утешить. Но получается ли? Твой безграничный оптимизм здесь бессилен. Ты просто сжимаешь зубы так, что ходят желваки под кожей. И спасаешься работой и усталостью", – так она думала, пытаясь отвлечься от непонятного, холодком пробегающего по спине беспокойства.
Этот странный червячок тревоги возник, казалось, на ровном месте. Максимум через неделю он будет дома. Опять будут разбросанные вещи, шумные посиделки, долгие ночные ласки, которые теперь, спустя сутки, уже не казались такими раздражающими. Ну что же беспокоиться?
А тревога грызла и не отпускала. Ах, если бы знать в ту минуту, что осталось лишь двое суток его жизни. Лишь двое суток разгребания завалов и спасения полузадушенных людей. Лишь 48 часов до той минуты, когда одна из плит разрушенной многоэтажки погребет под собой самих спасателей.
Но это знание было ей недоступно. И она прожила еще два дня почти спокойно. А потом кончилась одна жизнь, и началась другая…