Поговори со мною, мама!

Иванова Ольга Ивановна
       Жила бы страна родная -
       И нету других забот.

       /Песня о тревожной молодости/
       Стихи Льва Ошанина

На диване, на измятой простыне, почти съехавшей на пол, лежало скомканное ватное стёганое одеяло, наполовину вылезшее из белого, тоже смятого пододеяльника с квадратным вырезом. Подушки в ситцевых наволочках, также сильно помятые, уложены высоко, почти стоя, - следствие бессонной ночи. Рядом с диваном на стуле – валенки на фланелевом халате, на валенках сонная кошка тупо поглядывала на вставших так рано хозяев: «и чего им не спится?…» Кроме дивана и длинного стола в комнате стояли ещё узкий зеркальный шифоньер и низкий старый, весь в дырочках от жучков комод.

Дверь в кухню полуоткрыта, оттуда распространялся аппетитный запах жареной картошки: это дочь Дарья жарила на электрической плитке нарезанную кружочками картошку. Её мать в ситцевой ночной рубашке без халата только что умылась из рукомойника в углу за печкой, стала вытираться льняным полотенцем с вышитыми петухами. В этой престарелой женщине с длинным багровым носом, с взъерошенными седыми редкими волосами с трудом узнаешь когда-то красивую неустающую и неунывающую Елизавету Фёдоровну Маслову.

И в эту ночь она опять почти не спала. Старость – не радость. Все кости ныли и болели, как будто от ожогов, мать не находила себе места всю ночь. Дочка тоже всё слышала и часто вставала, чтобы помочь матери, отвлечь её чем-либо от этих страшных болей. Ещё рано – четыре часа утра, но она жарила картошку, чтобы накормить мать и хотя бы едой облегчить её страдания и муки.

Ласково проводив её к столу, усадив на широкую лавку, дочка положила в тарелку картошки, салатику из натёртого на тёрке свежего огурца со сметаной, как бы оправдывалась:
- Давай, мамуля, поснедаем, чего Бог послал! Я сейчас почищу тебе селёдочки… луку в неё покрошу зелёного да укропцем посыплю. Перец ты не любишь, знаю. Чуть погодя и самоварчик соображу.
 
- Ты, моя утешительница! Я вчера, пока ты ходила в магазин, еле дошкандыбала до гряд в огород, о воздух спотыкалась: там всё так и прёт. Особенно горошишко глаз радует, выше кольев-подпорок поднялся, весь в цвету, и уже кое-где стручки образовались. А об огурцах уж и молчу… Молодец, твой Шурик, умно всё делает. Что ни посадит, всё у него растёт – лёгкая рука – растения его любят. А я вот уже не могу работать, вся дрожу, хотя и жарища. Правду говорили наши деды: паршивый поросёнок и в Петров день зябнет – это я-то… паршивый поросёнок.

- Мама, а ты поешь, сразу и полегчает. Жалко мне тебя.
От такого сочувствия и внимания дочери, по лицу Елизаветы Фёдоровны пробежало умиление, а на карих глазах сверкнула слезинка - хорошие у неё дети, внимательные и заботливые! Приезжают, ухаживают за ней, зовут жить к ним.

Даша жила с ней рядом, за стенкой, во второй половине дома. А как мать заболела, так и совсем не вылезала с материной половины.

Уж очень любила Дарья эти ежедневные беседы по душам с матерью обо всём: её прадедах, родных и близких – мать из полученного жизненного опыта знала и понимала очень многое.

В детстве она рассказывала детям, что дала им Советская власть:
- До революции чай пили вприглядку, то есть – не с чем было пить; после войны стали пить чай вприкуску – расколотого щипчиками кусочка сахару хватало на две-три чашки; в брежневские времена стали пить чай внакладку – то есть забудутся и сыплют почём зря до пяти чайных ложек песку, а потом не размешают хорошо и на дне оставят, спив только чай, - так разбогатели, что это мелочи, не жалко. Хорошо уже жили.

Но теперь, чтобы успокоить дочку, мать стала говорить совсем о другом:
- Ты, Даша, не думай – я смерти не боюсь. Никто на земле не останется, все в земельку ляжем. Только один раньше, а другой позже. Смерти не миновать никому, ни царям, ни пахарям. Смерть неизбежна, она обыденна. Только боли человек страшится. Смерть не повергает меня в уныние, я смирилась, что и мой черёд пришёл… Трём смертям не бывать, а одной не миновать.
- Мама, давай не будем об этом…

- Да и я о другом… Меня пугает только, как мои дети, внуки и правнуки будут жить после этой перестройки. Я-то что? Всю жизнь в земле проваландалась, туда и уйду. Спасибо Ленину, всех детей помог выучить, я была из глухой деревни. Мой отец с двумя братьями работал на маслобойне, потому и фамилия у нас была МаслОвы. Если бы мой отец поглядел сейчас на своих наследников, то бы ахнул: из грязи да в князи… Все выучились, мужья у всех образованные, квартиры им Ленин дал…

- Мама, да причём здесь Ленин? Ленина ещё в 1924 году не стало…
- А при том, доченька, что если бы не он, так ты бы до сих пор в навозе ковырялась. Советская власть нам всё дала. Мы-то с мужем видели: кто был никем, тот стал всем. Жаль только, что старики собирали всё через лишения, голод и войны крохами, а теперь разворовывают ворохами.

Я - ты не думай - от нашего телевизора ни на шаг за время перестройки, всё понимала и чувствовала, как сыновья раздирали тело матери-земли. Душа болела больше за вас, и что с вами будет… Бог знает, что у меня на душе творилось, когда шли эти горбачёвские съезды развала страны, а потом путч.

Я умирала тогда, а не сейчас, умирала вместе со страной. Умирала от бессилия чем-либо помочь: хотелось выйти на улицу, брякать в кастрюли, как в западных странах, выводить весь народ, бить в набат. Но мы такие пассивные… Привыкли, что всё гладко шло… без раздоров и войн…

- Да, в этом ты права, мама. Троешники Абрамовичи, Чубайсы, Черномырдины, какие-то: Березов-ские, Гусин-ские, Ходорков-ские всю страну разграбили и за рубеж сами удрали вместе с награбленными денежками. Чубайс ещё не уехал, а жаль… Как он обещал нам машины на ваучер… А мы ещё по тридцать рублей добавляли ежемесячно, чтобы Березовский разбогател… Всё верили, как раньше, в светлое будущее. Надеялись, что не обманут демократы.
- Дашуня, мы раньше все войны боялись. Лишь бы не война, хуже ничего нет. Надеялись – обойдётся и сейчас. Не спорили, терпели… А теперь?

- Да, теперь без единого выстрела страну в плен «белые» взяли: по телевизору только убийства, разврат и свобода. От чего свобода? – От обязательств перед людьми. Какая –нибудь артистка или безголосая певица-шептунья, каши манной сварить не сумеет, а туда же – куда конь с копытом, туда и рак с клешнёй - гувернантки и прислуга у неё, квартира в центре Москвы… дачи – особняки огромные с садовниками… Да кто она такая? Подумаешь – поёт, а в школе училась на двойки.

Инженер сейчас – никто, тем более и учитель, и врач сведены на нет. Рабочий класс поставлен на колени и молчит.

- Да, доченька, я слышала по радио: заводы развалили, продают за копейки ворам, а людей полно безработных. Да и тем, кто работает, зарплаты задерживают по полгода. Вот дожили… И куда Ельцин смотрит, доченька?

- В рюмку – куда же ещё. Он, говорят, как водочки выпьет, так в животе и в душе у него делается так, словно от радости помер – вот он и рад, что страну разваливают и рвут на части. Всё прокутил под сурдинку…

- Вразуми его, Господи! А мы – безголосые, словно онемели, разучились разговаривать, писать письма. Да раньше совесть у людей была, меньше воровали, а теперь – праздник тела для имущих, для людей, попавших в струю.

А кто на экране, смотри – одни хапуги, и только друг друга защищают и оправдывают. А где же былая сермяжная правда? Нас держали в ежовых рукавицах, а теперь всех распустили – подход ищут… Раньше негоже было отлынивать, а теперь все чистоплюи – отдыхают за границей на курортах, только об этом и говорят, а кто же честно работать будет?

Доченька, раньше белокочанная капуста стоила восемь копеек за килограмм, попробовали бы поднять цену, мы бы все взвыли. А теперь приходила я в наш магазинчик, там каждый раз цена на сахар всё выше-выше, как тесто на дрожжах, всё больше-больше.
Маруська, продавщица, даже ценник уже не выставляла: из головы цену придумывала. И мы молчали…

Эта власть всё перевернула с ног на голову… После войны при Сталине только и передавали по радио о снижении цен. Теперь о повышении никто не передаст по телеку, а повышают все по кругу: за бензин, за квартиру, на почте, на железной дороге и в магазинах. Всяк себе хозяин без контроля.

- Мама, пойди полежи, не трави себя этими разговорами – до царя далеко, до неба высоко. Нас не услышат всё равно. Раньше хоть Валентина Леонтьева про рабочий класс вела от всей души передачи, а теперь показывают только «случной пункт» со «светской львицей» Ксенией Собчак, отец которой обворовал Ленинград за время перестройки. Его дочь закупила на родительские богатства телевизионное время и показывает всем «сношальщиц» с утра до ночи… Да ещё поют безголосые Кати Лель со своими «пусси-бусями» и «джагами»…

- А что такое «бусси», дочка?
- Это по-австрийски «поцелуйчик».
- Не думают молодые безголовые, что любовь это не вздохи на скамейке и не прогулки при луне, тем более не эти «пуси-буси». Теперь детей насилуют, калечат, убивают, бросают в мусорные баки, продают на органы – э-эх, куда идём?.. – тяжело вздохнула Лизавета Фёдоровна.
- Ну вот мы с тобой и потрапезничали, девонька. Бог напитал - никто и не видал. Проводи меня до дивана опять на боковую. Отчего казак гладок, да поел – и на бок. Вот так и мы с тобой... Скоро наш Володька приедет, хочет пожить до Октября здесь, поможет. Спасибо детям!

Елизавета Фёдоровна легла с превеликим трудом, а дочь, передвигая одеревеневшие ноги матери и укрывая мать одеялом, спросила:
- Мама, а как это твой тятя поднимал лошадь, ведь она могла его лягнуть?
- Что ты, доченька, раньше с жеребятами и росли, ходили в ночное. Лошадь любила тятеньку за то, что он мыл её с детства в реке, кормил хлебом с ладони, так что она следом за ним ходила чуть ли не в сени.

А отец, сызмала приученный к тяжёлому крестьянскому труду, ростом с пожарную каланчу, верзила, вставал под свою любимую смирную молоденькую кобылку и поднимал её на спор… за вознаграждение, конечно. Если лошадь норовила отойти в сторону, он говорил ей: «Шалишь, скотинка! Дудки, брат, всё равно оторву от земли».
- Ну и силища была, видно, у него!


       …Проходили дни, недели, месяцы, и матери становилось всё хуже. Она уже мало двигалась, и умок стал детский, всё-таки ей девяносто четыре года исполнилось в феврале.
На Октябрьскую приехал старшенький сын Володька, который сразу же заметил перемены у матери. Раньше он, бывало, чтобы проверить её невероятную память, спросит:

- Мама! А как зовут Хасбулатова?
- Руслан, думаешь я не знаю…, - отвечала мать.
- А отчество его помнишь, трудное оно у него?
- Имранович какой-то. Я так за него переживала раньше. А потом что-то его не видно стало.

 
За последнее время Лизавета Фёдоровна следила за тем, чтобы ей вовремя принесли пенсию и часто спрашивала:
- Какое сегодня число?
- Девятнадцатое, - отвечали ей.
- Вы не отдали мне пенсию. Кто же её получал? Была ли почтальонка тринадцатого?

Получив пенсию, она прятала её на чёрный день в свои «закрома». Дело в том, что она стала совсем маленькой - так исхудала, и на диване вокруг своей постельки создала «запасы-закрома». Подарят ей, бывало, дети халат, платочек на голову, тапки или ещё что-либо. Она всё складывала в стопочки на второй половине дивана и всем сообщала:
- Это от Олюшки, а это от Колюшки,…

А сама не одевала новое, берегла – так натерпелась в лихолетье.
Вот Володька и подначивал мать, чтобы о чём-то с ней поговорить:
- Мама, я в магазин иду. Чего тебе купить, говори. Что бы ты хотела?
- Ничего я не хочу, - отвечала Лизавета Фёдоровна.


- Не верю. И пивка не хочешь?
- Да-а-а, хочу-у-у, купи «Золотую бочку», - расцветала мать и лезла в свои хоронушки, доставала десять рублей и протягивала Владимиру.

- Мать, да ты что? Теперь на десятку даже буханку хлеба не купишь…
- Ну тогда и не надо – не покупай! – отвечала Лизавета Фёдоровна, поджав тонкие губки, и прятала свою десятку назад.
- Да, я шучу, мама. Я куплю и без твоей десятки.


Вести задушевные беседы с матерью Дарья уже не могла - бесполезно, так как мать не узнавала её и всё твердила, что дочь у неё что-то забрала и прячет, не отдаёт, что у неё пропала одна вещь. Всё переискали – ничего не нашли. Все ломали голову, что же потеряла Лизавета Фёдоровна.

… Мать скончалась прямо на глазах у своих родственников. Измученные многолетним непосильным трудом руки и ноги, почувствовав облегчение, вытянулись. Между пальцами правой руки что-то блеснуло, разжали её руку, а у неё на ладони - старый, потёртый октябрятский значок с изображением Владимира Ильича Ленина. Вот, что она искала перед смертью.

Вот, что она потеряла. Вот, кого она всю жизнь боготворила. Это про него мать говорила: «Уж как Ленин жил бедно; он-то не тащил себе в дом, а всё – людям, людям, делал всё, чтобы им жилось лучше. «Я» у него было на последнем месте, как и полагалось в алфавите». Она и сына назвала Владимиром в честь Ленина. Мать не была ни октябрёнком, ни комсомолкой, а в душе – коммунисткой до мозга костей.

Все её семейные заповеди соответствовали коммунистическим взглядам. Лизавета Фёдоровна всё ждала обещанного коммунизма, а он, оказывается, уже был. Сама она только за время перестройки поняла, что отношения между людьми в догорбачёвские времена были нравственно чище и возвышеннее, чем после распада Советского Союза. Социализм – это и был коммунизм. Название – не суть.

А Дарья и после смерти матери мысленно продолжает разговоры с ней, равняется на её поведение, на чистоту её взглядов и помыслов, так как без преемственности – кто она? Чем дольше МаслОвы отпрыски помнят мать, тем крепче и твёрже стоят на ногах, так как новое - есть давно забытое старое.