Shuffle

Извращенецнарк
В такие моменты я могла сказать, что я почти счастлива. Все вокруг было белым и холодным. Нет, не заснеженным, просто воздух был белым, сладкий пар выдохов был белым, носки кед были белыми. Не зря, видимо, белый ассоциируется с чистотой, с незаполненностью — в голове было приятно пусто, можно было ни о чем не думать, просто наслаждаться тем, что в данный момент я — единственный человек на Земле. Было где-то полшестого утра, начало декабря: безморозное, скорее туманное, иногда мокрое (впрочем, как и всегда в Лондоне). В такое время в выходной день на улице была сущая благодать — пусто, бело, тихо. Такие моменты мне почему-то всегда хотелось запомнить — каждое одинокое, спокойное белое утро. Одинокое в хорошем смысле, конечно, — когда можно побыть наедине с собой.
 
Удивительно, что некоторые люди совсем не ценят одиночества, в непрерывной попытке отнять тело от тела (бесполезной обычно), попытке найти кого-то для себя, а точнее — под себя. В конце концов, даже если человеку нравится быть более пассивной, нуждающейся в вечном руководстве половиной, это всего лишь означает, что ему это нравится, ему это необходимо, а, соответственно, доминант по сути точно так же «под» пассивом, как и пассив «под» доминантом. Моя очередная теория?

Боже, именно поэтому я люблю состояние полной отрешенности от мира, от людей и даже от себя во время таких утренних прогулок — разум начинает блуждать и путаться в самом себе, находя интересные теории, тут же улавливая в них парадокс, удивляясь, смог бы найти такую трещину в рассуждении и чужой ум. Наверное, если найдет, то это теория была уже выдумана кем-то до меня: выдумана, разрушена, и поэтому — не имеет никакой ценности. Я бы хотела создать теорию, которая помогла бы мне понять, как развиваться, как строить свою жизнь, свое творчество. Возможно, не идеальную теорию, но подходящую именно мне. За все мои 20 с небольшим лет жизни в моей голове успели пронестись миллионы жизненных смыслов, жизненных позиций, да черт с ними, «теорий», но надолго они обычно не задерживались — разбивались о грубо сколоченные углы повседневности, тонули в моем бесконечном внутреннем нежелании постоянства. Я могу говорить все, что угодно, но мне все слишком быстро надоедает. Не надоедают только долгожданные сладкие минуты холодного одиночества.

Я не знаю, как передать словами это ощущение невероятного одинокого счастья. Оно никогда не остается надолго, ровно столько, пока мерзнут в карманах мои пальцы, пока в наушниках играет нечто до боли цепляющее и пока что не надоевшее, пока я не делаю первый шаг в теплое помещение, тут же шмыгаю носом из-за перемены температур и вынимаю руки из карманов, чтобы попытаться их согреть. Черта с два.

Мне вдруг вспомнилось, что дома на кухне остались вянуть белые и желтые розы, перед отъездом мне было даже лень поменять им воду, да и какой в этом смысл. Пожалуй, надо было их выкинуть, они все равно не достоят до моего возвращения. Я подняла взгляд на белесое, тяжелое небо, и мне стало внезапно легче от того, что я уезжаю от этого неба и этой погоды. Возможно, когда я вернусь, всего через неделю, оно будет совсем другим, а может быть, останется все тем же. Может быть, я буду уже немного другой.

Честно говоря, это было для меня совершенно нехарактерно — сорваться в чужой город, без попутчиков, с одной единственной сумкой в руках, где были только документы, билеты, пара трусов и носков, пара футболок, две книжки, два карандаша для глаз и флакон Light Blue, просто потому, что мне нравилось хорошо пахнуть для самой себя. Однажды мы гуляли в Сохо с одной девочкой, которая мне нравилась. Мы шли близко, я иногда шутливо, едва ли по-дружески, обнимала ее за талию или за плечи, она улыбалась, смеялась, облизывала свои ванильные пирожные губы. Был потрясающий солнечный денек, и я ни разу не сняла темные очки. Я тогда посмотрела на нее, наклонилась чуть ближе, опустила руку чуть ниже и подумала: «Как же приятно она пахнет». И вдруг поняла, что этот запах не от нее, а от моего надушенного голого плеча. Кажется, мы с ней больше не виделись. Не помню. Айпод и телефон были в карманах джинсов. В наушниках — Luxembourg. Я периодически переключала скучные песни, которые почему-то теперь попадались намного чаще. Видимо, я устала от Люксов.

Не знаю почему, но мне вдруг до крови захотелось уехать из Лондона, этого сучьего, отвратительного, гнетущего, гнилого города. Я не продумала маршрут, не забронировала гостиницу, у меня даже не было в Шотландии друзей, — все случилось само собой, случайно, словно и без моего ведома. На переходе я вытащила айпод из кармана и переставила на режим шафл.

Мой поезд до Глазго отправлялся с Юстонского Вокзала, но вместо того, чтобы доехать до него на метро, я вышла на Юстон-сквер и решила пройтись. На вокзале всегда было много народу, соответственно и на станции метро тоже, а мне совсем не хотелось толкаться в этой тошнотворной массе чужих рук, локтей и животов. Вообще-то от дома мне ближе до Кингс Кросс, но я как-то по ошибке купила билеты на поезд, отбывающего именно с Юстона, что, впрочем, даже к лучшему — меньше народу. Именно этого мне сейчас и хотелось — воздуха, а не выдохов.



Пятичасовая поездка на поезде мне почему-то показалась двадцатичасовой. Я была словно на иголках все время, параноидально оглядывалась, прижимала сумку поближе. Мягкие кресла давали расслабиться спине, но не мозгу. Где-то через полчаса пути мне вдруг захотелось послушать The Passanger Игги Попа. Мне всегда казалось, что эта песня про поезда, а не про автомобили (такси, автобусы и пр.), про ночные перегоны, про щеки, прислоненные к стеклу, сахаринки звезд в темном сухом небе — только встряхни и они будут ближе, про мерный, успокаивающий стук колес. Наверное, это чертовы первые аккорды виноваты, они всегда навевают мне этот стук. Ту-ру-рум, ту-ру-рум. Ту-ру-рум, ту-ру-рум. Я выключила к черту шафл и включила Пассажира, испытав почти оргазмическое наслаждение от первых звуков песни. Глаза сами как-то закрылись, и в голове стало снова поразительно пусто, аккорды смешивались со звуком колес, в конце концов их даже невозможно было отделить друг от друга. Пустоту заполняли только слова песни: врезались тонкими ниточками в мое создание, ненавязчиво резкие, острые, я знаю их наизусть, заставляли держаться за тонкую леску-струну повторяющихся пассажей и букв s (passenger, cities, backside, see, stars, sky, sky, so good), а потом отпускали куда-то невыносимо далеко и высоко на la-la-la. Я прислонилась к окну, жалея о том, что у меня утренний поезд. Мне хотелось темноты.



Я никогда не могла нормально есть утром. Вид еды вызывал у меня чувство эстетического отвращения и плотно сжимающей горло тошноты. Я, конечно, не поела ничего перед отъездом (не сказать, что не пыталась — в холодильнике призывно блеснули баночки с абрикосовым и малиновым джемом, спряталась за кетчуп упаковка дор блю, преданно утроились на краю полки томаты — но меня от вида всего этого просто колотило). Поэтому, оказавшись в Глазго в без чего-то там двенадцать, я первым делом стала искать какой-нибудь привокзальный кафетерий, причем хотелось какого-то дешевого американского дорожного бистро, но вокруг за стеклянными стенами были совершенно одинаковые кафе — насколько катастрофически дорогие, настолько катастрофически убогие в своем меню, которое умещалось на пару разворотов. В итоге я выбрала какой-то паб, довольно простой, даже грубоватый, но простота в последнее время грела мне душу гораздо больше, к примеру, вычурности арт-деко моей спальни: золотые краски репродукций Климта казались мне золотой клеткой, за тем лишь исключением, что никто и ничто меня там не держало.

Я сидела за стойкой, ожидая оладьи с медом, когда рядом опустилась девушка моего, наверное, возраста, с длинными, темно-каштановыми волосами и очками в аккуратной простой оправе на носу. Идеальную тяжелую массу ее волос нарушали выбивавшие тут и там отдельные волоски и пряди, казавшиеся почти золотыми из-за яркого солнца, навязчиво просачивавшегося в окна паба. Похоже, из-за солнечной влажности волосы путаются и ломаются не меньше, чем из-за обычной.

Видимо, я слишком долго смотрела на нее, потому как она повернулась ко мне, кивнула и взяла меню. Я попыталась пробурчать в ответ вежливое «Здравствуйте», но голос сломался от моего долгого молчания, взрыхлился с ощутимым треском, как сухая земля, и больше получилось похоже на «Здруй».

Я всегда пыталась казаться себе интересной личностью, пожалуй, такой, которую я хотела бы трахнуть сама, боже, как Кейт Бланшетт в роли Боба Дилана, минус наркотики, плюс постоянная скептическая улыбкой на губах. На деле же мне было не так просто сходиться с незнакомыми людьми. Мне хотелось, чтобы ко мне тянулись так, как я всегда тянулся к ним. Мне было скучно.

— Привет, я Нина, — сказала я уже нормальным голосом, дружелюбная улыбка на губах. Получилось как-то устало.

— Привет, а я Нора — ответила она, улыбнувшись мне в такт, нота в ноту до последней интонации. — Приятного аппетита.

Мне как раз принесли оладьи и чашку сладкого зеленого чая. Я поблагодарила ее и подумала, что сейчас я займусь завтраком, она снова замолчит, а потом начинать разговор будет уже неловко — мы разбежимся, как и не узнав, что делала в том пабе каждая из нас, чем мы занимаемся по жизни, так и не улыбнувшись дружелюбно и устало друг другу на прощанье. И что ничего, наверное, не изменится, когда вернусь домой. Разве что стухнет вода в вазе с розами, а сами они опустятся и засохнут невыразительными знаками вопроса, склонив бутоны на слабых безводных стеблях.

— Едешь куда-то? Или приехала? — поинтересовалась я у нее, разделяя оладьи и мокая получившиеся кусочки в мед, налитый прямо на тарелку, жидковатый и слишком прозрачный для натурального. Не выдержала, слава Богу.

— Ммм, еду, за город, недалеко. На пленер, — она улыбнулась, на этот раз уже не устало, но все так же дружелюбно, и показала на здоровую папку рядом с ее стулом, которую я как-то не заметила, когда она садилась.

— Красивые места здесь, да-да, — я усиленно покивала, медленно начиная поглощать свой завтрак, лениво и без аппетита. — А я вот первый раз в Глазго, хотя давно хотела тут побывать, — ничего не могу поделать, во всех разговорах и во всех темах всегда сползаю на предмет себя любимой.

Она заказала двойной эспрессо и пончик, и я почти почувствовала, что нахожусь в американской забегаловке, куда обычно приходя на ленч киношные копы. Пока ей несли кофе, она достала ручку, какие-то мелкие листочки бумаги и стала рисовать, в основном лица — необычные, сразу виден ее стиль. Несколькими правильными линиями ей удалось воспроизвести Халка Хогана, и я улыбнулась в свою чашку чая. Потом снова обратилась к ней:

— Мне очень нравится, как ты рисуешь. Круто.

Она живо улыбнулась, отмахнулась, сказала что-то вроде «спасибо, да это так» и отложила листок и ручку. Стала есть свой завтрак. Мы снова замолчали, но обе почему-то улыбались. Я достала из сумки открытку, давным давно взяла на бесплатном стенде в каком-то музыкальном магазине, потому что умилил рисунок — девочка спит в кровати, в ногах у нее утроился кот, за окном бушует зверское ненастье, и на ветке, оказавшейся как раз напротив окна, устроилась еще дюжина орущих, завидующих и безумно несчастных котов. «Уют» там было написано. Кажется. Я млела в этот теплом, переполненном солнцем помещении. И поняла, наконец, что совсем не выспалась.

— А можешь мне что-нибудь нарисовать? Что угодно. Так, на память о Глазго, — я немного нервно засмеялась и подала ей открытку.

Она улыбнулась, что-то ответила, с энтузиазмом взяла открытку и стала выводить на ней забавного мультяшного парнишку, едущего на велосипеде, причем ногами он стоял на сидении, а за ним, линия за линией, причем так, что я не могла угадать заранее, она рисовала поезд, переезжающий через мост. На секунду я подумала о том, что бежала от жизни сейчас так же, как он спасался от поезда, и в моем побеге было столько же умиротворенной неопределенности, как в его — сладкого адреналина. Мне внезапно очень захотелось спать.



Под вечер я выбралась из своего гостиничного номера (гостиницу мне подсказала Нора), выспавшаяся впервые за несколько недель, но с очередной гулкой головной болью, которая всегда заставляет меня задуматься об опухоли мозга, но почти одновременно с этим и о бессмысленности такого предположения. Я гуляла где-то в центре, в полном одиночестве, избегая слишком пристально смотреть на людей или давать им повод со мной познакомиться. Я все время шла недалеко от набережной, заметила где-то Grand Ole Opry, ABC, кафе 13ая Нота, что-то еще. Улицы были идеально ровные, почти такие же как в Лондоне, но меньше, короче — в итоге карта города напоминала тетрадь в очень крупную клетку. Воздух тут был совсем другой. Это, конечно, был воздух крупного города, грязный как от ядовитых выбросов, так и от людских ругательств, но все же он был другой. И то, что он был другой, не лондонский, не душный от воспоминаний, обязательств и проблем, делало его лучше любого другого. Свежим уж если не для моих легких, то для моего разума определенно.

Где-то посреди ночи я нашла себя в ночном клубе, уже успела залить в себя пару разноцветных напитков, от голубых гаваев и красных май-таев, до зеленого абсента и прозрачной водки. Теперь я ничего не стеснялась и не боялась пристальных взглядов, как моих, так и чужих. Внутри у меня уже где-то стояла установка «на трах». Мы познакомились с ним у бара, повернувшись друг к другу почти одновременно. Не знаю, что ему понравилось во мне, но меня зацепила его стрижка. Короткая такая, не ежик, немного длиннее, ненавижу такие стрижки, а на нем смотрелась... смотрелась.

Я совсем плохо соображала.

Я никогда такого раньше не делала.

Мы как-то очень внезапно вышли из стадии флирта и дразнящих поцелуев у него дома, все вдруг стало резким, молчаливым, грубым. В конце концом, мы даже не знали друг друга, зачем нам нежности. В какой-то момент я думала о том, поскорее бы это закончилось, потому что боялась миллионов «а вдруг» у меня в голове. А вдруг маньяк, а вдруг спид, а вдруг посмеется надо мной...

Он кусал мои губы, расстегнул джинсы и положил руки мне на задницу, а потом посмотрел на меня взглядом, которого я совсем не ожидала — не то, чтобы безумным, но страшным, пустым, одиноким. Требовательным, но слабым. Хотя, возможно, его взгляд был просто такой же пьяный, как и у меня.

— Я хочу ребенка пожалуйста сделай мне ребенка я просто кончу в тебя без резинки, — впору было бы подумать, что он ненормальный. Голос его был сбивчивый, еще более непонятный из-за его неровного мурчаще-рычащего шотландского акцента, но не фанатичный. Он был пьян, но совершенно серьезен. Его что-то грызло. Было такое ощущение, что он хотел сказать это уже давно и кому-то совершенно другому, все никак не мог решиться, точно так же сложно было бы решиться на «я тебя люблю». А тут взял и выпалил наконец.

Наверное, он подумал, что я совершенно спокойная стерва, но я была так поражена, что мне в голову не приходило ничего, что можно было бы сказать в такой ситуации. С языка обратно в горло соскользнуло «ты шутишь?», и я молчала. На самом деле я была в ужасе, если бы мне было не так страшно, я бы, наверное, заорала. Сердце колотилось так громко, что, казалось, сейчас выбьет своими вибрациями мои барабанные перепонки. Я только истошно надеялась, что он не слышит этого стука, хотя мы и стояли так близко.

Но он не двигался, смотрел на мою почти плоскую грудь в майке, не схватил меня, не сделал мне больно. Я покачала головой, но только мне было известно, как нервно мне удался этот жест — он был слишком пьян, чтобы заметить. Потом убрала его руки со своей задницы и пошла к выходу, застегивая джинсы, в каждом шаге ожидая ножа в горло. Пол у меня под ногами, кажется, вибрировал. Я совсем не знала, не помнила, где я и как добраться до гостиницы. Голова шла кругом, меня тошнило, но не рвало.

Я вернулась обратно, и мы все-таки трахнулись. С презервативом.



В чем разница между «сорваться в незнакомый город в одиночку без забронированной заранее гостиницы» и «сорваться с незнакомым человеком к нему в квартиру трахаться»? Наверное, во мне что-то переключилось, кнопка — вкл/выкл, если я теперь совершала такие поступки.

Утром я налила себе чашку чая, села за столом в его маленькой кухне там едва помещался стол 50x50 и стандартный кухонный набор из плиты, раковины, холодильника и пары шкафов на стенах. На полу лежал линолеум, причем разный в нескольких местах.

Его звали, кажется, Эдди, в его комнатах было пусто, а возле кровати у него лежала фотография красноволосой девушки в черной куртке. Не знаю, может быть, это была его сестра, но в таком случае он был удивительно не похож на нее. Я постаралась уйти как можно тише и как можно быстрее, даже не помыв за собой чашку, просто оставив ее в раковине.

Со мной раньше такого никогда не было.



На улице было прохладно и снова бело, едва-едва поднималось солнце, озаряя рваные линии домов красными и оранжевыми градиентами. Тело ломило от похмелья и продолжительного секса предыдущей ночью. В наушниках у меня снова ненавязчиво звучал Luxembourg, фортепианный пассаж в середине Broadstairs заставил мое сердце сжаться от резкого осознания красоты этих звуков. Мне кажется, Алекс, клавишник Luxembourg, так же записывал мелодии всеми подручными средствами, как и Нора рисовала на салфетках. А я за два месяца не написала ничего нового. Мне не хотелось заставлять себя писать: садиться за стол и выдумывать, — Боже, мне это отчаянно противно. Я бы хотела записывать свои сны ручкой на подушках, чужие фразы — на запястьях и предплечьях, случайные эпизоды — на полях книг и в телефонных справочниках. Боже, это так давило на меня — моя внезапная творческая инвалидность.

Я достала из сумки открытку, на которой рисовала мне Нора, и подумала о прошлой ночи, приложила карточку к стене ближайшего здания и написала: «Ее красные волосы всегда напоминали мне вишневый сироп излишне загущенный крахмалом... если бы она родила мне ребенка, то кровь из ее утробы была бы такой же красной как ее волосы, я бы мог потом вылизать ее бедра и перепутать сухой вкус крови с густой сладостью вишневого сиропа... Я ИЗВРАЩЕНКА». Последнее относилось уже ко мне самой и заканчивалось большим и жирным восклицательным знаком. Дальше пришлось писать мелко и криво, потому что свободного места почти не сталось: «Моя жизнь похожа на поезд: каждая моя попытка понять, как мне жить — это новая станция. После каждой новой станции мне достается новый попутчик, новая газета, еще один стакан чая и случайная песня в плеере — все это скрашивает мой путь. Мои теории непостоянны, как мои попутчики, а иногда они надоедают мне, как холодные остатки заварки в стакане. Я не могу понять, как мне жить, что мне нужно делать, чтобы все было хорошо, чтобы я каждый раз могла выходить из творческого кризиса и не доводить себя до крайностей, но все в порядке. Так и должно быть».

Я вдруг уловила в наушниках все время повторяющуюся в песне фразу — «Come home tonight, without you London is blue» — и улыбнулась.

Наверное, когда я вернусь домой, Лондон ничуть не изменится, что ему, право? Небо будет таким же тяжелым и белым, в вазе на кухне все так же будут стоять сухие белые и предательские желтые розы, обои в моей комнате будут мягкими и белыми, а носки кед, как только я их вымою, — чистыми и, да, белыми. А на столе будет лежать пачка белой принтерной бумаги (надеюсь, теперь она все же ненадолго там задержится). Все будет таким же белым, как и было, но белый — мой любимый цвет, так что... почему бы и нет?

Но пока... я хочу Глазго, а Глазго хочет меня.