Чехов

Илья Турр
Тишина и спокойствие пуленепробиваемой стеной окружали поселок, будто слившись с грядой холмов стороживших его по периметру. На главной улице, по которой изредка въезжали в поселок тени машин, живые люди отсутствовали, и лишь изредка, подняв голову и прищурившись, намечалось в дальнем конце ее, почти у самой ограды, слабое движение. Это приближалась фигурка одинокого, вечно сопливого мальчика, который подолгу крутился вокруг нас на большом, не соразмерном ему велосипеде, часто наталкиваясь на равнодушие. Из нас четверых, я единственный пытался соблюсти хотя бы формальную в нем заинтересованность, чего он, как мне казалось, не замечал и продолжал разочарованно видеть в нас неудачную замену предыдущим. «Уж те-то были ребята, что надо...» - сказал он, когда я как-то спросил его про наших предшественников. И честно добавил: «Не то, что вы».
Чехов плыл в воздухе, растворялся в горах, создавая их тихие слова, стлался по пустынным улицам поселка, тоскливо приобретая их прямолинейную форму, и возвращался ко мне. Но кое-что меня от него отвлекало, а именно:
Неподвижный жаркий воздух (была осень, но жаркие ветры пустыни часто по ошибке заносило в нашу страну), мухи безудержно кружившиеся вкруг сторожевой будки, находя во мне легкую наживу, деревья, едва колыхавшиеся под вялыми дуновениями едва ощутимого ветерка, теснота и лень, скованность движений тяжелым автоматом и пятью рожками, душные хамсинные мысли, страх потерять элементарную сторожевую бдительность. Все это отвлекало меня от Чехова. Но Чехов не сдавался и упорно, страница за страницей, впитывался в мое размякшее от сторожевого труда сознание. Это было днем...
Но вскоре всегда наступала прохладная ночь. Ночью сторожили парами, подолгу разговаривая на разные темы, чтоб не заснуть. Бывало, играли в шахматы, окончательно нарушая устав. В темноте, окружавшей нас еще более плотным кольцом, чем горы, виднелись далекие огоньки Иордании, единственные признаки жизни. Бензоколонка, похожая на сгорбленную человеческую фигуру, наблюдавшую за нами с небольшого возвышения в центре поселка, также была слабо освещена приделанной к ней газовой лампой и уныло сторожила прислонившийся к ней трактор.
Я сидел на пластмассовом стуле, вплотную приставленном тускло освещенной будке, и вглядывался в темноту. Чехов, ненадолго забыв обо мне, покоился на грязном, обшарпанном столе внутри будки. За столом сидел мой напарник и устало перелистывал страницы своей книжки, медленно переваривая изношенным сознанием чужеродные Чехову фразы.
С дальнего конца улицы к нам вновь приближалсь чья-то фигура. Мальчик уже давно спал. Я насторожился, но по приближении к фонарю черты незнакомой фигуры стали вырисовываться, постепенно превращаясь из бесформенной опасности в хромого старика, следом за которым, невидимый в темноте, бежал тяжело дышавший, вислоухий пес. Каждую ночь эта пара навещала нас, старик приставал с навязчивыми вопросами, стараясь развлечь нас, а пес наслаждался ночной тишиной и свободой.
- Ну что, сколько вам еще осталось? – традиционно спросил старик.
- Четыре.
- Маловато, - усмехнулся старик, промямлил что-то еще, замялся, как-будто бы что-то понял, умолк и попытался завязать разговор с моим напарником, но тот отвечал неохотно. Пес бегал вокруг нас, периодически кладя лапы на хозяина, ожидал дальнейших указаний, и, не находя себе места, ненадолго забегал за шлагбаум, но тут же возвращался, боясь хозяйского гнева. За шлагбаумом падала в ночную пропасть крутая дорога-серпантин, по которой днем на примыкавший к поселку луг поднимались стада овец и коз с деловитым мальчиком-пастухом. Пустая и неосвещенная, она уводила жаждущего независимости, пусть и по породе буржуазно-ленивого, вислоухого пса в бесконечное пространство огромного мира, несравнимо большего чем до тошноты знакомый ему поселок, и, казалось, он вот-вот не выдержит, нарушит хозяйский приказ и скроется в ночи.
Ушли, оставив только след собачей пятерни на покрытой песком дорожке. И снова потянулись бесконечные часы одиночества вдвоем, когда разговор не клеится и каждое слово рискует быть от усталости неверно истолкованно и перерасти в ссору. Мы оба заметили, что присутствие старика всегда раздражало, но когда он уходил, тоска становилась еще очевиднее. И начинались бесплодные рассуждения, - про себя, вслух, вместе или по одиночке...
Как же бесконечна ночь одиночества и как остро чувствуется наша человеческая отчужденность от природы, от того, что кормит нас и чего мы так боимся! Как далеки нам глаза травы, шорохи, перешептыванье, стрекот, зуд копошащихся в пустоте насекомых, выхватывающих у темноты свое миниатюрное пространство, уходящие в бесконечность звезды – нелюдимые, мрачные, точечные, как все это тайно противно нам и как мы этого боимся! Нам кажется, что вот-вот все это обратится против нас, нападет, поставит на место, раздавит, накажет так, что все мы растаем в бесконечности, мы трусливо боимся каждого мелкого и непонятного нам проявления огромного мира, как ребенок, дрожащий перед неизвестностью наказания...
Я ходил вдоль шлагбаума, отмеряя шагами мысли, и автомат с неудобной, перекрученной лямкой, ритмично постукивал меня по спине.
«Ты мне приснился в кошмаре, я с тобой больше не разговариваю» - вспомнил я слова Галочки и усмехнулся. Конечно же, зовут ее не Галочка, да и прозвища у нее такого по естественным причинам никогда не было, но, что-то в ней было утвердительное и поэтому я, по прошествии некоторого времени, стал про себя называть ее так.
Она стояла передо мной, живая и испуганная, с некрасиво скрученными в хвост волосами. Это всегда ее старило.
- Ну и что же тебе приснилось? – ухмыляясь, спросил я, с интересом наблюдая из изгибом ее ироничного девического рта.
- Не скажу, отстань, - сказала рот. Галочка, как будто защищаясь от меня, подняла вверх правую руку и быстрым шагом пошла в сторону казарм. Я легко нагнал ее и, то и дело забегая вперед нее и оборачиваясь, чтобы видеть ее лицо, которое картинно морщилось при каждом моем появлении, несколько раз повторил вопрос.
- Ну ладно, ладно... – виновато улыбнулась Галочка. – Мне приснилось, что ты меня изнасиловал.
Чехов встал в полный рост и потянулся. Уже погасли фонари и заря вот-вот должна была занять отведенное ей место в небесном расписании. До своего исчезновения, Чехов никогда не казался нам сумасшедшим. Были у него свои странности, но не более того, - всего-навсего причуды нашей и так весьма странной армейской компании. Но в тот день, а точнее в ту бесконечную, бессонную ночь, когда мы вдвоем сидели у шлагбаума в этом крохотном поселке, что-то в нем замкнулось, включилась какая-то новая функция, доселе мне неизвестная, которая меня чрезвычайно удивила.
- Вот ты подумай, - сказал он, откладывая в сторону книгу и выходя из будки на улицу. Зевота прервала цельность его речи, и продемонстрировала мне внутренность его глотки. – Вот ты подумай, - повторил он, смахивая с глаз выступившие слезинки, - Если я, допустим, надену на голову петлю и буду ходить по улицам и просить людей за большие деньги, привязать ее к потолку в ближайшей лавке и выбить из-под ног табуретку...
Говорил он чуть торопливо, но вроде как даже рассудительно, словно произносил хорошо обдуманный, заученный и успевший надоесть текст.
- Как думаешь, кто-нибудь согласится? – закончил он.
- Ты это серьезно? – унылым голосом спросил я, поднимая на него настороженный и усталый взгляд, надеясь увидеть в его глазах следы усмешки. Но усмешки не было. Странно.
Он кивнул.
- Скорее всего, тебя увезут в надлежащее заведение, - криво улыбнувшись ответил я.
- А если один такой психопат найдется? – не унимался Чехов. Я не ответил, и сплюнул на пробивавшуюся промеж мелких, влажных камешков, одинокую травинку. Слюна осела на ней, пенисто сливаясь с водой.
Солнце упорно всходило поверх крыш нашего крохотного поселка, тихо освещая пустынные улицы, похожую на человеческую фигуру бензоколонку, следы ночных лап на песчаной дорожке у нашей будки, и меня с Чеховым, бесконечно потягивающимся, дрожащим то от холода, то от возбуждения, нездоровым.
- Однажды ночью мне показалось, что в меня проник комар, - иронично улыбаясь провозгласил Чехов, расхаживая вдоль шлагбаума и размахивая в разные стороны руками. - Долго-долго зудел, спать не давал, измывался надо мной всячески, а потом взял и на полной скорости влетел прямо в ушную раковину, каким-то образом преодолел барабанную перепонку (я даже испугался, что оглох), и обосновался у меня в мозгу. Как думаешь, такое может быть?
- Ну, я слышал о женщине, к которой ночью в ухо заполз таракан, - уныло глядя вдаль, на алеющие в свете восходящего солнца купола иорданских мечетей, сказал я. – Правда, она умерла.
- А я вот, понимаешь, жив, - сказал Чехов и неловко расхохотался, словно чувствуя, что говорит что-то не то. Но тут же продолжил: - И кажется, что теперь он у меня в мозгу сидит и строчит на меня доносы. То есть рассказывает всю правду про меня мне же. А я, в свою очередь, пересказываю другим. Веришь?
- Верю, - твердо ответил я.
- Вот и ладушки. Кафка жив! – возопил Чехов, воздевая руки к небу. Небо отозвалось новыми солнечными лучами, традиционно, с безумной скоростью облетавшими всю землю.
- Ну что, пошутили и будет? – сказал я, исподлобья глядя на него и видя, что он замер на месте и рассматривает ботинки.
- Будет, будет, - рассеянно ответил он, переводя взгляд на пустую дорогу. – Кажется, кто-то едет. Авось, не палестинцы.
«Ты вообще кого-нибудь, когда-нибудь любил?» - вдруг всплыв в моей голове, спросила Галочка с очевидной иронией в голосе. Мне ее сарказм всегда нравился. Это нас с ней связывало, как и одиночество, с ее стороны скрываемое, а с моей – открытое и даже вызывающее.
- Любил, - ответил я, глядя в сторону.
Мы стояли под бетонным навесом, посреди бесконечно раскинувшейся во все стороны Аравийской пустыни. То и дело воздух вздрагивал от приглушенных хлопков выстрелов, - шли стрельбы, мы оба оказались на перерыве.
- Кого? Из класса? Из младшей школы? – спрашивала она, в глазах ее появился чисто девчачий интерес, предвещавший создание новой сплетни. «Интересно, с кем это она обо мне будет сплетничать?» - подумал я. – Неужто ту, с которой ты два года просидел за партой?
Я уничижительно на нее посмотрел и ничего не ответил. В этот момент дежурный сержант позвал нашу группу, и я, не попрощавшись с Галочкой, быстро сбежал вниз по песчаному холмику, в сторону стрельбищ. Другой автомат с другой неудобной лямкой похлопывал меня по спине.
- Вы к кому? – спросил Чехов, заглядывая в окно подъехавшей машины.
Это был старенький, обделенный судбой, грязный «фиат». Все в этой машине указывало на то, что хозяин – палестинский рабочий, несмотря на отсутствие каких-либо очевидных этнических примет. Старые, потертые наклейки на лобовом стекле (обязательные по закону) и на дверях (декоративные), дешевые игрушки и четки, которыми хозяин со всех сторон обвесил зеркало заднего вида, обтянутые древней кожей сиденья, засаленная тряпка вместо коврика, и, главное, усталые, сморщенные, преждевременно состарившиеся лица пассажиров. Местные ездили совсем на других машинах. Да и лица у них были совсем другие.
В машине же сидели люди из оврага. Они редко стремились к справедливой жизни, почти никогда не изучали точных наук, не строили планов и надежд на лучшее будущее. В их овраге всего хватало, - еды, детей, первобытной радости. Их одиночество было хорошо запрятано в глубины овражьего подсознания и всплывало оно лишь в виде сумбурно разбросанных по лицам морщин, - то там, то здесь появляющихся даже у детей.
Проживали они свой день по традиционной короткой схеме, - утром на работу к израильтянам, вечером – домой, в деревню. Сдали паспорт при входе, на выходе, ровно в шесть часов вечера, - получили. Они стали частью отлаженного механизма, превратившись в некое подобие ходячих винтов, - с сильными мышцами рук и полной пустотой в головах.
Овраг был для них домом, домом в какой-то степени любимым (в той же степени винт, возможно, любит проникать в положенную ему прорезь), но простым людям, привыкшим к жизни на поверхности, и проезжавшим мимо оврага на своих автомобилях, были видны только грязные, посеревшие от дождя и копоти крыши с бельевыми веревками и спутниковыми тарелками, и поэтому они мало знали о жизни в этом овраге и боялись его. Эти простые люди все были гражданами сознательными, и поэтому (вопреки традиционной логике) можно сделать вывод, что мимо оврага все сознательные граждане проезжали как можно быстрее и никогда не останавливались. В зияющей пустоте между крышами, которая для жителей оврага была просто грязной, плохо заасфальтированной улицей, сознательные граждане улавливали едва ощутимую опасность, таинственную, но вполне естественную, ведь почти каждый месяц неокрепший ум из оврага выползал на шоссе с автоматом Калашникова и выпускал очередь по случайно выбранной машине. Сознательные граждане не любят случайностей.
Возможно, читай я в то время Достоевского, Борхеса или, на худой конец, Гришковца, слово «овраг» не пришло бы мне на ум так очевидно и естественно. Но в тот момент, увидев лица этих людей, их машину и учитывая непосредственную близость Чехова, чье тяжелое дыхание я ощущал почти что внутри себя, иную метафору придумать было невозможно.
Кстати, окончательно настало утро, и на куполах иорданских мечетей уже лежал его рыжеватый отпечаток.
Вспомнилась еще одна беседа с Галочкой.
- Удивляет наша полная бессмысленность, - сказал я на красивом иврите, глядя перед собой на обрамленный колючей проволокой забор, от которого нас отделяло засыпанное песком и никак не использованное начальством базы пустое пространство, вокруг которого сочно зеленели новые деревья. Мы шли к казармам и вот-вот должны были расстаться.
- Чья? – спросила она сделав еще несколько шагов и очнувшись от собственных мыслей.
- Общая, вообще здесь, в этом месте. Зачем мы, собственно говоря, здесь все сидим? Вот ты, ты... ну, ты еще допустим, не так пуста, как все, но остальные...
- Ну-ну, лестно, - сказала она.
- Да-да, это комплимент, - пробормотал я, не глядя на нее. – Но остальные... Зачем, зачем они существуют? Ведь глупы же, как пробки, и бесполезно им что-нибудь втемяшить, пустые, пустые и все вокруг пустое...
- Верно, ты прав, - уже с раздражением сказала она. – А ты лучше и умнее всех.
- Есть немного, - зажмурившись от светившего в глаза солнца и злорадного удовольствия сказал я. Мы проходили мимо сидевших на скамейках у покрытых свежей, сочной зеленью кустов, отдыхающих от учебы солдат.
- А мне кажется, что ты просто дурак, раз не понимаешь, зачем – сказала она таким тоном, будто обращалась к ребенку. Меня это задело, но я не стал отвечать.
Ну вот и пришли, - солдаты, - налево, солдатки – направо. Здания стояли друг против друга, и по вечерам можно было наблюдать, как солдатки укладываются спать. Я махнул ей рукой, и мы друг другу радостно улыбнулись, словно отменяя все вышесказанное. После того, как она ушла, я еще постоял пару минут, в задумчивости глядя на то место, где только что стояла ее стройная фигура, вдыхая остатки ее простого девического запаха, вскоре ушедшего вслед за ней, и двинулся в сторону нашего здания.
Стоя перед нашей казармой, я вспомнил, как мы оба прислонились к стенам бетонного укрытия в пустыне и, казалось, были совсем одни, и как она задала этот свой нелепый вопрос («Ты вообще кого-нибудь, когда-нибудь любил?»), а я тогда так глупо ответил, пусть долго про себя посмеиваясь над предсказуемостью ее девчачей иронии. Я с грустью подумал, что многое прошло, и мне вдруг захотелось догнать ее, что-нибудь сказать, неважно что, как-нибудь ловко сиронизировать, заинтриговать, продемонстрировать то, что я ее очень хорошо знаю, легко продумываю схему наших отношений, могу тонко и умно чувствовать ее язык, подначивать ее и в то же время люблю ее. В этом ее обидном вопросе было скрыто непонимание, интрига, которая недавно как-то разом сама собой пропала, а я, в тайной тоске по ней, все хотел внести ясность. Досада и раздражение схватились за меня и уныло тянули к безрассудству, с которым я, как всегда, легко справился и повернул налево, к нашему зданию. Поднимаясь по серой лестнице, переступая через развалившихся на ступенях солдат и с нарастающим раздражением прислушиваясь к назойливым звукам чьей-то чересчур громкой, плохо настроенной гитары, я искал в себе остатки заинтересованности, но с уверенностью не находил. От этого стало одиноко и в то же время весело. Наконец-то, я смог расстаться с утвердительностью Галочки. Как же стало одиноко...
А в овраге бывало и слякотно. Когда шли дожди, и вода ручьями стекала в поселок по поросшим колючками и сорняками холмам, затопляя его плохо заасфальтированные улицы, местные жители сидели в своих тесных квартирах, прижавшись друг к другу и слушали, как вода тугими каплями ударяет по жестяным крышам сараев, замечали как маленькие струйки, растекаясь амебами по полу, пробирались под плохо укрепленные двери домов и прислушивались к шуму верхней дороги, по которой ездили незнакомые и пугливые чужаки. Но ночью это создавало уют... А потом, когда дожди прекращались и выходило солнце, вода, застывая в рытвинах и канавах, смешиваясь со слоем ни кем не обихоженной земли превращалась в грязь, по которой уныло проезжали на своих старых машинах жители оврага... И уют пропадал.
В ту ночь, незадолго до прихода старика с собакой, я вспомнил другую бессонную ночь, совсем в другом месте, - на базе в пустыне, куда меня на неделю послали заниматься бог знает чем. Вроде как, на той базе служила девочка, чем-то похожая на Галочку, но они об этом не знали…
Было традиционно жаркое лето, я лежал на верхней полке армейской двухэтажной кровати, обливаясь потом и подставляя лицо под едва ощутимые потоки воздуха из едва работавшего кондиционера, и ворочался, периодически атакованный комарами. Подо мной лежал незнакомый солдат. Я был на этой базе совершенно один, люди все были незнакомые, и комната, в которой меня поместили, принадлежала непонятно кому. В состоянии она была тоскливом и запущенном, - все пространство было занято ненужной, потертой мебелью, видимо когда-то заботливо привезенной родителями незнакомых солдат, повсюду валялась грязная посуда, чьи-то носки, книги, на незадействованных кроватях грудами лежала скрученная и скомканная одежда, давно нестиранное постельное белье, кассеты и диски, пол был покрыт сантиметровым слоем грязи и пыли, стены были обклеены помятыми солдатскими фотографиями. В общем, комната была чужая и засыпал я в этой чужой комнате мучительно. То и дело, переворачиваясь с одного бока на другой и невольно продирая уже почти слипшиеся глаза, я думал, который же час, зачем-то пытался ухватиться за ниточку засыпания, пытался почувствовать, в какой же момент я проваливаюсь в забытье, тем самым только прогоняя сон. Вдруг совсем близко, прямо под моим ухом, я услышал женский голос.
- К вам можно? – спросила девушка и засмеялась.
- Можно, можно, - шепотом ответил ей лежавший на нижней полке парень.
Я лежал лицом к стене и не мог понять, находится ли она внутри комнаты или стоит у окна снаружи и, долго прислушиваясь к их перешептыванью, представлял себе ее незнакомое лицо в виде бесконечного набора случайностей женского облика, торчащим в тесном проеме маленького окошка комнаты, кстати, располагавшейся в одноэтажном картонном домике. Я вынужденно прислушивался к их разговору и вскоре стал различать чавкающий звук поцелуев. Значит внутри… Мой безответственный сосед решился на такое, по всей видимости, ради святой любви, отчего сон, невольно на мгновение отошедший в сторону, предоставляя место интересу, пропал окончательно.
Ночь не кончалась... Их перешептыванье и поцелуи сменились каким-то движением, открывалась и закрывалась входная дверь и, с трудом различимые в темноте, появлялись лица и фигуры людей с фотографий.
- Вы чего это здесь?... А, ясно… - потом слышался смех, дверь закрывалась и снаружи начинались шумные разговоры.
Я пытался ухватиться за свое раздражение, строить планы спасения от этой комнаты (завтра нажалуюсь, пусть переведут, бесполезно...), ругаясь про себя всеми возможными комбинациями выражений, но сон все-таки шел, а с ним приходили сонные воспоминания... Я вспомнил, как мы с Галочкой, незадолго до нашего общего призыва, гуляли вдвоем по пропитанной влагой Хайфе, отражаемые в сотнях мокрых поверхностей, - в витринах многочисленных кафе и парикмахерских, в стеклах домов, в лужах, в темной воде затопленных улиц. Была поздняя осень, было свежо, и после дождя город-подводная лодка встречал нас с улыбкой. Но мы не улыбались ему в ответ.
Я шел молча и угрюмо, сам не замечая, как все запахи, все оттенки тех дней, после которых все так резко изменилось, постепенно превращаются в ячейки памяти. Шли мы быстро, не зная, о чем разговаривать, шаг задавала она и глядела вперед, замечая меня только боковым зрением. Ее кудрявые волосы, которые я потом уже никогда распущенными не видел, тоже врезались в мою память, как нечто отчетливо хорошее, внятное и детское, но эти волосы, как и всю ее, тогда видеть мне было неловко.
- Так куда идем? – спросил я ее, когда молчание чересчур затянулось.
- В банк, мне надо восстановить пароль на интернет - сразу же ответила она, едва заметно прищурившись, как она всегда делала, когда чувствовала, что от нее ожидают другого. Из-за облаков вышло солнце, приветливо осветило всю ее, потом пронзительно ворвалось в поле моего зрения, скрыло ее от меня, а когда я вновь растерянно посмотрел туда, где только что дрожали на ветерке ее кудрявые волосы, меня встретил лишь белый фасад парикмахерской на противоположной стороне улицы, мимо которой мы только что шли. Галочка исчезла.
И снова появились люди из оврага. Они сидели в машине скрючившись, стиснутые лишними предметами и смотрели на Чехова более чем враждебно. Мне казалось, вот-вот что-то произойдет, - пустынная улица поселка стала вдруг такой безмолвной, что даже птички, недавно шумно проснувшиеся и прыгавшие в ветвях эвкалиптов, взволнованно притихли, словно в ожидании чего-то. Бензоколонка, одинокая и тоскливая, наблюдала за нами сверху биноклями цен на 95-ый, 92-ой и 96-ой, чуя неладное, а трактор просто стоял неподвижно, ничем особенно не интересуясь. Дальнейшее произошло так быстро, что описывая это здесь, я вынужден мысленно прибегнуть к дешевому киношному эффекту из «Матрицы».
Дверца старенького «фиата» открылась и из нее показалась худая, жилистая рука, похожая на клешню. Клешня схватила Чехова и потащила его внутрь машины, где еще недавно казалось вовсе нет свободного пространства. Но для Чехова оно каким-то образом нашлось, он уселся сзади, между стареющим маленьким мальчиком, в чьем взгляде, несмортя на старение, была наивная злоба волчонка, и смуглой, красивой женщиной, отрешенно смотревшей на происходящее яркозелеными, неестественными глазами. Молодой парень, втащивший Чехова, сидел спереди, и я не мог понять, как же Чехов так быстро оказался сзади, если обе задние двери не открывались. Помимо этого, оставалось непонятным, куда же делся пятый житель оврага, сидевший между матерью и сыном, и существовал ли он вообще. Эти вопросы задавала мне потом комиссия, но, то ли из-за сумятицы, творившейся в мой душе в тот момент, то ли действительно на моих глазах впервые произошло нечто паранормальное, от меня ускользнули некоторые технические составляющие происшедшего преступления. Дальше я помнил только то, что водитель с помятым лицом быстро дал задний ход, развернулся, и крохотная машинка, улетая с бешеной скоростью по уходящему круто вниз серпантину, скрылась из вида. Когда я дал сигнал тревоги по рации нашему бестолковому начальству, ее и след простыл.
Прошло две недели, затем месяц, а затем и два. Охрана поселений кончилась, нас перевезли на нашу старую, знакомую базу, и я каждую неделю возвращался домой на выходные. О происшествии старались не вспоминать, меня ни в чем не обвиняли. О Чехове я сразу же забыл, не дочитав, но в моих снах он появлялся часто, и всякий раз мне казалось, что я вижу его испуганное лицо, когда жилистая рука тащила его в машину.
Однажды, в хайфскую дождливую субботу, меня пригласила к себе домой Галочка. Не знаю, зачем я пошел к ней, ведь говорить нам было не о чем. Зря пошел.
Дождь как раз перестал, и я шел по нашей маленькой, ухоженной улочке, одетый в толстую серую куртку, любимые зеленые штаны и старые кроссовки втоптанного в грязь белого цвета, с перебитыми задниками. Я был в состоянии подростковой задумчивости, был взволнован от предстоящей встречи, с трудом подбирая слова, которые собирался сказать, и не заметил красоты свисающих со всех сторон мокрых кустов бугенвилии, туго облепленных ее пурпурными цветами, прошел, не обернувшись, мимо странного двора, где хозяева вместо горшков, посадили цветы в унитазы, и где повсюду были расставлены разноцветые флюгера, и вовсе не придал значения открывшемуся за поворотом виду на тесно натыканнеые треугольные крыши нашего района, омытые выползающим из-за туч солнцем.
Но вот, мысли мои зашли в тупик, все глаголы распались на существительные, существительные спутались и растаяли, а слух, обоняние и воображение вновь обрели чуткость. Сзади, невдалеке, послышалось тяжелое, прерывистое дыхание пса и мягкие удары шерстяных лап о мокрый асфальт. Эти звуки напомнили мне хромого старика, который приходил к нашей будке по ночам в поселке, выгуливая свою вислоухую собаку, а вместе с ним и ночь происшествия. На лбу и спине выступил пот, и все тело зачесалось. Я свернул на улицу Самсона, расчитывая запутать преследователя, но пес не отставал. Вдруг мне показалось, что его движения звучат слишком гулко, что лапы не могут создавать такие точечные и резкие спазмы в попадавшихся на их пути лужах, что я слышу, как одышка неторопливо шедшего с высунутым языком зверя постепенно превращается в размеренное человеческое дыхание. Кто же шел за мной? Пес или человек? Страх сковал меня, захотелось оглянуться, остановиться и все узнать, но ноги сами несли меня вперед, а когда я не выдержал, и побежал сломя голову, то услышал, что преследующее меня существо тоже перешло на бег, причем упорно меня догоняя. Зверь, человек, кто угодно, он бежал за мной, и я впервые в жизни почувствовал физическую опасность.
Промокший насквозь от пота, расползающегося пятном по футболке и подгоняемого толстой курткой и свитером, я вбежал в квартиру как всегда непонимающей Галочки.
- Ты бежал что ли ко мне? – спросила она с иронией, при этом честной улыбкой выдавая, что была рада моему приходу.
- Дай попить, - не здороваясь и не глядя на нее, пытаясь привести в порядок дыхание, сказал я.
Она принесла мне стакан воды, а я, содрав с себя куртку и свитер, упал на мягкий кожаный диван в гостиной. Повезло, дома никого, кроме нее, не было, - я не любил общаться с чужими родственниками. В квартире было тихо, разноголосо тикали часы, за окном дрожали на ветру безымянные деревья. Я подошел к окну и оглядел фешенебельную улицу. Никого. Пустынно и спокойно, как положено в дорогом районе. Как я ушел от врага, мне до сих пор непонятно, но картины, бесполезные сувениры, статуэтки, - признаки обстоятельного жилья, - смотрели на меня торжественно, как призы за победу.
- Ну что, как поживаешь? – спросил я, обернувшись и наконец обратив внимание на хозяйку квартиры.
Она засмеялась, мы обнялись. Прижимая ее спину к своей груди, и неловкими, неумелыми движениями по ней похлопывая, я на секунду вспомнил, как точно так же я похлопывал по этой худой спине несколько месяцев назад, когда мы еще были на старой базе и встретились после охраны поселений. У ее волос был тогда точно тот же приятный запах...
Мы встретились на той самой дорожке, разделяющей мужскую и женскую казармы, обнялись, потом она чересчур серьезно посмотрела на меня и сразу, словно выполняя возложенную на нее кем-то миссию, сказала: «Не надо тебе меня любить». Я хмыкнул, густо покраснел, еще раз хмыкнул, что-то пробормотал и, ничего не сказав, пошел к нашему зданию, шатаясь от пульсировавшей в висках крови. Я медленно поднимался по лестнице, держась за обшарпанные перила, на ступенях как всегда сидели люди, о чем-то шумно разговаривая, играла назойливая гитара, кто-то на кого-то кричал из одного конца коридора в другой. Из раздевалки шли голые люди, обмотанные в полотенца, улыбаясь, не улыбаясь, в голове как-то странно звенело, и на душе была та физическая, странная тяжесть, от которой тело кажется неподъемным, и каждый шаг становится омерзительным. Навстречу шли знакомые, что-то сказали, я что-то ответил, не особо задумываясь, но улыбаясь, и понимая, что они ничего не видят.
В комнате меня встретил сослуживец. Друг.
- Плохо выглядишь, - сказал он, бросив на меня быстрый, но меткий взгляд и нахмурившись.
- Да? Наверное устал. Спать пора, - сказал я, и повалился на койку.
Так значит Галочка тоже враг... И все это время... Я зажмурился, и резко надавил на глаза ладонями, так что под веками появились разноцветные черточки. Как можно такое сказать? Ни о чем не думает, ей наплевать на меня. Враг, враг. Много вокруг врагов, они все каким-то образом, иногда несознательно, все обратились против меня. С ними надо бороться. Некоторые из-за такого вешаются... Бороться не хотелось, хотелось отвернуться к стене и так и пролежать до утра, думая о борьбе. Но через пару минут в комнату вошли мои друзья и стало легче, а потом эта ее фраза и вовсе забылась. Точнее, не забылась, а отошла в сторонку, покурить, ненадолго отвернулась и уже редко вспоминалась.
- Ну так как, и вправду не надо? – тихо сказал я, отодвинув ее в сторону и вновь отвернувшись к окну, за которым накрапывал мелкий назойливый дождик.
- Что не надо? – спросила она, подошла ко мне и положила свою тонкую руку мне на плечо.
Я просидел у нее пару часов. Мы долго разговаривали, но слушал я вяло, и в основном себя, ее же болтовня пролетала мимо ушей. Мне все хотелось распрощаться, я очень устал от нервного ожидания этой встречи, так что на пустые разговоры, которые, как я и думал, мы, за неимением общих тем, будем вести, не хватило сил. Когда я наконец ушел, на улице стемнело, и дождь, чье начало всегда таинственными нитями связано с темнотой, зарядил с новой силой. Я доверху застегнул куртку, так, чтобы капли не залетали за воротник, и, то и дело сплевывая и смахивая с лица оседавшую на мне воду, быстрыми шагами направился к дому. Зажглись фонари, под которыми, укрываясь от дождя, клубилась, дрожа и вращаясь, пыль. По широкой улице Самсона мимо меня проносились машины, расплываясь в дождевом свете фонарей и оставляя за собой вонь выхлопных газов, растворявшихся во влажном воздухе.
Сзади вновь послышалось прерывистое дыхание пса. Я обернулся.
- Здравствуйте, - сказал человек в темной, рваной куртке, неожиданно оказавшийся прямо у меня за спиной. Я узнал акцент, - так переговаривались между собой люди из оврага, когда к ним подошел Чехов. Руки мои задрожали, и на лице едва заметно задергалось несколько точек.
- Здравствуйте, - дрожащим голосом произнес я, понимая, что теперь уже поздно бежать, - незнакомец крепко держал меня худой рукой за локоть.
- Ваш друг передал вам письмо, - медленно выговаривая слова на чужеродном ему иврите, сказал пятый пассажир того самого маленького «фиата». Из его рта тонкой вязью летел мне в лицо пар. - Он теперь живет у нас и хотел, чтобы знали, как ему... хорошо ли ему... Вот.
Он вытащил из глубокого кармана куртки мокрый конверт и подал его мне. На конверте не было никаких надписей. Когда я поднял глаза, незнакомец исчез, и я увидел нижнюю часть свежевыкрашенного столба с дорожным знаком, который он заслонял своей сутулой фигурой.
Я укрылся под козырьком закрытого на ночь (хотя было еще совсем не поздно) магазинчика под названием «24 часа», и распечатал промокший насквозь конверт. Буквы в письме тоскливо расплывались, и, на секунду забыв о том, как попало ко мне письмо, мне показалось, что над ним проливали слезы.
Вот, что в нем было написано:
110110101011011101010101011011101010101001000101 (и так на всю страницу). Верно отпечаталось только последнее слово: «жаловать», и подпись: Комар. Если текст был дейсвтительно зашифрован бинарным кодом, то написать Чехов успел немного. Этим ли он мечтал стать, так интересуясь жителями оврага? Так ли он мечтал писать?
Я выбросил письмо в ближайшую урну и пошел домой. Скука галочкиных слов шла за мной по пятам, превращаясь в бинарный код, но я не оглядывался. Мне показалось, что, вынырнув из темноты ночи, в меня влетел комар и что-то во мне написал. 1101101...