Рассинхрон

Мария Михайлова
РАССИНХРОН

«Помнишь, как ты все забыла?..»
С. Бабкин

ПРОЛОГ
«Мир – это огромный механизм, состоящий из мириад шестерёнок, которые все одновременно вращаются. Как только какое-то количество шестерёнок в определённое время начинает вращаться синхронно, возникает новый объект: человек, предмет, встреча, чувство…
Но только по прошествии времени шестерёнки перестанут вращаться синхронно, и объект, созданный ими, пропадёт безвозвратно. Нужно успеть поймать этот момент, и тогда, кто знает, шестерёнки твоей жизни будут до скончания дней твоих крутиться синхронно…»

1
Похмелье не скупясь било по голове, по желудку, по лёгким, по почкам короткими, чёткими ментовскими ударами. Едва оторвавшись от горизонтальной поверхности, Арсений неожиданно для себя начал собираться, суетиться, одеваться; его, словно труба — кавалериста, звало что-то к активным действиям. Он быстро умылся, сварил себе крепкого кофе, — ни в каких едальных заведениях он кофе не пил, ибо считал распитие данного напитка в местах общепита пошлостью и дурным тоном.
Вернувшись в комнату, Арсений натянул джинсы. И тут он расслабился. И даже, кажется, продремал минут десять-пятнадцать. Но, встрепенувшись, кое-как всунулся в свитер, не глядя в зеркало, причесался, схватил куртку. Пока лез в ботинки, поскрёб подбородок, громоподобно шурша щетиной. Выскочил из квартиры, будто опаздывал на важную встречу, хотя последняя важная встреча в его жизни состоялась лет пять назад. Нажал на кнопку замка, внутри двери щёлкнуло. Перемахивая через несколько ступеней, Арсений кубарем выкатился к двери парадного, отдышался немного, сосредоточился, как спринтер перед стартом, и, открыв дверь ногой, рванул в белеющее небо двора-колодца.
Дважды поскользнувшись на талом снегу, Арсений выскочил к остановке, где уже запахивал свои двери крутозадый автобус. Рискуя быть прищемленным, Арсений влетел на подножку. На него в вялом удивлении воззрился синюшный, слегка осоловелый кондуктор.
 — Предъявляйте билетики, — со скрипом он слез со своего трона, гордо возвышающегося над прочими местами. — Оплачивайте за проезд!
Арсений скрипнул зубами. Ни разу ещё он — профессиональный литератор, филолог — не встречал ни в одном общественном транспорте грамотного кондуктора. «Оплачивайте проезд. Или платите за проезд» — закипая, тихо проворчал он.
 — Задняя площадка! — тявкнул кондуктор.
Задней площадкой являлся, очевидно, один только Арсений. Двумя пальцами, словно слизня, он вытащил из заднего кармана полтинник и пренебрежительно протянул его кондуктору. Так же гадко принял сдачу и билетик. Кондуктор же, с чувством выполненного долга, водрузился на своё сидение до следующей остановки.
Да, будь Арсений моложе лет на пять-шесть, он начал бы спорить с кондуктором, доказывать, что забыл проездной дома, прикидываться инвалидом, словом, безбожно врать, лишь бы сэкономить шестнадцать рублей, ведь на них можно, скинувшись с компанией приятелей, купить бутыль, а то и две, дешёвого красного и пойти гулять по Питеру, выкрикивая философские сентенции и отборный мат, никого не стесняясь.
Он упал на жёсткое, высиженное многими тысячами пассажиров, сиденье и начал смотреть в своё мутно-серое отражение. За окном пролетели шавермы, ларьки, суетливо ожидающие маршруток люди, дома, несколько фрагментов из молодости Арсения…
Что-то в его жизни пошло не так, что-то он сделал неправильно, что так теперь расплачивается: почти полная безработица (двух дней за лекциями в гуманитарном вузе трудно назвать заработком), личная жизнь не клеится — кому нужен какой-то там филолог, который не то, что семью — сам себя прокормить не может, да ещё и долги за квартплату невесть откуда появились. А ещё он вспомнил, что забыл ключи в квартире.
И тут Арсений с ужасом подумал, что он всё-таки упустил один из тех самых важных в жизни моментов, которые его хороший друг называл «шестерёнки пошли синхроном»...

Марк Константинович Лифшиц по кличке Марокко — рыжий еврей с вопиюще чёрной бородой, преподаватель кафедры логики в СПбГУ, посасывая потухающую пахитоску, тихо наставляюще разглагольствовал.
 — В жизни бывают очень важные моменты… идеальные моменты, когда бог вмешивается в наши жизни и, следуя какой-то своей прихоти заставляет наши шестерёнки усиленно крутиться синхроном. Они часто ускользают из памяти, как дождевые черви из пальцев малыша. И если человек не успел вовремя понять, что это был за момент — всё. Его жизнь, вся его жизнь, одним махом летит коту под хвост, — и Марокко ударял крепко сжатым кулаком по столу.
Что за птица, этот Марокко, Арсений узнал лишь спустя полгода общения с ним, впрочем — не от самого Марокко. Как-то так получилось, что, зайдя в Университет за неким делом, он увидал профессора Марка Константиновича выходящим из аудитории вслед за студентами и дающим оным напутствия в духе тех бесед, которые вёл в забегаловках среди таких как Арсений: молодых поэтов, художников, музыкантов, искренне верующих в то, что они спасут искусство, устроив новый Ренессанс. Марокко их в этой вере осаждал.
Профессор любил выпить сухого вина или терпкого горячего эспрессо, выкурить пару сигарет, но ещё больше он любил наставить молодежь на путь истинный.
 — Арс, я тебя прошу, — молительно тихо и, впервые за всю свою речь без тени наставительного тона, произносил Марокко — Не упусти такой момент.
Марк Константинович обошел, наверно, все питейные заведения в городе, притом — не один раз. Стоило ему войти в дверь любой, хоть самой паршивой забегаловки, с ним тут же здоровались несколько человек. Как он успевал и шататься по кафе, и вести лекции в Университете, и писать научные труды — Арсений ума приложить не мог. Иногда ему думалось, что Марокко — некое сверхсущество, то ли ангел, то ли бес, который сам способен заставить все шестерёнки своей жизни входить в синхрон. Да и сам Лифшиц в это, казалось, тоже изредка верил.
 — Он мог бы стать невероятно красивым мужчиной, — говорил он о своем далеко не тяжком детстве, — величайшая страсть женщин к которому привела бы к гибели империи СССР, но... — Марокко выдерживал трагическую паузу, которую подразумевал, по его мнению, союз «но», и продолжал.
 — Но судьба распорядилась иначе! Он попал в армию, там загрубел, замужал и — увы! — потерял неземную свою мальчишескую красоту... Не ему, стало быть, было предначертано разрушить великий социалистический террор, а полупьяному уральскому мужику в поношенном костюме! — И Марокко снова с чувством ударял кулаком по столу. – Не пошли, чёрт возьми, шестерёнки синхроном!
Конечно, он врёт, думал Арсений и благодушно смеялся, выслушивая откровения Марокко о приключениях его молодости. Арсений всерьёз считал, что Марокко должен был стать литератором, а не преподавателем философии, потому что с такой чистой речью грех было не уметь писать настоящие произведения. Но он писал из рук вон плохо. Если бы кто-то сперва послушал Марокко, а потом прочитал его литературные потуги, вряд ли бы он поверил в то, что это один и тот же человек. Арсений никак не мог вникнуть в суть этого странного явления. Казалось бы — чего уж проще: писать так, как говоришь, тем более Марокко мог себе это позволить. Но то ли оттого, что Марк Константинович слишком старался, то ли наоборот — оттого, что не старался, литератор из него, не смотря на все старания Арсения, не вышел. Но зато, утешал он себя, Марокко был замечательным человеком.
Знакомство Арсения с девушкой, потеря которой была страшнейшей ошибкой его жизни, проходило под чутким руководством Марокко, ибо тот считал эту встречу одним из тех моментов, когда шестерёнки идут синхроном…

За окном под заляпанным голубями стеклом лоджии висела занемевшая на морозе полосатая простыня.
Зина неловко пошевелилась в постели и нечаянно задела голой пяткой мохнатое бедро мужа. От этого прикосновения Зинаиду бросило в дрожь. Муж спал тихо, очень тихо, словно был уже полночи мёртв; бока его поднимались-опускались, но почти незаметно — Зина уже привыкла к этому и могла с одного взгляда определить, живой ли он ещё, но человеку непривычному могло показаться, что Боря не дышит.
Зинаида, хоронясь, выскользнула из постели. Простыня на балконе шевельнулась вслед её шагам, как будто почувствовала, что Зина собралась уйти куда-то из этого немого царства, и теперь проклятая простыня хочет поднять шум, разбудить мужа, детей и всем рассказать, что Зина от них устала. Что Зина устала от работы, которую любила все восемь лет, куда исправно, без пропусков, без прогулов проходила. Что Зине осточертел её муж, который считает её каким-то придатком, аппендиксом к его великому разуму. Что Зину ужасают её дети, невыносимо похожие на отца — они считают, что мама их создана для того, чтобы всячески удовлетворять их потребности.
Зина сделала ещё шаг. Конечно, простыня не ожила. Женщина вышла в коридор. На стене висела её молодая фотография. На ней она была такая красивая, миниатюрная, светлая, талантливая. Зина уже не помнила этого чувства: когда сцена это как островок жизни, безопасности, а за её границами — бушующий океан безумия, страха, чужих, непонятных эмоций. Она уже не помнила того ощущения, которое дарят пальцам теплые приветливые клавиши рояля. Она совсем забыла ту жизнь, она будто бы и не её была вовсе. То была жизнь маленькой улыбающейся девушки на снимке.
Зина бросилась от фотографии, словно от дикого животного, и заперлась в туалете. Кафель был обжигающе холодным и ослепительно белым. По спине её и по ногам тут же побежали огромные мураши, Зину зазнобило.
Она закрыла стульчак (снова муж оставил его распахнутым, она уже устала с этим бороться!) и присела на унитаз. Немного потряслась и вдруг в порыве внезапного отчаяния, обхватила голову руками и тихонько заныла. Голос её гулким эхом заметался в холодных стенах туалета.
Жизнь стала похожа на проклятую простыню на балконе: такая же полосатая, но сначала она была яркой, красочной, а ближе к середине — поистёрлась, кое-где порвалась, утратила новизну.
А ведь Зина могла всего этого избежать, надо было просто зацепиться посильнее за ту улыбчивую малышку-пианистку, а не за мужа-умника. Но она не в состоянии всё разом изменить: бросить Борю, к примеру, ведь остались бы дети, как вечное напоминание о нём и обо всей этой их унылой жизни. Да и не избавишься даже от воспоминаний просто так. Да и поздно уже менять что-то в себе и в своей жизни — слишком много уже прожито.
Она громко втянула носом воздух и поднялась. Уже девять, надо съездить за продуктами…

Метро встретило его визжащими сигналами турникетов, сонными милиционерами, сухим, пахнущим резиной и пылью, воздухом в лицо. Арсений с удовольствием просунул затёртый чужими пальцами жетончик в прорезь, навалился всем туловищем на ручку турникета, как будто, подобно Мцыри, хотел свалить барса, и прошёл в этот тёплый подземный мирок.
Здесь запал, воспламенившийся в Арсении утром, сгорел, но динамит, как ожидалось после таких безумных гонок непонятно с кем и непонятно зачем, не взорвался. Этот бикфордов шнур, державший Арсения в напряжении всё утро, издал тихий «пшик» и остановил поток энергии. Он почувствовал, что его снова клонит в сон, что похмельный синдром снова даёт о себе знать, что кофе, выпитый на голодный желудок, переварился и начал тихий путь к мочевому пузырю.
Арсений присел в уголок, поглядел немного на своё мутное лицо за стеклом и внезапно заснул, решив, что теперь ему придётся ехать за дубликатом ключа к маме. «Следующая станция Площадь Восстания — переход на линию четыре. Осторожно, двери закрываются», — шепеляво сказал поезд и громко тронулся…
— Молодой человек, вставайте, Проспект Ветеранов.
Арсения хорошенько тряхнуло. Перед глазами у него встала красная пилотка. Служительница метрополитена, гурия электричек, немилостиво трясла Арсения за плечо с целью вытолкнуть его и из сладкого мира сновидений, и из тёплого мира метро.
С трудом поднявшись и нечленораздельно поблагодарив красную пилотку, Арсений вышел из вагона и поволокся к эскалатору. Он почувствовал, что всю дорогу от родной Чернышевской до маминых Ветеранов у него во рту обильно и с удовольствием гадили кошки. Да ещё изжога началась то ли от голода, то ли из-за кофе.
Рядом с остановкой Арсений выгреб из карманов всю мелочь и купил себе маленький пакетик молока, чтоб успокоить хотя бы изжогу, и стал ждать автобус, идущий к маме. Рядом с ним стояла женщина со слегка опухшим усталым лицом. Она держала в руках два гигантских пакета, до краёв наполненных продуктами. Арсению это лицо показалось чем-то знакомым. Ему вдруг захотелось помочь женщине подержать её сумки, и Арсений самоудовлетворённо засунул руки в карманы.
Женщина искоса поглядела на Арсения. Он тоже показался ей каким-то знакомым, но память никак не желала подсказать ей имя или хотя бы ситуацию, в которой она его видела.
Подкатил кряхтящий автобус, в него загрузились кряхтящие люди, и он поехал в кряхтящую паровозами даль. Арсений грохнулся на свободное сидение. Мук совести он не испытал, оставив стоять пожилого дядьку с пластиковой коробкой для инструментов; Арсений нашёл себе оправдание — он нехорошо себя чувствует, хотя как чувствует себя дядька, Арсений не знал, но решил, что будет вполне справедливо, если посидит сейчас именно он, а не этот дядька.
Он нашёл глазами ту, чем-то знакомую, женщину и стал изучать её, силясь вспомнить, кто она всё же такая, и где он мог её видеть. Черты лица женщины — оригинальные, милые, но уж очень отяжелённые годами и сытой жизнью. Она, наверное, хорошо живёт, плотно питается, скорее всего, оттого, что приходится доедать за маленькими детьми — маленькие дети вечно не хотят доедать сами, подумал Арсений. Женщина смотрела на монохромный пейзаж за окном полуприкрытыми сонными глазами и не обращала абсолютно никакого внимания на просто-таки неприлично пялящегося на неё Арсения. Видимо, и Арсений, и пейзаж, ползущий рядом со стареньким автобусом, имели для неё примерно равную ценность, вернее, не имели вообще никакой ценности вовсе.
На следующей остановке вышли несколько человек, но женщина осталась сидеть. Арсений набрал воздуха в грудь и решился пересесть к женщине. Что-то в её лице всё-таки не давало ему покоя, и очень хотелось узнать, что.
— Здравствуйте, — самоуверенно начал Арсений.
Женщина, моргнув, повернула к нему своё утомлённое неловкое лицо.
— Я всю дорогу на вас смотрю и думаю, что мы могли с вами где-то встречаться.
— Ну, да, наверное, — неловко ответила она. — Я просто на вас тоже глянула… Мы и правда где-то виделись.
— Может, моё имя вспомните? — предложил тогда Арсений.
— Не знаю… Может вспомню... Как вас, простите?..
— Арсений…
Лицо женщины изменилось. На нём обрелось ещё больше смущения и неловкости.
— Зинаида, — ответила она странным голосом.

2
В фойе ещё пахло морозом с улицы. Люди, похожие на ходячие мокрые сугробы, вплывали в дверь и заходились задорным кашлем.
Арсений стоял рядом со своим приятелем — художником Сашей, они с удовольствием курили какие-то вонючие папиросы. Сашу немножко трясло — сегодня была первая в его жизни выставка. Скоро должен быть Новый 1998 год. Устраивать выставку прямо перед Новым годом было рискованно, но народу пришло всё-таки много.
— Прибывают, смотри-ка… — выглядывая за угол на людей, сказал Арсений. — Чё ты трясешься? Всё ништяк, тебе Марокко уже сказал. Бить уж наверняка не будут, если не понравится, так что трястись не из-за чего.
— Страшно, ёпта! Это только вам, поэтам не страшно…
Саша был очень простой, но всё-таки хороший и талантливый парень. Он в Питер приехал из какого-то далёкого северного города, о котором в их компании никто кроме, похоже, него самого и понятия не имел. Арсений докурил свою папиросу и хлопнул Сашу по плечу.
— Да я после анализа стихотворений Эдгара По в оригинале больше ничего не боюсь, — они невесело посмеялись. — Пошли, Пикассо доморощенный. Скоро начало уже.
В молочно-белом потолке зала страшно покачивалась огромная блестящая люстра. Под ней стояли люди, улыбающиеся и не очень. Арсений встал подальше от люстры, проследив траекторию её возможного падения. Некоторые гости сегодняшнего вечера что-то говорили вещательным тоном, тряся Сашу за руку. Всё кругом блестело, люстра конвульсионно подрагивала, при стенах, как скульптуры в дореволюционных квартирах, стояли в разных изогнутых позах молодые барышни, которыми Арсений с удовольствием, чисто поэтически, любовался. Барышни приветливо смеялись, и Арсений от этого чувствовал некое необъяснимое тепло в переносице. Из глубины зала волнами покатились фортепианные переливы. Арсений прислушался. Играли «Элизе» Бетховена. Ему вдруг стало интересно, чьи руки могут издавать на этом громоздком инструменте такие потрясающие звуки. Арсению вообще всегда нравилось чьё-нибудь профессиональное музицирование, его удивляло, как человек запоминает или хотя бы просто читает эти инопланетные значки — ноты, — как он знает на какую кнопку за какой надо жать, какие отверстия или струны затыкать и прижимать.
За фортепиано сидела миниатюрная бледнолицая девушка с паническим лицом: она запрокинула куда-то под челку гнутые бровки, зажмурила глаза, словно не могла смотреть на всех присутствующих — так они её ужасали, и ослепительно скривила губы. Арсений стал от неё в восторге. Вслед последнему звуку он немедленно взорвался бурными аплодисментами.
— Зинаида Кустер! — объявил мужчина с чудовищными усами, поднимая ручку музыкантки вверх с таким чемпионским замахом, как будто она победила в боксёрском матче, а не сыграла Бетховена.
Приметив, что девушка не останавливаясь следует прямиком в гардероб, Арсений сломя голову побежал за ней.
Он застал её принимающей тонкими ручками курточку на синтепоне.
— Я в восторге! Вы божественно сыграли «Элизе»! Позвольте, — Арсений порывисто схватил её тонкую ладошку обеими руками и истово её поцеловал. Потом отнял её курточку и стал помогать одеваться.
— Ненавижу «Элизе», — сказала Зинаида, просовывая ручки в рукава. — Спасибо, до свидания. — Она невозмутимо направилась к выходу. Арсений метнулся открывать ей двери.
— Меня зовут Арсений, очень приятно… — Арсений выглядел слегка идиотически. Девушка улыбнулась и кивнула.
— Если у вас на небесах есть телефон, могу я узнать его номер? — заискивающе поинтересовался он.
Девушка невозмутимо продиктовала и вышла.
— До свидания! — крикнул в снежную темноту Арсений.
Он метнулся обратно в зал, ища Марокко. Тут его парализовала мысль о том, что надо было бы девушку проводить, но оказалось поздно — девушка ушла в снег. Арсений вернулся в зал в расстроенных чувствах. Люстра осуждающе качнулась. Арсений засунул руки в карманы и стал буравить глазами толпу.

— Здорово было бы написать твой портрет! — Арсений с восторгом смотрел на Зину. — Я три года занимался в художественной школе, но меня там так ничему и не научили хорошему.
Зинаида стыдливо прикрыла обнажённую грудь одеялом в цветочек.
— Ну, нет! Не закрывайся!
В коридоре залился дверной звонок. Арсений бросился открывать, не слушая воплей Зины, просящей не впускать пришедшего, пока она не оденется, не причешется, не накрасится.
Из коридора в комнату вышел Марокко с красным лбом. Вслед за ним появился радостный Арсений.
— Это мой друг, Марк Константинович…
— Марокко, — уныло перебил Марокко. — Здравствуйте, Зина.
— Здравствуйте… — сказала Зина самодовольно. — А откуда вы знаете, как меня зовут?
— У вас на лбу написано, — загадочно ответил Марокко и позвал Арсения на кухню покурить.
— Ну, что, — поинтересовался Марокко, наконец закуривая в кухне расплющенную пахитоску. — У тебя новая жиличка?
— По-моему, шестерёнки пошли синхроном, — сказал он, словно это было паролем, а сам Арсений шпионом и тоже закурил.
Марокко долго и чрезвычайно пристально прислушивался к чему-то, видимо, пытаясь уловить те положительные вибрации, заставившие Арсения упомянуть в связи с его «новой жиличкой» священное понятие шестерёнок. Затем он потушил своё курево и решительно направился в комнату, где неуклюже напяливала капронки Зина.
— Одевайтесь быстрее, мадемуазель. Мы с вами пройдёмся. Хочу побольше про вас вызнать… Пойду пока руки вымою.
Зинаида застыла с колготками, натянутыми до середины. Арсений прислонился ухом к косяку, отыскивая взглядом свои джинсы.
— Да, кстати, Арс, — раздался гулкий голос Марокко из ванной, — Ты с нами не идёшь. Сопротивление бесполезно.
В комнате в полном молчании истерически, накаляя нервы, тикали часы, напоминая шестерёнки Марокко.
— Странный мужик. «У вас на лбу написано», — передразнила Зина непохоже. — Я так припухла немножко, честно говоря… И тебе запретил идти… Я его боюсь!
— Ничего, он нормальный. Скажет тебе…
— … пару ласковых. — Зина выглядела злой. — Тебе он много уже наговорил? Он тебе вообще кто?
— Самый хороший друг!
Они оделись. И вышли в морозное парадное.
— Вернётся через два часа, — выкрикнул Марокко через дверь. — Скажите, Зина, где вы учитесь?
— В Консе, на фо-но…
Арсений постоял под дверью, долго прислушиваясь к голосу Марокко во дворе, потом побежал следить за ними, выходящими из колодца на улицу, прячась за занавеской. Они пошли в серебрящийся светлым мелким снегом город. Наверно, на Кирочную. Наверно, в сторону Оранжереи.
Ровно через час пятьдесят квартиру сотряс оглушительный телефонный звонок. Арсений бросился на звук. Трубка ожила радостным голосом Марокко.
— Н-да, — сказал Марокко. — Зиночка стала нашей новой шестерёнкой... Упустишь её — я с тобой не разговариваю.
Из дырочек в трубке градом посыпались гудки.

Зинин голос звучал смущённо и немного тревожно, отчего Арсений и сам стал тревожиться.
 — Встреть меня через полчасика после концерта. Надо поговорить.
 — Что случилось, детонька? Ничего серьёзного? — обеспокоенно замурлыкал Арсений.
 — Да, нет, ничего особенного, просто тошновато… так, чисто душевно… просто хочется с кем-то поговорить… а можно и просто помолчать…
 — Хорошо, через полчаса у Казанского на нашей скамейке.
Арсений схватил куртку, кошелёк, выскочил на приятный мартовский морозец и помчался к метро.
«Гостиный двор» — сказали приятным баритоном динамики в вагоне. Люди вваливались и вываливались. Строили какие-то лица; строили какие-то мнения друг о друге. Арсений вывалился с прочими, тихо бурча на старушку с тележкой.
На город наступил снег, валил с сиреневого неба на петербуржцев, лип на них и на асфальт. На горожанах — оставался, на асфальте — мгновенно таял, не выдерживая конкуренции с солью и песком, которыми обильно посыпали тротуары. Звенел колоколами Казанский собор. Было восемь вечера. Сонные студенты спешили из университета домой. Ярко накрашенные «красотки» в мини-юбках (которые вызывали у Арсения озноб — и «красотки», и юбки) пробегали мимо под распахнутыми крылами Казанского, громко хохотали и бранились.
Арсений примчался на пятнадцать минут раньше из-за того, что забыл часы — когда забываешь часы, кажется, что время бежит быстрее, чем есть, и всегда приходишь раньше. Он перетаптывался с ноги на ногу в нетерпении, высматривая маленькую Зинину фигурку в людском потоке огромной светящейся реки-Невского.
Зина шла среди людей, неторопливо, со вкусом давя мокрые комья снега. Сегодня во время концерта ей очень сильно захотелось, чтобы из зала на неё смотрел Марокко — тогда, подумала Зина, ей было бы не так противно выходить на обозрение всем остальным, собравшимся в зале. Ей бы хотелось, чтобы на неё смотрели спокойные глаза Марокко… и Арсения! Конечно, Арсения! Этим именем она одёргивала себя каждый раз, когда в голову закрадывалось сомнение в том, что она его перестала любить, или она перестала нравиться ему. Конечно, она его любит, она к нему привыкла… Хотя, закрадывалась мыслишка о том, что необходимо его бросить, но это, останавливала себя Зина, она только со зла на Арсения так думала, потому что в общем, он не всегда виноват в том, в чём она его обвиняет, что и бросать-то его, в сущности, не за что. Он почти олицетворял мужчину её мечты: высокий, но не слишком, артист, красавец, но не до оскомины, умный, ласковый и участливый, но иногда, для профилактики, равнодушный к ней, любимец и любитель женщин — она не требовала полной от себя зависимости, она не считала себя собственницей и уважала личную свободу каждого. Но что-то её смущало, всегда оставалось нечто, не дававшее ей любить Арсения до конца. Зина пока не вполне понимала, что это такое, но интуиция, никогда её не подводившая, говорила, что разгадка близка.
Из-за угла синего дома вырос Казанский, улыбкой раскинув свои серые гранитные крылья. Зина стала вглядываться, пытаясь высмотреть «их» скамейку и Арсения при ней. Зину иногда пугали местоимения «мы», «наше», которые Арсений стал частенько употреблять по отношению к их паре. Совместная жизнь стала превращаться в некий аспект владения собственностью. Это пугало и смешило её одновременно. Как они могут владеть скамейкой у Казанского? Как они могут называть какое-то имущество «наше», ведь они ещё не расписывались в ЗАГСе? Их никто в этом не уполномочивал. Зина усмехнулась и пошла на зелёный сигнал светофора через дорогу к «их» скамейке.
Арсений зябко курил, зажав сигарету в двух пальцах жестом старой проститутки. Зине не нравилось, как он курил: всё нравилось, а это — нет. В его тонких, узловатых, почти как у скульптуры римского юноши, пальцах простая сигарета смотрелась убого. Зина решительно приблизилась, царским жестом отняла сигарету и зашвырнула её подальше в снег. Арсений крепко обнял её, уткнувшись носом в её шёлковую золотистую чёлочку.
— Хорошо, что ты не поленился приехать, — сказала Зина иронично.
— Детонька! Ну как я мог полениться и не приехать! — Арсений прикоснулся своими теплыми губами к Зининым холодным. — Пойдём, кофе выпьем? Мне наконец-то дали денег за переводы.
Они пошли, выпили кофе, потом холодные и голодные (кофе только раззадорил аппетит) ввалились в комнату Арсения, но ужинать не стали. Им сейчас больше хотелось под одеяло в цветочек…

Город тугими бинтами окутал приторный запах персидской сирени и начинающего только цвести жасмина. На Петербург тяжелыми стопами наступал июль, и горожане наконец уверились в том, что лето всё-таки пришло. Гнетущий, удушающий зной разбавляли сходящие белые ночи. В это время поэты пишут ерунду, прозаики — гениальные произведения, обыватели их не читают, а читают беллетристику, но в общем — всеобщее счастье воцаряется в городе на пару коротких недель.
Арсений шёл по Гороховой улице, с интересом заглядывая в ворота дворов-колодцев. Впереди маячила решетчатая лента Фонтанки, где он свернёт и пойдёт по набережной до улицы Пестеля, через Литейный на Фурштатскую — к себе домой.
Его приняли на работу — младшим преподавателем по западной литературе в небольшом коммерческом вузе. Он был тоже, в общем, счастлив: в следующем году у него будет стабильный, хотя и небольшой заработок, и теперь в нём может быть уверена его мама, которая была категорически недовольна профессией, выбранной сыном, и Зина, которая постоянно упрекает его в ненадёжности и, следовательно, в несерьёзности. Но теперь — рабочий человек — Арсений даже может делать ей предложение, и он склонен быть почти уверен: она не откажет.
Арсений, свернув на набережную Фонтанки, стал в деталях представлять себе этот момент. Он, конечно, пригласит Зину в ресторан, купит ей тонкое золотое колечко с сапфирчиком и преподнесёт в торжественной… нет! нет!: в тихой, почти интимной обстановке. Конечно, она не откажет. Сразу, впрочем, не согласится; вероятнее всего, сделает надменно-счастливое лицо, какое у неё бывает всегда, стоит её похвалить или сделать комплемент (вроде: сказанное она давно уже знала, но ей всё равно приятно услышать это ещё раз), пообещает подумать, но потом, полюбовавшись кольцом и посоветавшись с мамой и одновременно с парой-тройкой своих подруг ботаничек-поэтессок-музыканток, всё же нехотя, но удовлетворённо согласится… Да, зная Зину, всё именно так и будет.
И тогда жизнь его — простого преподавателя западной литературы (но гениального, тем не менее, поэта) — станет по-настоящему стабильной, и его мама, наконец, будет им довольна, и Зина, наконец, признает его намерения серьёзными.
Арсений улыбнулся. Улыбка его не была заметна прохожим (чрезвычайно широкая улыбка на оживлённой улице не рождает в их головах никаких добрых мыслей), он улыбался где-то внутри себя. Улыбка эта порхала у Арсения в груди, словно бабочка в ветвях розового куста, не обращая внимания на опасные для её крылышек шипы. Шипами в душе Арсения были, в первую очередь, его свободолюбие и склонность полавеласить для собственного удовольствия. Но теперь, ради Зины, он был готов пойти на некоторые жертвы, отказаться от кое-каких своих склонностей и привычек. Здесь Арсений почувствовал себя совсем уж взрослым, надёжным, серьёзным…
Но дома набухали, подобно нарыву, неприятности. Комната ждала Арсения до отвращения убранной. В шкафу и на полках перестали присутствовать Зинины вещи, а на столе зияла, словно дыра в небытие, ослепительно белая записка. «Я у Марины», — значилось на клочке бумаги, который был почти осязаемо пропитан раздражением и неприятностями. Он выбрасывал своё психическое содержимое в воздух, наполняя комнату предчувствием чего-то недоброго.
Арсений перевернул бумажку, надеясь на какое-нибудь объяснение, но та лишь глумливо показала свой бледный пустой зад. Кулак Арсения яростно скомкал бумажку.
Кто такая Марина? где она живёт? и почему Зина поехала именно к ней? С чего такой непонятный жест? Арсений раздражался. Раздражение зародилось где-то на уровне желчного пузыря, поднялось к желудку; оттесняя сердце и заставляя его биться чаще, вскарабкалось по позвоночнику и ворвалось в мозг. Ещё мгновение, и раздражение влетело в воздух, как первая струя фонтана, и, отразившись от потолка, звонко заметалось по комнате.
Некоей частью тела Арсений чувствовал, что назревает ссора, инициатором которой, не исключено, могла стать его любимая Зиночка.

3
Марокко шёл по незнакомой улице в каком-то спальном районе. Он был не совсем трезв, но совсем не пьян. Он запрокинул голову так сильно, что, казалось, сейчас его макушка достанет до лопаток. Он смотрел на звёзды.
Звёзды в Петербурге тусклые — их заволакивает пелена дыма и городской пыли. Вот и Марокко всё высчитывал Малую Медведицу, даже мерил расстояние от Большой, пальцами, словно слепой, шаря по небу, искал её всюду, но никак не мог найти — она была где-то за смогом, вне досягаемости для его рук. Только поблескивала тускло-обречённо Полярная звезда.
«А вот глянь-ка ты на братию этих пастырей слова, этих писателей», — внезапно подумал Марокко: «Книг столько, сколько звёзд на небе, а ЗВЁЗД — раз, два и обчёлся»
Ему захотелось это кому-нибудь рассказать, но никого не было рядом, и он не стал развивать мысль зря.
Из дома, который возвышался чёрной скалой и застил небо на востоке, вылетел скуренный почти до фильтра хабарик и упал, весело разлетевшись розовыми искорками, прямо у ног Марокко.
А ведь мог упасть ему на голову, прямо на его круглую профессорскую лысину на макушке… Шестерёнки пошли синхроном, подумал Марокко и зашагал дальше, наступив на рыжую головку тлеющего бычка, символично втаптывая свой несостоявшийся ожёг в асфальт.
Марокко вышел на Гражданский проспект, тускло освещённый и сизый от жаркого воздуха. Солнце ещё не зашло до конца и во втором часу ночи небо было желтовато-серое. Маленький домик цвета нынешнего неба, уже облупившийся от старости, сиротливо приютился в деревьях. Свет горел только на последнем этаже – в Зининой квартире.
Зина в расстроенных чувствах недавно позвонила ему и попросила приехать и помочь ей привести её чувства в порядок. Она назвала адрес и номер квартиры, но код от парадной двери сказать не удосужилась. Марокко не решился кричать – всё-таки ночь на дворе, все давно спят, да и он – взрослый человек, стыдно как-то надрывать глотку в два часа ночи под окнами у девятнадцатилетней девочки. Он пошарил рукой у себя под ногами и поднял с тропинки несколько маленьких камушков. Первый попал в нужное окно, но этажом ниже. Марокко притих, ожидая бурю эмоций от жителей квартиры и уже готовя оправдательную речь. Но тишина стала ему ответом. Тогда он как следует прицелился. Камушек взлетел выше на этот раз и грохнул о жестяной подоконник Зининого окна. Видимо, шума оказалось недостаточно – в окне никто не появился. Последний камушек выполнил своё предназначение, влетев в стекло. Скрипнула оконная рама.
- Чего шумишь? – Зина выглядела пьяненькой.
- Спустись, открой мне дверь. Я не знаю кода, - шипящим шепотом сообщил Марокко.
Зина исчезла.
На лестнице пахло всевозможной стряпнёй и корвалолом. С непривычки этот запах сильно бил по ноздрям, но стоило попривыкнуть, как он начинал даже нравиться, потому что ни в одной блоковой многоэтажке, из всех, населивших спальные районы города, невозможно встретить такой запах по-настоящему обжитого дома.
Зина пошла сразу в кухню, оставив Марокко разуваться в коридоре. Он оглядел небольшой коридорчик, сверху до низу заваленный книгами и нотами. В квартире Зины всё было такое маленькое, как она сама. Марокко даже показалось, что он попал в домик лесной феи из ирландских сказок.
На кухне Зина кипятила чайник. На её девических плечиках висел слишком широкий халат. Он был так велик, что Зина казалась в нём ещё меньше, чем есть на самом деле. На Марокко нахлынула такая исступлённая любовь к этой миниатюрной девочке, что захотелось обнять её поцеловать в её младенчески пухлые губки, чтобы снять всю обиду на Арсения (Марокко отчего-то был непоколебимо уверен в том, что Зину обидел именно Арс). Но вместо этого он сел на шаткий табурет в углу у буфета.
Зина молча налила ему жидкого чая, совершенно даже не пахнущего чаем, и достала из буфета сахар и мелкие печенюшки.
Марокко ждал, пока Зина начнёт сама. Чай стыл; Зина молчала.
- Зиночка, голубушка! – не выдержал Марк Константинович. – В чём же дело?.. Хотя, можешь и не говорить, я прекрасно догадываюсь, что это Арсений! Он всегда всё делает не так, не слушает ничьих советов, а страдаешь, как всегда, ты! Милая, - Марокко встал с табурета и подошёл к Зине. Сев на корточки и гладя её по плечикам, укутанным в огромный халат, Марокко нежно с лёгким, чисто одесским говорком, шептал, - Милая, одно твоё слово, и я оторву ему яйца…
Зина вскинула на него блестящие глаза.
- Зиночка, - продолжал Марокко, - ты мне как дочь, я за тебя никого не пожалею!
- Марк Константинович! – Зина положила свои нежные ладошки на его бороду. – Это не Арс. Это я сама… Мне всё просто чудовищно надоело… Он как ребёнок. Говорит всякую чушь – про какую-то женитьбу, детей… На кой чёрт мне всё сдалось?! Какие дети, боже мой! Мне с ним нянчиться приходится, а он мне о детях говорит…
- Зиночка! – Марокко погладил её по плечу. – Если любится – всё стерпится…
- Вот! Вот в этом всё и дело! Я вдруг понимаю, что не люблю его. Я была влюблена уже в такого, с которым приходилось нянчиться. Я за ним бегала, Марокко, как собака паршивая, а он только издевался надо мной. Я безумно его любила! И мне надоело с ним нянчиться, я ещё тогда наелась этим! Мне нужен взрослый человек; такой, у которого ум в голове, а не в члене или ещё в каком месте… Я вас люблю, Марк Константинович!..
Марокко молчал, потрясённый.
- Зиночка, - залепетал он, - Ну ты же ерунду говоришь, в самом деле… Я старый, лысый, толстый еврей… А Арс – он молодой, здоровый, красивый парень. Грех даже сравнивать! К тому же, пройдёт совсем немножко лет, и я стану совсем старый, весь в складках, плохо пахнуть… жуткое зрелище! А вы всё ещё будете молодые.
Зина опустила лицо и руки. Тишина неприятно навалилась со всех сторон. Они не могли говорить – тишина затыкала им рты. И тут Зина некстати весёленьким тоном, вытирая слёзы со щёк, сообщила:
- Знаете, я сегодня шла по площади Искусств из библиотеки… а там фонтан… и я подумала: а что будет, если залезть в фонтан с ногами? Вы никогда не хотели залезть?
- Нет, - сказал Марокко, улыбнувшись.
- Ну и напрасно! – Зина воскликнула это так убедительно и убеждённо, что Марк Константинович вдруг забыл их давешний разговор, и ему тут же захотелось влезть в какой-нибудь фонтан с ногами. – В начале века, наверное, если б мы так сделали, набежали бы жандармы, арестовали… С вас сняли бы чудовищный штраф за нарушение общественного порядка, а меня бы просто упекли в богадельню, как неврастеничку, и лечили бы электричеством, и из-за этого-то как раз у меня и начались бы припадки, и…
- Ну, хватит! – от смеха у Марокко выступили слёзы.

Вдохновение чем-то было похоже на пьянь. Такое же помутнение рассудка. Арсений метался по комнате, как тигр в клетке. Пространства комнаты ему было мало. Ему нужен был весь космос, чтоб по нему можно было бы метаться. Тогда не нужно вдохновение, если можно взять и облететь весь космос.
А я ещё помню твои острые груди.
Которые ласкал, тихо падая низко,
А ты взяла и ушла к подруге,
Собрала вещи, оставила записку…
Арсений отвратно глянул на свой шедевр. Хотелось топтать его ногами. Такое чувство преследовало его всегда, но как-то не сразу оно появлялось, обычно недели две спустя после рождения произведения, а это пришло сейчас и ждать до двух недель спустя не хотело.
На столе валялась Зинина фотография. У Зиночки на шее висела слеза медового граната. Арсений ненавидел этот камень за то, что он был похож на кровь и за то, что Зина так ласково с ним обращалась, ласковее, чем с Арсением. Ревновал к камню…
Арсений схватился за голову, забрался пальцами в волосы и с силой потянул. Кожа заныла какой-то щекотной болью. Он отпустил пальцы, снова сел за стол, дописал последнюю строфу на сегодня и оставил лист рядом с фотографией. Он просто сидел – стихи его опустошали, делали безмозглым овощем. Сейчас он ненавидел писать стихи. Сейчас он бы с радостью отказался от этого. Сейчас, наверно, был момент perfecto, чтобы отказаться от писания стихов. Арсений решил, что откажется, но через десять минут написал ещё одну строфу, потом ещё и ещё…
На полке краснела коробочка с обручальным кольцом. Арсений, как загипнотизированный, смотрел на него. Это было его спасительной соломинкой. Он протянул руку и откинул бархатную крышку. Кольцо лежало внутри, тускло блестя, и словно подмигивало Арсению бледно-голубым глазиком сапфира.
Завтра. Он должен принести его Зине завтра, иначе всё кончено. Он упустит шестерёночный синхрон, и жизнь будет кончена. Он верил в идею Марокко свято, как в религию, сильнее, чем в бога, потому что бог был где-то далеко, неизвестно где, и он не мог помочь, не мог – или не хотел – вмешаться в ход всего этого чудовищного механизма, а Марокко был всегда прав, что бы он ни сказал и ни сделал.
Арсений взял кончиками пальцев кольцо и поднёс его к глазам.
- Спаси меня, а… - прошептал он.

Арсений принёс его вчера. Долго стоял на коленях. Зина улыбалась и делала вид, что ей приятно всё это видеть и слышать его сопливые признания.
Она долго теперь глядела на тёмно-алую коробочку, на бледное, как лицо гепатитного больного, золотое обручальное колечко. Стоило посмотреть на него правым глазом, и оно представало радостным, праздничным, таким свадебным, что тошно становилось смотреть на него, но стоило взглянуть на кольцо левым глазом, как оно тут же теряло свой брачный смысл, только что с таким трудом обретённый. Всё уходило безвозвратно.
Зина всё больше убеждалась в том, что всё это их с Арсением предприятие успехом не увенчается. И что поражало Зину больше всего – это осознание ничуть не пугало её.
Арсений больше не казался спасительной соломинкой в беспробудной и тоскливой жизни, но даже наоборот: Зина поняла, что теперь-то она способна на нечто большее. Соблазнить Марокко, к примеру.
Свадьба уже не виделась спасением от одиночества, а наоборот, - оковами на всю жизнь, от которых избавиться будет крайне трудно, если не невозможно.
Паника охватила Зину.

Развязка наступила очень быстро. В шесть утра, когда после буйной ссоры и последующего буйного секса, Зине позвонили из морга, она тихо оделась и ушла, не сказав ничего Арсению.
Марокко нашли вечером, недалеко от её дома. Кто-то пустил ему нож прямо в его несчастное, старое, разбитое сердце, забрал скудные сбережения и ушёл, плюнув недокуренный хабарик рядом.
Когда Марокко увезли, его тело оставило Зине жесткое напоминание о себе: тёмное пятно крови, прямо под окнами её квартиры. Она забрала из морга его паспорт, кошелёк и ещё какие-то документы, почти пустую старинную кожаную сумку и ушла.
Она закрыла свою жизнь от всего, что было до смерти Марокко, она вышла за муж за Борю – самодовольного жестокосердного ублюдка, родила ему двойню. Её сердце остыло вопреки августовской жаре и, вопреки любой жаре вообще, не оттаяло больше никогда.
Она посмотрела на помятого и отвратительного алкоголика, сидевшего рядом с ней в автобусе, - Арсения, и вышла.

ПОСЛЕСЛОВИЕ
«Хочется быть богом…
Хочется быть богом, потому что только у бога есть власть над этими проклятыми шестерёнками наших жизней. И только бог, просто для своего удовольствия или из приступа гуманизма, может сделать так, чтобы все шестерёнки крутились синхроном вечно…»