Другая жизнь

Яков Шварц
 Яков Шварц

       Другая жизнь
       или пособие по правильному сексу

       
       Антон Павлович, прости!
       Из покаянного письма
       тружеников сцены МХАТа.

       1

       К полудню Солнце совсем распоясалось. Увядающая звезда, заброшенная и забытая Создателем в глухой провинции вселенной, старилась, угасала и все больше стервенела. Планеты хором в хороводе верчения жаловались друг другу, что характер у их монарха становился скверным, да и не характер вовсе, а, скорее, норов: горячий и безжалостный. А поселился он в его пятнистых глазах, отчего взгляд у светила стал испепеляющим, с алчным взором утреннего прозрения своего величия и презрения к суете прожорливой, неряшливой и вечно голодной Истины. Сжигаемый изнутри похотью всевластия, стареющий вершитель света изо дня в день нехотя забирался на недосягаемую высоту и, пользуясь своим положением, нещадно палил планеты из круга наиболее приближенных к протуберанцам власти.
       Особенно доставалось маленькому вертлявому прислужнику Меркурию. Поговаривали, что, торгуя тенью, он проворовался. Его поймали средь бела дня, когда на Солнце нашло помрачение, затмение сознания. На суде парада планет зачитали доносы на Меркурия, и выяснилось, что он проигрался в астрологические карты, другие же анонимки наушничали судье, будто он обманул доверчивые камни пояса астероидов, пообещав им стать пирамидой, а, вместо этого, превратил их в звездный дождь. Одно доподлинно известно, что слухи по Межпланетной Сети ходили разные, а наказание последовало одно: его приковали огнем к околотронной орбите и подвергли истязанию: Меркурий не смел отворачивать своего лица от престола, на котором восседало Солнце.* Уже прикованный лицом, он стал святым мучеником и вознамерился спасти Венеру, запутавшуюся в сетях света.
       Венера была первой фрейлиной двора Его Величества. Она будила по утрам Солнце и умывала зарей его подгулявшие глаза. За это она была обласкана Правителем, и, по монаршему повелению, сотворила из своего чрева сад, расцвела в ожидании любви, ждала плода в себе, но не дождалась, затосковала и от тоски обезумела. Однажды, под покровом весны, Венера восстала против бесплодной милости богов, лишилась невинности на глазах у всего света и зачала от беспутной жизни. Она родила Амура, но, еще на сносях, возгордилась и решила соперничать с традициями слепого повиновения: подумать только, фрейлина захотела стать королевой и навязать окружению Солнца свои порядки. На небосклоне она из звезд соткала Манифест, и все прозрели. С тех пор в системе стали умирать не только по указанию Судьбы, но и из-за любви и страсти. За Манифест возненавидели Венеру хранители домашних сундуков, хотя сами, нет-нет, да и пропадали в ее спальне. **
       И только Золушка-Земля еще долго при дворе оставалась послушной и все вглядывались в нее и говорили: посмотрите на нее - она сама невинность. Земля долго ходила в девках, пока не подрос красавец Океан и не налился удалец животворящей силой. Повинуясь голосу своего кисловодородного сердца, Океан полюбил Землю, но Золушка ждала принца из космических далей. Ждала, ждала, да не дождалась и, поверив клятве Океана стать заботливым и справедливым отцом, согрешила с ним, а, согрешив,
была проклята Системой и наказана бременем продолжения рода.
       Земля и Океан без устали размножались, но чем чаще Земля разрешалась от бремени и чем больше Жизнь пряталась от проклятия Солнца в глубинах Океана, тем больше врасплох ее настигала Смерть. Океан как-то пытался установить порядок в своем доме, но его племя, презрев беспомощную наивность отца, стало само устанавливать законы своего мимолетного существования и пожирать друг друга по законам иерархии силы. Раздосадованный Океан негодовал, по-старчески бушевал пеной волн, но, обессиленный борьбой, равнодушно затихал и засыпал под покровом звездного неба.
       Никто больше не заботился о законах в глубинах Океана. Малышей съедали на глазах у родителей, а родители бросали детей своих после равнодушного беспорядочного совокупления. Матери, обессиленные родами, становились легкой добычей других отцов, и хоровод жизни и смерти продолжал кружить в доме Океана.
       Однажды Земле было видение объятого пламенем Голоса: “Забери детей у Отца и посели их на своих материках. Они познают любовь и будут заботиться о своем потомстве в тени плодоносящих деревьев”. И забрала Земля своих детей у Океана, и расселила их под шатрами леса. И все было хорошо, пока на Земле не завелись люди. Им дали Закон, но они хотели Любви и стали поклоняться ей, а не Солнцу.
       Океан помнил, что и на земле живут его дети, и взмолился он, и вымолил у Солнца обещание не быть таким жестоким. Но монаршей снисходительности у светила хватало лишь на утро, а к полудню, как бы опомнившись, оно снова возвышало себя в зенит своего величия. Солнце распускало беспощадные лучи, которые начинали мстить глазам за свое утреннее бессилие. Люди с утра тащились просить подаяния за горизонт, где раскаленный воздух, пропитанный сумасбродством солнечного ветра, обжигал легкие, дубил кожу, изгонял из жизни воду. Земля в объятиях огня плавилась, как в первые дни творения, глохла от жары, но, даже со спаленным сердцем, она пыталась вслушаться в нестройный гул ее теплокровных обитателей о ниспослании дождя и ночи.
       Еще до того, как Океан обзавелся семьей, он был един и неделим, но приступы молитв, которые стали доноситься с материков, а скорее тональность их напева, поделили его на четыре клана. Каждый материк отгородился от всех своим океаном, монополией на справедливость своего бога. Но недолго длился золотой век мира. Заборы рухнули и разразилась междоусобная война морей. Моря стали перекрашиваться и присваивать себе имена противоположных цветов: от Белого до Черного. И, хотя вода в морях и малых океанах давно перемешалась до единой субстанции и была везде прозрачной и на вкус
неотличимой одна от другой, каждое море считало себя главным и единственно верным и преданным заветам Создателя. И с этим можно было как-то еще сладить, если бы по их берегам не возникли города, где жили и воевали люди с книгой единого Бога в сердцах, но ненавидящие и не приемлющие друг друга с не меньшей силой и страстью, чем их прародители.
       У войны этой не было начала - не будет и конца, и песни о кровавой доле заставляли подданных Солнца оплакивать свою судьбу и тосковать по ночам о далеких звездах. Когда вражда началась, и что стало причиной нескончаемого противостояния, сегодня никто и не упомнит. Солнце бесилось на троне, покрывалось пятнами. Еще бы: оно дало Золушке-Земле Жизнь и Любовь, а остальные планеты давно испепелило или, наоборот, навсегда лишило тепла и света. И приближенные к Светилу, и отлученные от него смирились с вечным одиночеством и равнодушно продолжали свое безумное кружение в безмолвном космосе. Так почему в лучах любви изнывала недовольством Земля? Почему ползала с приношениями жертв всесожжения у подножья его трона? Она уговаривала Солнце остыть, отдохнуть и выспаться. И Солнце шло к закату. К вечеру оно нехотя скатывалось к кромке Океана, покрывалось багровой окалиной, пока, обессилев от усталости, не проваливалось за горизонт и там не закрывало изнуренные глаза, отчего небо вначале синело предвестием ночи, а потом густело спасительной чернотой. Лишь спешащая на небосвод Луна все еще жадно ловила уже недоступные Земле лучи.
       И только один Океан по-прежнему не боялся Солнца, и каждый день утверждал силу и стойкость своей соленой крови. А кровь его то вскипала невесомым паром, то хладела ледяным камнем. Он откалывал огромные льдины с полюсов и гнал их на экватор, навстречу хищным щупальцам Солнца. Но это помогало мало. Тогда Океан, в припадке ярости, отдавал небу свою кожу, застилал его облаками, а они, опьяненные солидарностью противостояния, сбивались в тучи, закрывали землю от Солнца и проливались искупительным дождем.
       Но была одна земля на востоке, которая каждый год, уже тысячи лет, долгие месяцы напрасно ждала хотя бы одного спасительного дождя. Старики рассказывали, что давным-давно, когда их племя еще только училось летать, общину поразил недуг безумия, и стали на окраинах городов появляться сумасшедшие, которые, оперившись, летели с негодованием к Солнцу. Никто не знал, что посланцы Земли кричали Солнцу, ибо ни один не вернулся из жертвенного полета, а дождей как не было, так и не было. Тогда люди перестали надеяться на крылья, а стали вымаливать у неба очередное чудо.
       Люд со всего света, в трансе ожидания чуда, толкался в центре Иерусалима. Сыны Авраама, наследники владений Всевышнего, паломники и туристы, фанатичные адепты и охотники за тайнами, еретики и прокаженные влечением, пилигримы и наемники, последователи закона и те, кто в раскаянии его попирал, жертвы судьбы и судьбоносные жертвы, хранители престола Всевышнего, искатели места, где Иисус впервые споткнулся, ключники всех мастей от Вечного города, дети Единого Бога - все, устав от жары и впечатлений, прятались в святости Его тени. Насытясь бесплодными поисками утраченных сновидений или прикоснувшись разверзнутыми душами к повсюду разбросанным следам Всевышнего, они искали покоя и прохлады.


* Меркурий не смел отворачивать свое лицо от престола – Меркурий, по особому указу сумасбродного Солнца, всегда обязан быть повернутым к самодержцу одной хорошей стороной.
** ...да и пропадали в ее спальне - В “Книга почетных гостей” спальни Венеры сохранились, да и сегодня еще появляются, записи от ее поклонников и приближенных ненавистников. И как только страницы книги терпели, терпят обращения к ней: несущая Свет и Дух Тьмы, сумрачный Люцифер, и Ангел Утренней Зари, порожденная Бездной и божественное Сознание. ______________________________________________________



       2

       У входа в бар “Пиво по-флотски”, который держал отставной моряк из Мариуполя Боря Фишер, под большим линялым зонтом, размалеванным рекламой качественной жизни, сидели два старых приятеля. Они пили пиво, курили и, между глотками и затяжками, роняли в пену запотелых кружек случайные слова. Друзьям хватило по три кружки, чтобы они начали о чем-то кричать, постанывать глазами, заглядывая в пустоту кружек и пытаясь хоть как-то определиться со своими, сваренными в иерусалимском солнце, мыслями. И не найдя опоры в размягченных головах, они вновь и вновь грозили небу национальными жестами и обещали судьбе при случае расквитаться с ней за ее легкомысленность и подлость. Но новые слова все же вырывались наружу, как бы сами по себе, с нетерпеливым желанием докричаться до собственных фантазий о справедливом переустройстве мира.
       - Джим, не ешь свои мозги, а лучше приглядись и вслушайся.
       Чаушеску скосил глаза в чадную утробу бара, но, уловив протестующий жест Джимми, наддал на голос:
       - Да не перебивай ты меня! Все давно живут по понятиям, живут по-другому: они жрут задницей, а гадят ртом.
       Чаушеску затянулся “Ноблесом”, окунул искуренные лохмотья усов в двойной “Бишоп” и заключил с торжественностью тамады:
       - И пусть пиво не будет разбавлено нашей слезой.
       Он закатил глаза, обнажил белки и выдохнул:
       - Ведь слезы мертвых не отмоют.
       Долговязый, с выпирающим кадыком на обгорелой шее, с вздувшейся красной жилой вдоль всего носа, обросший до плеч спаленными солнцем серыми с проседью волосами, Чаушеску, на первый взгляд, производил впечатление человека совершенно дикого. Одет он был в черную затертую футболку, на которой еще виднелись следы исчезнувших слов: “Кто с Богом - за мной!”. Еще вчера такие слова дразнили, подстегивали улицу, но, как всякие слова, они со временем истерлись, обсыпались от пота и стирок, и стали почти неразличимыми. Голос Чаушеску был гудящим, с присвистом, как будто табачный дым из плоти его легких сотворил грустный барабан, играющий потусторонний джаз.
       Многие Леню Абрамсона принимали за маргинала и так к нему и относились, но если кому доводилось провести с ним пару дней, то за вызывающей внешностью опустившегося человека и крамольными речами выпавшего в осадок интеллигента, угадывали человека целеустремленного, хотя и совсем дезориентированного. Первые годы в Израиле Леня проживал в караване, где улица начиналась в шаге от кухонного стола и кровати, и это обстоятельство вынужденного нескончаемого общения с соседями по временной жизни посеяло в его голове новые ростки общинных утопий, взращиванию которых он посвятил все свое свободное время после развода. Жена предпочла ему человека совершенно невзрачного, неотличимого от канализационной трубы. Новый муж денно и нощно устанавливал сантехнику, воплощая дизайн евреремонта (“Еврейское качество по европейским стандартам”, как он оповещал доверчивых обладателей квартир в газете “Русский израильтянин”, а также на столбах и заборах Ашкелона).
       Час назад давние приятели: Леня Абрамсон, по прозвищу - Чаушеску и Джимми Захарий - отставной совок, не замечая друг друга, столкнулись лбами в суете толпы, и только механический всплеск желания (хотя бы мысленно) козлу дать в морду, заставило каждого из них на мгновение бросить взгляд на обидчика и, вздрогнув глазами, обрадовано вскрикнуть от неожиданной встречи. Издавая звуки крепкой мужской любви, они завернули за угол, спустились по стертым ногами ступенькам в бар и, уже через минуту, с шестью кружками в руках пристроились у входа; задыхаясь, прикончили по первой и, продолжая чревовещать служебные части речи, затянулись всласть дымом и приступили к отчету за безотчетный период их случайной жизни:
       - Ты помнишь Фризина? – спросил Чаушеску.
       - Из клуба, или мы с ним играли в волейбол?
       - То брат его. Ну, с бородой и трубкой - Мотя Фризин. Он еще писал за ветеранов мемуары.
       - Да он же у меня схватил до завтра книги. Поди сейчас всех учит жить свою жену разумно тратить деньги.
       - Не пошло у него. Ветераны платить не могли, а требовали, чтобы было не хуже, чем про Жукова, с которым они ели из одного котелка все четыре года. И он бросил ветеранов и решил пойти в журналисты. Написал в Россию. Ему старые друзья за пригоршню долларов прислали диплом Института культуры. И нет, чтобы с этим дипломом пойти к главному редактору какой-нибудь газеты. Безвестность - хуже нищеты! И Мотя решил придти со своим лицом, для чего написал “рассказ века” о похождениях еврея в стране алкашей. И что он только ни делал со своим творением: с утра брал приступом редакции газет, два раза вступил под своим именем и псевдонимом в Союз писателей и Рабочую партию, в Интернете создал сайт одного рассказа, волонтером защищал толстые литературные журналы от нашествия паразитов. Все было бесполезно. Ему никогда не взойти на литературной ниве.
       И тогда Мотя решился на отчаянный шаг: ночью он пробрался в дом нужного человека. Поймала его на кухне окололитературная жена и усадила пить воду из грязного чайника. “Да вы не волнуйтесь, - сказала она, - мы любим самородков, если их можно обменять на валюту, а Сам скоро вернется с презентации литературных связей”. Сам пришел под утро пьяный, любовью злою прокаленный. Чужой мужик на кухне вызвал в нем позыв продолжения прерванной презентации.
       - Давай наливай и читай.
       У Моти на бумажке все было заготовлено заранее. Он подпер Самому голову черствым батоном и торжественно зачитал: “Невозможно поверить в гениальность человека, с которым еще вчера мы выезжали в Оперу”.*
       - Ну?
       Сам, зацепив одно ухо очками без стекол, выдохнул поэтическим перегаром и приготовился уснуть.
       - Венечка пил и нам завещал.
       Росточком Сам не вышел, и чтобы лучше до него доходили умные слова про Марселя Пруста, Мотя подсунул под батон кастрюлю с прошлогодними макаронами и продолжил читать по бумажке:
       “Мне непонятно, как Андре Жид,** державший в руках рукопись “В направлении Свана”, смог остаться равнодушным к этой вещи”
       - Не-е, нам про жидов не надо, - отрезал Сам с закрытыми глазами.
       Мотя попытался вернуть к жизни третейского судью простоватой учтивостью:
       - И я вот тоже рассказик про еврея…
       - Всякому хочется сбыться... Зовут-то тебя как?
       - Мотя.
       Утомленный изданием прозы поэт приподнял глаза на Мотю и прокурорски обласкал его взглядом:
       - Мотя, скажи, ты уже принял кодекс чести?
       - Кодекс чести самураев - бусидо?
       - Кодекс чести иерусалимского литератора.
       - Это когда слуга безоговорочно подчиняется хозяину?
       - Это когда сам отказался от денег или побудил к этому товарища. И тогда надо сделать публичное…
       - Харакири золотым пером?
       - Публичное выступление на презентации литературных связей в пользу связующих.
       - Простите дурака, но на каком вы говорите языке? Слова мне ваши все - загадка. Я знаю только русский, и то со словарем и в койке…
       - Мотя, пиши лучше на китайском. В Китае Культурная революция под управлением Швыдкова. Есть шанс отличиться.
       Мотя покидал литературный дом на грани алкогольного безумия. Пришел домой, вылил чернила в унитаз (Мотя принципиально писал перьевой ручкой по старинке), выпил подряд, не закусывая, два стакана водки и запел солдатскую строевую:

       Уж сколько погибло,
       За что - не понять.

       Спьяну, ночью Мотя позвонил астрологу Джулии в потусторонний мир газеты и долго вслушивался в безответные гудки и уже, пребывая в отчаянии, вдруг услышал звездный голос. И знаешь, что она ему нагадала? Оказывается, единственный выход для него - это пойти на могилу матери и там покаяться и попросить мать посодействовать. И ты знаешь что?
       - Решил дать звездам отпор детерминиста?
       - Нет, он поверил. Только могила матери была в России. Мотя заложил в банк свой рассказ (сказал управляющему, что его должны экранизировать и заплатить за него 50 тысяч долларов), собрался и поехал в тьмутаракань, где сгинул сам Радищев. А через три дня, точно в день рождения матери, он шел вдоль высокой насыпи, отделяющей кладбище от свалки вонючего завода. Когда приторный запах отравы долетал со свалки, он шептал себе: “Поможет, конечно же, поможет. Я не зря приехал. Все, все у меня изменится”.
       Со стороны кладбища тоже долетал запах пропитанной смертью земли, сгнивших цветов и неутолимых слез. Сердце Моти вдруг пронзила боль, и он споткнулся и осел на землю. “Зачем она зовет меня к себе? Ведь я еще и не жил”. Отлежавшись, он долго плутал по кладбищу и никак не мог найти могилу матери, пока не услышал чьи-то голоса, смех и звон стаканов. “Наверное, могильщики”, - подумал Фризин и пошел на голоса. И тут он сразу узнал знакомое до боли место. Вот дерево с содранной кожей, а вот и переплетенные ограды могил, отделяющие еврейскую часть кладбища от русской.
       На свежевырытой земле из могилы матери лежал сваленный гранитный памятник, и на нем сидели три алкаша.
       - Тебе чего? - вздрогнул один недопитым стаканом.
       - Да вот издалека приехал на могилу матери…
       Мотя в своей интонации искал сочувствия у бывших соплеменников. Он вспомнил, как волоком через все кладбище тащил гранитную глыбу, и как такие же добрые люди подпитого вида помогли ему тогда. Глаза его застилали слезы. Из небытия возникли неясные очертания лица матери. Вот она молится и шепчет: “Я не хочу, чтобы кто-нибудь видел и слышал меня, когда я зову Тебя. О, Боже, я не хочу, чтобы даже Ты видел меня и слышал мою молитву. Оставь все, как есть. Нам не надо лучшего. Нам нужно только то, что мы заслужили”. Кто же мне объяснит, что здесь происходит? - воспалялся Мотин мозг.
       - Давай, Хрящатый, объясни ему, - с сожалением заглянул в недопитый стакан все тот же словоохотливый.
       Мотя все еще надеялся на чудо:
       - Да я сам вижу. Вы как раз раскапываете мою могилу. Ну, не мою..., а моей матери.
       - Твою, говоришь? Ты еврей, что ли? Могила-то еврейская, а значит - ничья, а землица-то наша – сказал тот, кого мужик со стаканом назвал Хрящатым.
       - Гусь, проводи еврея до аллеи почетных убиенных. Пусть посмотрит, как мы тут умираем без жидов.
       Гусь нехотя встал. Глупый Мотя зачем-то уперся:
       - Никуда я не пойду. Имейте совесть. Найдите другое место.
       - Смотри, про совесть заговорил - обратился Гусь к Хрящатому. - Мало того, что они нашу кровь выпили, так им еще и земли подавай.
       - Так давай его, нехристя, в нашу землю и закатаем, - смачно сплюнул Хрящатый.
       - Нашей землицей и накормим, - отозвался третий, долговязый, до того молчавший. Он безучастно огреб початую бутылку и стал вставать.
       - Оставь, Плющ, бутылку. Расплещешь ненароком. Поди, не допили, - Гусь укоризненно посмотрел на товарища.
       Плющ аккуратно отставил бутылку в сторону и прикрыл ее грязной тряпицей. Потом взял в руки лопату. Удар пришелся чуть выше уха и снес Моте полчерепа. Он свалился в могилу матери, на ее кости. Мозг его еще работал, когда его засыпали землей. Единственная и последняя мысль обожгла его обнаженные мозги: “Если убийцы когда-нибудь поставят на моей могиле крест, то не будет на кресте ни моего имени, ни дат, когда я жил, и когда меня убили, ни чьих-то искупительных слез, а напишут черной краской всего два слова: “Заблудший еврей”.
       Рассказ Чаушеску о злоключениях Моти Фризина произвел на Джимми тягостное впечатление и, хотя он и чувствовал, что Леня добавил много отсебятины и приукрасил все литературным стебом, но находиться в баре ему больше не хотелось, и он стал искать предлог, чтобы Леня поверил, и уйти. А солнце, тем временем, выползло из-за зонта и стало зло смотреть Джимми прямо в глаза, отчего мысли его спутались, дома напротив почернели, а прохожие вытянулись неясными силуэтами. Но тут из бара поднялся сам Боря Фишер с двумя большими кружками пива: “За счет заведения”, - обнажил матросские зубы хозяин и подсел за столик к друзьям.
       Леня когда-то спас Борю Фишера от полного банкротства. Когда одно Борино ухо уже было в петле, постучал в дверь незатейливый волшебник - Чаушеску и протянул завернутые в газету все деньги, оставшиеся у него от раздела имущества после развода. Боря всегда помнил Ленин порыв и щедро за него расплачивался дружбой: “Приглашаю вас, мужики, вечером в баню”.
       Уйти теперь Захарий никак не мог. Он взглянул на часы. Скоро два. Принужденность вечернего трепа, с пивом и метафизикой еврейской судьбы, угнетала его. В затылке заломило. Где-то за ухом проснулся его внутренний голос и давай зудеть: “Зря, Джимми, остаешься. В бане ты начнешь спорить, не соглашаться с Чаушеску. Сначала зародыш противоречия прорежется в закоулках мозга и начнет его сверлить. Потом несогласие вылезет наружу, и ты начнешь плеваться и кричать. Когда Чаушеску с Борей начнут в припадке ярости прощаться с еврейской кровью, ты будешь мучиться и гнусно возражать, но возражения твои будут бумажными цветами на галутной могиле. Но еще больше ты будешь проклинать себя, когда поймаешься на мысли, что доводы твои, и pro, и contra, все мысли наперед, давно уж не твои, и ты поймешь, в который раз, что из плена книг, газет и сплетен тебе не вырваться вовек. И только поэтому тебе надо встать и уйти, и только поэтому ты останешься”.
       Друзья посидели еще с полчаса, добили пиво, продолжая говорить хотя и вместе, но каждый о своем. Чаушеску срывал голос на темной истории своей службы в крепости Масада***, где он еще недавно работал охранником. Леня ненавидел гидов. Они все ему напоминали его учителя истории Абрамова Жореса, который в пятом классе ему такое сделал с головой, что Леня мог бы стать пособием на кафедре у психов. Но гидов, что привозили туристов в крепость, он ненавидел в сто раз больше. Однажды он сорвался и ударил одного из них за то, что тот безбожно врал. Но когда на следующий день его выгнали с работы и он возвращался в Иерусалим, Леня каялся перед собой, что зря ударил своего же за правдивое вранье, ведь и раскопки правды про Масаду были еще нестерпимей, чем откровения от мифа апостолов дежурных знаний.
       Джимми почти не слушал приятеля и сочинял в голове собственную быль, пытаясь поймать паузу на концах Лениных фраз, чтобы заговорить самому. Но и свои истории в голове все были плохими, и надо было, следуя законам жанра, приукрасить их вымыслом, но и святая ложь ему не помогала. На черном запястье Чаушеску затренькал будильник. Леня посмотрел на часы и увидел, что стрелки предательски спешили к трем:
       - Мне надо позвонить Ларисе.
       - Звони.
       - Не хочу, чтоб слышал Фишер.
       Чаушеску прокричал Боре, что они придут к закрытию бара на перерыв, в восемь. Друзья подняли пивные животы и через минуту пронесли их через шумную Яффо. Леня, не глядя, сыграл на кнопках сотового мелодию номера: “Ларчик, я не приду...Я встретил Захария... Ты знаешь, такие, как наш ушастый Джим, на дороге не валяются. Да, у Фишера. Нет, не говорил он о тебе. Идем вечером к нему в баню... Какие ****и? Приходи и ты”.
       Что ответила Лариса - неизвестно, только рука с мобильником дернулась, как будто Леня от подруги получил по уху. Беглые кавалеры вышли на пешеходную улочку Йоэль Моше Саломона. Чтобы скрыть свою зависимость, Чаушеску юркнул вправо за железный забор вокруг полуразрушенной гостиницы “Саломон” и скрылся в неприметном книжном магазине. На железной вывеске уверенной кистью маляра было намалевано: “BOOKS”, причем вместо первой “О” в овале красовалась морда собаки с высунутым языком. Собака подмигнула Джимми, и он открыл дверь вслед за Чаушеску. Магазин, размером с хрущобную кухню, охраняла стриженая дама с отсутствующими на лице глазами. Леня крутил в руках альбом “Panoramic Israel 360”, который, в свою очередь, сам был запаян в пластик на 360 градусов и не позволял хищным взглядам покупателей заглянуть себе под обложку, чем и вызвал у Лени праведный гнев. Стриженая лишь улыбалась пришельцам очками, без всякой надежды понять их язык жестов. “Куплю, вот возьму и куплю”, - стал грозить себе Чаушеску, но вновь натыкался на цену в 189 шекелей и на секунду замирал. На обложке альбома красовалась великолепная панорама Старого города, но снятая не с привычной точки на Масличной горе, а с противоположной стороны. Если бы вооружиться лупой, то можно было бы разглядеть молящихся у Стены Плача, славящих Аллаха на Храмовой Горе или толпящихся у входа в церковь Гроба Господня. Но лупы у Лени не было и все люди, и Святые места в его глазах перемешались, переплавились на Иерусалимском солнце в одну историю, и невозможно было что-либо оторвать или отделить друг от друга.
       Друзья вышли из магазина и спустились до конца улицы. Леня зашел в магазин “Рева ле шева”**** купить сигарет. У входа сидел на камнях еврейский йог и отщипывал от струн индийской балалайки звуки, потерявшие рассудок. Вскоре они пришли в “Сад Независимости” и расположились под большим камнем в тени дерева. Рядом искрился и весело трепался о бесконечной жизни искусственный ручей. Вскоре воду, там наверху, видимо, перекрыли, но в низовье ручей все еще живо бежал, не ведая о скорой своей кончине. А там, где вода уже закончилась, ручей мигом пересыхал, земля жадно впитывала остатки лужиц, но и расторопное солнце на глазах съедало остатки темных пятен влаги и через минуту ничего не напоминало в русле о превратностях судьбы начала и конца любого бега. Но, ближе к вечеру, Иерусалим освобождался от диктата солнца. Друзья растянулись на траве и задремали.
       Наглый звонок подсек сладостную дрему. Леня пошарил рукой по траве и ткнул серебристую игрушку себе в ухо: “Чаушеску у аппарата”. Джимми всегда удивлялся, как Леня сжился со своим случайным прозвищем и даже сделал его своим вторым именем. Джимми вспомнил сиротский клуб в январе девяностого. Новобранцы сионизма толкались в перерывах занятий в курилке, и за пустыми разговорами о прошлой жизни прятали крупицы новых надежд. Леня выделялся артистизмом, когда рассказывал веселые и едкие байки о своих приключениях по дороге от старого роддома до нового приюта. Леня с первых перекуров стал утверждать, что он репатриант №1. Якобы, из-за фамилии Абрамсон, он был первым в списке.
       - А почему ты, – одолевали его сомненьем крутые нахалы, - может Абдрашитов был впереди тебя?
       - Да Абдрашитов депутат съезда.
       - Да не депутат он. Такой маленький, работает в цирке у Никулина.
       - Не Абдрашитов, а Абдулов.
       - Он что, женился на еврейке, как Лимонов?
       Но Леня никого не слушал и каждый раз начинал: “Когда в тесном зале Сохнута***** стали выкрикивать фамилии - меня в списке не оказалось. Я ходил кому-то угрожать-просить, и мне дали посадочный талон в прицепной вагон, идущий в Румынию. Мол, в Чопе пересядешь. До границы ехали сутки. Велели ждать, когда пересадят. И я уснул, а утром: продираю глаза и не верю им - за окном опять Россия: снег, грязь и хибары. “Где я?” - вопил я сердцем. “Румыния”, - ответил мне цыган со связкой паспортов на шее. И я не выдержал: кинулся в тамбур и сорвал стоп-кран. А в это время, как раз на переезде, застряла машина Чаушеску. Он бежал от гнева народа и от геополитических интриг. А я-то ему дорогу стоп-краном и перекрыл, и его мигом повязали. Таков мой вклад во всемирную историю”. Рассказ издох, а прозвище осталось.

 
* ...мы выезжали в Оперу – из предисловия Франсуа Мориака к роману Марселя Пруста “В поисках утраченного времени”.
** Мне непонятно, как Андре Жид... – из предисловия Франсуа Мориака к роману Марселя Пруста “В поисках утраченного времени”.
*** ...службы в крепости Масада - Собственно, название “Масада” на иврите означает “крепость”. Масада выстроена Иродом Великим на вершине отдельно стоящего стометрового утеса с плоской вершиной и отвесными стенками в сторону Мертвого моря. Официально она является символом борьбы Израильтян с внешними захватчиками.
****“Рева ле шева” – “Без пятнадцати семь”.
*****в тесном зале Сохнута - Еврейское агентство “Сохнут” занимается репатриацией евреев в Израиль.






       3
       
       До Бориной бани оставалась еще уйма времени и друзья, разомлев, уже битый час валялись на траве и не знали, чем занять опустошенные разговорами души. Разговоры тоже устали и хотели немного отдохнуть от пустых слов. Со стороны Старого города ветер принес слабый перезвон колоколов.
       - Я знаю эту церковь: всегда звонят в четыре.
       Чаушеску перевернулся на живот. Через сад поднимались люди весь день бродившие по запутанным улочкам судеб трех толкований речей и деяний Всевышнего. С воем продавилась скорая, возвращая дремотное время суровой действительности. В унисон скорой взвыл и пес, и внимание Джимми привлекла странного поведения монашка с собачкой. С первого взгляда казалось, что они вместе что-то искали. Собака это делала более расторопно, но каждый раз она виновато возвращалась к хозяйке и, заглядывая ей в глаза, растерянно вопрошала: “Опять не то?”. “Не то, не то”, - жестом искать дальше указывала монашка, а сама с деловым упорством вглядывалась себе под ноги. После очередной неудачи они застывали вместе, и дама с собачкой протягивала руку куда-то за дорогу и что-то объясняла уставшему псу. Наглая ворона клюнула пса за хвост и, подбоченись крыльями, стала каркать и грозить клювом. Собака обиделась, отбежала в сторону и приблизилась к лежбищу друзей. Покрутив носом, она подскочила к Лене и обрадовано залаяла, приглашая хозяйку получше разглядеть свою находку. Но монашка бросила лишь ускользающий взгляд по Чаушеску. Никто теперь не скажет, какой отравой глаз монашка напоила Леню, и его сознание еще ни о чем не догадывалось. Прошло несколько минут, и странная парочка покинула парк и растворилась в толчее жизни.
       - Пошли в супер. Не придем же мы в баню с чистыми руками, - сказал Леня.
       - Рано еще, и пяти нет - ответил Джимми. - Скажи-ка лучше: что они искали?
       - Мало ли сумасшедших в Иерусалиме. Опусти глаза. Забудь.
       Наконец друзья поднялись и неторопливо двинулись в магазин и влились в веселую очередь общества потребления. Народ вожделенно рассматривал цветастые упаковки, как будто в Лувр попал всего на два часа. Кушать хотелось всем и тут, Всевышний ничего не мог поделать. Говорили разное - ели всегда одинаково: много и жадно. Каково же было удивление приятелей, когда монашка выросла у них перед носом у сырного прилавка. Леня посмотрел на Джимми, и друзья весело рассмеялись. Ведь точно также, несколько часов назад, столкнулись лбами и они. Из-под черного платка вылетел кокетливый взгляд синих глаз. Возможно, смех монашка приняла на свой счет, но она не рассердилась беспардонности безбожников, не удивилась, будто знала, что они последуют за ней. Прелестница затаенно улыбнулась, едва качнув бедрами, которые хоть и были сокрыты одеянием послушницы, но природа женщины выпирала и сквозь послушание и смирение. Леня пошел за шоколадом (вдруг придет Лариса в баню), а Джимми красивых упаковок сторонился и часто жаловался, что от готовой еды - одни запоры, а слабительное и виагра до него доходят только на следующий день, и то в самое неподходящее время.
       Сделав полный круг по магазину, они вернулись к лежбищу сыров и обнаружили, что монашка все еще стояла в растерянности перед прилавком. Но, убедившись, что кроме двух чудаковатых свидетелей никого вокруг нет, она вдруг резко повернулась и быстрым движением что-то сдернула со стенда, сунула себе под рясу, и тут же прямиком пошла на выход.
       - Давай посмотрим, что она взяла, - схватил за локоть Чаушеску Джимми.
       Но церковь по долгам не платит, и бойкая послушница сбежала мимо касс. Друзья побросали все покупки в зале и, не сговариваясь, кинулись за ней, но еще из магазина увидели, как монашка перелетела через дорогу, как обернулась, задерживая шаг, как руку вскинула, как их звала.
       - Непостижимо быстро - как будто на метле летает. Смотри - не нас ли она ждет?
       Леня прижался раскаленным лбом к стеклу витринного окна. Но незнакомка ждать не стала, и пока начинающие авантюристы выскочили из магазина, прошла еще немного вниз и опустилась на скамейку под деревьями.
       - Куда она дела собаку? - по инерции спросил Джимми.
       - Наверно, съела, - заводил себя, набитый пивом, Чаушеску.
       Преследователи вернулись в “Сад Независимости” и схоронились в ажурной беседке, из которой были прекрасно видны и скамейка, и странный дом поверх деревьев за высоким каменным забором. На фронтоне круглого здания, похожего на разжиревшую голландскую мельницу, висела лепная Мадонна с младенцем на руках, и Джимми показалось, что вот сейчас Мадонна сойдет на землю и отдаст ему младенца. “Как же я буду его кормить? А если он заплачет? Волхвы помогут? Но они же не читали Спока.” Джимми от страха закрыл глаза, а когда открыл их, то увидел серые железные ворота с витиеватым крестом и наружной камерой наблюдения. Неожиданно на островерхой крыше зажегся голубой неоновый крест. Спаленное до белизны небо Иерусалима в преддверии вечера остывало синевой, и крест был едва различим, но монашка, видимо, знака этого ждала. Она решительно встала со скамейки и исчезла за воротами. Друзья жадно закурили и стали наблюдать. Прошло с полчаса. После третьей сигареты, первым потерял терпение Джимми:
       - Пора в баню. Девочки остынут.
       - Подожди здесь. Я пойду посмотрю.
       Чаушеску перешел дорогу, притормаживая еврейским жестом наглые машины, и приблизился к воротам. Видеокамера на воротах очнулась ото сна и с любопытством уставилась на Леню. Незваный гость подергал круглую массивную ручку, но она не поддавалась. Слева на кирпичном столбе Чаушеску заметил ржавую табличку:
       ROSARY CONVENT
       HOSTEL Aqron Str 14
       
       Леня еще немного потолкался у закрытых ворот и вернулся в беседку:
       - Иди в магазин и заплати за все, что мы оставили. На, возьми сто шекелей,
       Чаушеску протянул деньги, но не успел Джимми и шага сделать, как на крыше синий крест погас и друзья услышали лай собаки. К воротам, припадая на одну ногу, приковылял известный в округе нищий с собачкой на поводке. Все знали, что от щедрот подаяний нищий состоял не из воды и мяса, а из костей и спирта и потому жил вечно. Собачка заливалась лаем и кидалась на ворота и, посему, они не выдержали и открылись. Оттуда вышла монашка, и собачка тут же запрыгнула хозяйке под руку. Монашка протянула нищему какие-то бумаги и, не говоря ни слова, спустила пса на землю и двинулась вниз по улице.
       Не сговариваясь, синхронно выбросив только что закуренные сигареты, преследователи двинулись за дамой с собачкой. Через минуту, перед самым Американским консульством, монашка взяла собачку на руки и резко свернула на дорогу. Следопыты, которые крались за ней по другой стороне улицы, бросились врассыпную. Джимми залетел за огромный джип с белыми номерами и прижался разгоряченным лбом к черному стеклу. Электронные часы внутри машины весело ходили и обрадовано подмигнули ему двумя нулями. “Уже семь”, - в голове у Джимми, словно коверный на арену, выскочила песенка, о которой он даже не подозревал:
       Она не твердила: “Не надо”,
       Ответов она не ждала.
       - Как сладостно дышит прохлада,
       Как тает вечерняя мгла!

       Последняя строчка: Как тает вечерняя мгла! у Джимми вырвалась наружу, и Чаушеску подозрительно посмотрел на товарища:
       - И ты о тьме, пришедшей со Средиземного моря? Тучи с кровавым подбоем... Не пора ли любимца публики в экскурсоводы по Иерусалиму? А то заблудимся - и Торик не поможет.*
       Но Джимми думал о своем, на литературные выпады Чаушеску не отвечал и продолжал бубнить себе под нос:
       - Она давно нас раскусила. Не мы за ней следим, а она ведет нас в западню, - панически закатывал он глаза. - Или надо подойти и объясниться, или идти в баню.
       То, что два часа назад еще забавляло приятелей, теперь надвигалось продолжением странной игры: они затеяли её, смеясь, но чувство надвигающейся беды, которое, казалось, должно было остановить нелепое преследование, непостижимым образом гнало их в пропасть неизвестности.
       - Отстанем немного. Интересно: заметит ли она?
       Чаушеску друга не слышал - не хотел слышать. Он оставался непреклонным, хотя и не находил опоры в своих лихорадочных мыслях, кроме самой идеи приключения.
       - Если она еще раз нас поймает на светофоре - вернемся. - Джимми выторговывал путь к отступлению.
       - Давай так - пусть улица Давид А-Мелех будет рубежом: она оглянется - возвращаемся, нет - идем дальше и больше не скрываемся.
       Но монашка не оглянулась на перекрестке, не оглянулась и на протяжении всей улицы Мамиллы. Не оглянулась она и на подъеме к Яффским воротам**, когда друзья, чтобы не потерять беглянку в праздной суете, вынуждены были приблизиться настолько, что Чаушеску стал различать ее пьянящий запах.
       - Потеряем, потеряем, - заклинал себя Леня.
       Монашка остановилась перед Яффскими воротами. Похоже, ее ждали. К ней тут же подошел высокий седой старик. Одет он был по-европейски, элегантно, будто толкался не в месиве восточного базара, а сошел с экрана, где только что ему вручили “Оскар” по номинации “Ночные клубы”.
       - Где собачка?
       Взвизгнул Чаушеску, который глаз не спускал с монашки и вдруг обнаружил новое исчезновение пса. Один раз он уже потерял из виду собаку и теперь страшился любой мистики, будь она хоть от Копперфилда. Старик взял монашку под руку, и они двинулись на площадь за Яффскими воротами. Но не прошли они и двадцати шагов, как старик резко остановился и угрожающе поднял на монашку руку. Видимо, она что-то ему сообщила, и известие не только не устроило американского жиголо, но и сильно его озаботило, довело до бешенства.
       - Джим, не сиди мешком незрячим! Она, кажется, смотрит на нас и просит защиты. Чаушеску, изображая джентльмена, бросился на помощь - вызволять прекрасную даму.
       В это время старик гортанно крикнул и из лавки напротив выскочил молодой араб и, вместе со стариком, они, подталкивая монашку, поднялись на несколько ступенек и исчезли за дверями лавки. Чаушеску вернулся из нереализованного подвига и друзья пристроились на каменном возвышении, метрах в пятнадцати от злополучных дверей.
       Чаушеску вдруг послышалось, что кто-то крикнул: “Джим”. “Ну и что? – наливался он отчаянием, - куда ни плюнь, везде американцы, а каждый третий янки - Джим”. Но все же Чаушеску насторожился:
       - Послушай, Джим, ты, случайно, не из Бруклина? Имя для еврея у тебя подозрительное. Сменишь веру - никто и не заметит.
       Уязвленный Джимми начал рассказывать про своего деда, как тот до войны послан был партией по ленинским местам за кордон. Приезжает он в Цюрих, находит там кафе “Одеон” и просит разрешения у хозяина установить рядом с баром бронзовый бюст вождя. Но хозяин, подлый швейцарец, все врет, что никакого Ленина не помнит, а если русский предложит ему портрет Джойса,*** то он непременно повесит его в зале. “Великий горемыка всегда сидел вон за тем столиком в углу”. “А кто этот бедняга Джойс?”- поинтересовался посланец партии. “Он в Париже заправляет рекламой какого-то порнографического романа”. Дед страшно обрадовался такому совпадению (хороший знак) - завтра он должен быть в Париже на ленинском фестивале, где огласит письмо товарища Сталина к наследникам Марата и пожелает им провести еще одну правильную революцию
       - Ты не поверишь, - Джимми так увлекся сочинением собственного рассказа, что начал врать безбожно, - но случай с дедом даже описан в “Истории партии” - только я не помню - какой она масти. Ночью, после фестиваля, пьяные французские коммунисты везли деда на машине показать живых проституток, но уснули, и он вывалился на каком-то пустыре. В этом месте свидетельства расходятся: одни утверждают, что дед проснулся утром от холода; он сам клянется, что его разбудил отчаянный вопль внутреннего голоса, но факт сильнее протокола: пиджак, подаренный деду “Мосшвеем”, вместе с бумажником украли. Правда, партбилет ему оставили для отчета в ЦК и зацепили его прищепкой на груди, как медаль за отвагу. Когда дед огляделся, то увидел джентльмена в пенсне и черном плаще, который камнями отбивался от одолевавших его собак. Но что собаки бывшему матросу? “Джойс, Джеймс Джойс”, - представился благодарный бледный художник и дал деду денег на обратную дорогу. А двадцать лет спустя я родился на Урале, и работница загса трясущимися руками вывела в моем свидетельстве о рождении с тремя ошибками непонятное ей имя - Джеймс.
       Чаушеску приятеля почти не слушал, хотя слова он слышал, но имя Захария так и осталось для него загадкой. Но не это тяготило. Он смотрел на площадь у Яффских ворот, на пятачок земли, размером с добрый огород и раздражался: на его глазах сшибались лбами люди еще живые и тени тех, кто уже отстрадал когда-то на этом пятачке за пятьдесят веков. “Они друг друга ненавидят и по первому зову своей веры готовы убить каждого неверного. Сейчас они разбредутся каждый по своим святыням; но что святыни? Одни и те же камни, одно и то же небо! Почему, чтобы распознать себя - надо влиться в один из этих потоков? Почему свое еврейство надо утверждать, доказывать, - или именно здесь с ним распрощаться навсегда?”, - страдал напрасно Чаушеску. Он положил руку на плечо Джимми и неожиданно его спросил:
       - Вот ты говорил о бюстах кумиров и вождей. Скажи, какие еще бронзовые бюсты мы готовы по зову партии устанавливать по миру?
       - О какой партии ты говоришь?
       Джимми весь напрягся. Неужели еще один бессмысленный спор, которого он так боялся в бане - одолеет его здесь?
       - Партия царедворцев. Они ползут вылизывать трон, а мы должны таскать по миру их лисьи морды?
       - Оставь все это, Леня. Вопросы, на которые нет ответов - и есть Вера. Если хочешь верить - не задавай вопросов. Если вопросы тебя изводят, как камни в почках, оставь в покое людей Веры. Там, где ты мучаешься - они радуются.
       Пока приятели за разговорами лузгали еврейский вопрос в ожидании развязки, солнце принялось укладывать спать последние лучи на глину черепичных крыш. Город, который за нескончаемый день так устал от палящего светила, смиренно ждал прохлады. Но жители его боялись остаться на всю ночь без благословенного тепла и света.
       И услышал Иерусалим вечернюю молитву, и крикнул он цветам, оливам и камням: “Черпайте золото Солнца и не жалейте сил!” И вздрогнули цветы, и, на ночь глядя, распустились, и какого бы цвета не были лепестки днем - сейчас все они покрылись золотым загаром и стали одним пылающим цветком, размером с город; и услышали Иерусалима клич оливы и, сквозь листву, подставили отягощенные плоды навстречу золотому свету и стали в радости готовиться для другой жизни: - скоро отожмут из них золотое масло для Субботы и зажгут по всему свету светильники и отдадут они накопленный жар страждущим сердцам и не успеет багровый диск коснуться горизонта, как запылает над Храмом золотая Менора; от голоса Иерусалима встрепенулись камни и ожили, и отверзли свои меловые поры навстречу золотым лучам, и возрадовались: теперь они не просто тесанные глыбы известняка, а золотые слитки Солнца. Знал, знал Ирод из какого камня строить новый Храм. Плачьте, евреи, у Золотой стены и славьте Всевышнего. И был вечер, и было утро: день четвертый. Господь не поленился и сотворил великое Светило, и назвал его Солнцем, и повелел ему каждый вечер одаривать Иерусалим из своего золотого запаса, и каждый вечер, провожая спать Иерусалим, он вглядывался в золотые россыпи цветов, олив, камней и говорил себе: “И все же не напрасно я дал евреям эту землю!”


* Торик не поможет – Игорь Торик - экскурсовод по Иерусалиму.
** Яффским воротам – Одни из ворот Старого города Иерусалима.
*** ...портрет Джойса -
а. Джеймс Джойс – великий Ирландский писатель, автор романа “Улисс”.
б. “Портрет художника в юности”- первый роман Джеймса Джойса.
в. Кафе “Одеон” – Кафе в Цюрихе – излюбленное место, где Джойс проводил время и работал в 1914-1916гг. Это кафе любил и Ленин. Возможно два революционера (один – от литературы, другой – от диктатуры) встречались и перебросились парой фраз. ________________________









       4

       И был вечер, и было утро: день седьмой. И стал Свет, и увидел Адам Еву, и съел запретный плод, и отдал вечную жизнь за мимолетную любовь.
       Не ладилось у Чаушеску с любовью, не получалось. Правда, любовь у него была однажды, и было ему тогда лет семнадцать, а может - девятнадцать. Она шла по аллее, и Леня увидел ее издалека, со спины, и, пораженный, пал на поле любви. В то время он не решался даже пригласить девушку на танец - не хватало мужества и сил. Он с замиранием сердца ждал, когда объявят белый вальс и Она, когда-нибудь, к нему подойдет. И тогда он станет кружить свою любовь самозабвенно, и вдыхать аромат ее волос, и умирать от прикосновения к впадине на трепетной спине, и любить, любить сотворенное для него чудо, до конца дней своих, и провожать через черный парк на окраину города, и не надеяться даже на один поцелуй, и тут же навсегда потерять обманщицу - любовь, и даже имени ее не помнить.
       Откуда взялась решимость догнать свою внезапную любовь и срывающимся голосом, еще не разглядев ее лица, выдавить из себя нелепое признание из трех, исковерканных хрипом слов, Леня и сейчас не знал. Но по тому, как кровь прилила к его ушам, как зубы не давали говорить - она поняла, что это больше, чем амурное приставание, к которому из-за своей красоты, она привыкла: и дня не проходило, чтобы кто-то не угодил в сети ее расточительного тела и безотказной души.
       Леня ночами напролет стоял у ее окна, спал под ее дверьми, метался по городу, отыскивая - с кем она гуляет, оглох и никого не слышал, а мать кричала: “Ты слепой!” Однажды ему на глаза попалась тоненькая книжка в розовой бумажной обложке: “Страдания юного Вертера”, и когда часа в два ночи, он плакал у ее окна, и, наконец, дожидался мелькнувший силуэт за занавеской, и опустошенный, возвращался домой, он вновь принимался читать безобидные страдания Вертера, и как безумный хохотал над ними, пугая мать. Причиной своего несчастья он считал неумение объясниться в любви. И тогда он выпросил у друга толстую тетрадь в синей клеенчатой обложке и неделю переписывал в нее рассказ Бунина “Митина любовь”. “Вот возьми, - протянул ей Леня тетрадь, - я этот рассказ написал для тебя и посвятил тебе”. Но она читать не стала, а уехала в другой город, где быстро родила, а потом, еще быстрей, вернулась одна с ребенком и бросилась в объятья Лени. Но что-то в нем перегорело, оборвалось, и он в отместку женился на ее подруге - безмозглой Катьке, потом развелся и женился снова: теперь, как повелела мать: на цепкой еврейке, но - сколько женщин потом не было в его жизни - того упоения любовью он больше никогда не испытывал.
       И вот исчезнувшее чувство (он был уверен - навсегда) вдруг пробудилось в нем, и кровь вскипела в жилах, и оросила высохшее тело. Нет слов других - лишь пошлые слова способны передать нахлынувшие страсти. “То же мне - Онегин”, - глумился над собой Чаушеску, но чем бездумней он преследовал юную незнакомку, тем отчетливей возвращалось к нему безумие его первой любви: монашку он в саду едва приметил, и новая старая жизнь вдруг сорвалась со склона, как снежная лавина, и он в лавине той несется в пропасть иль к спасенью.
       - Зря мы тут сидим. Монашку давно вывели через заднюю дверь и забавляются с ней где-нибудь в келье. Ты не читал о монастырях-вертепах?
       Джимми все еще не догадывался, что творится в душе его приятеля, и тщетно пытался уговорить Леню вернуться. Чаушеску посмотрел на богохульника страшным взглядом и ничего не сказал в ответ, только поежился и уперся пустыми глазами в двери лавки. Джимми хотел успокоить Леню, но мысль вдруг выскользнула из его головы, а дальше, кроме как странным, разговор между ними назвать нельзя: говорили ли они друг с другом, или Джимми разговаривал сам с собой, - кто знает?
       На одной из звонниц начал бить колокол.
       - Вот и восемь, и колокол по нам звонит.
       В проступающей вечерней тьме лицо Чаушеску излучало бледность.
       - Не колокол звонит по нам, а “Восемь - Тайное число”,* - похоже, Джимми понесло.
       - И обрезал Авраам Ицхака, сына своего, на восьмой день, как повелел ему Всесильный.
       Чаушеску любил Авраама. Охраняя бесконечными ночами ворота крепости Масада, он всегда открывал потрепанную Тору на одной и той же странице, и брал первый еврей Леню за руку, и выходили они из Ура Халдейского, и шел он вместе с Сарай и Лотом, и со всем достоянием, которое они добыли в страну Кнаан.
       - Какой сегодня день!? - кричал Джимми с другого берега.
       - Ты думаешь - восьмой и пора тебя обрезать по второму кругу?
       - Число какое!? - захлебнулся криком Джимми.
       - 19 августа - время путча на Лебедином озере.
       - “После сих слов, дней через восемь, взяв Петра, Иоанна и Иакова, взошел Он на гору”.
       - Цитируешь вероотступников?
       - Если девятнадцатое, то сегодня день Преображения Господня,** день "Тайны восьмого дня". И тайна та - Неизреченный Свет. Мастеру в свете
отказали, может нам повезет. И преобразим мы свою сущность и станем теми, кто мы есть на самом деле.
       Джимми сам испугался своих слов: он вскочил и сделал несколько бесцельных шагов. В сгущающейся тьме, неподалеку, мелькнуло белое платье и исчезло в черном своде торговых галерей. Тягучий звон меди сделал воздух густым и тяжелым, и первая же волна подхватила Захария, подняла на гребень, и за горизонтом он увидел лес своего детства. Солнце на склоне дня запуталось в рыжих кронах деревьев и лес внизу угрюмо потемнел, отчего светлые платья сестер Марины и Оли, дочерей городского писателя Шилкова, словно бабочки, порхали среди стволов сосен. Джим сорвал с себя пионерский галстук, расстегнул на две пуговицы рубашку и бросился догонять проказниц. “Кого
первую догоню, ту и поцелую”, - кричал он им вдогонку. Поцеловать одну из сестер (какую повезет) Джим решил еще в лагере, да и побег он устроил ради этого поцелуя.
       Пока Джим карабкался за поцелуем, деревья стали быстро редеть и девочки, а за ними и он, выскочили на плоскую вершину горы. Запыхавшиеся сестры без сил упали на спины и, смеясь, стали ждать обещанного, и с замирающим любопытством смотрели на подлетевшего кавалера. Пухлые, пунцовые, чуть
приоткрытые губы Марины просили: “На, поцелуй нас”. Бледные, трясущиеся губы Оли, обнажившие полный рот смоченных слюной мелких зубов, умоляли выбрать именно их. Но Джимми осекся. Выбрать одну - он не мог. В душе он хотел целовать сестер по очереди, да от страха растерялся. Он еще не понимал: девицы ждали поцелуев больше, чем он сам, но, к их разочарованию, бедный мальчик свалился вниз лицом меж ними и затих.
       Неподалеку от пионерского лагеря стоял старинный собор из красного кирпича. Был праздник - Яблочный Спас***. И зазвонили колокола в честь Преображения Господня и спасли Джима. А вчера с утра по лагерю неслись крики: “Яблоки, яблоки, Яблочный Спас”. Владыка прислал пионерам целую подводу освященных августовских яблок. Директор лагеря - Никодим Фомич Малыгин отрядил нескольких ребят отблагодарить Владыку. Как самый умный, Джим должен был держать ответную речь и вручить Владыке сувенир: Кремль из сосновых шишек.
       Но когда ребята пришли в собор, шел крестный ход и появления юных гостей никто не заметил. Из процессии неслось нестройное пение на непонятном языке: "Да егда Тя узрят распинаема, страдание уразумеют вольное, мирови же проповедят, яко Ты еси воистинну Отчее сияние". Вскоре все собрались под сводами собора, и Владыка держал речь. Когда он дошел до места, где Спаситель открылся ученикам, что Ему предстояло много пострадать от иудеев, быть убиту и в третий день воскреснуть, Джимми весь съежился, и ему казалось, что все повернули к нему головы, как к главному виновнику убийства.
       После поздравления прихожан Джим пробрался к Владыке и вручил ему шишкастый Кремль, потом набрался решимости и спросил:
       - Владыка, я, как иудей, сегодня виноват в смерти Спасителя?
       - Ты читал Новый завет Господа нашего Иисуса Христа? - возложил Владыка руку на его голову.
       Ответа он не стал ждать, а продолжил:
       - У меня есть для тебя подарок: “Новый Завет” по-еврейски и по-русски.
       Ночью Джимми, скрываясь от всех, открыл книгу в дорогой черной обложке
с золотым тиснением букв и сразу напоролся на Нагорную проповедь. “Но от этих слов плакал сам Лев Толстой и мне плакать не зазорно”. Каждое слово, каждая строчка впивались в Джимми и лишали его воли: “Выучу, все наизусть выучу ”, - клялся себе и книге Джимми.
       Колокольный звон нарастал и стал двигаться в низину к лугам и пастбищам, к далеким городам. Ребята встали и огляделись: внизу, в километре от них, виднелся их лагерь. А дальше - изумительная картина из купающихся в блюдцах озер вечерних лучей солнца. Колокольный звон придавал библейской панораме ощущение нетленной вечности. И Джим встал в позу поэта и стал пылко объясняться девочкам в любви:

       Я неизменным, вечным быть хочу,
       Чтобы ловить любимых губ дыханье,
       Щекой прижаться к милому плечу,
       Прекрасной груди видеть колыханье.
       И в тишине, забыв покой для нег,
       Жить без конца – или уснуть навек.

       И, видя, что за стихи английского романтика Джона Китса девочки простили ему его робость, от себя добавил:
       - Ради этого звона колокольного, ради этой красоты природы, ради вас, девочки, я готов здесь вечно жить, на этой горе умереть и пусть меня похоронят две мои жены: Марина и Оля.
       - Ты же, Джим, еврей, хоть и имя у тебя заграничное. Зачем тебе эта церковь, и звон колоколов, и чужая земля? - спросила его вдруг Марина.
       В доме русского писателя Шилкова, у которого даже домны (любимые герои его книг) имели глубоко национальные корни, слово “еврей” звучало чаще, чем “хлеб” и “деньги”. И когда Боря Дерюгин крикнул Захарию, что он еврею не может дать рекомендацию в комсомол, Марина с разочарованием обнаружила еврейскую личину своего ухажера и с тех пор она с язвительным упоением испытывала Джимми на преданность словам отца:
       - Вот папа говорит, что евреи только по паспорту евреи - для учета. А на самом деле - каждый еврей волен быть им или не быть, как Гамлет, ведь Гамлет тоже был евреем, поэтому он всех поубивал. И еще папа сказал, что есть хорошие евреи и плохие. Плохие - жертвуют ради себя всеми остальными, а хорошие - жертвуют собой.
       - Ради тебя, Мариночка, крещусь и упаду к ногам твоего папули.
       - Падать не надо, а папа приглашает тебя к нам в гости, и я приглашаю.
       У писателя Шилкова в огромной квартире, увешанной иконами и забитой книгами, собрались гости: сам хозяин в немыслимой рубашке с петухами, режиссер с местного телевидения - Утрусов и батюшка Святогорной церкви - раб Божий Митрофан. Когда Джим робко зашел в комнату, отец Марины ему искренне обрадовался и сказал, что после обеда они с ним поговорят. Подали холодные закуски и холодец из свиных ножек. Утрусов сразу налег на водку и быстро уснул, с потухшей папиросой во рту в кресле под торшером. На цыпочках прибежала Мариночка и принесла Джиму тетрадочку и карандаш - записывать мысли за отцом и батюшкой.
       А тем временем Шилков и Батюшка пили в меру, но много говорили, и все про евреев:
       - Не соглашусь с вами, Георгий Осипович, да и Церковь Христова молчать не будет, ведь "молчанием предается Бог". Евреи все это делали сообща и сознательно.
       - Нет, нет, отец Митрофан, не скажите - евреи бывают разные. Я бы скорее их не стал делить на “хороших” и “плохих”, а на “наших” и “не наших”. “Наши” евреи готовы сражаться с нами вместе, и, заметьте, против своих - тоже.
       - Ох, как вы, батенька, заблуждаетесь. Все евреи - это один организм - кагал. И если одна рука (хорошая) - дает, а другая (плохая) - стяжает - это руки одного тела. Не может один глаз принадлежать фанатикам-изуверам, а второй быть лояльным к Христианской Церкви. Один глаз - притворяется.
       - Но Революция вырвала их из мира торгашества и денег.
       - Но мы не вырвали их из оков иудейского фанатизма. Они не только готовы отдать на заклание наши души, но и тела наших младенцев, крещеных во купели.
       Обед подходил к концу. Джим давно потерял нить спора и томился в своем углу, мял тетрадку и гадал, зачем его сюда позвали. Наконец, когда разлили чай, отец Марины подозвал Джимми и сказал:
       - А я, батенька, настаиваю на наших евреях. Вот Джимми - комсомолец, запоем читает христианскую литературу. Послушай, Джимми, у вас в классе учится Лева Бейлин. Понимаешь - нескладно получается. Папа Левы устроил у себя на квартире синагогу. Но это полбеды. Мама у Левы русская, так ее по субботам заставляют лезть в ванну. Оказывается, они из ванны сделали микву**** для ритуальных омовений. Нам неудобно об этом написать: скажут - разжигаем национальную рознь. А вот если ты напишешь, то своему товарищу окажешь поддержку, и он только спасибо скажет.
       И Джимми согласился. “Американцы в этом году уже на Луну слетали. Хватит фанатизма”. Он не хотел отвечать за всех евреев. Джимми Захарий не врал. В свои пятнадцать лет подросток врать еще не научился.
       И сейчас, в двух шагах от стен Иерусалима, Джимми поймал себя на мысли, что только в детстве он был по-настоящему искренен и счастлив, и что он тосковал по своим детским заблуждениям, которые были во сто крат лучше бессмысленной ясности сокрушительного цинизма самой жизни.

Примечания ______________________________________________________

* Восемь - Тайное число – Джимми всегда приходил в мистический ужас от числа восемь. Что только оно ему не напоминало: и знак бесконечности, и ленту Мебиуса, и двойную петлю на шее раздвоенности его сознания. А уж если он опрокидывался в святые книги – ужас только усиливался:
а. Обряд Брит-мила (Обрезание) у евреев происходит на восьмой день после рождения, как сделал Авраам со своим сыном Ицхаком. …восьми дней от роду да будет обрезан у вас каждый мужчина во всех поколениях ваших... Брейшит 17 Лех леха, 12.
б. В тот великий, исторический день, "день восьмой" ("йом а-шмини") от начала приготовлений к вступлению Аарона и его сыновей в должность священников (коаним), в день рождения Храма (Шатра Соборного, построенного и освященного Моше) произошла неожиданная, трудно объяснимая трагедия – гибель сыновей Аарона.
в. Преображение Христа (см. ниже) произошло на шестой - восьмой день. От чего счет? Евангелист Матфей (Мф. 17, 1) начинает счет по прошествии дней шести (от того ли дня, когда Христос всех накормил рыбой и хлебом и открылся евреям, как Иисус Христос – Сын Бога Живого, но не доказал еще этого, хоть и натворил много чудес), а Евангелист Лука (Лк. 19.28) – утверждает, что дней через восемь наступил день Преображения Господня. Один из ключей для разгадки, когда шесть равно восьми, звучит примерно так: на горе Фавор (см. ниже) во время Преображения Христа было восемь, но видимы были только шесть: трое - Петр, Иаков и Иоанн, взошедшие вместе с Иисусом, увидели там стоящих с Ним и беседующих Моисея и Илию, так что всех их было шесть; но вместе с Господом, конечно, были и Отец, и Дух Святой: Отец - гласом Своим свидетельствуя, что Сей есть Его Сын возлюбленный, а Дух Святой - воссиявши с Ним в светлом облаке. Таким образом, те шесть составляют восемь.
 ** Праздник Преображения Господня - Один из 12-ти главных православных праздников. В 2003 году праздник Преображения Господня отмечался 19 августа. После того, как Спаситель открыл ученикам, что Ему надлежит много пострадать от иудеев, быть убиту и в третий день воскреснуть, по наступлении шестого-восьмого дня, Господь, взявши Петра, Иакова и Иоанна, возвел апостолов на гору Фавор или по-еврейски – Тавор, что находится рядом с городом Нацрат (Назарет), и преобразился перед ними: лицо Его просияло, как солнце, одежды сделались белы, как снег. Преображение Христово сопровождалось явлением ветхозаветных пророков Моисея и Илии, которые говорили с Господом о Его близком отшествии. (Мф. 17, 1; Мр. 9, 2; Лк. 9, 28).
*** Яблочный Спас - Православный праздник Преображения Господня, также называемый на Руси - Яблочный Спас.
****...они из ванны сделали микву - миква (;;;;;;;, буквально скопление [воды]; ср. Быт. 1:10, водный резервуар для омовения (твила) с целью очищения от ритуальной нечистоты. __________________________________________________
 




       5
       
       Но Чаушеску было не до Джимми: он поминутно вскакивал и делал несколько решительных шагов вперед, но будто натыкался на невидимую стену и, прибитый, замирал, и возвращался, чтоб вновь немедленно вскочить, и с новой силой броситься на приступ невидимой стены в своих мозгах. А голову его лихорадило невнятицей сомнений: “Как защитить ее? Кто я такой? Вот я ворвусь... Что дальше? Я один...Что Джим: размажет сопли... Старик меня не встретит поцелуем... А она... Мне без нее не жить... Она не удивится: - в Иерусалиме идиотов - пруд пруди… Похоже, старикашка англо-говорящий, а я английский знаю сносно - смогу договориться... Переговоры? Да они меня прирежут прежде, чем я раскрою рот... Дать отступного? Убить его? За что и чем? Бесстрашным словом, иль драться из последних жил, как Бешенный Де Ниро?”
       В лавке замерцал свет и мелькнул чей-то силуэт. Неожиданно дверь обнажила неясные очертания человека, и на пороге вырос уже знакомый молодой араб и тенью скользнул в сторону базара. Исчезновение с поля боя молодого и сильного противника стало спусковым крючком - и висевшее в нашем сюжете ружье выстрелило Леней. Чаушеску схватил Джима за руку, и уже через минуту они стояли посреди игрушечного магазинчика.
       - Кто здесь покупает игрушки? - вырвалось у Джимми.
       - Игрушки - оружие верующих, - бубнил про себя Чаушеску.
       В двух шагах от прилавка вздрагивала занавеска, а за ней были слышны звуки работающего телевизора и чей-то раздраженный хриплый голос. Похоже, верховодил старик:
       - Что за пойло! Так варят кофе? Сиди, Изольда! Я тебя предупреждал. Вас Бычий глаз всех на гвоздях подвесит. Христос тебя не пожалеет. Не хочешь крови и мучений - признавайся!
       Занавеска от его крика изгибалась, и очередная игрушка под ногами старика с хрустом отдавала богу пластмассовую душу. “Театр, - выдохнул с облегчением Джимми, - подпольная репетиция арабско-американской самодеятельности. Боевик с шекспировским подтекстом”.
       Лицо Чаушеску наливалось болью.
       - Да успокойся ты, Леня, - это они по телевизору смотрят кино про партизан.
       - Где, где здесь доказательства!? – продолжал верещать на авансцене старик. - Да за такие деньги я мог нанять “CNN” или “Джазиру”. А твой поганый Решиньо все подсмотрел в Кувуклии,* а мне подсунул куклу. Так ты и передай:
всей вашей банде не удастся одно и то же продать мне дважды. И если до утра я не получу кассету, смотри сама. Твоему Карамазову откручу голову, а тебя сгною в монастыре, но прежде сделаю калекой. А Решиньо еще скажи: ему больше не видать твоей аппетитной задницы.
       - Или вы прекратите топтать бедных крокодилов и сядете работать к телевизору, - наконец услышал Леня ее божественный голос, - или я ухожу в монастырь. Решиньо сказал, что снять доказательство поджога - невозможно. Нельзя кадр возникновения огня вырвать из фильма, как нельзя вырвать одно слово из сонета. Не было на свечах ни химии, ни магии, ни проявления чудес.
       Вы хотите разоблачений? Его уже тысячу лет ищут и напрасно. Надо было изменить подход. Принципиально. То, что снял Решиньо, и есть доказательство. А к нему я больше не пойду - вот телефон - звоните, да и звонить не нужно - он утром будет здесь. И еще Решиньо сказал, что весь ваш “Комитет разоблачений” - комитет идиотов. Вы не разоблачений ищите, а сами разоблачаетесь в своем невежестве.
       Но старик не унимался и было слышно, как он продолжал буйствовать:
       - Почему я поверил? Твой долбанный Решиньо показывал мне видеокамеру, вмонтированную в свечу. Я двадцать тысяч обслюнявил, чтобы ее поставили в Кувуклии накануне. А эти антенны, передатчики, три микроавтобуса - каждый по миллиону?
       - Сегодня Решиньо - лучший в мире. То, что он сделал - на грани возможного. И не пугайте. Игуменья сказала: мне Богом суждено закончить жизнь в монастыре калекой.
       - Ты лучше мать пожалей. Она и года не протянет в публичном доме. А мне ты, сука монастырская, все врешь. Прошло уже четыре месяца. Что я покажу в сентябре на Комитете? Не отдадите настоящую кассету - в подвале всех вас закопаю!
       Джимми постепенно понимал, что Голливудом здесь не пахнет, а пахнет кровью и несанкционированными похоронами, и не выдержал:
       - Леня, послушай: если мы не уйдем сейчас - нам конец.
       Но Чаушеску готовился к решающему прыжку во спасение, заклиная свою смелость уговорами, и слов товарища не слышал.
       Дверь лавки отлетела, и в нее ввалились три араба: уже знакомый им - молодой и еще двое устрашающего вида. Бычий глаз, с большим крестом на груди, резко повернулся к Джимми, и тот от сильного удара ногой отлетел в угол. А третий сунул под ребра Чаушеску пистолет. Джимми, с заломленной за спину рукой, пинками подняли с пола и вместе с Чаушеску затолкнули за занавеску в заваленную детскими игрушками подсобку. Даже ползучий страх не помешал Чаушеску удивиться семейной идиллии: монашка сидела у включенного телевизора, а старик, чертыхаясь, стоял у нее за спиной на груде раздавленных игрушек.
       Один из захватчиков стал говорить старику, показывая на пленников, что-то на арабском, при этом нешуточно размахивал пистолетом под носом Чаушеску.
       - Ну что я говорил - вот они доказательства, доказательства грязной со мной игры, - старик повернулся к нежданным гостям и плечом скинул с полки картонный ящик, из которого высыпались резиновые петухи. “Нет - это не Шекспир, а Кролик Роджер”, - Джимми находил в себе силы ерничать. А старик продолжал орать:
       - Зачем вы охраняете Изольду? Кто вас нанял?
       Чаушеску лихорадочно соображал что здесь происходит. Джимми, напротив, находился в эпицентре взрыва гремучей смеси языков. “Ну и намешал ты, Господи, в Вавилоне”. С ивритом у Джимми несовместимость: он так и не научился думать на языке своих предков. Пытался так и сяк. Думать на русском о евреях - плохо получается, а если на - еврейском о русских - еще хуже.
       Джимми немного успокоился, когда понял (еще бы - он сам там был на Пасху), что по телевизору старик с монашкой смотрели фильм о схождении Благодатного Огня в Храме Гроба Господня и это обнадеживало - не наркотики же. Но с Леней было хуже. Пистолет, упертый в его бок, заставлял искать варианты: “Скажем, что мы из России - туристы, а если выкрутимся - будем защищать себя, как евреи”.

       “Не отрекаются любя,
       Ведь жизнь кончается не завтра…”

- взвизгнул вдруг знакомый мотивчик с улицы. “Русские туристы возвращаются с Голгофы. Вот, вот - и мы с Джимми туристы”, - Чаушеску принял решение.
       Увидев перед собой растерянные лихорадочные глаза, старик спросил:
       - Откуда вы?
       - Мы из России. Туристы.
       - Почему говоришь на английском?
       - Весь мир говорит на английском.
       - Изольда, спроси-ка своих пособников по-русски.
       Но монашка, с неожиданным именем Изольда, вдруг начала сдавать старику своих преследователей:
       - Это они топтали мои пятки. Уж я была уверена, что вы их и послали следить за мной. Сбегать от них не стала, чтобы показать, как я честна пред Богом и пред вами, а могла бы.
       - Хватит про Бога всуе. Спрашивай!
       Изольда подошла к Джимми и скинула с головы капюшон черной рясы. Вряд ли стоит искать особые слова, чтобы описать картину, а просто скажем: молодая женщина необыкновенной красоты смотрела на двух идиотов. Фарфоровая белизна и нарисованные черты ее лица не изменились ни на йоту, когда она спросила:
       - Кто вы такие? Зачем за мной шли аж от самой Французской площади?
       - Не знаем, о чем ты говоришь, - Джимми понравилась легенда друга. - Мы из России. Русские мы - туристы. А с тобой мы просто развлекались.
       И вдруг Леня, к полному недоумению Джимми и рискуя быть застреленным, ей и говорит:
       - Мы не развлекались. Мой друг еще не знает. А пистолет вынуждает меня не откладывать признания. Я полюбил Вас с первого мгновения как увидел и ничего не могу с собой поделать.
       От неожиданного признания кукольное лицо Изольды надломилось и она, откинув плечи назад, с подозрением посмотрела на Чаушеску. Тот, кто был с пистолетом, увидев как монашка отшатнулась, огрел Чаушеску рукоятью по затылку и сказал на ломаном русском:
       - Точно, вы следили, и слова ваши вас и обличают.
       - Да из России мы. Вот те крест - из России. - Джимми сделал движение рукой, как будто хотел перекреститься.
       - Что он сказал? - дернулся старик и наступил на резинового петуха, и тот запел.
       Арабы стали тараторить и махать руками, но старику уже эти русские туристы стали неинтересны, и он сделал вялое движение головой, мол, отпустите их.
       И тут произошла осечка, о которой другой старик Пригожин** заметил бы: “Власть случая - вот лекарство от скучного мира”. И добавил бы: “Любой порядок чреват хаосом”. Джимми краем глаз невольно подглядывал в телевизор: вдруг мелькнет его любопытная рожа в Храме, а вместо себя обнаружил на экране... “Ба! Знакомые все лица”.
       - Смотри, Лужков с Михалковым,*** - невольно вырвалось у него, как будто новые христиане с экрана могли помочь двум заблудшим еврейским душам, притворившимся Россией.
       Старика словно подменили. Он снова озверел лицом и закукарекал:
       - Ку-ку-куда они смотрят? Кого они там увидели!? - глаза старика все больше стекленели.
       - Это Лужков из Москвы..., - Джимми обрадовался возникшей дискуссии.
       - Он говорит, что этот русский лысый - мафиози. Какой-то Лужков, - прервал его до того молчавший араб.
       - Вы что, с ума сошли? Это мэр Москвы, а с ним знаменитый русский режиссер - Михалков. Он в Кремле живет, - Джимми упоминанием высоких имен надеялся восстановить статус-кво.
       - Русская мафия. Я говорил! Значит так: Патриарх Московский дал указание секрет сберечь, а доказательство - выкрасть, раз он послал в Иерусалим таких людей! - вопил старик и тут же на арабском что-то приказал своим подручным.
       Для верности, огрев Чаушеску еще раз, араб предупредил:
       - Дернитесь - пристрелю!
       Трое арабов и арестанты вышли на пустынную площадь. Метрах в двадцати стояли израильские полицейские и даже не взглянули в их сторону. Джимми взял Чаушеску за руку: она была холодна и безразлична к происходящему с ним. Косые ступени, умаявшиеся за день суетой ног, вели в глубь арабского рынка. Все было уже закрыто. Узкий проход и вечное железо запоров напомнили Джимми прогулки по казематам Петропавловской крепости в любимом бывшими евреями Ленинграде. А Чаушеску, оцепеневший от любовного наваждения, приходил в себя: “Если навстречу попадется солдат или полицейский - схвачу этого с пистолетом, а там будь что будет”.
       Но все напрасно - мечта антиглобалистов ожила, и рынок вымер. Метров через сто остановились под большой аляповатой вывеской. Молодой араб постучал кольцом, в виде изогнутого креста, в железные ворота.
       Небольшая дверь открылась, и все по одному протиснулись вовнутрь.
       - Кто они? - спросила женщина, открывшая дверь.
       - Шпионы, - почему-то по-русски ответил молодой араб и продолжил по-арабски про кофе и сигареты.
       “Шпионов” затолкали в угол и усадили прямо на пол. Друзья огляделись. Тусклая единственная лампочка освещала магазин христианских сувениров. Слева на стене Леня разглядел картину и сразу ее узнал. Такая же висела в кабинете писателя Шилкова. Когда-то Марина рассказала Джиму, что картину ее отцу подарил Владыка Митрофан. Он сам крепил ее на стену и приговаривал: “Вот так писатели русские должны церкви отирать ноги”. На картине сестра
Лазаря - Мария, помазав миррой ноги Иисуса, отирала их своими волосами.
       Только сейчас Джимми увидел, что голова Лени кровоточит, и он стал кричать вглубь магазина: “Эй, кто-нибудь, помогите!”. На крик Джимми пришла женщина, которая минуту назад открыла им дверь. Она, видимо, сразу заметила кровь на Лениной голове и поэтому принесла таз с водой и несколько гипсовых небольших сосудов.
       - Иди сюда, к свету, - она жестами указала Лене место под лампочкой и, когда он поднялся с пола и сел, начала обрабатывать его рану.
       Через несколько минут вернулись два араба и тот, что был с крестом на шее и второй - Бычий глаз. Увидев забинтованную голову Чаушеску, они стали на женщину кричать, что напрасно она льет на голову неверного дорогой бальзам, а может и за то, что женщина посмела приблизиться к чужим мужчинам. Сотовый сыграл Моцарта - видимо, звонил старик. Повинуясь приказу, арабы накинули на запястья Чаушеску и Джимми пластиковые удавки, вытолкнули их из дома Лазаря и погнали дальше по этапу.
       Шли долго. Джимми казалось, что они пересекли невидимую черту, отделяющую один мир от другого, доселе незнакомого и угрожающего. Два параллельных мира, два народа с двух сторон ножа ползли на его острие и там друг друга убивали. Необитаемый остров Робинзона Крузо был ближе к Лондону, чем закопченные своды подземного тоннеля, где оказались подконвойные, к пивной Бори Фишера. Неожиданно Джимми увидел наверху прорубленное в своде окно для солнечного света, но там лишь одинокая звезда мелькнула напоследок.
       - Запоминай, Леня, путь по звездам. У нас с тобой теперь свои станции, свой крестный путь.
       Наконец все остановились перед земляным спуском в подвал. Пленным освободили руки. Бычий глаз осветил внизу фонариком полукруглый, похожий на половину выползшего из моря солнца, железный щит с ржавым висячим замком. Арабы стали спорить, кому ползти вниз открывать замок, пока один из них не сбил Джимми с ног и тот, подкошенный предательским ударом, свалился вниз. Ему бросили ключ, и Джимми долго в темноте пытался попасть им в замочную скважину. Пока он возился с замком, снизу послышались чьи-то голоса. Наконец замок разошелся и Джимми, сняв скобу, толкнул неприметные створки и под крики конвойных с трудом пролез внутрь. Тут же столкнули вниз и Чаушеску. Молодой араб спустился закрыть замок и, напоследок, бросил в подвал мешок с питами.
       Не стоит описывать жилище арестантов - вы сами сидели или успели засадить тех, кто потом сидел вместе с вами, но были и местного колорита особенности. Из косого окна под потолком проникал мертвенный свет. “Наверное, синяя лампа для истребления мух”, - решил Джимми. Но даже этого призрачного света было достаточно, чтобы рассмотреть неприметную дверь справа, которая, если и открывалась, то только снаружи; большую битую колхозную флягу, сложенные в углу шлакоблоки, на которых сидели две молчаливые фигуры, но самое главное - закуток, куда немедленно ринулись приятели и в разбитом унитазе оставили вскипевшее пиво вместе с прошлой жизнью.
       Когда они вернулись на кирпичные нары, то обнаружили мерно жующих питы двух аборигенов андерграунда.
       - Угощайтесь, - предложил им хлеб гладковыбритый, давно не молодой пижон в модной кепке, темной рубашке и белых штанах.
       “Да тут как в отеле: можно ссать и бриться”- Джимми философски отпил глоток надежды из стакана наполовину полного.
       Второй узник, в бывшей одежде и с горящими глазами, отправился в темный угол, где на шлакоблоке разложил хлебную лепешку и листок бумажки, который придавил стеклянной бутылочкой из-под кока-колы и чашу сию заправил водой из фляги, встал на колени пред жертвенным камнем и загнусавил:
       - Не любите мира, ни того, что в мире. Блаженны слушающие радио и читающие газеты. - Потом взглянул на вновь прибывших и тенорком так: - Одно горе прошло; вот, идут за ним еще два горя.
       “Хорошо, что у наших основоположников прошлого не было ни ресторанов, ни освобождения под залог; - когда бы все молились?” - тихонько начал дремать Джимми под долгое завывание. Чего больше всего стыдился Джимми, так это стихов, которые ему приходили во сне. Стихи выходили все подражательные, особенно его великому тезке, которого дед отбил у французских собак. Вот и сейчас разбуженное сном подсознание взгромоздилось на “Быков Солнца”: ****
       “Существуют грехи, которые нас поджидают из ночи в ночь во сне. Зачем гоняться за черепами предков? Мы вышли все из прошлого отцов. Наследство их - неутолимая вина. К вине отцов добавим и свои грехи изъянов роста и слабости душевной. И вот хладеет потный лоб, и сны нас укоряют за предательство и трусость, за то, что убивали кошек и скопом били одного, за первую любовь в дощатом туалете, за грязные слова отцу и первую блевотину на танцах. И если бы не сны - все можно позабыть и вытравить благополучной жизнью.
       Существуют грехи или дурная наследственность, когда человек не в силах забыть, запрятать в самые дальние тайники души свое происхождение. Но родина лишь там, где был однажды счастлив. Можно заставить отречься память, но память - где она живет? Если за черепной коробкой - я буду врать и клясться тебе, Иерусалим, в своей любви. А если в сердце, то буду умирать от полустанка за Уралом с тремя разбитыми домами, с девчонкой рыжей в паровозе у отца.
       Стоит мальчишка на краю синих гор и позабыть не может родное небо, где летал во сне и первый поцелуй (был слаще первый шоколад), и очередь в музей, где царь Давид тебя любил и несуществующий Христос, который, якобы, воскрес, святой Алеша Карамазов и первый спутник, величиной с планету”.
       Но все хорошее проходит. Отмолившись, умытый слезами Божий сын подошел к новоприбывшим и простер над ними руки. Говорил он быстро, захлебываясь словами:
       - Блаженны жаждущие правды у телевизора и алчущие в Интернете. Будем любить друг друга. Я наперсник Господа, свидетель Его преображения. Мне выпало знамение звезд: они сказали, что послали на Землю лучшего сына. Я - Иоанн Богослов, сын Соломии. Не клонированный раэлитами,***** а настоящий. Пройдет ваша ночь преображения в Храме, и вы все поймете. Я тоже ждал Восемь дней и взял меня Христос за руку и поднялись мы на гору Фавор и одежда его стала блистающим скафандром и шлем, як нимб и Он сказал:
       “Мы, сошедшие с небес, были созданы инопланетянами одиннадцать тысяч лет назад. Мы строили планетарную религию, но евреи все испортили. Авраам был первым пришельцем, но он слишком любил пославшего его, а не сына своего. И Отец послал меня. И всем будет хорошо и будет мир”.
       - Так что с миром: любить его, иль нет? - вяло поинтересовался Джимми. И вдруг Иоанн Богослов спрашивает:
       - Вы были по дороге сюда в доме Лазаря? Мне Лазарь сказал, что мира не будет, так как евреи не признают Коран.
       - А при чем здесь Коран?
       Чаушеску, который казалось, навечно исчез в скорлупе своей любви, аж подпрыгнул.
       Но тут поднялся второй постоялец и предупредил:
       - Не обсуждайте с ним ничего. Если все, что Иоанн говорит и правда, то эта правда из другого мира и вам кажется больным воображением. Он не врет. Имени этого несчастного никто не знает, кроме того, что он паломник из России или с Украины. Мы действительно утром сегодня были на горе Тавор. Я помогал в монастырском огороде. Вообще-то я сам мечтал о монашестве. Но не сходился я с теми, кто управляет монастырями. Душу об них можно сломать.
       Иоанн же бродил на склонах горы и искал полукруглые основания алтарных аспид, чтобы поставить на них каменный стол и совершить жертвоприношение. Я пожалел его и взял с собой в Иерусалим. А теперь разрешите представиться: Федор Достоевский.
       Мысль у каждого своя, но одна и та же, что их все же упекли в подпольную психушку, исковеркала лица друзей.
       - Я понимаю, что вы считаете нас иерусалимскими сумасшедшими, но, волею судеб, я только потомок, правнук Федора Михайловича - новый знакомый устало улыбнулся, - но я вас хочу добить окончательно: прозвище у меня - “Инопланетянин”. Так что с Иоанном мы с одного корабля. Бывают дни, когда я невольно становлюсь своим прадедом, и тогда у меня появляется жена Анна Григорьевна и дает мне немного денег. Мы едем с ней летом в Баден или я сам отправляюсь играть в казино в Иерихоне.
       - А друг ваш был брошен Домицианом в кипящее масло, а потом написал Апокалипсис? ******
       Чаушеску приготовился к вялому непротивлению.
       - Я предполагаю, что вы здесь из-за Изольды, и я сижу в подвале этом из-за нее, - Достоевский пропустил язвительный вопрос Чаушеску. - Изольду я привез в Израиль из Печорского монастыря под Псковом. Вообще-то она сама из
Пюхтицкой обители.******* Мать у Изольды - проститутка. Родила и бросила.
Старенькие монахини-схимницы ее и вырастили. Да не только они: я каждый год приезжал в монастырь. И среди пюхтицких сестер, как в “Красной книге”, были думающие доктора наук и совестливые журналисты. Но больше всех
Изольду любила Анастасия Цветаева. Она ради нее и приезжала в Пюхтицкую обитель. Десять лет назад я хотел жениться на Анастасии. Она не отказала мне, а просто взяла и умерла.
       А на миллениум, под шумок фейерверков, мать Изольды продали в бордель, здесь, в Израиле. Изольда и решила мать вызволить. Подруга у нее, из Латвийского университета, писала диссертацию о потомках Достоевского. Нашла меня. Потомки моего прадеда живут в Тарту и Петербурге. Мы с ней ездили в Петербург, и нашли еще одного правнука - Лешу Достоевского. Он трамвай водит. Остальные нищие. Побираются. Услышала от подруги Изольда, что я собираюсь в Израиль, уговорила меня взять ее сюда. А мне тогда видение было, голос. Он меня в Израиль и позвал. Я как раз заболел тогда. Есть такая болезнь, страшный недуг - синдром правды и справедливости. Спал я по приезде из грешного мира в Гефсиманском саду. Иуду ждал. Хотел убить его, пока он Учителя не выдал.
       - Вы лучше скажите, за что нас всех здесь держат и кто этот сумасшедший старик? - Джимми надеялся хоть что-то узнать и найти путь к спасению.
       Достоевский не стал спешить с ответом. Он вальяжно откинулся к стене, обхватил скрещенными пальцами ладоней ногу и приготовился к неспешному рассказу:
       - Все мы проходим по одному делу - Делу Схождения Благодатного Огня в Храме Гроба Господня. Если существует в мире точка, в которой сходится абсолютно все, то Кувуклия - и есть та точка. Мы наблюдаем великое зрелище, когда Христос каждый год на Пасху приходит на свою могилу и зажигает свечи в наших руках... Но, тут оговорюсь: Он зажигает не один, а вместе с тем, кто этого желает нестерпимо. Но Сатана сомнений не покидает нас ни на минуту. Отсюда в точке сходятся святая и слепая вера, слепая вера и стоглазое безверие.
       Все люди делятся на тех, кто совершают чудеса и тех, кто им внимают. Но есть среди людей немногие, кто с помощью своих чудес хотят разоблачить чужие. И самый старый долгожитель, предмет разоблачений - Схождение Благодатного Огня в Кувуклии. Это вам не женщину пилить на сцене, не Копперфилда ловить за нитки. Христос творит чудеса на глазах людей. Ведь доказательства о существовании Бога всегда были умозрительными, на грани рассуждений. А здесь все происходит на глазах всего мира. Сам Христос доказывает себя: был ли он простым евреем или является навечно сыном Бога. Но в том-то и дело, что тонкая грань - “на глазах”, на самом деле отделена от глаз самим Гробом Христа - Кувуклией. Заглянуть туда во время появления огня мечтали и мечтают сотни любителей разоблачений. Наш старик - один из них. И он представляет целый “Комитет по восстановлению жизни”. Они угробили на это кучу денег и те, кто так потратился, но ничего не получил, готовы нас убить, если окажется, что мы мешаем.
       - Но мы-то здесь при чем? - воскликнул испуганный Джимми.
       - Вы связаны с Изольдой, но именно она причастна к операции
“Неизреченный Свет”. Изольда нашла Решиньо - охотника за паранормальными
явлениями. Он прославился тем, что первым в мире снял Гризельское привидение и разговаривал с ним. А это, мне поверьте, не сумасшедшему сыночку трепаться с призраком отца. Итак, встретились три интереса: Изольда искала того, кто поможет вытащить мать из борделя, старик вынюхивал своего человека в Храме, а Решиньо алкал новой славы. Так они в один узел все и завязались. Доподлинно известно, что Решиньо сумел в Кувуклии снять Нечто, чего до него никто не видел. Но отдавать материал своим заказчикам наотрез отказался. Никто не знает почему.

Примечания ________________________________________________________
*Кувуклия - Слово “Кувуклия” означает «царская опочивальня». Для обозначения гробницы Иисуса Христа это слово применяется в единственном на земле месте – в Храме Гроба Господня в Иерусалиме. Современная Кувуклия представляет собой часовню, размерами около восьми метров в длину и шести метров в ширину внутри Храма. Скала, называемая Голгофа, на которой и произошло Распятие, несколько возвышалась над Святой Гробницей на расстоянии десятка метров. По внутреннему устройству Святая Гробница представляла собой высеченную в скале пещеру с ложем – аркосалием в погребальной камере и входным помещением перед ней. Схождение Благодатного Огня на Гроб Господень известно с древнейших времен. Благодатный Огонь сходит по молитвам Епископа (Патриарха) Иерусалимского около ложа – аркосалия в Великую Субботу.
** старик Пригожин - Илья Пригожин – бельгиец русского происхождения, лауреат Нобелевской премии по химии за 1977 год. Он утверждал, что событие ( чаще всего продукт "свободы выбора") - это то, что нельзя заранее вычислить, ибо это продукт творчества исторических сил и рассматривается прежде всего, как случайность, а не закономерность.
*** Смотри, Лужков с Михалковым – “Вчера внушительная делегация москвичей отправилась в Святую землю. Среди паломников - мэр Москвы Юрий Лужков, полпред президента в Центральном федеральном округе Георгий Полтавченко, ректор МГУ Виктор Садовничий и кинорежиссер Никита Михалков. Вопреки традиции российские паломники не останутся на празднование Пасхи, а вернутся в Москву в Великую субботу. Конечно же, не с пустыми руками. Они привезут в Первопрестольную благодатный огонь”. Цитата из газет.
**** взгромоздилось на “Быков Солнца” – “Быки Солнца” – одна из глав романа Джойса “Улисс”. Глава состоит из серии стилистических моделей, объемлющих всю историю английского литературного языка.
***** Не клонированный раэлитами - “Мы были созданы научным путем инопланетянами, пришедшими на Землю тысячи лет назад”, - утверждают раэлиты. В Библии о них говорится как о "пришедших с небес". О Клоде Ворилоне, как зовут на самом деле гуру секты - Раэля, известно не много. Он утверждает, что является сыном Яхве и братом Иисуса. Сделать нас бессмертными с помощью клонирования – вот тайная идея движения раэлитов.
****** а потом написал Апокалипсис – Свою преданность Христу Иоанн, по преданиям, засвидетельствовал и страданиями. Так при Нероне он был в оковах приведен в Рим, и здесь его заставили выпить чашу с ядом, а при Доминициане его бросили в котел с кипящим маслом, от чего, впрочем, апостол также не потерпел вреда, как и от яда.
*******Пюхтицкой обители – Успенский Пюхтинский Монастырь, основан в конце 19 века (1885-1910 г.) Находится в Северо-восточной части Эстонии около деревни Куремяэ (Журавлиная гора). ______________________________
       






       6

       Иоанн с трудом слушал своего сокамерника. Раздражался. Не выдержал - поднялся и встал между Достоевским и Джимми:
       - Не слушай никого. Освободись от страха. Тебя еще не закопали. Бери пример с меня. Я перед смертью велел могильщикам Трояна* похоронить меня живым. Но и в моей могиле было так светло, что жизнь меня не покидала, и я стал светом. Возлюбленный! Запомни - любовь страх изгоняет. Кто не любил, тот не познал свободы…
       Чаушеску не стал мешать откровениям Иоанна Богослова. Пусть Джимми отбивается. Он подошел к Достоевскому, взял его под локоток и они присели рядом с закутком. Чтобы упредить новый всплеск сумасшедшей прозы, Леня спросил первое, что пришло б на ум любой говорящей с экрана телевизора еврейской голове:
       - Федор Михалыч…
       - Я не Михайлович. Я - Александрович.
       - Федор Александрович, почему ваш прадед был антисемитом?
       От этих ли слов или от бессмысленной борьбы с кровососущими паразитами, только синяя лампа за косым окном последний раз клацнула статическим разрядом, свет от нее вдруг заметался по доисторическим стенам, как будто его настиг приступ астмы, и, вспыхнув напоследок нервным тиком, светоч надежды угас и наши герои остались в кромешной тьме. Теперь слова возникали из темноты сами по себе и кому они принадлежали - уже было невозможно разобрать.
       - Сеанс спиритизма. Каких духов вызволять будем?
       - Будем странствовать по воображаемой жизни, где много света.
       - Бог есть свет. Тьма проходит, и истинный свет уже светит. Вечера на море сейчас обалденные. Девушки за лето вызывающе загорели и кажутся инопланетянками.
       - Вопросы передаются по наследству. А эти вечные: “Что делать?” и “Кто виноват?” давно поблекли на фоне главного вопроса бытия: “А вы, батенька, случайно-с не антисемит?”
       - Мне было уже за двадцать, когда отец заболел и много мучился, пока ему не помог один врач, еврей, по фамилии Цыпкин.**
       - Хорошая еврейская фамилия. Жалко, что я не ученый - написал бы книгу о происхождении еврейских имен и фамилий, может многое и прояснилось бы. Вот этот Решиньо - клянусь, что он еврей.
       - Путин тоже еврей. Он не пьет и правильно говорит по-русски.
       - Ты сначала со своим литературным именем разберись.
       - Вот Ротшильд, тоже был Джеймс, а он есмь Альфа и Омега просчетов еврейской истории.
       - Так вот, отец рассказывал, что когда этот врач узнал, что его пациент - внук Достоевского - совсем сбрендил. А как узнал еще, что у старика сохранились какие-то бумаги, стал ходить к нам больного выхаживать, а бумаги выуживать. Да не помогло - отец и умер. А доктор этот все хотел найти черновики статей о евреях. Мол, Достоевский слегка любил евреев, а издатели все перепутали.
       - Я тоже вспомнил: объявили подписку на Достоевского. Тридцать томов! Я к Кругловой в “Подписные”. Прибежал с банкой кофе. Светка, с лицом-луной и отбеленными до прозрачности волосами, хранила за пазухой две безразмерные груди. Она взгромоздила на книжный прилавок народное достояние, отчего классики съежились под корешками, и расстегнула верхнюю пуговицу на кофте. А я ей: “Светик, тебе сегодня грудь к лицу”. “Ничего не выйдет, жиденок. Уплыл твой Достоевский - по разнарядке. На сто тридцать партбилетов - одна подписка. Хочешь десять последних томов - “Дневник писателя?” Наверное, про любовь”. Два раза в год я получал заветные лиловые тома. Ждал речи Достоевского на юбилее Пушкина, а натолкнулся на целую главу о евреях,*** и о Пушкине забыл.
       - Вот вы со своим идолом носитесь. А я еще не встретил никого, кто бы этого Пушкина всего прочитал. Однажды слышал сам, как литературный генерал за весь народ поклялся, что Пушкина никто не знает.
       - Только не начинайте мне рассказывать, что Пушкин - тоже еврей-антисемит.
       - Оказывается, этот врач по ночам роман о Достоевском писал. И все говорил отцу, как он мучается. Любить Достоевского - писателя было для него почти религиозным чувством, а ненавидеть его за ненависть к евреям он не мог - любовь не позволяла.
       - Дети! Да не обольстит вас никто. Не лучше ль нам по кругу пустить четвертинку и на ночь глядя, травануть немного анекдотов? Ведь русский юмор-гуммор и есть вода-водка горькая **** - мать царственного смеха.
       - Стоп, стоп! Случаи и совпадения. Сплошной Лелюш *****. Как раз сегодня утром в книжном магазине я листал этот затерянный шедевр Цыпкина и сразу натолкнулся на его рассуждения о евреях и Достоевском. Жаловался доктор: слеп его кумир был от великой любви к своему народу, а может, ослеплен страданьем.
       - Мне раэлиты говорили, что в недрах ДНК они откопали сатанинский ген. Не у всех он есть - только у избранных. Некоторых писателей раэлиты уже проверили на наличие этого гена. Для этого на анализ берут не кровь, а тексты или отчеты с похорон. Может и у Достоевского этот ген был? Поэтому он так евреев не любил? Надо структуралистов привлечь его косточки проверить.
       - Да вы - сборище недоумков! Это еврейский вирус надо выделить, а потом прививки народам делать, а то куда вирус этот не попадает - народы сразу и заболевают, а потом и дохнут от революций.
       - Вот, вот, - оживился во тьме чей-то голос, - почему это евреи в Индию жить не рассеялись? У них антисемитизма нет. Или в Китай. Там на один миллион китайцев был бы один еврей. Захочешь - не поймаешь.
       - Потому там антисемитизма и нет, что евреев там нет.
       - Китайцев много оттого, что Всевышний ошибся адресом, когда землю Аврааму дарил.
       - Хочешь остаться евреем - уходи. И неважно - придешь или нет. Христос это понял и ушел первым.
       - Сколько жестокостей в ТАНАХе... Себя евреи давно простили. А Достоевский - гигант. Он единственный, кто, падая в бездну мерзости, - поднялся на вершину духа.
       - А у евреев сколько гигантов? Только рынка литературного нет, как в Европе, и поэтому о них никто не знает.
       - Причем здесь общий рынок? Путаные мысли у евреев. Вот разберись: “Тот, кто милосерден к жестоким, в конце концов, станет жестоким к милосердным”******
       - Может Достоевский - апостол, раз написал “Евангелие русских антисемитов?”.
       - Ложь! У него все друзья евреи были и жена, как у Брежнева, - еврейка.
       - Думаю, последний еврей в России будет навечно невыездным. Его рядом с Лениным под стекло положат - отзывчивость русскую воспитывать, ядрена мать.
       - С кем вы, мастера-выкресты, певцы русского мата?
       В воздухе запахло жареным: один голос грозился набить морду второму.
       - Вы отравили всемирную историю. И чего дальше мир ждет от евреев? Евреи сгубят мир и станут во главе анархии.
       - Пора с косяков мезузы******* - кресты вешать.
       - Сами вы - медузы бесхребетные.
       - Вреден еврей, вреден!
       - Он гордость нации...
       - Знамя фашистов…
       - Великий гуманист...
       - Отец погромов...
       - Достоевский, как Иисус, спас евреев...
       - Где же выход от спасенья?
       Крик сорвался на визг и по законам, скорее жанра, чем бытия, из визга засуетились безвыходные слезы. Не выдержал и синий свет, скончавшийся недавно. Лампа за окном пришла в чувство и, отметавшись сомнениями, вновь замерцала мертвым светом, но после тьмы и он казался нежным солнцем. От увиденного лампа разочарованно пожухла: вместо картины слащавого единения, когда у истерик кончаются ресурсы и антагонисты в искупительных слезах падают в объятья друг друга и застывают в счастливом финале, она натолкнулась на пошлую прозу. Чаушеску склонил голову на плечо Достоевскому и сон запечатлел на его губах блаженную улыбку. Дремал и Джимми, и только Иоанн шептал послание с закрытыми глазами в своем углу у жертвенного камня. И если здесь и были еврейско-русские разборки, скорей всего они приснились, а может просто лет двести вместе томились в чьих-то головах с больным воображеньем.
       Всю ночь жили только часы - навороченные на руке Чаушеску и массивные, прямоугольные, в металлическом корпусе - часы Достоевского. Они час за часом отбирали у равнодушного времени его привилегию никуда не спешить. В девять с небольшим (а Чаушеску глянул на часы), за косым окном раздался шум наверху открыли окна и бледный свет стал заползать в подвал и дыхание утренней прохлады коснулось спертого воздуха заточения. Голоса приближались, пока за вмурованной в камни дверью не раздался лязг запоров и она, нехотя, не отошла от стены. На пороге объявилась Изольда, а за ней, согнувшись вдвое, протиснулся монах в коричневом балахоне и огромных сандалиях на босу ногу. В руках детина держал внушительный пластиковый мешок. Фарфоровое лицо Изольды излучало отчаянную решимость:
       - Вопросы не задавать. Мы все - покойники: вы - по концам креста, а я - посередине. Хотите жить - молчите. Старик совсем слетел с катушек и полетел в аэропорт убивать Решиньо. Лучшего ложного следа я придумать не смогла, - Решиньо в аэропорту не будет. Он вообще исчез. Чтобы вас спасти, я купила билет до Нью-Йорка на его имя и показала старику квитанцию об оплате. Но старик скоро обман обнаружит, вернется и всех нас прикончит. Переживем ночь, а завтра я отвезу вас в город. Единственное место, где вы будете в безопасности - это сама Церковь Гроба Господня. Сегодня ночной литургии не будет, и храм на ночь закроют - там и спрячетесь, где вам покажет Иероним.
       Изольда дернула за рукав балахона спящего стоя, пришедшего с ней монаха. Тот вздрогнул и, спросонья, ответил ей на чудовищной смеси венгерского с пигмейским.
       “Надо было сразу придать Торе статус оперы, тогда бы все ее читали на языке оригинала и научились петь бы в общем хоре”, - бубнил про себя Джимми, пытаясь найти ключ к всеобщему единению.
       - В Храме сидеть тихо, но не спать и не гулять. На Голгофу не подниматься, в Кувуклию не заглядывать. Федор Александрович, а вы последите за Иоанном, как бы с Христом они снова чего-нибудь не натворили. А сейчас переодевайтесь. Нет, не здесь. Поднимемся.
       - Кому церковь не мать, тому Бог - не Отец, - спокойно выслушал Изольду Достоевский.
       - Давай сбежим..., - открыл было рот Джимми, но Чаушеску превратился в любовный столп и окаменел желаньем.
       - Слушайте и разумейте: ворота его не будут закрываться днем, а ночи там не будет, - Иоанн радостно семенил себя знамением.
       Поднялись по узкой каменной лестнице в довольно светлый зал, устланный пальмовыми ветвями, с огромным столом посередине, сбитым из допотопных досок, с приставными лавками и распятием на стене. И если бы не сиротливая подставка с опрокинутой бутылью минеральной воды, можно было бы принять это место за штаб инквизиции или место Тайной Вечери. Монах вытряхнул из мешка одежду, и Изольда с ефрейторской интонацией велела, не мешкая, переодеваться. На столе лежали четыре, ржавого цвета, накидки с витыми шнурами подвязок, и чуть в стороне Иероним положил массивные кресты на увесистых цепях. И еще рядом поставил картонные коробки с соком, хлеб и завернутые в бумагу большие ломти мяса и сыра.
       - Это можно надеть поверх нашей одежды? - тщетно пытаясь в накидке найти рукава, робко поинтересовался Джимми.
       - Хотите себя обнаружить? Лучше наличие тела, чем отсутствие подрясника. Вы еще кипы наденьте!
       Изольда выглядела непреклонной. Чаушеску был готов выполнить любой приказ любимой и, не раздумывая, бросился переодеваться. Стаскивая рубашку, он вскрикнул от боли. В Изольде проснулась мать, и она кинулась утешить свое дитя и увидела у Лени следы запекшейся крови на голове и воротнике рубашки:
       - Что с тобой, милый? Эти гады так тебя ударили? - Изольда обняла его за плечи и подула ему на рану.
       По тому, как Чаушеску посмотрел на свою возлюбленную, было ясно - он готов был за ее дыхание ходить с проломленной головой и даже без нее.
       “Мама донна, он сейчас ей споет “Голубой вагон”, - любимую песню обрусевших еврейских бардов”.
       - Его, между прочим, били при тебе, - Джимми укоризненно посмотрел на Изольду.
       - Откуда вы, глупые, свалились? Если бы я вела себя по-другому - вас бы точно убили.
       Изольда взяла со стола большой крест, и чтобы не поранить Чаушеску, стала сама осторожно прилаживать его на шею, но зацепилась им за Маген Давид.
       - Сними свой талисман, - она стала распутывать вековую несовместимость, но запутала ее еще больше и в старании своем коснулась губами его щеки.
       - Я тебе его поверну назад, - Изольда медленно заглатывала кролика - Чаушеску.
       Иоанн пристал к Иерониму, чтобы тот объяснил ему, какой церкви принадлежат накидки, и почему он принес кресты, а не распятия.
       - Палий, палий, - мычал в ответ Иероним.
       - Я должен носить белые одежды, чтобы не видна была срамота души моей, - не унимался Иоанн.
       - Анна Григорьевна мне мигом бы укоротила и перекрасила.
       Достоевский никак не хотел расставаться со своей кепкой и впутывал в запутанное переодевание свою жену. Наконец все переоделись и сели есть. Так получилось, что Чаушеску с Изольдой расположились на противоположном от всех краю стола (и все понимающе молчали), так что слова их разговора, хоть и не все, с трудом можно было разобрать. Чаушеску только слушал, а говорила Изольда:
       - Бухнулась я в ноги Богородице Пречистой Деве Марии и вот дочь сына своего мне говорит: “Отправляйся на Святую землю мать спасать”, - а игуменья стала меня отговаривать: “Там такое солнце, что от яркого света падаешь в обморок, а встаешь уже с плодом”, - но я-то смотрю на евреек: - они чем больше верят, - тем больше рожают, а мне и солнце не помогает. Кто с этой аскезой на мою могилку ходить будет? Решиньо, конечно, меня любит, но отцом он никогда не станет, а мне бы мать из борделя вытащить и ребеночка ей сделать - пусть растит - ей и сорока еще нет, а ты кушай, кушай, а то полюбишь меня, а сил и не будет; а мне всё евреи попадаются, только в России что-то с вами сделали, словно вы кровью чужой заразились: один отмоется, другой с двоеверием живет, а кто навек переродился.
       Осторожно, по одному вышли на божий свет. Минут через десять достигли подножия Голгофы и остановились на Первой станции Виа Долороза на площади перед Преторией.
       - Подождите меня здесь, - велела Изольда и исчезла за воротами монастыря Сестер Сиона.
       На площади собирались группы туристов со всего света. Джимми обрадовался, когда увидел своих - из России. Верховодил гид с нечесаной бородой и блуждающим взором, утомленный ежедневной работой на Крестном Пути:
       - Традиция самого маршрута Скорбного Пути имеет свою длинную и запутанную историю, - хрипел спившийся на подмостках мегафон.
       Пятеро монахов кружили по площади и ждали возвращения Изольды. Джимми подошел поближе к русским и стал выглядывать подходящего, через кого он бы мог передать послание на волю. Выделялся из всех ртутообразный въедливый:
       - А почему мы должны идти на могилу Иисуса, ведь можно и к Стене плача пойти?
       - Кто хочет сейчас идти к Стене плача? - ругнулся бородатый на Въедливого.
       - К Иисусу, к Иисусу! - осуждающе зашипела группа.
       - Вот видишь - я умываю руки - довольный гид вновь присосался к мегафону.
       - Здесь Пилат должен был выбрать между Вараввой и Иисусом….
       - Чего выбирать? Разбойник он, - взвился Иоанн.
       Народ шарахнулся от вопящего монаха.
       - Не разбойником он был, а мятежником. А, правда, что Варавву тоже звали Иисусом? Вот Пилат и запутался.
       Въедливый держал в руках потрепанный журнал “Знание-Сила” и не вынимал из него носа:
       - Ошибка вышла, вот о чем молчит наука - хотели кока, а съели Кука.
       - Товарищи, о какой исторической правде вы печетесь?
       Бородатый заправила столько прочитал книг о Христе, что разучился отличать любые взаимоисключающие версии, - главное, что Христос сумел пронести свой крест по этому пути.
       - А он совсем не крест нес, а только перекладину.
       Въедливый мстил за поражение в выборе маршрута.
       - Сейчас мы отправимся по стопам Спасителя и каждый из вас сможет заново пережить свою жизнь и раскаяться, - гид перешел к слезливой части экскурсии.
       Возвратилась Изольда и знаком велела следовать за ней. Тронулись в путь по Виа Долороза вместе с пестрой толпой своих. Въедливый все наступал Джимми на подол и с подозрением заглядывал в глаза “монаха” с простым еврейским носом. Его отвлекла поджарая брюнетка с сиротливым лицом:
       - Я весной была в Риме. Вот это собор там Христу возвели! Почему первым его ученикам такое, а Учителю - могилку неухоженную, а нам обещали показать главную святыню?
       - Они сердятся, что Христос так и не стал евреем, - откликнулась женщина без возраста в нейлоновой тельняшке.
       - Павел мой ремонт в храме делал, так я говорю ему: “Ты бы лепной потолок с работы приволок к нам в спальню”.
       - Ты когда у Сухаревской была? Зачем жить дальше, если у тебя такого ремонта не будет никогда? - при этих словах полоски на ее тельняшке вздулись, как от порыва морского ветра и Джимми инстинктивно приготовился поймать колобки грудей, если они сбегут от хозяйки.
       Виа Долороза от Третьей станции круто свернула влево, а Изольда пошла прямо - она не хотела оступиться там, где Христос упал первый раз. Вскоре подошли к эфиопской церкви и вошли в Храм Гроба Господня. Изольда и Иероним тут же исчезли, взяв слово: - никому с места не сходить. Четверо беглецов прижались друг к другу у стены позади камня Помазания. В Церкви стояла торжественная суета сует. Люди занимали очередь на Голгофу и тут же бежали и занимали еще одну - в Кувуклию. Но самое невообразимое творилось у камня Помазания. Паломницы на корточках и коленях, сгорбившись и распластавшись ниц, лили на продолговатую живоносную плиту, облицованную мрамором, воду из всевозможных бутылочек, и следом - кусочками марли, платочками, ватками собирали воду обратно в бутылочки, но непослушная вода растекалась и смешивалась с чужой водой и уже было нельзя разделить ее, собрать обратно только свою, припасенную из святых источников, наплаканную чудотворными иконами. Со всего мира они сумели дотащить до этого камня, как на плаху, преступные обещания жизни и здесь хотели их заслуженно казнить. Они прикасались к еще теплому телу, снятому с креста, и вымаливали Его согласия взвалить на себя их страдания. “Но как Ему, - растерянно смотрел на женщин Джимми, - отделить одну жизнь от другой, как эту воду, и хоть у каждой - своя ненужность, но есть одно на всех - предательство Любви? ”
       - Прав был Учитель, когда объявил себя Любовью.
       Иоанн стоял бледный и, нараспев, говорил сам с собой.
       Однажды Джимми слышал сам, как Всевышний кому-то жаловался на невыносимых людей: - “Замучили они всех и мне покоя не дают! - роптал Он”. Вот и сейчас рядом с Джимми нашлась одна такая никакая: “Хватит! - билась она головой о камень. - Твой сын в каждый миг страдает за нас, так откуда же у меня столько времени на мои несчастья? Так сделай что-нибудь! Пусть видят все, что Ты Его на крест послал не зря!”
       “А что, если их рай не берет, так всех раздеть и голыми в бассейн для пополнения смысла жизни?” – Заполнял кощунством паузу ожидания Джимми.
       За лестницей, ведущей на Голгофу, над толпой показалась голова Иеронима и поплыла к ожидавшим его узникам Сиона. Они вместе прошли через несколько притворов, спустились по лестнице вниз, обогнули колонны мрачного зала, на минуту остановились в небольшой часовне, освещенной четырьмя лампадами, где Иероним, припав на колено, пообщался с едва различимым ликом на стене, и, словно альпинисты в связке, продолжили схождение с Голгофы и долго в полутьме брели по лестницам и залам, пока не подошли к неприметной деревянной двери с большими кольцами ручек.

Примечания _________________________________________________________
* ...велел могильщикам Трояна - Святой Иоанн Богослов скончался естественной смертью (единственный из Апостолов), будучи около 105-ти лет, в царствование императора Траяна. Обстоятельства смерти апостола Иоанна оказались необычными и даже загадочными. По настоянию апостола Иоанна его закопали живым. На следующий день, когда раскопали могилу апостола, она оказалась пустой.
** ...еврей, по фамилии Цыпкин – Леонид Цыпкин (1926-1982), москвич, врач, литератор. Написал роман о Достоевском “Лето в Бадене”. В Росси роман “Лето в Бадене” издан лишь в 2003 году и поклонниками творчества Л. Цыпкина считается “Затерянным шедевром”.
*** ...главу о евреях - “Еврейский вопрос”, статья Достоевского. “Дневник писателя”, том 25. Изд. Наука, 1984г.
**** ...юмор-гуммор и есть вода-водка горькая - гуммор - влага. Макс Фасмер, “Этимологический словарь русского языка”.
***** Сплошной Лелюш - Фильм Клода Лелюша “Случаи и совпадения”.
****** “Тот, кто милосерден к жестоким, в конце концов, станет жестоким к милосердным” - Талмуд, трактат “Мидраш, Раба Кохелес”, Перек зайн.
******* Пора с косяков мезузы - Мезуза (ивр. ;;;;;;) — священный пергаменный свиток, где, согласно законам, вручную написаны два определённых отрывка из Торы, состоящие из 15 стихов и 713 букв. Манускрипт сворачивается и помещается в специальный футляр, в котором затем прикрепляется к дверному косяку жилого помещения еврейского дома. _______________________________________________
 

       7
       
       - Бодрствуйте, бодрствуйте, - расталкивал всех Иоанн, - ибо вы не знаете часа, в который приходит Господь ваш.
       Достоевский в темноте откинул щеколду и, от неожиданности, она стукнула Джимми по сердцу, и оно вздрогнуло и вновь засаднило тоской и страхом. Достоевский стал протискиваться к двери, но Чаушеску на него прикрикнул:
       - Изольда не велела нам гулять по храму!
       - Глупый еврей, со своими каменными “НЕ!”. Кто знает - возможно эта ночь для нас пребудет вершиной жизни и оправдает не прощенные грехи, - Достоевский решительно открыл дверь.
       - А я думал, что мы стали друзьями… - Джимми решил поддержать друга.
       - Когда заводишь новых друзей - приобретаешь новых врагов…
       - А я иду с ним, ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет, а я иду к свету, - Иоанн присоединился к расколу.
       - А я остаюсь, - голос Чаушеску звучал глухо, но решительно.
       - За ними же надо присмотреть - твоя зазноба так просила.
       - Нет, я остаюсь здесь - в Старом городе. Возможно и Изольда будет рядом.
       - Ты что из себя Козлевича строишь? Тебе для счастья нужен шланг к ее сердцу? Завтра, нет, лучше в воскресенье, я тебя доктору Фрейду покажу.
       - Он больше по субботам не принимает?
       - Еврей в субботу думает о вечном.
       - Кто еврей?
       - Наш кровный Зигмунд Фрейд.
       - Еврейство выпало ему случайно, как кирпич с неба свалился.
       Дотоле неуверенно звучавший голос Чаушеску вдруг ощерился ( так пробуждаются собаки и вулканы), как будто в горле у него образовался свищ на паровозной тяге:
       - Нас с тобой, как и Фрейда, в евреи слепой случай записал. Меня и тебя хоть и мама с папой делали, а сделали такими судороги перемен. Вот мы приехали сюда и получили три подарка: Тору, Эрец-Исраэль и грядущий мир.* Тору отобрали ортодоксы, землю поделили подрядчики, и где мне взять детей для грядущего мира? Вот Фрейд совершил сексуальную революцию, а я ее проспал. У меня было две жены, но не было ни секса, ни любви. Я испытал любовь всего однажды: любовь отвратительную, тяжкую, бессмысленную, но лишь она одна осталась от моей прошлой жизни. А, может, прав Достоевский - и эта ночь станет лучшей в нашей жизни? Пойдем за ними, ведь правильную дорогу знают только Бог и сумасшедшие.
       Иоанн и Достоевский сидели на лестнице, ведущей на Голгофу. Они не удивились появлению своих сокамерников, скорее, огорчились. Чаушеску поднялся на одну ступеньку, чтобы сесть рядом с Достоевским, но поймал его презрительный взгляд и, не задерживаясь, повел Джимми ко второй лестнице, что была справа. Беспокойней всех вел себя Иоанн. Он выгибал шею, его высокий лоб покрылся складками душевных мучений, он вставал и вновь садился, уже на другую ступеньку. Но все его не устраивало - Кувуклию он из-за колонн ротонды видел плохо и на каждой ступеньке звучал его растерянный голос:
       - Я не вижу Гроба! Что я буду делать, когда Он встанет?
       От его криков под сводами купола взметнулись испуганные птицы, забили крыльями, и разбуженный воздух сердито разнес эхо по всему храму. Иоанн, переступив Достоевского, стал спускаться с лестницы:
       - Я пойду к Пресвятой Богородице на “Место оплакивания”.
       - Пойдем и мы, - Джимми решительно встал, - там внизу есть придел “Три Марии”, - там и подождем.
       - Чего подождем? - Леня с опаской посмотрел на приятеля.
       - Явления Христа народу.
       Последним, крадучись, спустился Достоевский. Птицы угомонились, и теперь только дыхание друг друга мешало слышать тишину, но и она успокоилась, и вечность вернулась в Храм.
       Джимми забил озноб и он никак не мог свое смятение успокоить беспомощными мыслями: “Если мистики не врут, а физики еще не знают, то существует не только энергия заблуждений, но и энергия веры. Это ее скопилось сейчас вокруг Кувуклии столько, что еще одна зажженная свеча - и произойдет взрыв, и все, что жило веками только в воспаленных глазах молящихся, материализуется, и во всех концах земли заплачут статуи Мадонны и чудотворные иконы”. Джимми всегда боялся этого состояния: - нет, не озноба хладеющего тела, когда кровь прекращает свой животворящий бег, а предчувствия неодолимого, непостижимого. “Если вера устраняет страх смерти, страх неизвестности - так почему мне страшно? Сколько могут врать бесхребетные поводыри о свободе воли? О каком выборе они стенают, когда тебя уже затащили на плаху? Плюнуть в морды своим палачам и умереть достойно? Выбрать жизнь после смерти? ” Джимми не знал, да и не искал ответов на уколы вопросов своей, напившейся энергии Кувуклии, совести. Единственное, что он предчувствовал - так это то, что сейчас с ним что-то произойдет и вынудит его жить другой, неведомой пока для него жизнью.
       Джимми первым заметил, как розовый мрамор часовни над Гробом стал разогреваться и желтеть, как будто это была не каменная неухоженная гробница, закованная в строительные леса, а гигантский лазер. Пунктиры летящих капель света многократно отражались от стен и вот уже в права вступил ослепительный белый свет. Теперь не только пораженный Джимми, но и все зачарованно и с трепетом смотрели на происходящее. Достоевский, с заплаканным лицом, обнял Иоанна:
       - Когда-то я был на спиритском сеансе и скрыл мои впечатления, ибо раньше с искренним убеждением отрицал спиритизм, точно также, как Менделеев. А теперь и я вижу плоды жажды веры. Спасибо тебе и таким, как ты. Если Елена даже ошиблась с местом распятия Христа, то теперь он Сам нашими молитвами и бдениями здесь поселился жить, и, чтобы мы не забывали, - каждый год сюда сходит божественный огонь и зажигает наши сердца.
       - И свет во тьме светит, и тьма не объяла его.
       Иоанн рвался в Кувуклию, но Достоевский его удерживал.
       Чаушеску мял в руках пачку сигарет и Джимми видел, как из-под его посиневших пальцев сыпалась истертая в пыль табачная труха. Под давлением света ослепленный мрамор окончательно истончился и стал прозрачным. Свет закружился вихрем вокруг большой каменной вазы позади часовни, в притворе греческой церкви, которую все считают “Центром земли” в святом Иерусалиме и взмыл столпом, и вырвался наружу к небу через окно в куполе. Наконец, в доселе мертвой тишине, раздался звон колоколов. От звона меди на гробовом камне встрепенулся Ангел и молвил, да так, как будто каждому сказал он в уши:
       - Ищите живых среди мертвых.
       Достоевский вздрогнул, глаза его закатились: он уже слышал эти слова, вернее читал их на единственном листочке рукописи или дневника, который ему достался в наследство от его прадеда. Он редко заглядывал в этот листочек - читать и разбираться было тяжело. Иногда слова ему казались бессмысленным бредом Раскольникова, а назавтра они его манили туда, где жили совсем другие люди, где не прошли еще века Авраама и стад его, где Учитель еще не вознесся и говорил с ними. Единственные слова, которые он точно помнил всегда, были написанные накосо, в самом углу листочка: “Но тут уж начинается новая история - история постепенного перерождения его”.** И каждый раз, читая их, он мучился и не знал: просить ли Аню звать священника, чтобы исповедоваться и причаститься. Иногда он был уверен, что слова эти написал он сам и про себя. Один раз его уже охватывало это чувство, когда он ждал казни на Семеновском плацу. Он и тогда терял сознание - терял его и сейчас. Он обернулся к Иоанну и попросил его:
       - Почитай мне свое Евангелие.
       Иоанн обрадованно обнял Достоевского, стал гладить его по голове и нараспев читать:
       - Истинно говорю тебе: когда ты был молод, то перепоясывался сам и ходил, куда хотел; а теперь другой перепояшет тебя и поведет, куда не хочешь.
       Неожиданно Иоанн сильно оттолкнул Достоевского. Он увидел, как каменное ложе в Гробнице дрогнуло и сдвинулось, и пришедший из Рима Апостол Петр склонился над ним. Плита вдруг отвалилась от стены, зависла под напором света и, ослепляя Петра, вознеслась под купол. Теперь из Гроба Христова лился удивительный мягкий свет, и Петр открыл глаза и тут же узнал Его и услышал: “Иди за Мною”.
       Иоанн понял, что Учитель зовет не его и заволновался страшно:
       - Я ученик, которого любил Иисус, и я должен возлежать с ним рядом.
       - Сколько раз я хотел собрать детей твоих, Иерусалим, и вы не захотели, - голос из Гроба звучал слабо, но твердо.
       - Мы здесь, Равви, - откликнулись со всего света апостолы.
       - Все здесь?
       - Один Иуда потерялся, - почему-то виновато стал оправдываться Фома.
       - Надо искать его - негоже еврею пропадать в Египте.
       - Но он же предаст тебя?
       - Сначала надо спасти, а потом судить. Иоанн, найди и приведи сюда Иуду.
       - Меня искать не надо. Я здесь. Изольда спрятала меня в пещере “Обретения Креста” еще с утра. Она не велела мне выходить, но я услышал, как Фома назвал меня Иудой, - вышел из глубины Храма к свету высокий, спортивного вида мужчина, лет тридцати.
       - Как звать тебя, Иуда?
       - Лео Решиньо из Кариньяна.
       - Где это - в Галилее?
       - Во Франции, мой Господин, - Лео встал боком, скрывая лицо свое в тени так что, в глаза ему было невозможно заглянуть.
       - Ибо всякий делающий злое ненавидит свет и не идет к свету, - Иоанн
ревниво осматривал пришельца.
       - Ты пришел оправдаться? - голос из Гроба звучал сурово.
       - Иуда тоже хочет правды.
       - У тебя что, - два имени?
       - Нет, я только Лео из Кариньяна.
       - Нио, Лео. Вашими именами, да кликать кошек.
       - Так назвал меня мой отец - закоренелый француз. Он всю жизнь растил виноград, а по воскресеньям пил из него вино, мусолил комиксы и ржал над “Забавным евангелием ” Лео Таксиля. Он так начитался евангельских забав, что решил съездить в Иерусалим и воочию увидеть все то, что про Тебя писали. Не знаю, как насчет свежих откровений, но жену - еврейку Ципору, он из Иерусалима привез. Так что, когда я родился, с выбором имени у почитателя Таксиля проблем не было.
       - Выходит, что отец твой был антихрист? - раздался осуждающий ропот среди Апостолов.
       Моя мать очень тосковала по дому, молилась и читала ночами святые книги. Однажды, накануне Судного дня, ей явился Ангел и спросил ее, зачем она покинула Иерусалим? Бедная мама запуталась в оправданиях. Тогда Ангел рассердился, кому-то позвонил в будущее и пригрозил расплатой: “Твой сын погрязнет в пороках и станет угрозой свету. Он предаст и раскается, но его слезы будут вызывать лишь отвращение. Если хочешь его спасти - знай: он должен похоронен быть в Иерусалиме”.
       Мать спрятала меня в корзине с виноградом и, вместо базара в Реймсе, я очутился в Иерусалиме. Рос я у бездетной эфиопки, которая уверяла в синагоге, что в своей Африке она была царицей главного племени евреев. Все шло хорошо, пока ей из Эфиопии не привезли черный кусок дерева, от которого она забеременела и родила сына. С тех пор наглый белый еврейчик стал всем мешать, и эфиопка тайно написала в Кариньян, чтобы мать меня забрала, и та, опомнившись в изгнании, приехала на совершеннолетие и прямо от Стены плача, в кипе увезла меня с собой в Париж - город греха.
       Отец к тому времени совсем спился, и мать не выпускала меня ни на минуту из своих объятий. Скажи, еще не поздно нас с матерью простить за первородный грех?
       Свет от речей Лео сначала вздрагивал, потом почернел и устало ответил:
       - Кто не прелюбодействовал со своей матерью - киньте в него камень...
       Лео, обрадованный пониманием, продолжил:
       - Так я и жил, как нормальный шизофреник, пока отец не пропил виноградные деньги, но не все. На припрятанные матерью я получил образование и три года стажировался в Америке.
       Случайно попал на телевидение. Работал в развлекательной программе, девиз которой был: развлекая - отвлекать. Мне говорили: страна устала, люди много работают и боятся эту работу потерять. Твоя задача почище, чем у Церкви - спасать народ. И я, счастливый, спасал его, пока, неизвестно откуда, не пришли отвращение и ненависть, и я ушел в разоблачительную журналистику.
       Сначала внедрился к “Зеленым”, потом к антиглобалистам. Мне нравились эти молодые экстремисты, ненавидящие Америку, которые питались и моими репортажами. Нас проклинали не только вонючие политики, но и Церковь, и когда я получил предложение раскрыть тайну Схождения Благодатного Огня в Иерусалиме, где прошло мое детство - я почувствовал себя народным мстителем.
       По приезде в Иерусалим, я познакомился с Изольдой и все ей рассказал, но она сразу меня стала воспитывать (зачти ей, Боже!) Твоими словами: “Всякий, кто берется за меч, от меча и погибнет”. Но я был одержим, смеялся над пророчеством Ангела, и сам стал склонять Изольду своей любовью к новой, другой жизни в Нью-Йорке. Я мечтал открыть свою студию и рассказать миру правду. Работать на хозяина не имело дальше смысла: чем больше я становился знаменитым, тем больше росли мои долги, а мне нужны были деньги.
       Лео сделал два порывистых шага вперед. Теперь он не таил в тени свои глаза, а, напротив, хотел, чтобы их видели и доверяли им.
       - Все началось, когда я возвратился из Боснии и Ларри Кинг взял у меня интервью. Я гордился, что в моем репортаже не было ни одного слова лжи; и уже на следующий день мне предложили работать в CNN. Но только три года спустя я понял, что не врать - еще не означает - говорить правду. Неожиданно я узнал, что добытую с кровью правду хорошо оплатили заказчики. Не хочу описывать все эти кровожадные истории с убиенными младенцами, только я стал задавать себе вопрос: если ложь стоит денег, то, сколько стоит правда?
       И я вновь стал искать несуществующую правду, которая бы потрясла основы лжи. Злополучное “Схождение” идеально подходило. Никто не знает и сегодня, что правда, и что ложь в Твоем существовании. Скажи, Ты есть, иль только Свет и Слово лежат в Твоем Гробу? Тысяча лет неоспоримых доказательств только запутали всех. И как было не включиться в эту пляску разоблачений? Договор подписывали мучительно долго - они хотели бесспорных доказательств, а я - миллион. Причем триста тысяч - авансом. С помощью Изольды, под видом монаха, мне удалось поселиться в храме и прожить здесь два года. Однажды ночью в мою келью постучали и дверь рывком открылась. Единственная лампада, которая освещала тайную схему Кувуклии, погасла и кто-то стал меня душить. Я дергался, будто припадочный, сипел и задыхался, а он сдавил мне голову и опалил исчадьем уши: “Теперь ты это сделаешь!”.
       - Это сатана в него вошел, - стал вопить Иоанн, - Какие нужны еще доказательства? Я, я был свидетелем Преображения. Я сам, сам видел Учителя! Ты же - тупой, слепой объектив! Ты меня спроси, меня сними! - бросился на Лео Иоанн.
       - И я это сделал!
       Решиньо слегка ударил Иоанна и тот на время присмирел. - Только правды не прибавилось и лжи не убавилось. Изольда мне твердит: если я отдам кассету этим ученым-разоблачителям - это будет предательством. Но те, с кем я работал: моя бригада, мои друзья - давно ждут денег и не продать кассету - значит предать их.
       Свет над Гробом заволновался и голос оттуда обратился к апостолу Петру:
       - Ты помнишь, как спросил Меня: “Вот, мы оставили все, что нам за это будет?” Чем он хуже?
       Тут не выдержал Достоевский и понес достоевщину:
       - Почему Ты простил предательство Петра и не даешь простить Иуду?
       - А ты молчи, - накинулся на Достоевского Петр, - ты предложил страдания наши мерить слезами ребенка, а их сегодня измеряют килограммами тротила. Теперь глаза не плачут - их сжигают.
       - Успокойся, Симон! Смерть из-за меня они приняли разную. Не только Иуда, но и они все торговались со Мной, отрекались, предавали, но шли за мной и умерли в мучениях, как Я. Кто сегодня готов повторить их путь?
       Чаушеску импульсивно сделал шаг вперед, но раздраженный Лео его остановил. Он боялся, что смятение его утонет в базарном гаме и решительно двинулся к Гробу:
       - И я решил: если есть правда, значит, есть и Ты. Свидетели откровений Твоей жизни все противоречат друг другу. Вот они окружили Тебя и все хотят быть ближе к Тебе. Когда я стал свидетелем Схождения Благодатного Огня, то терзания мои умножились, и я пришел на суд к себе в полной растерянности. Изольда мне зудела писанием: “Суд же состоит в том, что свет пришел в мир; но люди более возлюбили тьму, нежели свет, потому что дела их были злы”. Каждый мой сон, каждый кошмар в моей голове начинался с заседания суда. Я сам стал и судьей, и обвинителем, и защитой, и обвиняемым. Обвинение требовало тьму считать светом и непокорных этой правде судить. Защита, напротив, утверждала, что Зло можно разоблачить только на свету, который вынужден быть тьмою. Судья искал компромисса, но двенадцать присяжных Апостолов решительно стояли на своем: день Схождения Благодатного Огня считать “Днем Света” и только один Иуда заставлял меня поступить иначе.
       - Сколько у этого полукровки хитрости, чтобы нас так запутать, - зароптали Апостолы.
       - Ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идет к свету, - вторил им Иоанн.
       - Жидовский недоносок! - Джимми и Чаушеску посмотрели друг на друга для выяснения того, кто из них это крикнул.
       Тут уж не выдержал Павел-еврей и подскочил к ним, и давай их упрекать:
       - Вы называетесь иудеями, но вы эллины, язычники по крови, - апостол был в гневе.
       - Успокойся, Шауль! Не ты ли отвращал евреев от Закона?
       - Я не отвращал - я обращал евреев к новой крови!
       - Ты ж, ослепленный, больше всех кричал, что не Закон в чести, а Вера!
       И зароптали все апостолы:
       - Мы давно уже не спорим. Мы забыли тебя, Иерусалим.
       - К порядку! К порядку! Сейчас четвертая обвиняющая ипостась Лео огласит ложное заявление, - Джимми понял, наконец, что поймал ветер.
       - Блум не признавал*** себя виновным, - начал Лео в гипнотическом трансе.
       - А при чем здесь Блум?! - хором заорали все.
       - А при чем здесь евреи? - хором все же им и ответили.
       Видя, что от Лео опять отвлекают внимание, его ипостась, защищающая себя, пыталась всех перекричать:
       - В поисках правды мой подзащитный потерпел сокрушительное крушение в жизни, но, хоть и был он заклеймен, как гой-изгой паршивый, он желает забыться в винограднике отца с Изольдою в руках и начать жизнь с трех чистых деток. Родившись необрезанным, он вскормлен был бездетной эфиопкой и вышколен в постели матери. Все открытия жизни стали для него промахами блудного журналиста и теперь он стоит на краю своей могилы и с недоумением вглядывается в ее пасть. Еврей, который так и не стал французом, и француз, которого даже болонки в Булонском лесу облаивали, как еврея, пробрался со своей камерой в душу событий, но так и не распознал, кому должны были принадлежать его жизнь и честь. И вот в тот уже почти летний день, он стоит на крыше Храма Гроба Господня и прячет переносную антенну за вечной стариной
и видит, как чиновники со всего света приехали отовариться Святым огнем. И
надо было только нажать на кнопку...
       - И как ты поступил? - Свет из Гроба от напряжения стал нестерпимо ослепительным.
       - А как бы Ты хотел? Прометея - похитителя света у богов, из меня явно не получалось. Только ложь делает человека счастливым, так зачем отнимать у людей то, без чего их жизнь стала бы неполноценной? Если правда и предательство идут рука об руку - как поступить? Даже славы Иуды я не заслужил. Швырнуть тридцать сребреников в святилище, а потом идти и повеситься? Но на аванс я успел купить Изольде квартиру, пусть не большую, но на Восьмой авеню, напротив Центрального парка.
       До того молчавший, Джимми Захарий вышел на свет и стал разоблачителя успокаивать:
       - Да ты не волнуйся, Лео. Мы и без этих денег тебе место на
“Поле Крови”**** отвоюем. Мы теперь здесь с Леней надолго застряли: за могилкой твоей следить, за Изольдой присматривать.
       
Примечания _________________________________________________

*Тору, Эрец-Исраэль и грядущий мир – Мишна, Трактат Санхедрин, 10.1.
** Но тут уж начинается новая история - история постепенного перерождения его – Ф. Достоевский, “Преступление и наказание”.
***Блум не признавал – Кого имел в виду Лео – трудно сказать? Весьма распространенное имя. Возможно, Блума – героя романа Джойса “Улисс”. Но причем здесь Блум?
***место на “Поле Крови” - Христианская традиция отождествляет эту область с "Полем горшечников", или "Полем Крови". (Матф. 27:3-10). Правда, некоторые утверждают, что эту землю купил сам Иуда после предательства (Деяния 1:18-19). Использование южной части долины Енном, как земли для похорон иностранцев, упоминается уже мучеником Антонием, посетившим Иерусалим около 560 года. В 1143 область передана ордену иоаннитов под кладбище. Большую часть этих пещер впоследствии населяли монахи. Предав Иисуса Христа за 30 сребреников, Иуда раскаялся и бросил эти несчастные монеты назад первосвященникам и старейшинам иудейским. А те на деньги иудины купили для погребения бездомных землю у горшечника. По этому поводу евангелист Матвей пишет: “Тогда сбылось реченное через пророка Иеремию, который говорит: ”И взяли тридцать сребреников, цену Оцененного, Которого оценили сыны Израиля, и дали за землю горшечника, как сказал мне Господь” (27:9-10). Но пророк Иеремия никогда ничего подобного не говорил и не говорит. Подобную мысль высказывал только пророк Захария (11:12-13), которого, кстати, Матвей цитирует с обычными для всех авторов новозаветных книг искажениями.
______________________________________________________





       8

       Ежевечернее расставание со Стеной Плача Солнце не любило. Казалось, давно можно было бы к нему и привыкнуть, но каждый новый день (а у этого поперечного народа он почему-то начинается вечером), Солнце отходит ко сну, уступая первой звезде ответственность за наши судьбы и оставляет без присмотра горячие камни Стены. Эти камни - давно живые: вместе с нами они страдают от зноя, мокнут под дождем, мерзнут под холодным небом. Вместе со своим народом камни радуются и плачут, и в дни веселья, и в дни трепета.
       В минуты расставанья сердца камней начинают учащенно биться, и кровь бросается в их изможденные просьбами лица, и тогда они покрываются золотыми оттенками заходящего за горизонт Солнца.
       Особенно Солнце любило одного старика, который не пропускал ни одной вечерней молитвы у Стены Плача. И если старик все же не появлялся из-за гонений или очередной войны, то Солнце не хотело помнить эти пропащие для себя дни: - ведь старик давно со Стеной слился, а мудрецы толковали: быть может, он - один из камней, оставшихся от Храма. За кого просил старик в молитвах - Солнце не знало, только печалилось, что старик давно уже не молился ему и смирилось с этим - ведь оно для него теперь не бог, а его истинный Бог давным-давно поселился и живет за этой Стеной.
       Больше всего Солнцу тяжело в те минуты прощания, когда старик, чувствуя последние его прикосновения, всегда заводит одну и ту же скорбную песнь:

       Господи, кто будет жить в шатре Твоем,*
       Если мы все уйдем от Тебя?
       
       За этот плач Солнце прощало ему всё и даже то, как он уходил от Стены -всегда к нему спиной. А сегодня, провожая старика взглядом, Солнце вдруг увидело двух евреев, которые бодро шли мимо Стены. Солнце давно заметило, что до мезуз не обязательно дотрагиваться рукой - возможно и глазами. А до Стены достаточно дотронуться душой. Но эти двое шли, ее не замечая. И только когда они вышли за Мусорные ворота и повернули направо, к городу Давида, Солнце немного успокоилось и ушло из Иерусалима.
       На восьмой день своих приключений, под вечер, Леня Абрамсон и Джимми Захарий вышли за крепостную стену Верхнего города и пошли вдоль нее по дороге к Сионским воротам. Перед спуском в долину Енном** они решили отдохнуть и, чертыхаясь на наглые автобусы, увозящие последних туристов к столам обильного ужина, друзья нашли укромное местечко под минаретом у гробницы Давида. Тут-то Солнце и напомнило о себе: на синем небе появились два облака и последние лучи пронзили их багровыми стрелами, и раненные, они стали метаться над градом Давида, пока не спустились по долине Кидрона к Львиным воротам.
       И, прежде чем покинуть долину мертвых, Джимми увидел, как одно из них встрепенулось над перекрестьем мира, где пересеклись дороги от Гефсимании по Крестному пути и до Голгофы, и вечная дорога к Храму царя Соломона. И обе дороги эти стали Скорбным путем изгнания и распятия, и всяк, идущий по ним, поднимается каждый к своему, но единому Богу. И повернулось облако, и оделось багряницей, и стало исчезать, но прежде сквозь него зазывно открылись Джимми два глаза из предзакатного неба и начали его манить к новой, другой,
еще неведомой (но он-то уже знал) - пропащей жизни.
       На миг ему показалось, что в исчезающем облаке он увидел лицо своего брата Стивена. Брат не поехал с ним в Израиль, а он не остался с ним в России. Стивен был полной его противоположностью: выглядел, думал и смеялся не как он - Джимми. На уговоры Джимми уехать всем вместе, Стивен сказал ему, что не предаст свое прошлое.
       У брата было хобби: он был страстным коллекционером... чувств. Стивен собирал все, что относилось к глубоким и искренним чувствам. Разглядывая очередную картину или цитируя безвестных и признанных, он все твердил, хватаясь за сердце: “Подделка! Фальшь!” И очень редко он вскрикивал, как от внезапной боли и стонал: “Вот оно - подлинное чувство!” А когда через минуту Стивен успокаивался, то заходился необыкновенным смехом. Если его в то время не видеть, а только слышать - смех казался нарочитым и даже вульгарным. Но те, кому посчастливилось видеть смех Стивена, были уверены, что он пришелец из другого мира.
       И вот все чаще Джимми стал ловить себя на мысли, что он неосознанно брату подражает манерой говорить, желанием смеяться от светлых чувств.
       За последние несколько дней, покинув пристанище Изольды, пленники новой жизни о многом успели поговорить, и нужными словами сейчас были лишь те, которые каждый из них говорил сам себе. Со стороны Стены плача долетела молитва и Джимми, который за эти дни не раз искал внутри себя зацепки, чтоб вернуться к прошлой жизни, стал прислушиваться. И он услышал, как, улетая, два облака взмолились:

       Господи, кто будет жить в шатре Твоем,
       Если мы все уйдем от Тебя?

       - Время – жизнь!
       Джимми решительно встал, - до полуночи надо разыскать могилу Лео. Тебе же перед Изольдой ответ по швам держать. Они вернулись на дорогу, пересекли ее и по столбовой туристкой тропе спустились к церкви святого Петра. В это время служитель музея-церкви уже закрывал павильончик по продаже входных билетов. Пятьдесят шекелей быстро уладили возникшие противоречия. Служитель от денег повеселел и стал напутствовать искателей могил:
       - От нас по лестнице к бассейну Шилоах не пройдете - там забор поставили. В монастырь преподобного Онуфрия? Нет, не пустят и деньги не помогут... По склону спуститься можно, если есть фонарь… Да нет там никакой могилы Иуды. Вы знаете, что есть? Вам видней. Только ночь провести в долине смерти … - рисковые вы ребята, а в монастырь, я повторяю, вас не пустят! А лучше приходите утром.
       Сбоку служитель толкнул неприметную калитку и две странные фигуры стали спускаться по новехоньким ступенькам, пока не уткнулись в сувенирный магазин.
       - Ты уверен, что мы идем в церковь, а не в какой-то святость-шоп? - Чаушеску знал, что Джимми все здесь давно знает назубок, только никогда не говорил о своей необъяснимой тяге к этим местам.
       - Хочешь настоящей истории? - шел бы ты, Леня, в археологи. Это они млеют от косточки в черепке. Ты видел, как все убого у Стены Плача? Подлиннику оправа не нужна. Веришь в Бога - поверишь во что хочешь. А здесь - все новодел, декорации.
       Внизу они увидели на фоне фиолетового неба колонну с петухом. Спустились к памятнику. Вокруг колонны сидел бронзовый Петр у костра вместе со своими мучителями: римским воином, служанкой и решительной иудейкой.
       - Залезь-ка, Леня, на колонну - потрогай петуха: не резиновый ли он? - Джимми входил в истерический раж. - А то, когда старик давил резиновых петухов, ты все кричал: русские мы, русские!
       - Да ты же сам крестился и кричал впереди меня.
       – А, может, я действительно крещенный - не церковью, так русским языком.
       - Думаешь, я не знаю, что тебя здесь видели десятки раз? Все прошлое свое копаешь?
       Назревала драка.
       Джимми в качестве мирной инициативы привлек поэзию. Он обнял Петра и прямо в его бронзовые глаза запел:

       О галилеянин! К чужим кострам
       Кто в холоде ночи не приближался?
       Мы – плоть и кровь твоя, второй Адам!
       Кто в оный час с тобой не отрекался?

       Быстро темнело.
       - Куда луна пропала? - примирительно спросил Чаушеску, - мы скоро потеряем друг друга.
       - А ты знаешь, как называется фаза луны, когда ее нет? Новолуние? Вот и мы с тобой - новые и нас нет.
       От несчастного Петра они спустились еще на два десятка ступеней, и им открылась долина Еннома. Да не открылась вовсе, - все поглотила тьма. И только огни арабской деревни доказывали науке, что и в аду жизнь процветает. Неожиданно (казалось рядом) вспыхнули фары и они увидели внизу прилепившийся к склону монастырь преподобного Онуфрия. Какая-то машина подъехала к воротам, и кто-то стал кричать: “Майкл! Майкл!”
       - Нам пора, - Джимми решительно перелез через каменный барьер. Покорители бездны стали спускаться по изуродованному временем и проклятиями нагромождению камней, кустов и мертвого железа.
       Запахло гарью и падалью
       - Зря мы лаемся, - примирительно бубнил Чаушеску, цепляясь за кусты и рискуя провалиться в преисподнюю, - ведь мы уже в аду.
       - У меня трезвый подход к аду, - успокаивал себя Джимми, - смотри, не споткнись и не разбей поминальную молитву.
       Наконец они уткнулись в стены монастыря. Подошли к воротам. Еще теплая машина пахла бензином и усталостью.
       - Майкл! Майкл! - заорал Чаушеску.
       Клацнула створка окна, и из него вырвался свет от фонаря.
       - Кто такие? Уходите! Или я спущу собак.
       - Да мы не хотим попасть в монастырь, - налегал на свой английский Чаушеску, - у вас здесь вчера нашего товарища похоронили, а утром нам возвращаться на родину, - врал исступленно Чаушеску.
       “О какой родине он говорит, - гадал Джимми, если он утром упадет к ногам Изольды?”
       Фонарь погас и все смолкло. Прошло минут пять, а, может, - пятьдесят. В Аду часы не ходят. Ворота дрогнули, и свет ударил просителям в лицо, как на допросе. Единственно, кому сейчас было хорошо, так это - страху. Пауза накинула петли на шеи незваных гостей, пока Чаушеску не прохрипел:
       - Наш товарищ…рядом с Иудой… нам бы их могилы разыскать…помянуть несчастных.
       - Лео из Кариньяна был честным человеком..., - ослепленный Джимми бормотал по-русски.
       Наконец фонарь уткнулся в землю, друзья увидели высокого красавца, обросшего веселенькой рыжей бородой.
       “Из Штатов приперся”, - подумал Джимми.
       Гостям монах был совершенно не рад, но, желая освободиться от сумасшедших, поднял фонарь над головой и, подбирая подол рясы, двинулся в путь. Метров через пятьдесят все спустились под землю в сводчатый зал с глубокими нишами пещер.
       - Вот это и есть “Поле Крови”***. Где точно Иудина могила - никто не знает. Хотите - переночуйте здесь для сбора ощущений. Я в монастырь вас не пущу.
       - Майкл, а не хоронили ли здесь вчера кого-нибудь?
       Чаушеску старался тщательно подбирать английские слова, чтобы не напугать монаха.
       - Многих бездомных странников и самоубийц сюда привозят. Привезли одного и вчера. Зачем он вам?
       Друзья молчали.
       Недовольный фонарь снова взметнулся над головой, они вышли из пещеры и Майкл стал прокладывать путь по склону.
       - Еще футов тридцать поднимитесь, и будет ваша могила. А я пойду - меня ждет телевизор. Хоккей - он и в монастыре - хоккей!
       - Вот это история..., - Чаушеску очередной раз споткнулся и подавился мыслью.
       - Вся история - из Торы, - Джимми протянул руку другу.
       Свежевырытая земля на могиле Лео Решиньо пахла морскими ракушками и
мечтами о поисках правды. Чаушеску достал из пакета все, чем требовалось помянуть Лео на еще теплой его могилке: бутылку “Финской”, круг колбасы, хлеб и банку с соленьями. Неожиданно Джимми достал из внутреннего кармана плоскую бутылку коньяка.
       - Откуда она у тебя? - Чаушеску с удивлением уставился на Джима.
 - Ты помнишь, как мы бежали за Изольдой? Я хоть все побросал в магазине, а вот бутылочку-то припрятал.
       - И ты все дни ее таскал? Так не только Изольда своровала кость, но и ты туда же? А если бы и за нами увязались, как мы за ней?
       - Что за кость?
       - Искусственная кость для собаки. Изольда хотела, чтобы ее задержали и она бы смогла от нас отделаться.
       - Давай по первой, помянем Лео.
       - Давай прежде помянем Мотю Фризина…
       Круто выпили. Чаушеску блаженно затянулся дымом.
       - Вспомнил анекдот, который Мотя перед самым отъездом мне рассказал. Жил-был мальчик. В него вселился Ангел и стал он летать. Звали мальчика: Боб Бимон. И вот подрос мальчик и с Божьей помощью прыгнул в длину на 9 метров и дальше него уже никто не прыгнет. А лет, не знаю спустя сколько, в пионерском лагере “Союза писателей”, не помню точно - отличник или двоечник - Воробей прыгнул на 4 метра.
       - Воробей - это птичка? - подал голос Джимми.
       - Может и птичка… Сорока, воробей - какая разница? Не свинья же с голубым салом.
       - Тогда это не анекдот, а басня.
       - Пусть будет мальчик. Услышали про рекорд сороки…
       - Ты же сказал – воробья...
       - Услышали про рекорд Воробья по всему лагерю и в соседней деревне. И приехали к Воробью корреспонденты лагерной газеты. Один даже из Израиля.
В гостях был по обмену тусовок из газеты “Золотой пьедестал”. Он-то Воробья и спрашивает: Назовите, пожалуйста, навскидку, имена тех, кто интересен вам в мировом спорте?
       - Прежде всего - мой закадычный друг Ерофей. Он прыгнул на три с плюсом, но прыжок был таким волнительным, что заслужил поцелуй русской красавицы. И еще Прыгов, мой кореш. Он, правда, сразу на три метра прыгнуть не может, зато за три раза прыгает и на четыре. И еще мой друг - отважный Смелевин. Живет он в Параллельном мире. Мы с ним прыгаем по переписке. Он прыгает дальше всех, тренируется он в закрытой от глаз общественности пустоте, зато одухотворенно и на пять метров. Еще бы: его Демон с персиком носит.
       - А при чем здесь Боб Бимон? - устал Джим слушать. Давай, Леня, повторим.
       Выпили еще круче.
       - Давай позвоним Джулии. Про Мотю ей расскажем и сами совета спросим.
       К великому удивлению, Джулия словно ждала их звонка. Джимми немного растерялся и потому стал заикаться:
       - Здравствуй, Джулия. Звонит знакомый Моти Фризина, которому ты так помогла решить проблемы с жизнью. Имени у меня еще нет: старое я утерял, а новое найти не могу. Но ты не волнуйся: мой номер паспорта пока еще валяется в пыли веков...
       Алкоголь делал из Джимми почти поэта.
       - Так что, если ты ищешь следы тех, кто исчез в пропасти твоих предсказаний, то послушай... У меня тоже необычная проблема. В мозгу моем разругались полушария и все время кричат друг на друга. Левое кричит и топает извилинами: “Мы - еврейские русские, а ты - презренный иудей”. Правое же прямо от вопля выворачивается подсознанием: “Мы иудеи, и нам никто не нужен”.
       Джулия покрутила астрологические карты и ответила:
       - Молитесь, просите о помощи. В Кидронской долине на “Поле Крови” есть могила Иуды - там вы и получите ответ и помощь.
       - Хороший ответ. Мы отсюда тебе и звоним. Мотя уже ходил по твоему совету на могилу матери. Так там и остался.
       Джулия презрительно повесила трубку.
       - Давай закопаем сотовый, похороним его.
       - И, думаешь, продержимся до прихода Машиаха?
       - А что из него вырастет? Вот Лот, чтобы искупить свою вину, сорок лет таскал воду из Иордана и поливал посох Авраама, а вырастил дерево, из которого сделали крест для Христа.
       - Как сказал бы наш новый друг Иоанн Богослов: “И станет он новым Словом”.
       - Ты знаешь страшилку про программу “Время”?
       - Это про то, как на телевидении работали две сестры? Одна в “Новостях”, а другая - на другом канале. И в прямом эфире одна сестра съела все снял вживую.
       - Леня, настало время принять на грудь две стопки разом.
       Хорошо выпили. И случилось в тот день, 27 августа, на восьмой день, когда друзья, по указанию судьбы, увязались за Изольдой, Великое противостояние
Марса. Такого Земля еще не знала. И взошла планета Марс и стала больше
Луны. И красный глаз неба указал дорогу, и они стали спускаться в Иосафатову долину и петь пьяные песни.
       
       Чаушеску:
       
       От меня будет миру светло.
       Джимми:
       От меня будет свету светло.*****

       - А теперь любимую Мотину, боевую:

       Прощай, страна писателей,
       Страна журнальных рек;
       Беспутных муз кропателей
       Бумаг, чернящих снег.

       - Нет, нет, Джим, лучше нашу - просветленную:

       От меня будет миру светло.
       От меня будет свету светло.

       От наглых песен двух вчерашних евреев Солнце проснулось и глянуло в долину царя Иосафата, где шли наши полупьяные герои. Но прежде лучи его коснулись крестов и куполов Марии Магдалины и скользнули по ожившим надгробиям долины мертвых: белые камни, словно запеленатые дети, лежали бесконечными рядами и ждали прихода Машиаха. И только потом Солнце приподнялось и прислушалось к разговору двух путников:
       - Смотри, Джим, а вот и твоя могила,****** - Чаушеску протянул руку в сторону гробницы пророка Захария.
       Джимми побледнел, и лицо его стало серым, как пыль, в которой утонули дорога, идущая в долине; подножие усыпальницы Захария; чахлая зелень, пробившаяся из камней.
       Обогнув монастырь Стефана, друзья подошли к Львиным воротам. Несмотря на раннее утро, у ворот была толчея и оживление. Совершенно обросший
парень не своим голосом трубил в сложенные ладони:
       - Внимание! Все собираемся на Первой станции. Время отправления по
Крестному пути Виа Долороза через тридцать минут.
       Еще посуетившись, бородач скинул с себя ловким поворотом плеча рюкзак и достал из него… стремянку, которую он быстро собрал и тут же взгромоздился на нее заправским циркачом.
       - Прошу всех ко мне приблизиться! Женщина с батоном, перестаньте есть с утра так много хлеба и подойдите к группе. Прежде хочу вас всех поздравить - вы находитесь в самом удивительном месте на карте всемирной истории. Нет, я не оговорился: не гора Синай, не гора Мориа, не Голгофа и Гроб Господень, не Стена Плача, а ворота святого Стефана (несправедливо известные, как Львиные) являются сегодня центром мира. И вот вы здесь!
       - Давай подойдем, послушаем.
       Джимми пытался вывести Чаушеску из ступора предчувствий встречи с Изольдой.
       Бородач балансировал на стремянке и был похож на клоуна из шапито:
       - Святой Стефан происходил из евреев-эллинов и рос вне Святой Земли, и, как и мы - евреи из России, заразился - бородач осекся, - только не надо побивать меня камнями - прекрасной, но чуждой нам культурой.
       В толпе пронесся ропот. Заводили бывшие интеллигенты. Они стали расчехлять пазухи с камнями. Стремянка пошатнулась, но устояла.
       - Через год после распятия Христа молодой Стефан стал первым диаконом в Иерусалиме. Евреи доживали первые две тысячи лет своей истории и еще не знали, что завтра их храм разрушат, а их самих изгонят на следующие две тысячи лет и потому были злы и чувствительны. И поэтому, когда Стефан бросил им в лицо:
       “Жестоковыйные! люди с необрезанным сердцем и ушами! Вы всегда противитесь Духу Святому, как отцы ваши, так и вы. Кого из пророков не гнали отцы ваши?”, - они тут же побили его камнями. Прямо здесь - где вы стоите. Сюда же привели Христа к Пилату в Преторию. Слова прокуратора “Се, человек” выбиты на арке, под которой и берет начало Виа Долороза.
       Бородач все тужился словами, да так, что борода его наливалась кровью:
       - Прошел лишь год, как распяли лжепророка Иисуса и вот вновь является этот Стефан из-за кордона и смешивает их Бога, их историю, их законы и традиции с грязью, в лицо, кидая другую правду, невыносимые для ушей обвинения. Он отбирал у них Бога и вместе с кучкой отщепенцев присваивал Его себе.
       Окровавленный, с расколотым камнями черепом и исчезающими глазами Стефан в последний раз увидел, как над ним раскрылось небо, и он воскликнул: “Я вижу небеса отверстые”…
       Джимми услышал, как сердце его сорвалось с насиженного места и подлетело к горлу. Он вспомнил, как вечером на горе Сион ему тоже открылись небесные глаза. Кто знак вчера ему давал? Кто звал его? Куда?
       - Нет, не так просто изменить себя, ведь это все равно, что изменить себе, - продолжал вопить бородатый со стремянки. - А теперь начинается самое интересное: Стефана ожесточенней всех бил камнями (все больше норовил по лицу) Савл из Тарса. Но прошло совсем немного времени, и Савл уверовал в Иисуса, и из гонителя новой веры превратился в апостола Павла. Было одно лицо - стало другое. Была одна вера - стала другая. Легче имя изменить и стать Павлом. Но стать врагом бывшему себе? Бывшим единоверцам?
       И Джимми все понял: “Никакая это не группа туристов, а труппа МХАТа. Театр на гастролях, а спектакль - выездной. Нет, нет - они не зрители - они артисты. И все из органов. А зритель - я! И весь этот спектакль разыграли для меня. Когда они успели возвести такие декорации? Настоящие каменные ворота. А этот сатана на стремянке - их режиссер! И где он раздобыл эту пьесу? Переписанный Акуниным Чехов? Видать добрались сестры до Москвы. И вот одна из них - Изольда, выследила их, а конспиративный штаб у них в гостинице на улице Агрон, а собака - для жизненной правды”.
       Но режиссер тут же раскусил его и приковылял на своих сатанинских железных копытах прямо в его сомнения, и продолжал:
       - Эта дорога не на Голгофу - эта дорога изгнания, и вам, отступники, на картах выпала дорога в новый Вавилон.
       Чаушеску надоели выкрутасы гида, он пнул стремянку и выдернул Джимми из его видений. Леню можно было понять - он был влюблен, а перед чувством религия бессильна.
       У самых ворот стояла совершенно запущенная старуха и собирала милостыню. Как только она увидела подходящих к воротам наших приятелей, она замахала на них руками и заорала нараспев:

       Коль Нидрей!
       Коль Нидрей!
       Коль Нидрей! *******

       - Что она вопит? - спросил Чаушеску.
       - Молитву на Йом Кипур. А в ней поется, что свет посеян для праведников. Это она нас заклинает. Где мы найдем свой свет - один Бог знает...

       Примечания _______________________________________
* Господи, кто будет жить в шатре Твоем? – Теиллим 15, Псалом Давида.
** ...спуском в долину Енном – (Бен-Гинном). В переводе с иврита название “Геенна огненная” звучит как “долина сыновей Гиннома (Еннома)”. Это название произошло от еврейских слов, которые означают долину Енном близ Иерусалима, где в честь Молоха сжигали детей (4 Цар. 16, 3-4). После отмененного этого ужасного жертвоприношения (4 Цар. 23, 10) в долину Енном сваливались трупы казнённых злодеев, падаль и всякая нечистота, и всё это предавалось огню.
*** Вот это и есть “Поле Крови” - Источник Гихон, берущий начало в райском саду. Силоамская купель – место исцеления Иисусом слепорожденного. Греческий православный монастырь находится в самой нижней части долины Енном. По христианской традиции - это место, под названием “поле крови” – “Хакель-Дама”, место, где Иуда (“поле горшечника” - по Матфею 27:7-8) получил свои тридцать сребреников.
**** ...другую, а Гринуэй – Питер Гринуэй – кинорежиссер, Великобритания.
***** От меня будет свету светло – О. Мандельштам, “Стихи о неизвестном солдате”.
****** Смотри, Джим, а вот и твоя могила - Одиноко стоящий четырехугольный памятник, наподобие гробницы Авессалома, но с крышей в форме пирамиды, считается местом погребения пророка Захария. Многие христиане по ошибке считают это место гробницей другого Захария - отца Иоанна Предтечи, о чем Джимми часто напоминали: стоило лишь произнести свою фамилию. Так Джимми и жил с двумя Захариями в своем историческом прошлом.
******* Коль Нидрей! - Коль Нидрей! (Все клятвы) – Молитва – с нее начинается пост и молитвы праздника Йом Кипур, когда человек должен очиститься от грехов. Молитва “Коль Нидрей” содержит отмену всех будущих обетов, которые нам суждено будет дать, и всех обетов, данных в прошлом. Но это не означает, что нам грехи наши так просто отпускают. Это лишь позволяет грешникам и праведникам во время праздника Йом Кипур находиться в одной синагоге. Так что если евреи просят у Всевышнего все вместе об одном и том же, то молитвы тех, кто о себе думает, что он - праведник и тех, кого поносят, как грешников, сливаются в одном экстазе, как в сказке или мелодраме. Простим и мы наших героев, а если вины в них нет и нет забытых ими обетов – простите вы меня. “А пост, в котором не принимают участие закоренелые грешники – это не пост”.(Критот. 6).



       9

       Вместо эпилога.

       Больше Чаушеску и Захария в Новом городе никто никогда не видел. Слухи ходят разные, но все они неправдоподобны. Горюют об их исчезновении немногие. Лишь однажды о них вспомнил чиновничий компьютер, но тут же поставил напротив их фамилий нехорошую метку и забыл. Правда, кто-то говорил, что когда францисканцы устраивают шествие на Виа Долороза, друзей видят в процессии: Чаушеску громоздит крест на плечи, а Захарий этот крест поддерживает за основание. Рядом с Чаушеску всегда идет монашка и многие утверждают, что от ее фарфорового лица исходит свет.

       7 октября 2003 года, Иерусалим.

 
       На следующий день после исчезновения Джимми из дома, а может, через день – 20 или 21 августа, его мама пребывала в панике и сердечном приступе. Ни одна дверь на площадке на ее крики не отзывалась, телефона Марии в ее тетради не было (Джим был неумолим) и тогда она позвонила второму сыну, Стивену, в далекий уральский город, названия которого она уже не помнила, но в замызганной тетради (единственное, что ее связывало с непонятным миром за окном) огромными кривыми цифрами был записан и код, и номер. Но чем мог помочь ей собиратель чужих чувств? “Мама, у него же есть эта женщина - Мария. Найди ее! Тебе Джим не дает ее номера? Позвони Иосифу - он же должен что-то знать? Не волнуйся так - сегодня он вернется. Если я и смогу приехать, то только недели через две. Захочешь - я увезу тебя обратно на твою любимую скамейку. Твои подруги все спрашивают о тебе, жалеют, что ты одна там, на чужбине”, - растерянно оправдывался Стивен.
       После разговора с сыном мама зашла в комнату Джимми и, может быть, первый раз в жизни стала разглядывать и перебирать его вещи на столе. Она никогда не знала, чем занимался ее младший сын, но всегда считала, что делом бесполезным и даже, вредным для здоровья. На столе аккуратно стопками громоздились книги; красная пожарная машина, которую он привез из Нью-Йорка; много разных бумаг, фотография Марии, и еще фотография какого-то острова; большая банка с ручками и карандашами, и три большие папки.
       На верхней, самой потрепанной, было что-то крупно написано. Мать вернулась в свою комнату за очками, долго их искала, не находила, слегла по дороге в кресло, полезла в карман халата за лекарством и… обнаружила там очки. Вернулась, и водя стеклами очков по буквам, стала читать: “Булгаковские места Иерусалима”.
       “Опять эта чертовщина!”- мать стала ругать себя - ведь она сама давным-давно принесла в дом эту книгу, когда Джиму еще и двенадцати не было. Стив страшно ругался, сам читать ее не хотел (не признавал) - он тогда увлекался Флобером и Байроном, и, потому, ей приходилось разъяснять совершенно непонятные мальчику страницы.
       Она отложила “Булгаковскую” папку в сторону. На второй, самой большой и тяжелой, ничего не было написано, зато был нарисован анатомический человек без кожи, у которого вместо мышц были натянуты бельевые веревки с прищепками, удерживающие листочки с выдумками текста. На том месте, где у людей располагается их половой признак, свисала большая красная стрелка с цифрой “3” на конце. И действительно, в третьей папке, с названием: “Долина Сыновей Еннома”, сверху была прикреплена бумажка с номером телефона и именем подруги сына - Марии. Видимо, знал Джимми, что рано или поздно он пропадет и его будут искать.
       Через час Мария позвонила мне и сказала, что теперь Захарий пропал по-настоящему и попросила разобраться с загадочными картами из папок, которые могли бы навести на его след. Джимми я знал плохо, а лучше сказать - совсем не знал. Несколько лет назад произошел удивительный случай. На очередной звонок я поднял трубку и на дежурное: “Слушаю” - услышал:
       - Это я слушаю.
       - Извините, но это мне звонят!
       - Нет, это позвонили мне. Это мой телефон - Джимми Захария.
       - Не хамите, это мой номер - Джимми Черного.
       - Как вы сказали?
       - Черного.
       - Нет, имя, имя!
       - Имя - Джеймс.
       - Но и мое имя - Джеймс!
       - Такого быть не может!
       - Выходит два Джеймса из России на одной улице!
       - Даже сапожник на улице всегда один.
       - Явный перебор…- мычал кто-то из нас.
       Дуэлянты еще долго препирались, пока не установили, что в “Справочнике Джеймсов” они оба значатся под одним номером. В телефонной компании перепутали. Но это был единственный случай, когда мы вот так пересеклись: с тех пор наши телефоны сами сумели между собой договориться. Звонки внутри себя они отключили и, выяснив природу звонящего, трубки вежливо звали одного из нас.
       Выслушав историю моего имени, он рассказал мне и свою, и поинтересовался, чем я занимаюсь. Узнав, что я бью баклуши на рынке труда, он потерял ко мне всякий интерес, хотя, однажды, они с Марией ко мне приходили, пили дурацкий чай и равнодушно рассматривали мои фотографии цветов, украдкой снятых на соседском балконе, пока хозяева гуляли на пленэре. Разговора совершенно не получалось и гости, с извинениями, облегченно ушли.
       А, поначалу, разговор вроде бы завязался:
       - Мария, - с порога протянула она мне руку.
       И чуть позже, уже на диване, закурив неприлично длинную сигарету, в ответ на мое дерзкое рукопожатие (я чуть дольше задержал ее пальцы в своих и слегка их с нежностью сдавил), добавила:
       - Вообще-то я по паспорту - Марина.
       И она с удовольствием, обволакивая меня своим взглядом (флирт продолжался и, в ответ на мой знак безрассудной руки, опытная соблазнительница сдавила мое дыхание глазами), стала рассказывать, как, благодаря фильму “Ирония судьбы”, который, принципиально, смотреть отказалась, она впервые услышала по радио цветаевские строчки, и тут же бросилась в библиотеку и, простоволосая, шла по улице с раскрытой книгой и, с замиранием сердца, пела:

       Мне нравится, что Вы больны не мной...

Но когда она дошла до строчек:

       Что имя нежное мое, мой нежный, не
       Упоминаете ни днем, ни ночью – всуе...

они ее пронзили мыслью, что быть Мариной ей не суждено.
       - Я тут же сменила себе имя на Марию - не могла, не имела права жить с ее именем. Я всегда волновалась, страдала, любила, переживала за кого-то. Жила не своей жизнью, жила в зазеркалье собственных чувств и, даже, когда решила сменить имя, то придумала отраженное - Анирам, но звучало дико, и я сразу отказалась.
       Правда и с именем Мария мне повезло еще меньше - все-таки так звали маму Христа, а мой сын помешан на еврействе… и у нас от этого скандалы и роман - “Матери и дети”. Он постоянно гонит: “Иди и смени себе имя”, - но что-то меня удерживает…, наверное, Джимми - ведь он с Христом повязан с детства.
       Я сидел и слушал подругу своего тезки, а, скорее, рассматривал ее. На меня смотрело удивительное лицо: глаза, нос и губы, казалось, принадлежали разным людям и случайно встретились на ее лице. “Какая-то азиатчина” думал я, не в силах оторвать глаз от прекрасного уродства. Чудовищное смешение рас. По ее лицу можно было изучать историю Руси… и только еврейского в этой еврейке ничего не было.
       - Я бы переехала к Джимми, но сын мой не хочет слышать ни одного русского слова, хотя сам в русских книгах купается. Смешно было бы нам всем объясняться на иврите, особенно в постели, - с вызовом посмотрела на меня Мария.
       Через год она неожиданно позвонила мне и напросилась в гости под несуществующим предлогом. Я был в шоке. Она пришла подчеркнуто красиво одетая, но в то же время - уютно, по-домашнему, и часто при разговоре намеренно поднимала руку, поправляя волосы, отчего через широкий рукав блузки была видна ее неприкрытая грудь. Она жаловалась на Джимми, что он все больше теряет вкус к жизни и целыми днями где-то бродит по собственным картам. И ей это надоело и она с удовольствием бы вот так сидела рядом со мной и рассматривала до зари цветы на соседском балконе.
       Потом мы встретились случайно, и еще раз - не случайно, и она вошла в мою жизнь незаметно, жила на ее обочине, но, по-прежнему, принадлежала другому Джимми, который все прокладывал на картах маршруты бегства от себя, и о Марии напрочь забывал.
       И вот теперь этот странный ее звонок. Она пришла с полным пакетом злополучных папок и начала уверять меня, что разгадка исчезновения Джима кроется в них.
       Мне случилось работать говночистом, но следователем быть - судьба не научила. От растерянности и моей хронической беспомощности я попытался все свести к игре:
       - Итак, имеем налицо: исчезновение - есть; трупа - нет; передо мной сидит подозреваемая и свидетельница в одном лице. Нуте-с, мадам, расскажите суду о мотивах преступления.
       Мария мой идиотский флер даже не заметила и серьезно обронила:
       - Джимми всю жизнь искал страну… “Другая жизнь” - туда он и ушел. Все началось с праздника Торы в год его приезда. Что-то произошло в синагоге, куда он пошел повеселиться вместе со всеми. Он надеялся, что сможет стать евреем и слиться в вихре крови со своим народом, найти свою страну, и боль, которая мучила его с детства, отступит. Но праздник прошел, а боль только усилилась. Он продолжал метаться и рисовать свой остров на еще не открытой планете и все интересовался секретами кодировок доступных мыслей.
       Я открыл “Булгаковскую папку” и стал разворачивать непонятные карты, какие-то схемы, фотографии, но больше всего - листочки и клочки бумаги, на которых ничего нельзя было разобрать. Одни загадки, чужая непонятная жизнь. Но что занимало: где-нибудь обязательно была приклеена стрелка с цифрами и наклеенным рядом штриховым кодом, как будто дороги своего исчезновения он прикупил в супермаркете.
       Мария стала умолять меня хотя бы попытаться сунуть нос в эти лабиринты. Она порывисто обняла меня и заплакала. Из уважения к ее растерянности и слезам, я, нехотя, согласился, но только посмотреть. Так в “Булгаковской папке” - сверху, скрепкой к карте с пунктирами маршрутов была прикреплена одна из глав романа “Мастера и Маргариты” с припиской: “Неужели никто не видел, сколько в нем ошибок?”. И тут же: “Все видели!!! Роман табуирован. Несчастную Библию изнасиловали бессчетное число раз, а к нему не прикасаются. Табу! Неужели умрет девственником?”. А на самой странице романа черным, жирным: “С любимым - не расставайтесь!” Еще к листочкам из романа, почему-то нитками, был пришит кусок картона, небольшой, с ладонь, на котором жирно фломастером: “Да, у них явное (хуже, чем тайное) общество!” И ниже, другим цветом: “Не общество, а Церковь и построили ее в России на психозе выживания!” Вырванные из книги листочки были изуродованы подчеркиваниями, сносками, но все больше повсюду торчали возмущенные восклицательные знаки и сгорбившиеся в недоумении - вопросительные.
       Выделялась инсталляция из четырех листов бумажной кальки, наложенных друг на друга, с совмещением планов Старого города: Иерусалима Библейского периода, времен Второго Храма, а, также, Иерусалима христианского и современного. На каждом из листов были проложены разными цветами маршруты следования героев романа мастера о Понтии Пилате и все они сходились за колоннадой морского порта в Ялте. Я направил на инсталляцию пучок короткого света, и сквозь марево сомнений, появился “воображаемый Ершалаим...”
       В углу верхней карты, слева, на месте прихожей дворца царя Ирода Великого, возник дом Пашкова с двумя фигурками на крыше. Воланд и Азазелло определяли судьбу мастера и Маргариты, и измученного совестью Пилата. Под гром молний приковылял и Левий Матвей. Он совсем не изменился, только слегка постарел и побрился. Под Пилатом - мелкая надпись: “Хороший человек, но должность у него плохая - государственная”.
       Я выразил Марии свое полное недоумение:
       - Ай моська Дон-Кихот, - воскликнул я в сердцах. Зачем ему надо тявкать на Булгакова? Для русских он велик и свят, как Пушкин. Их не зря рядом ставят. А сколько помешанных на своей жизни, которые живут только благодаря ММ? А кормятся на нем сколько? Когорты! Уж они-то Джимми не заметят. Если бы вой подняли, хотя бы огрызнулись - уже была б победа. А так все его карты, схемы и доказательства вместе с ним неотличимы от мусорного бака ночью.
       - Пойми, - Мария отшатнулась от моих слов, как от проказы и ее азиатское лицо совсем стало монгольским и неукротимая сила, ослепленная чувством, угрожающе заострила ее скулы, - когда Джимми выхватили из прежней жизни и пересадили на эту землю, то не успел он прорасти, как увидел не придуманный Булгаковым, а свой Иерусалим и заболел им. Ты когда-нибудь возвращался в дом своего детства? Пространство, которое вмещало в себя весь мир, вдруг оказывалось маленьким убогим двориком. Так случилось и с романным Иерусалимом. Это была боль, мужицкая болезнь, сродни той, когда проигрывает от слепого невезения твоя любимая команда или тебя, еще пропахнувшего ей, в одночасье бросает женщина, которой верил больше, чем себе.
       И его охватило смятение. Он не находил себе места! Сидеть дома он не мог дольше минуты: неожиданно вскакивал и куда-то исчезал в мучениях оправдания своей прошлой жизни, в поисках грез о Ершалаиме. Джимми всегда Булгакова любил, и от этого свою боль ненавидел еще больше.
       Оттого, что я безропотно молчал, Мария начала успокаиваться. Черные тени с монгольских скул исчезли, зато возвратилась кровь к ее губам.
       - Я не раз и не два уговаривала Джима бросить пить из родника сатаны. Когда мы познакомились - его поиск был в самом разгаре. И я стала кормить его здоровой пищей здравого смысла: “Булгаков многого не знал, - убеждала я его, - да и не мог знать о Иерусалиме, а что-то исказил от великого желания написать свою версию истории, придумать свой город - помесь Москвы и Рима”.
       Я решил тоже вступиться за писателя:
       - Представь себе, - подыгрывал я ей, - что Сталин Булгакова выпустил и он приехал бы в Иерусалим году, так, в тридцатом. И что бы он увидел? Я думаю, что грезы о любви - сильней ее самой. Так и воображаемый Ершалаим, придуманный им, стал прекрасней этого каменного монстра лабиринтов запутывавшейся истории.
       - Джимми этого понимать не хотел и огрызался на мои слова:
       “Несуществующие никогда дороги, городские ворота, пятисвечники, реки. А эти измерения в километрах? Можно подумать, что евреи изобрели не только единого Бога, но и метрическую систему и деление суток на часы. В Москве можно с линейкой ходить и измерять маршруты - все совпадет в романе до сантиметра. А в Иерусалиме? Булгаков - по незнанию, а его “веды” - от исступления, придумали каждой несуществующей детали историческое обоснование”.
       А тут еще ему попалась на глаза эта статейка, - Мария выхватила из папки несколько листов.
       На одном из них красовался рисунок: на крытой колоннаде между двумя крыльями дворца Ирода Великого на балконе в глубоком кресле сидел Понтий Пилат. Вокруг него пестрели любимые Джимом стрелки и
и недоуменные слова: обращен на восток… Пилат сидит лицом к восходящему солнцу... Гроза поднимается с запада… Постойте, если утреннее солнце поднимается над гипподромом, а гипподром - внизу направо, то... стало быть, Пилат находится лицом не на восток, а на север?…в пятой редакции романа, в которой Пилат сидел лицом на север… Куда был обращен балкон Пилата?
       Мария сочувственно наблюдала мою растерянность и с удовольствием стала изображать любимую позу Джимми - вечного обвинителя:
       “Представь себе, - рычал Джимми, - когда Шлиман отправился на поиски Трои, то вместо ее раскопок явил бы миру реконструкцию путешествия Одиссея. И нам бы навязали великие археологические открытия: как сидел капитан корабля? Спиной к ветру или солнцу? Или кто первым греб на веслах: те, кто сидели с правой стороны или закованные в цепи? Но и это можно было бы определить только после расшифровки имен и мест предполагаемых событий. Одиссей бы стал Одессой, а Итака – Таганрогом.
       Мария устало свалилась в кресло и, не докурив одной сигареты, - запалила другую:
       - Но каждый на эстраде жует свой хлеб, как может. А теперь думаю - зря я отвратила его от Булгакова. Он занялся долиной Еннома - она-то его и сгубила. В ней он пропал, в ней!
       - Но если вы с Джеймсом так все понимали, зачем столько страсти и возмущений?
       Мария слегка погрустнела лицом от моей тупости:
       - Джимми Булгаковым и не возмущался, разве что его антисемитизмом, да и то недоказанным. Но кто тогда антисемитом не был?
       Еще одной дискуссии мне было не выдержать, и я решил глупо пошутить и дать Марии знать, что со мной умные разговоры больше не проходят:
       - Все люди делятся на евреев и гомосексуалистов.
       Но Мария продолжала быть в трансе, меня не слышала и, словно на спиритическом сеансе, вызывала дух Джимми:
       “Скажи мне, Мария, почему при советской власти у всех великих русских предки были немцами, а при демократах вдруг стали евреями: у Ленина - евреи Бланки, у Пушкина - евреи эфиопы, а у Елены Сергеевны - его жены - евреи Ниренберги. Вот и Воланд совсем не немец, а еврей, и как положено еврею - Сатана притом, а значит управляет миром. Но и сам Бог - еврей, но дальше некуда идти и на Неподкупном фантазии работников крови стихают”.
       Мария устало обвисла мыслью и дух Джимми исчез, но стоило мне нетерпеливо кашлянуть, как она мигом подхватила падающее знамя:
       - Правда, года два назад, приезжал один литератор в Израиль и доказывал, что Булгаков евреев любил. Раз Пилат - сволочь отъявленная, утверждал он, - волк в непорочной шкуре, то он не тот человек, кто достоин быть антисемитом. Если евреев не любят лишь трусливые лицемеры, то и еврейского вопроса быть не может. Подумаешь, существует чье-то частное мнение на страницах толстых журналов - кто его слышит, кроме читателей?
       Я решил еще раз отвлечь Марию от грустных мыслей:
       - Хорошо, что сегодня евреев на инопланетян поменяли: как какой враг отыщется - он обязательно пришелец. А раньше, когда они еще не прилетели на Землю, - их место евреи и занимали. Но есть еще скрытый антисемитизм. Существует ген, отвечающий за ненависть к евреям. Его открыли первым, только прячут бедолагу вместе с этими горбоносыми инопланетянами на секретной базе в недоступном штате Невада.
       Мария от моих слов, прежде, чем закурить, оторвала фильтр у сигареты и попросила водки. Водка у меня всегда есть, потому, что я ее не пью. Кому-то позвонив, она отхлебнула еще, закусила дымом и продолжила:
       - Он весь кипел, когда на одной строчке видел: “крепость Антония” - с прописной, а “великий храм” - со строчной. Еще бы - Антониева башня была осколком Рима, а храм - всего лишь вертеп, из которого Иешуа изгонял барыг фарисеев.
       - Но он сочинял то, чего никогда не видел, - я слабо защищал того, о ком сам - ни ухом ни рылом.
       - Вот и Джимми сомневался. Однажды он мне позвонил и радостно объявил: “Булгаков ни причем. Он хороший писатель. С изъяном, но очень хороший шифровальщик, почти как Нострадамус. Я мастера не люблю. Это он написал плохой роман. Недаром Булгаков его кличет “мастером” - и всегда с маленькой буквы, как человека из толпы, как слово в школьном букваре. Не мог мастер написать хорошо - запутался он! И его не зря били, да и с ума он сошел только потому, что выбраться из собственной западни не мог.
       …Вот послушай, - кричал Джимми в трубку: “Мне все казалось, - и я не мог от этого отделаться, - что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим”.- Это он про себя написал!”
       - Нет, нет, - запротестовал я, - ведь Он прочитал сочинение мастера и одобрил, раз наградил его покоем. И Пилат прочитал, и продолжения потребовал. Ему бы сериал смотреть длиной в двенадцать тысяч лун.
       Глаза Марии налились ртутью и она взвизгнула:
       - На каком языке он прочитал и где? И почему одного мастера? А тысячи и тысячи других книг о нем, включая Евангелия? Почему Он выбрал из тьмы один апокриф - “Евангелие от Михаила? ”. И где это все Христос читает? В Александрийской библиотеке или у Папы в Ватикане? И почему мастер заслужил покоя, а Левий Матвей - не заслужил? Чего он уже пару тысяч лет шастает по московским крышам и, как раб, выпрашивает у Сатаны милостыню? Про свет и не заикается. Ведь Воланд не позволяет шуток со Светом. Он сам Свет - Люцифер. Вот, оказывается, и Сатана - обидчив и чувствителен. Однажды рыцарь состряпал каламбур о свете и тьме и превратился в Фагота и долго по счетам Сатане платил.
       Но все дружно Мессира хвалят за мягкий нрав и доброе сердце. Он вечно совершает благо. Сентиментальный бандит. Милый, обаятельный убийца. Морально безупречный. Подумаешь, всего одну голову отрезал. Да отравил наших героев. Вот если бы шесть миллионов - другое дело. Можно и под статью залететь.
       И вот уже Воланд - астральный меценат. И Свет, и Сатана! Он раздает себя людям вместе с добрым человеком - Иешуа Га-Ноцри. Возможно один из них бумаги подает, а другой их подписывает. Доходит очередь до мастера. И они решают: света он не заслужил. За отступничество. Бороться с Массолитом он устал. А свой роман - ненавидит (есть за что). А продавцы света сами себя понять не могут: они - то ли за советскую власть, то ли уже стали диссидентами…
       В тон Марии затрезвонил мобильный - звонила мама Джимми.
       - Закройте Розу в ванной. Я сейчас приеду, - Мария была решительна и больше мне не принадлежала.
       Роза - кошка в семье Захариев. У Марии была странная разновидность зоофобии. Она ненавидела животных за то, что у них есть…влагалища. С детства, когда она видела…это у лошади или коровы, то падала в обморок и кричала, что если бы бог сотворил мир, то он никогда бы этого не допустил, наградив женщину…этим. И что было с … этим Еве делать в раю?
       Фобии проявлялись самым странным образом: Мария любила рыб, пауков и змей, но ненавидела собак, кошек и… кур. Однажды огромная слониха на экране телевизора показала Марии свой зад, приготовленный для любви. Мария покрылась сыпью и месяц отвалялась в больнице на уколах и гипнозе. Кур она не ела, сама ходила всегда в трусах и вряд ли кому удалось, лет так после семи-восьми, увидеть… это у нее.
       На экзамене по истории в МГУ ей достался Геродот. Преподаватель - Елистратов (на редкость - был весь острым: острый нос, похожий на школьный треугольник, только маленький; острая бородка клинышком, как у исторических личностей; острые глаза змеи; острый ум на кончике острого языка) знал фобию Марии. “В русской крови дремлют скифы” - начал он острым фальцетом. “Не выкручусь, - сразу решила про себя Мария и тут же в ее голове всплыло:

       Да, скифы - мы! Да, азиаты - мы,
       С раскосыми и жадными очами!”

       А Елистратов увидел или подслушал ее мысли и подхватил:

       Попробуйте, сразитесь с нами!

       - Расскажите мне, студентка (к тем, кто поддались его рукам - он обращался на экзамене - “голубушка”), каким образом скифы ослепляли рабов у Геродота?
       “В “Истории” Геродота в IV книге “Мельпомена”, - начала Мария и ее азиатское лицо исказилось еврейским недоумением: “За что!?” Потом она схватила со стола зачетку и выбежала из аудитории. А рассказать Мария должна была следующее:
       “Всех своих рабов скифы ослепляют молоком кобылиц. Добывают же его так: берут костяные трубки вроде свирелей и вставляют их во влагалища кобылиц, а затем вдувают ртом туда воздух. При этом один дует, а другой выдаивает кобылиц. Скифы поступают так : при наполнении жил воздухом вымя у кобылиц опускается. После доения молоко выливают в полые деревянные чаны. Затем, расставив вокруг чанов слепых рабов, скифы велят им взбалтывать молоко. Верхний слой отстоявшегося молока, который они снимают, ценится более высоко, а снятым молоком они менее дорожат. Вот почему ослепляют всех захваченных ими пленников. Скифы ведь не землепашцы, а кочевники”.
       Простите - я тоже ничего не понял. Воспользовавшись паузой Геродота, я решил кипящую Марию сунуть в воду:
       - Откуда у вас с Джимми о романе этот снисходительный тон? Кто из нас, окажись на кресте, задницу Пилату бы не лизал? И каждый норовит своим Булгаковым закатить оппоненту в морду и все довольны в ярости заблуждений.
       - Ты это сказал только потому, что я вынуждена сейчас уйти. Ты все рассчитал и хочешь меня завести. Но я успею тебе, ренегату, сказать на посошок: - ты Джимми не достоин!
       Снова раздался звонок и Мария с криком: “Ищи!” - исчезла из моей жизни часа на два.
       Я рефлекторно выхватил наугад из папки пласт бумаг и бросил его себе под нос. На сей раз это были какие-то рисунки и схемы. К верхнему листу были приколоты странички из романа: маленькая - 31-я (“На Воробьевых горах”) и 32-я - прощальная. Возможно Джимми решил иллюстрировать роман. Все было узнаваемым: и грозовое солнце, и радуга, и пряничные башни. Все мелко, но тщательно выписано. Вот Фагот-Коровьев залез на дуб, и свистнул, как Соловей-Разбойник, да так, что Москва провалилась в землю и туман скрыл в болоте всякое о ней воспоминание.
       Все было проштемпелевано стрелками и одна из них вывела меня на маршрут прощального полета. На стрелке болтались цифры: скорость полета 600-800км/час. И приписка: так догоняла их ночь. И змейка кода упиралась в каменистую площадку в горах или преисподней и превращалась в ножки кресла. В кресле сидел Пилат с бумажным копьем, из которого сочилась христова кровь.
       От крика Маргариты загорелся необъятный город. Но мастеру туда не надо. Приписка под рисунком: горделивое равнодушие - предчувствие постоянного покоя. А покой, вроде, за спиной: из болота вылезли пряничные башни Девичьего монастыря. Но и это не надолго. Сгинул Сатана, а с ним Москва и Ершалаим. И увидели мастер и Маргарита обещанный рай и возрадовались их души, пока тела их агенты Массолита таскали по московским моргам и делали им больно, но боли они уже не слышали и торопили кладбищенскую землю наградить их кости заслуженным покоем, где они сольются в экстазе с костями своих мучителей.
       Стало скучно, да и что мне мой именной двойник? Помог мне сам Джимми цитатой под рисунком, где на дереве в петле болтался Иуда:
       “Все мне чуждо, и какой-то странной, на роду написанной отчужденностью. Чтобы я ни делал, кого бы ни видел, - я не могу ни с чем слиться. Не совокупляющийся человек, духовно. Человек – solo ”. И жирная красная стрела, которая смотрела мне в глаза и хищно улыбалась.
       И мне расхотелось играть в детектива, когда в месиве сумасшедших бумаг я должен был найти Джимми, а везде натыкался на себя, и я с облегчением захлопнул “Булгаковскую папку”, сгреб остальные и потащил их в темную комнату - пусть сами с собой разбираются. Джимми не Лев Толстой - ушел и ушел.
       Но тут из под мышечного скелета, прямо по стрелке, из папки без названия выскочил конверт. Малодушие заставило меня вернуться к столу и достать из конверта письмо. Оно было от его брата Стивена . Но первые же строчки письма обожгли чувствами, кольнули тайной исповеди, и я закрыл письмо, и, чтобы не спугнуть совесть, вернулся в темную комнату, притащил обратно и механически открыл папку “Долина Сыновей Еннома”. Сверху, на паре килограмм бумаг, лежала тетрадка в косую линейку. Видимо, Джимми изучал прописи иудаизма в школе начинающих евреев. На тетрадке шутливая надпись с улыбающимся черепом:
       Пророки о пороках впрок.

       Под буковкой: а) - Выписки из путеводителя “Христос с нами”. И на целую страницу длинный перечень мерзостей, которые совершали евреи перед разрушением Первого Храма.
       Все остальные одиннадцать листов шли под буковкой б) под общим названием: “Копаясь в ТАНАХе”. Когда Джимми копал, он не заботился о том, как лягут на бумагу строчки. Поэтому первая же страница усердия его лопаты совсем не была похожа на хорошо сервированный стол с литературной кухни для приятного и обильного чтения, а была в состоянии, когда уж все нажрались и оставили после себя одни объедки.
       Я притащил большую лупу и навел ее на страницу. Одни строчки с отгрызенными хвостами залезали, как при случке, на переломанные спины других, а те, в свою очередь, лепились к веселеньким рисуночкам, на изжеванных ушах которых висели мудрые обмылки анекдотов:
       В то время - сказал Господь - вытащат кости царей (дома) Йеуды и кости сановников его и кости священников и кости пророков и кости жителей Иерусалима из могил и подстрекаемая Шапленом неистово орущая толпа вытащит из гробниц останки королей принцев министров и князей церкви именами которых украшена история Франции и кто-то крикнет изуми меня Господи еврей во мне так и не родившись - умер и пред луною разбросают кости и пред всем солнцем небесным и возопят идолы не верить - тоже вера и катала толпа точно кегельные шары черепа Людовиков и Францисков Филиппов и не будут они собраны и не будут погребены а будут они как навоз на земле и кто сосчитает сколько верующих среди верующих и обернулся к Яшиягу и послал он взять кости из могил и набальзамированные трупы и скелеты а также скипетры короны епископские жезлы и прочие атрибуты власти и все свалили в одну кучу и на этой куче толпа плясала топча все и разрушая Бастилия уже взята а до разрушения Первого Храма остались считанные годы…
       Ну и к чему эти варианты: а. и б. сидели на трубе? Полемика глухих со слепыми. Слепые - христиане, глухие - иудеи. Мне стало скучно, и я решил посмотреть фотографии, которых в папке было в изобилии.
       Каково же было мое потрясение, когда, уже через минуту,
на одной из них я обнаружил себя! Я стоял в группе туристов у Львиных ворот и скалил зубы. Но это же было всего один раз и очень давно, когда ко мне приехали гости из России и напросились прошвырнуться по арабскому базару на Виа Долороза. Значит с Джимми мы встречались раньше, а может быть дружили?
       Узнал рядом с собой американца. Он оказался интересным рассказчиком. Когда-то в молодости он запатентовал специальную трубку, которую выводили из могилы для воздуха и прослушивания, на случай, если человека похоронили заживо. Теперь у него другое изобретение: трубка для прослушивания могил. Он уверял, что все покойники в могилах разговаривают, и он приехал в Иерусалим на испытание своего изобретения и уверен, что услышит из могил на Масличной горе о конце света полезную информацию о Машиахе.
       Позвонила Мария, что немедленно зайдет и заберет все папки… - Джимми нашелся. Уже через пять минут она колотила в мою дверь. Влетела с тинэйджером, конечно, с сыном и, невменяемая, стала запихивать папки в свой пакет.
       Ее наглец - сразу в холодильник и, с куском колбасы, - к телевизору. Я ему, мол, нехорошо …
       А он мне:
       - Нехорошо стреляться первым. Скажи-ка, дед, а как тебя зовут?
       Услышав имя - Джеймс, он от неожиданности хрюкнул, боюсь - не ртом, закатился, давясь от смеха, под стол и матери оттуда:
       - Еще один?!
       Наконец он вылез из-под стола и, так, в наглую:
       - Мы все живем на земле. Душа наша витает в облаках, а тело погрязло в земле. Так и живем, не ведая где кончается рай и начинается ад. А ты - нехорошо…
       Увидел в руках растерянной Марии “Булгаковскую папку”, винтом вкрутился на диван, одну ногу поставил на спинку и жестом руки изобразил озабоченного жизнью поэта:
       Когда Понтий Пилат с высоты
       Передовой науки и прогрессивной культуры
       Спросил арестованного жидка -
       “Что есть истина?”,
       Он ведь не ожидал и не хотел
       Услышать ответ.
       Он-то знал,
       Что ответа нет.

       - Чьи стихи? - позавидовал я.
       - Доброго человека. Дед, пойдем в антиглобалисты. Мао был прав: вас всех надо отправить на перевоспитание. Вы же, взрослые - придурки слепые. Мир изменился, а вы и не заметили, и продолжаете своим детям на ночь “Войну и мир” читать, а по утрам вопить по ящику о просвещении народа.
       Сначала вы изобрели философию, потом придумали бога, и как в петушином бою, заставили их драться, а поэты, вместо того, чтобы работать в секс-шопе, пытаются их примирить.
       Я согнал просвещенного наглеца с дивана и подошел к Марии:
       - Где же был твой корифей? - обронил я в равнодушный ко мне воздух.
       - Он был на Кипре. Джимми все узнал и сделал мне предложение. На следующей неделе мы с ним отправляемся на Кипр регистрироваться, а потом в свадебное путешествие в Житомир. Хочешь, поедем с нами - мне ты не помеха и втроем веселее, а в Житомире по вечерам - танцы!
       - Спасибо за приглашение. Я уж тут как-нибудь. Ты бы третью папочку оставила, ее я даже не открыл и в жизнь твою не окунулся…
       - Ты лучше в себе поковыряйся!
       И Мария с сыном исчезли, возможно, до следующего сна. Все, что у меня осталось от этой истории - письмо Стивена. Оно было о чувствах из его коллекции, а чувств мне было уже не вынести.
       Я вышел на улицу. Август ярился Солнцем. Люд со всего света, в трансе ожидания чуда, толкался в центре Иерусалима. Сыны Авраама, наследники владений Всевышнего, паломники и туристы, фанатичные адепты и охотники за тайнами, еретики и прокаженные влечением, пилигримы и наемники, последователи закона и те, кто в раскаянии его попирал, жертвы судьбы и судьбоносные жертвы, хранители престола Всевышнего, искатели места, где Иисус впервые споткнулся, ключники всех мастей от Вечного города, дети Единого Бога - все, устав от жары и впечатлений, прятались в святости Его тени. Насытясь бесплодными поисками утраченных сновидений или прикоснувшись разверзнутыми душами к повсюду разбросанным следам Всевышнего, они искали покоя и прохлады.
       Я, раздраженный предательством Марии, шел, никого не замечая, пока какой-то козел не врезался в меня….