Служенье муз

Эдуард Резник
Поэзия случилась со мной вдруг. Подцепил у промелькнувшей музы… и стихи ринулись потоком. Будто кто пробку вырвал. Думал, жил, дышал в рифму. Пушкин жал мне руку. Шекспир предо мной заискивал.

Гениальность терзала даже во сне. Отчего я часто просыпался разбитым, но неизменно с новенькой поэмой в правом полушарии.
В левом мною бережно хранилась парочка томов «избранного», которые я постоянно перечитывал, всё время что-то роняя и на что-то натыкаясь; из-за чего и диалог с домочадцами не складывался.
К примеру, когда жена просила меня вынести мусор, я, подёргивая глазом, декламировал:
О, мусор, вынесись скорей!
Уйми души щемящий стон!
Выхватывая из моих рук кухонный комбайн, что я так усердно пытался запихнуть в мусорный пакет, она обычно шипела. А я недоумённо восклицал:
Что ты шипишь, моя родная,
Как аспид, брызгая слюной?
То гнев кипит в тебе, пылая,
Иль страсть, непонятая мной?!
– Пап, я всё! – докладывал младшенький из уборной.
Он всё! Вы слышите? Он сделал!
Он завершил свой тяжкий труд!
И тут уж жена не выдерживала:
– Помой ему попу! – взрывалась она. – Просто помой ребёнку попу!
Я – раб судьбы, с главой склонённой
Бреду смиренно попу мыть!
Мой младший отрок осквернённый
С позором тем не может жить!
Затягивал я пафосное… В итоге сынишку у меня вырывали, когда я уже намыливал ему голову.
– Что ты творишь?!! – гневно вопрошала супруга, и я изумлялся её невежеству.
Я мылом чадо освежаю.
Смываю первородный грех!
– Замолчи или я тебя сейчас прибью!
Не закрывайте рта поэту,
Глас божий из него глаголет,
И через десять или сто лет
Поймёте истину вы эту!
Словом, как я уже и говорил, диалог с домочадцами не складывался. Непонятый я всё чаще уходил и часами бродил по улицам, крапая на заборах шедевры:
Порой три буквы – очень мало.
Порой три буквы – это всё!
Что–то в этом роде.

Дни проскакивали перепуганными зайцами, но движения времени я не замечал. И, когда в доме заканчивалась бумага, начинал спокойненько записывать стихи на стенах. Вот тогда-то отношение ко мне и переменилось. Домочадцы вдруг перестали быть общительными. А если и обращались, то шёпотом и, в основном, из-за угла.
Сначала мне это даже нравилось. А потом я стал ощущать всё нарастающее напряжение, и пространство вокруг меня начало сужаться смирительной рубахой. Всё чаще мой слух улавливал их тревожные перешёптывания. А однажды, старшая прямо спросила:
– Пап, а, правда, что все поэты сумасшедшие?
И я, улыбнувшись, покосился на супругу:
О дочь, не верь словам невежды!
Наветы это, наговоры!
К чему бессмысленные споры?
Смотри: нормальный я, как прежде!
Произнеся это, я с таким воодушевлением пал к ногам дочери, что та, вздрогнув, прокричала:
– Звони, мама! Звони!
Куда звонить? Кому? Ответьте!
Встревожился я, и супруга, густо покраснев, пояснила:
– В союз писателей, конечно. Куда ж ещё!
Мне чужды всякие союзы!
Горделиво отчеканил я. И услышал:
– Но там тебе помогут. Я попрошу, и тебя сразу же сделают членом.
Я не желаю членом быть!
Мне членом быть весьма зазорно!
– Но что ж поделаешь? – проворачивая ключ в замке, торопливо говорила жена. – Раз талант в тебе пробудился, нужно же как-то лечить... В смысле – развивать.
Выглядывая из-за материнской спины, дочь робко поинтересовалась:
– Мам, а папу, правда, колоть не будут?
– Колоть?! – взвизгнул я.
Колоть себя я не позволю!
Таблеткой правду не убить!
И тут же бросился записывать на стене очередной гениальный катрен.
Жена стала отнимать фломастер. Я не уступал… В итоге меня вязали все, даже младшенький. И где только он научился этому приёму: одной петлёй прихватывать и шею, и ноги?
Не смей меня по принуждению
Тянуть к галерам словоблудья!
Извивался я.
На что жена, сидя на мне верхом и отдуваясь, цедила:
– Ничего, поэзия – не сифилис, галоперидол поможет!
И вдруг злорадно срифмовала:
Будешь знать,
Как стены марать!
Я прохрипел:
Слепа ты и не видишь суть!
Пусть на полу, пусть туго связан.
Пусть человеком я не будь
Зато поэтом быть обязан!
Вскоре подоспели и коллеги по цеху. Со шприцами. Ознакомившись с настенным творчеством и проникшись к нему глубоким уважением, они вкатали мне двойную дозу, так что в союз меня принимали уже спящим.
Открыв глаза и разглядев над собой Тютчева в очках и белой шапочке, я спросил:
– Простите, а мы, собственно, где?!
И Тютчев, как истинный поэт, ответил мне в рифму. После чего ласково улыбнувшись, добавил:
– Пойдёмте, голубчик. Я вас с нашими познакомлю.
Однако Лермонтову мои стихи откровенно не понравились. Афанасий Фет от них сморщился. Баратынский пустил слюну. И только старина Тютчев, чуткий Тютчев отнёсся к ним вполне даже благосклонно.
Хотя, кто ж станет доверять какому-то Тютчеву?