Притча

Илья Турр
Он приближался к дому по аккуратно протоптанной кем-то тропинке. На нем была его рабочая, офисная униформа, - недавно купленный пиджак, брюки и черные лакированные туфли. Его походка была твердой и целенаправленной, ничуть не выдающей того восторженного состояния, в котором он пребывал, - длинные, прямые ноги плавно приближали его к маленькому дому с треугольной крышей. Легко отворив калитку, почти незаметно прорубленную в свежевыкрашенной, деревянной ограде, он оказался в маленьком дворике. Квадратный, обустроенный по периметру дома, дворик был засажен ярко-зеленой, недавно покошенной травой, - омытая лучами полуденного солнца, и оттого приобретшая желтоватый оттенок, она спело захрустела под его подошвами. Он подошел к дому и, надавив на ручку двери (дверь совсем не скрипела, как бывает в русских домах, и плавно двигалась на намасленных петлях), оказался в прохладной маленькой гостиной. Жалюзи у единственного окна были приспущены, но его глаза быстро привыкли к полумраку и разглядели маленькую дверку, уводящую в соседнюю комнату, где, видимо, он должен был отдыхать. Он не хотел идти туда и, чтобы не останавливаться, зашагал кругами по гостиной, - тем же уверенным, размеренным шагом, словно направлялся куда-то конкретно. Все в нем жило, горело ожиданием, стремлением поговорить с той, которую он ждал, увидеть ее. Его расшатанный адреналином организм никак не мог успокоиться, войти в размеренный, тихий мир скрытого от глаз домика, и он стал восторженно, не останавливаясь рассматривать интерьер комнаты. Предметы, крепко приросшие к своим местам и слившиеся с домом в единое целое, навек замерли и были мертвенно спокойными, но он двигался относительно них, и это относительное движение, казалось, втягивало их, задумчиво древних, в его волнение. Люстра, ковер, узкий кожаный диван, две репродукции Кандинского, кресло, стол у окна, - то, что не может бегать и летать, а если и летает то только по ночам, когда людям положено спать и не видеть этих метаморфоз, безмолвно подчинялось его прихотливому вращению, кружилось с ним по комнате, шло в ногу, двигаясь вровень его глупости, даже не пытаясь прекратить этот кавардак, внезапно обрушившийся на них. Рассмотрев все, он резко развернулся на подошвах туфель, подошел к окну и все с той же бессмысленной уверенностью дернул за веревку жалюзи. В комнату ворвался дневной свет, без разбора разбрасывая свои пятна по мебели и картинам.
То, что он увидел за окном не удивило бы человека в нормальном состоянии, но в нем, восторженно-торжественном, готовом к бою, что-то резко оборвалось, будто бы кто-то потянул за невидимые вожжи в его душе. За окном тихо угасало безымянное дерево, древнее, скукоженное, исцарапанное похабными надписями, безобразное. На нем почти не было веток, а листья казались обрывками изжеванной ветром бумаги. Оно было неподвластно той мишуре, которой легко поддался дом, оно было неприступно для дизайнера, покрасившего все в свежую краску, сменившего дверь, выдумавшего элегантную, невидимую калитку, поставившего в гостиную кожаный диван. Можно было, конечно, послать рабочих и выкорчевать это безобразие, посадить новое, - но дизайнер испугался таких перемен и оставил все, как есть. Под деревом спала собака. Одноглазая, уродливая, полумертвая, покрытая каким-то пятнами, с обглоданной временем шерстью, она дополняла старческий облик дерева, делая его еще более невыносимым для состояния восторженности.
Он сел на новенький, еще покрытый пленкой стул, положил локти на купленный в дорогом магазине стол и закрыл лицо руками. Только сейчас он почувствовал усталость от своей самоуверенности и от ожидания. Ноги гудели от долгой ходьбы, в коленях засела какая-то тупая боль, а ступни напоминали зудом о свеженатертых мозолях. Она могла вот-вот прийти, а ему хотелось есть и спать, но все же он ждал ее и, чтобы не предаваться этому разом нахлынувшему ощущению усталости, стал радостно продумывать свой диалог с ней. Он поднял голову и с надеждой посмотрел в окно, хоть и знал, что она придет с другой стороны. Взор его опять наткнулся на умирающее дерево и спящую собаку, и он устало отвернулся. Но почему же она не приходит?
Прошло два часа. Он все сидел, опустив голову на руки и тер, до красноты тер глаза. В какой-то момент он вздрогнул, поняв, что просидел так слишком долго и почти забыл об ожидании, и поднял голову. Его глаза слезились и поэтому он не четко видел дерево, оно сливалось с кристалликами воды на ресницах. Собака все еще лежала неподвижно, словно прикованная своей слабостью к корням дерева, совсем не дававшего тени. Но это ей уже не мешало, - полуденный зной уступил место приятному, предвечернему теплу, и солнце уже не так жадно жгло выцветшую собачью шкуру. Все в комнате было неподвижно, готовясь к закату. Он испугался этой неподвижности.
Прошло десять лет. Он все сидел в той же позе, опустив стертые временем локти на стол, кажущийся уже не таким дорогим, как раньше. Стол по-прежнему хранил грациозность аристократического товара, купленного не просто абы-как, а в дорогом магазине, но отчаянные ветер и дождь, как следствие вечно открытого окна, сделали свое дело, - столешница покрылась маленькими разводами, небольшими трещинками, набухла от регулярно впитываемой воды, и ножки иногда подрагивали под ней. Дом уже не казался таким новым и свежим, - все поблекло, мебель устарела и стала казаться еще более привязанной к гостиной невидимыми нитями старения. За десять зим ветром намело уйму хвои из соснового бора неподалеку, и паркетный пол покрылся ее беспорядочными узорами. В гостиной пахло сыростью и этой самой хвоей. Старое дерево никуда не делось, но собака редко спала под ним и приходила только летом. Так и не заметив, что тени от дерева нет никакой, она медленно опускалась на задние лапы, затем устало опрокидывалась на бок, на высокую, никем не скошенную траву, и днями лежала неподвижно.
Он давно не смотрел на дерево. Когда его глаза, уставшие от темноты ладоней, открывались, он видел красивые горы вдали, следил за движением солнца, ценил банальную красоту заката. Старость и заброшенность, окружившие его повсюду, уже не пугали его, как тогда, когда он впервые посмотрел в окно. Он свыкся с ними и находил в них тихую романтику взрослого человека. С такой же долей привычки, он полюбил и неподвижность предметов интерьера старого дома, - люстру, кожаный диван, кресло, стол, стул, две репродукции Кандинского, и боялся, как огня, каких-либо перемен. Мысль об уходе из этого дома даже немного пугала его. Любимую свою девушку он почти перестал ждать, так как уверил себя, что на ее месте, в скором времени, появится другая и хотел подобрать себе подругу жизни потщательнее, без особых эмоций, с любовью, но без страсти. Мысленно он стал употреблять такие слова, как «по существу», «на деле», «исключительно». Все эти внутренние перемены, легко, как на мольберте искусного художника, отражались в его внешнем облике: он исхудал, от того, что десять лет ничего не ел, глаза его глубоко запали в своих нишах, на лбу появилось несколько морщин, но все же, несмотря на признаки старения и слабости, его облик стал взрослее и цельнее. В его глазах, спокойных и задумчивых, появилась настоящая мысль, а не созданные истеричной восторженностью суетливые искорки. Борода на его лице уже не была тем мягким пушком, который он зачем-то ежедневно сбривал, а стала символично-жесткой, красивой, словно росшей на уверенно выбранном ею подбородке. Глупая самоуверенность сменилась на скромную уверенность в себе. Движения и жесты стали спокойнее, плавнее. Впрочем, - он делал мало жестов. В основном тер виски, двигал руками по столу и разминал суставы. За эти десять лет он ни разу не встал из-за стола и иногда, от страха, что его ноги отнялись, нервно дергал ими.
Прошло еще тридцать лет. Теперь, в заброшенном, гниющем доме у окна сидел старик. Да, его возраст еще не был таким ужасающе древним, услышав который люди бы смущенно покачали головой, - но от долгого сиденья его члены ссохлись, сам он превратился в собственную статую, в восковую фигуру, и с каждым днем, с каким-то отчаянным умилением свыкался с этим. Он часто вспоминал рассказ Кафки о человеке, который пришел к вратам Закона и просидел у них всю жизнь, одновременно радуясь и боясь своего сходства с этим человеком. Однажды он решительно сказал себе, что он совсем другой персонаж, и что ждет он любимую женщину, которая все никак не приходит, а вовсе не справедливости. В ту же секунду он усомнился в этом своем утверждении, и пришел к выводу, что хочет просто скоротать с кем-нибудь старость, хочет, чтобы его пожалели, а разве это не справедливость? Он обернулся и опять осмотрел на интерьер комнаты. Неподвижность предметов вновь, как в далекой молодости, показалась ему ужасающей. Однако сейчас он не ждал от них движения, а вовсе не хотел их видеть. Ему они казались напыщенными, старомодными и ненужными, напоминающими о предполагаемом уюте, которого никогда в этой комнате не было. Теперь, когда смерть приближалась к нему, и он, хоть и боялся ее, не сопротивлялся, эти предметы были лишним свидетельством бессмысленности прожитой им жизни, прикованной локтями к столу.
Опять, как в старые времена, он закрыл лицо руками и стал тереть глаза, скрытые дряблыми веками. Он тер кругообразно, тер до слез, но на этот раз, слезы были настоящие, унылые слезы саможалости, сопутствуемые жидкими капельками соплей из скукоженного носа. «Неужели никто не пожалеет старика, и он так и умрет в этой идиотской комнате?», - думал он, ворчливо говоря о себе в третьем лице, дежурно требуя милосердия и, тем самым, перекладывая свою вину на тех, кто не пришел, кто забыл о нем. А кто были эти все? Он сам не знал. Сорок лет он ждет, что перед ним отворят ворота, но, как и герой Кафки, знает, что эти ворота он может открыть только сам.
Темнота вновь сгущалась вокруг дома, была осень и холодный ветер дул в окно и дергал веревку жалюзи. Опять что-то надломилось в нем, невыносимо затекли ноги, и он встал, впервые так отчетливо почувствовав свою старость. Ноги его не гнулись, руки дрожали и, освещаемые только появившимся месяцем, казались прозрачными, «униформа» превратилась в грязные лохмотья. Он уже не мог вновь сесть и пошел, преувеличенно, будто бы демонстративно, хромая и держась за попадавшиеся под руку предметы. Он дернул заржавевшую дверную ручку и старая, почерневшая от времени дверь с протяжным скрипом выпустила его на улицу. Он окинул взором заросший по пояс сад, калитку, обернулся и посмотрел на дом, с трудом двигая, словно прилипшей к плечам, шеей. Дом, на удивление, был еще вполне в неплохом состоянии, - его спасло то, что никто не жил в нем все эти годы, кроме несчастного, одинокого старика. Дом гнил и умирал, но этот процесс, в отличие от человеческой погибели еще можно было остановить.
Старик развернулся, медленно, едва переступая ногами, обошел дом и встал рядом с деревом. Он дотронулся до давно засохшей коры и его близорукость, оттенявшая окружающую перспективу, отчетливо выделила похабные надписи. В этот момент ноги совсем отказали ему, и он почти упал на траву к корням дерева. Сначала он опустился на колени, а потом медленно, почти не чувствуя собственных движений, повалился на бок, дернулся, перекатился на спину и лег, пытаясь разглядеть затуманенным взором звездное небо. На какое-то мгновение ему стало страшно, что он уже не встанет, но эта мысль растворилась в желании поскорее избавиться от всего. Он пролежал так всю ночь и половину следующего дня, в томительном ожидании. Последнее, что он увидел, был он сам, сидящий в гостиной за столом, - молодой, щеки покрыты щетиной юношеского пушка, - с ужасом глядящий в окно на старое дерево.
Он очнулся. Открылась маленькая дверь в соседнюю комнату, где он должен был отдыхать. Из нее вышла девушка и кокетливо посмотрела не него.
- Ты сразу была здесь? – спросил он.
- Да, ты долго ходил по комнате, потом уснул, а я не хотела тебя будить.
        Он равнодушно посмотрел на нее.